Мысль об одиночестве одновременно и радует, и вводит в состояние паники.
Если человек, к которому он только привязался уйдёт, то, вероятно, после этого он точно больше не сможет сближаться с людьми, а оно ведь и к лучшему. Гоголь вырывается, когда Сигма пытается схватить его за руки и закрывается, пряча лицо в сгибе локтя. Он пытается отдышаться, ловит ртом воздух, но пульсирующая боль в груди и звук собственного сердцебиения в висках окончательно выбивает из лёгких весь кислород. Кажется, ему что-то пытаются сказать, но он этого не слышит. – Что это? – Сигма измученно смотрит на Достоевского, как на последнюю надежду. Секунды тянутся медленно и, кажется, что прошло уже больше получаса, хотя на деле это от силы пять минут. – А я-то, блять, откуда знаю?! – резко огрызается Фёдор, бросив на Сигму озлобленный взгляд. Пол из-под ног уходит сразу у обоих: У Сигмы, потому что приходит осознание того, что они не в силах что-либо сделать по причине неизвестности, ведь даже Достоевский не понимает, что происходит. А на Гоголя в свою очередь только с новой силой обрушивается паника, потому что повышенные тона невыносимо пугают. Он может игнорировать крики воспитателей, учителей и других взрослых, потому что они для него не представляют никакой значимости, но друзья — это другое. Ему не важно, почему Достоевский начал кричать и на кого. Куда более важно то, что Фёдор в принципе поднял голос. – В смысле не знаешь? – севшим голосом шепчет Сигма и неверяще глядит на Достоевского, хлопая глазами. Повисает тишина, сквозь которую можно расслышать лишь сбивчивое дыхание Гоголя. – В прямом. – Фёдор чувствует, как теряет контроль. О, Господь, так не должно быть. – Оно периодически происходит, но это же не значит, что я, сука, должен знать всё! Представляешь, мне тоже может быть страшно! И теперь Сигма видит то, что прежде замечал лишь один Коля: Достоевский точно такой же человек, как и он. Точно такой же ребёнок. – Ладно. – Сигма делает глубокий вдох и хмурится, тут же сосредоточившись на ситуации, а не на эмоциях. Когда нужно, он может, правда. Это сложно, но что ему мешает брать ответственность на себя? Возможно, уверенность в том, что окружающие знают больше него, но сейчас это не имеет значения. – Хорошо. Так... Коль? Гоголю страшно. Сигме — тоже. Что-то нужно делать, но никто из них не уверен в себе. Просто маленькие дети, которые, кажется, имеют право на страх и искренние эмоции, но по какой-то причине не осмеливаются на проявление всего этого. Сигма пытается наладить контакт с Колей и в его благородном порыве теряется всякий страх. Они сидят друг напротив друга, по полу тянет прохладным ветром, а из окна льётся закатный свет солнца. Никаких прикосновений, потому что они сейчас не нужны, только зрительный контакт и звуки сердцебиений друг друга. У Сигмы сердце бьётся в спокойствии, совсем без страха, а у Гоголя оно только-только начало успокаиваться. Уже совсем не страшно, скорее не по-настоящему, словно в каком-то фильме или книге, потому что настолько бессмысленно и сюрреалистично, что невозможно поверить. Странно и глупо. Они не подходят для этого, Коля не тот человек, который мог бы так легко испугаться чего-то и совершенно не тот, кто мог бы довериться Сигме и дать себя успокоить, это не они, они не здесь и не сейчас. И Достоевский действительно не хочет им мешать, поэтому просто уходит. Цветаева скоро вернуться может, так что... Постоит, пожалуй, на шухере. Полезнее будет, что ли, да и не помешает он там.***
В приюте давно прозвучал отбой и, даже несмотря на то, что в летнее время он позже, нежели обычно, спать всё равно никто не собирается. Окно плотно закрыто, а с подоконника старательно стёрта вся пыльца, что могла остаться от лавандового букета, потому что мучать чихающего от этого Сигму никто не собирается. Гоголь, крепко уснувший после своего подобия истерики, проснулся уже как минут пятнадцать назад, однако никто так и не решился задать вопрос о причине этой внезапной паники, да и хорошо это, ибо Коля в жизни ответить не смог бы, потому что сам не знает, вот и всё. Никакой тайны, никакого смысла или скрытой фобии, он просто не знает. Всё. Уже темно, никто из троицы не спит, но, что бывает редко, плеер всё равно лежит без дела. Все скачанные туда песни приелись и зазубрились уже давно настолько, что слушать их по-новой кажется настоящей пыткой, а загрузить что-то новое с недавнего времени стало невозможным. На весь приют раньше приходилось всего несколько стареньких компьютеров, однако в середине июня, когда в библиотеке затеялся ремонт на выделенные государством деньги, всю технику внезапно запаковали по коробочкам с пупырчатой плёнкой, благодаря которой приютовские до сих пор строят бизