Creator.

PG-13
Завершён
90
автор
Фэндом:
Размер:
73 страницы, 31 118 слов, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
90 Нравится 56 Отзывы 19 В сборник

IV. Нейтрально-фиолетовый.

Настройки
      Сигме нравятся мандарины, ибо, по его словам, только их вкус соответствует цвету. И не то, чтобы Гоголь раньше был фанатом мандаринов, но теперь он уверен, что это его любимый фрукт.       До последнего он пытается убедить себя в том, что дело не в самом Сигме, а в его восприятии мира и первое время действительно получается откидывать все другие возможные варианты. На самом деле, он и правда считает этого парня удивительным. То, что делает Сигма, он делает прямо здесь и сейчас. То, что творит Гоголь — лишь безуспешная попытка доказать прошлому себе, что свободы можно достичь и будучи противоречиво запертым в четырёх стенах.       Сигма как-то проговаривается, что любит фиолетовый, потому как он не вызывает на языке какой-либо неожиданный привкус, а лаванда с приютовских клумб наводит на закономерную мысль, которую Гоголь намерен воплотить ближе к июлю, когда те начнут цвести, и к тому дню, когда здесь появился Сигма.

      

Страх не успеть появляется, как назло, неожиданно.

— Не удивительно. — пожимает плечами Достоевский, когда они вновь остаются в комнате одни. В последнее время это стало происходить чересчур часто, и не то, чтобы кто-то из них жаловался, но… Но к компании Сигмы эти двое успели уже давно привыкнуть. — Слишком домашний, таких любят.       Гоголь этот день планировал совершенно не так, но, тем не менее, в происходящем не виноват никто. Как только стало известно, что Фёдор на это лето остаётся в приюте по причине плохого самочувствия бабушки, которая теперь не может взять его к себе даже временно, Коля эгоистично и совсем не по-товарищески был этому рад, даже зная, насколько этот факт беспокоил и тревожил друга ночами. Но втроём ведь всяко веселей, разве нет? Хотя, грустно признавать, но в последнее время и компания Сигмы оказалась под вопросом. — Знаю я, не первый и не последний, и так далее, и тому подобное… Проходили уже, помню. — закатывает глаза Гоголь, сидя на подоконнике перед раскрытым окном. В руках — верёвка, привязанная к одной из самых крепких веток на ближайшем к стене дереве. Рядом с ним на подоконнике — гладкая перекладина, которую он старательно уже который час приматывает к этой самой верёвке. Узел оказывается затянут так, что и во век не развяжешь, потому что всё своё напряжение от этого разговора Коля успешно переводит в энергию. — Так что… — Фёдор хочет сказать что-то ещё, но внезапно прерывается. Приподнимается на локтях в кровати, вытаскивает наушник из уха окончательно и внимательно наблюдает за действиями снизу, на уровне первого этажа койки. — Блять, Коль, впервые на лето же здесь остался, давай без выкрутасов, а… — Никаких выкрутасов, чес-слово! — руки в сдающемся жесте тут же поднимаются вверх и на долю секунды можно рассмотреть, что те чуть дрожат, но на лице Коли тревоги нет, только лишь ухмылка. — Просто проверка Ньютоновского закона Ну, короче, там, где ещё яблоко на голову пиздакается. — Ко-о-оль… — Достоевский с опаской опускает ноги вниз, слезая на пол, а затем с полными шока глазами наблюдает, как тот медленно скользит спиной в настежь раскрытое окно.       Когда светловолосая голова скрывается за оконной рамой, а верёвка стремительно улетает вниз и натягивается, Фёдор подлетает к окну и, упёршись руками в подоконник, наполовину свисает из окна второго этажа: — Конченый? — Вопрос, конечно, риторический, но в ответ всё же откуда-то снизу доносится: — Однозначно!       Грёбаный, мать его, клоун, висит вниз головой у самой земли, зацепившись ногами за перекладину и еле-еле продолжает раскачиваться, но уже чисто по инерции. Достоевский, конечно, предполагал, каким это образом прошлым летом его больной на голову друг разбил окно, влетев в стекло, но теперь всё это обретает больший смысл: Этот конченый, в попытке сбежать от воспитателей, умудрился раскрутить на тарзанке солнышко, тем самым и врезавшись чуть ли не в стену.       Зато теперь, благодаря прошлому опыту, просто протянув руку, он с лёгкостью срывает с клумбы несколько лавандовых цветков.       Позже ему за это влетит обязательно, но это будет потом, поэтому насрать, так что до тех пор он будет довольствоваться подзатыльником, который выписал ему Фёдор за такие выходки. — Этот веник нам зачем? — начальственным тоном звучит вопрос со стороны Достоевского. — Ну надо… — Гоголь слегка морщил нос, потирая затылок, по которому минуту назад был нанесён удар. — Для принцесски нашей. — О Господь… Это плохо.       Коля лишь плечами пожимает. Оба понимают, к чему всё идёт и, кажется, в неведении остаётся лишь один Сигма.

***

— Чего? — уже которую минуту он стоит посередине комнаты с лавандовым букетом в руках. — Чего «Чего»? — в ответ на нём останавливается столь же непонимающий взгляд Гоголя. — Чего «Чего «Чего?»?»? — звучит уже со стороны Достоевского, скептически изгибающего бровь. — Того! — Щёки стремительно розовеют и становятся самого наикислейшего оттенка, однако Сигма предпочитает это игнорировать.       Сердце Гоголя делает сальто прямо по периметру желудка и опускается куда-то в печень, когда мальчик с сиреневым букетом быстрым шагом приближается к его столу, а затем, открывая ящик, начинает листать один из блокнотов. Он молится на всех языках, какие только знает: Сначала, инстинктивно, на родном — украинском. Затем на уже привычном ему русском, который пришлось выучить ещё лет в пять-шесть от роду. А к концу доходит и до попытки выговорить «Отче наш» на его ломаном английском, который он, к слову, вытягивает в школе на тройку лишь из-за того, что прямо перед ним сидит Сигма, схватывающий все новые темы по части гуманитарных наук и иностранных языков на лету, не смотря на свой огромный пробел в знаниях. Но сейчас, Господи Боже, он листает этот грёбаный блокнот, а Гоголь нервно надеется, что ни одна компрометирующая запись не попадётся ему на глаза. — Мы, конечно, не на базаре, но-о-о… — Коля подлетает к нему со скоростью света и быстро, одним движением, открывает ту самую страницу, которую искал Сигма — Расписание воспитательских дежурств. И теперь, повернув голову влево, из-под своей бело-фиолетовой чёлки он ясно видит дьявольскую ухмылку Гоголя, не сводящего с него пристального и довольно угрожающего взгляда. — Но нос кому-то оторвать вполне можно.       Достоевский смотрит спокойно: Личное пространство — дело святое, но, вероятно, если бы в этот мистический блокнот залез он, а не Сигма, то такой реакции и в помине бы не было, ибо так уж сложилось, что рамки «твоего» и «моего» успели давным-давно размыться, хоть и целенаправленно они их стараются всё же не переходить. — Нам обоим носы сейчас оторвут. — бурчит в ответ Сигма и, проводя в расписании-таблице пальцем по сегодняшней дате, доходит до колонки с фамилиями воспитательниц. — Цветаевой смена.       Сигма, может быть, здесь не так уж и давно, по сравнению с Достоевским и Гоголем, однако за этот год успел уяснить золотое правило: «Дежурство Марины Ивановны* = сидеть по комнатам, как Гарри Поттер в своей каморке, тихо, как мыши, будто их и нет». Это всё ему ещё в первый месяц пребывания здесь в голову вдолбил Гончаров, несмотря на то, что сам он, вроде как, даже и не планировал ничего такого совершать… — Цвитяевай сме-е-ена… — передразнивает его Гоголь, нарочито высовывая язык. Блокнот незаметно оказывается снова в его руках, а затем возвращается обратно на своё законное место — в ящик стола. — Ничего не будет, ну, подумаешь, пару-тройку цветочков с клумбы сорвал. Не впервой, переживём. Она даже не заметит, а завтра вот Львовна придёт… Она нам, может, даже по доброте душевной вазочку какую-нибудь из подсобки вытащит!       Агния Львовна** — отдельная тема. Таких как она, говорят, в рай без очереди пускают, только вот дело в том, что отправить её всего-то в рай уже сам по себе смертный грех, так что Бог и решил её от греха подальше оставить пока на земле. Если речь идёт об этой милой старушке, то старшие ребята разом забывают о том, что дедовщина — идея херовая, и страшная кара ждёт всех малышей, как-либо нарушающих порядок в её смену. На удивление, ценят её действительно только старшие, но оно и не удивительно, если головой подумать хорошенько: те, кто здесь давно, успели много воспитателей повидать, один хуже другого, так что эта дама оказалась просто лучшей находкой. Особенно, учитывая, что на данный момент сравнивать её особо не с кем. Марина Ивановна, например, несмотря на своё старушачье имя, вполне себе молодая, но, тем не менее, жуть какая злая и странная тётка. С её заскоками даже сам Гоголь соревноваться не может, настолько она чудачка. Страшно, в общем, в одной комнате с ней находиться, ибо чёрт знает, что ей в голову взбрести может. — Коля, какая, к чёрту, клумба? — Сигма не кричит, только сильнее сжимает от напряжения челюсть и с угрозой надвигается вперёд, наплевав на то, что с высоты роста Гоголя это выглядит как минимум смешно, отчего тот и пытается изо всех сил сдержать приступ смеха, уже начиная задыхаться на всю комнату, как какой-нибудь астматик. — Об-бычная такая клумба. С… С-с Ц-цветочками… Т-такими… — сквозь дикий гогот чайки доносится со стороны Коли и Сигма лишь крепче сжимает в руках букет. Нет, бить Гоголя он однозначно им не будет, ибо не в его это стиле, но вот мысленно представлять сто и один способ расправы с помощью стеблей лаванды никто не запрещал.       Достоевский косится на них, словно на умалишённых, но это тоже не впервой, так что ничего нового. Смущают его лишь нездорово-красные щёки Сигмы, но это он предпочитает списывать на чересчур сильную злость и смущение. — Цветочки у него, блин, с клумбы… — продолжает шипеть Сигма, периодически шмыгая носом. — Коля-я-я… Мне приятно, но в следующий раз придумай, пожалуйста, что-то, что будет безопасно для нас всех. Или хотя бы срывай цветы не в смену этой грымзы… Иначе она нас правда когда-нибудь на свою верёвку повешает.       Вдох-выдох и счёт до десяти помогают прекрасно, потому последнее предложение он заканчивает уже настолько спокойно, насколько это возможно, учитывая, что секунду назад здесь могло бы быть совершено жестокое убийство с последующим расчленением на мелкие кусочки. — Я её правда побаиваюсь. Литература это, конечно, хорошо, но то, как она ей одержима… Это что-то странное. Не хочу с ней вообще связываться, а тем более ещё и наказание отбывать. Поэтому, я тебя прошу, ну вот не надо, а… — сначала, смотря на Сигму, Достоевскому кажется, что того от страха на слёзы прорвало, так как глаза у него довольно сильно припухли и начали беспощадно слезиться, но позже, глядя на букет в его руках, всё встаёт на свои места.       Даже не вслушиваясь в последующий монолог Сигмы и звуки задыхающегося со смеху тюленя от Гоголя, Фёдор в своей холодно-спокойной манере забирает букет лаванды и направляется к окну. В следующую же секунду цветы стремительно летят вниз, а Достоевский, отряхнув руки, собирается вернуться в исходную точку, дабы продолжить наблюдать за этим персональным цирком, однако…       Громкий вскрик с улицы доносится аж до их второго этажа и вся троица синхронно прижимается к полу, лишь бы их не увидели. Инстинкты самосохранения работают отлично у всей компании, потому и не нашлось пока ни одного дурака, который догадался бы выглянуть в окно и посмотреть, кто же стал жертвой этой воздушно-фиолетовой артиллерии. В принципе, тут и гадать нечего, ибо голос этот явно принадлежал никому иному, как той самой Цветаевой Марине Ивановне, что до этой поры мирно направлялась орать на детей и приглашать их к ужину раньше положенного, дабы потом лишний час мирно посидеть в воспитательской комнате за излишне эмоциональным прочтением своих старых стихов.       Надежда умирает последней, но это явно не их случай, так как, стоит в коридоре послышаться тяжёлым шагам, стремительно приближающимся к их комнате, все трое понимают, что пришёл час расплаты за все свои деяния…       Ручка двери бьётся о стену с такой силой, что с потолка начинает осыпаться пыльная, сладко-серая, как сказал бы Сигма, штукатурка, а Гоголь, несмотря на всю серьёзность ситуации, начинает безудержно хохотать. Первым делом Сигма думает, что это, вероятно, нервное, а затем и сам смотрит на это чудо света: к воспитательской стрижке под горшок очень даже идут ныне зацепившиеся за её волосы лепестки лаванды. Одним словом, этакий комнатный цветочек получился, нечего сказать… — Спаси-збережи… — смех за секунду замолкает, а на лице застывает ужас, когда к нему начинает медленно, словно хищник, приближаться одна из самых взбалмошный воспитательниц этого приюта. Всё-таки между Сигмиными ста шестьюдесятью сантиметрами и точно такими же ста шестьюдесятью Цветаевскими разница устрашающе огромна. — І помилуй… — На удивление Сигмы, Достоевский с лёгкостью подхватывает украинский говор со страху, когда Гоголя беспощадно хватают за ухо. Вот, что значат годы общения с этим недо-украинцем. — I вийди до біса… — Коля бы вставил, что слух режет его произношение, но Сигма на это никогда и не претендовал. Весь его «талант к языкам», как выражается учитель английского и те люди, которые в последнее время начали частенько захаживать к нему в приют, ограничивается лишь хорошей ассоциациативной памятью и графемно-цветовой формой синестезии, благодаря которым он запоминает лишь написание определённых слов и выражений, совсем не обращая внимание на произношение.       Достоевский, кажется, вот-вот сольётся со стеной, и, похоже, именно это спасает его: настолько бледен, что на фоне белезны краски запросто сливается с любой светлой поверхностью и остаётся незамеченным. Однако остальные двое такой удачей, к сожалению, не обладают, потому оказываются схвачены по самые, в прямом смысле этого слова, уши. С минуту Фёдор лишь наблюдает за тем, как Сигма, смирившись со своей участью, без вопросов поддаётся любым махинациям, а Гоголь, не желая повиноваться, рьяно отстаивает своё право на свободу. Опомнившись, когда друзей уже вытаскивают за пределы комнаты, Достоевский поспешно поднимается на ноги и идёт следом за ними с таким видом, словно просто на прогулку по коридорам приюта вышел. Безусловно, он мог бы избежать наказания, но, помня, что было в прошлый раз, сидеть на месте выше его сил.       Сигма замечает Фёдора только в тот момент, когда они оказываются в воспитательской каморке. Обернуться раньше не представляло возможности. Всё же за ухо держали крепко.       Пожалуй, Фёдор может сравнить неизменную за долгие годы обстановку в этой комнате только с домой своей бабушки: Небольшой телевизор времён куликовской битвы, пыльный диван, стоящий здесь ещё со дня ледового побоища, стол, на котором в каменном веке разделывали туши мамонтов и, самое главное, настенный ковёр, принадлежащий ещё Анне Иоанновне. Достоевский, на радость ему самому, оказывается в углу с тем самым ковром. Гоголя, на страх и риск Цветаевой, чуть ли не швыряют в сторону телевизора, а вот Сигма оказывается бессмысленно подтолкнут к окну и поставлен в угол, расположенный в аккурат к подоконнику. Нет, не то, чтобы он был против, ибо вид из окна всяко лучше, чем бледно-зелёные обои, отдающиеся на языке вкусом каких-то специй, но вот тот самый букет, который ему прежде вручил Коля, совсем не вызывал доверия. Какого, простите, чёрта, он сейчас аккуратненько стоит на подоконнике, да ещё и в стакане из столовой? Неужели эта невероятная женщина притащила сюда букет, что упал на неё буквально с неба? Господи, да как вообще угораздило…       Как и предсказывал Достоевский, цирк начинается с первых же минут их стояния по разным углам, когда Гоголь, чьё ухо оставили в покое, начинает тараторить: — Если б я имел коня — Честно, не удивлена даже Цветаева. За всё её время работы Гоголь оказывался в углу больше сотни раз, так что эту реплику уже смело можно назвать классикой. Даже браниться на него бессмысленно. — Если б конь имел меня — я б, наверно, помер! Итак, внимание, внимание! Вашему вниманию представляется анекдот под но-о-о-омеро-о-ом.? — Девятнадцать тысяч семьсот шестнадцать. — терпеливо напоминает Федя, который, между прочим, вёл отсчёт ровно с того дня, как сам попал в приют, а было это… Скажем так, очень даже давно. — Анекдот номер девятнадцать тысяч что-то-там-ещё! Как нужно ходить при игре в шахматы, чтобы создать морально-психологический дискомфорт сопернику? Под себя! — Как остроумно, Николай. — цедит сквозь зубы Марина Ивановна и, скрестив руки на груди, смотрит на каждого члена троицы исподлобья. — Такие взрослые, а ведёте себя, как идиоты, клянусь! — Девятнадцать тысяч семьсот семнадцатый анекдот. — все слова воспитательницы, как об стенку горох. Клоунада в лице Гоголя заканчиваться не собирается, Достоевский ему с титаническим спокойствием подсказывает номер следующего анекдота, а Сигма и вовсе не понимает, что происходит и лишь хлопает раскрасневшимися глазами. — Штирлиц едет на маленьком велосипеде. Упал он и разбил об раму яйца. На следующий день Обрам умер. — Не оригинально. — Достоевский фыркает и, в подтверждение, со стороны Сигмы слышится громкий чих, а после ещё и ещё. — Во. Правду говорю, так что следующий давай. Девятнадцать тысяч семьсот восемнадцатый. — Если засунуть хуй в пылесос, то он будет не пылесос, а хуесос! — Объявляет Гоголь, но встречается лишь со злобным взглядом Цветаевой и понимает, что с минуты на минуту терпение её подойдёт к концу и пизда всему. — Анекдот номе-…       Договорить он, к сожалению или к счастью, не успевает, потому что прямо перед ним, резко и по-сумасшедшему растрепав свои волосы, Цветаева теряет контроль над собой окончательно. Три пары глаз пересекаются взглядами и в головах святой троицы синхронно возникает закономерная и вполне логичная мысль: «Начинается программа «Сдохни или умри», которая тут же оказывается отброшена на второй план под громкий топот и внезапный хлопок дверью с такой силой, что, кажется, ещё немного и дверь могла бы слететь с петель вовсе. — Воу, какой самоконтроль! Да я восхищён! — кричит ей вслед Гоголь, а затем, поняв, что в ближайшие полчаса воспитателя здесь можно не ждать, поворачивается к Сигме с самым что ни на есть возбуждённым выражением лица. — Ну, как? Сколько? — Плюс-минус десять минут. — пожимает плечами Сигма, прокручивая в голове весь этот момент. Вероятно, сегодня они поступили с Цветаевой не очень справедливо, но ни Достоевского, ни, тем более, Гоголя это не волнует. — На рекорд идём. — холодный тон Фёдора и его бесшумные шаги уже совсем не пугают Сигму, так что он лишь в сторону окна повернулся, где буквально за секунду появился Федя. Живя здесь, к внезапным появлениям друзей за своей спиной Сигма привык, будь то хоть бесшумный Достоевский, хоть Коля, налетающий всегда хоть и неожиданно, но очень даже шумно и громко. — Фе-е-едь, — Сигма зовёт тихо и скептически изгибает бровь, надеясь этим привлечь внимание и предотвратить огромную ошибку, которую вот-вот совершит Достоевский. — Тебя ничему жизнь не учит? Может не надо?       Только вот его совсем не слушают: окно открывается и вскоре, благодаря Фёдору, букет лаванды вновь оказывается на улице. К счастью, на этот раз все головы остались целы и никому он, как выразился бы Гоголь, не пиздакнулся прямо на макушку. — Если эта чёртова лаванда снова вернётся, то, клянусь, я к чертям собачьим спалю все клумбы. — Достоевский хмурится, отряхивает руки от пыльцы и наконец смотрит на Сигму. Выдыхает, закрывает окно, а затем поясняет. — Ты в зеркало себя видел?       Сигма не спрашивает: Если Фёдор сказал, значит действительно лучше посмотреть. Привыкнуть к своему собственному отражению по-прежнему бывает не просто, но он действительно пытается не пугаться каждый раз, когда взгляд нечаянно падает на какую-либо отражающую поверхность. Сейчас, подойдя к углу, где уже обустроился Коля, он искоса смотрит на зеркало, а после, подойдя ближе и присмотревшись внимательнее, хмурится и снова шмыгает носом. Глаза чуть припухли и сильно покраснели, да и насморк не заметить трудно, но Сигма искренне не понимает, при чём здесь бедный букет, летающий из окна уже во второй раз. — Еба-а-ать ты огурец. — присвистывает Коля, наблюдая за отражением друга через его плечо. Сигма ведь так и не вырос, оставшись ниже всех, но его, честно говоря, это и не сильно волнует, однако в шутку возмутиться подколам на счёт роста — это святое. Но сейчас не время. Сейчас Сигма усердно пытается связать в своей голове два плюс два и понять, как с ним связаны огурцы, но всё оказывается безуспешно. В прочем, когда дело касается Коли, смысл искать, что иронично, бессмысленно. — Прям как у Федьки на пыль.       Достоевский ловит на себе растерянный взгляд Сигмы и смотрит на него в ответ, изогнув бровь: — Ты не знал, что у тебя есть аллергия?       Теперь на него в непонятках смотрят две пары глаз, одни — чуть желтоватые и, как сказал бы Сигма, кисло-солёные, принадлежат Гоголю, а другие — светло-голубые и почти что серые, Сигмы, но вкус своих цветов он совершенно не чувствует, как бы ни старался. — Господи-боже… — Фёдор трёт переносицу и измученно вздыхает. — Во-первых, иди умойся, это должно снять зуд. — он кивает в сторону двери и продолжает прежде, чем Сигма ушёл. — Во-вторых, позже тебе придётся предупредить об этом своих приёмных родителей.       Всё вокруг, кажется, замирает со скоростью света: Сигма, послушно успевший сделать всего шаг к выходу, так и останавливается, глядя на Достоевского. Гоголь же застывает, глядя на Сигму.

Что-то пожирает изнутри, но никто из них не знает, как назвать это чувство.

Нужно бежать, но он знает, что некуда.

Можно бесконечно бежать, шутить и смеяться самому, но он понимает, что это чувство никуда не денется.

— Кого предупредить? — Сигма подаёт голос, но Гоголь его почти не слышит, всё словно через толщу воды. — Не притворяйся. — Холодно, слишком холодно. Сигма слышит в его голосе упрёк, но игнорирует это, потому что Достоевский всегда казался ему холодным и тихо осуждающим. — В конце концов, ты ведь не собирался отказаться? Это было бы глупо. — Я действительно не понимаю, о чём ты. — испуг от того, как же его собственный тон звучит серьёзно и напряжённо, приходит незамедлительно, но Сигма не подаёт виду. — Прекрати говорить загадками, потому что сейчас ты выглядишь глупо. — Думать, что кто-то может просто так заботиться о тебе — вот, что по-настоящему глупо. Если человек делает что-либо для тебя, значит ты ему для чего-то нужен и те люди, которые к тебе приходят, не исключение. Они хотят тебя усыновить и, удивлю, вероятно это твой единственный шанс. — Достоевский скрещивает руки на груди и пристально наблюдает за реакцией Сигмы.

Единственное, что он в силах слышать — это голос Феди, потому как долгое время только это могло спасти, но сейчас, когда и он звучит отстранённо, через затворки воспалённого сознание я начинает проклёвываться и второй голос, чужой для понимания, но родной для слуха.

— Ты меня совсем не понимаешь. — поражается Сигма и рефлекторно делает шаг назад, не решаясь приближаться к нему. — Ты что, действительно считаешь, что я мог бы согласиться на это? — чтобы не перейти на крик, требуется много усилий, но его умение сдерживать себя тоже не слабо. — Не понимаю и понимать не хочу, потому что твой псевдо-героизм закончится ровно в тот момент, когда Екатерина Павловна***, так ведь вроде её зовут, скажет тебе, что пора собирать вещи. Представляешь, таких как ты здесь сотни. Тебя никто не будет упрашивать, ты же это знаешь, поэтому по первому же зову ты уйдёшь. — Достоевский не злится, не кричит, он просто говорит. Монотонно, холодно и жестоко. Всегда так происходит. Ему не нужно кричать, чтобы выглядеть убедительно.

Это пугает, потому что холод в его словах не даёт дышать, беспощадно душит и не замечает.

— Но это не так! — брови сводятся у переносице и он выглядит гораздо более рассерженным, чем безэмоциональный Фёдор. Сигма просто в отчаянии. — С чего вообще такие выводы? И ты, и Коля… Никто из вас двоих не согласился бы на это, разве нет? Почему тогда я должен? — Я бы не только согласился, но и сжёг бы это грёбаное место на прощание. — Говорит, как отрезает. Словно точка в огромном предложении. Желания продолжать спорить больше нет. — А Коля… Эй, Коль..? Ты чего?       Споры моментально стихают, как только они понимают, что что-то не так. Достоевский уже выглядит обеспокоенным, что для него несвойственно, поэтому Сигма тут же поворачивается в сторону раннее окликнутого Коли и...

...Ох, чёрт.

Он понятия не имеет, что с этим делать...

Примечания:
90 Нравится 56 Отзывы 19 В сборник
Отзывы (5)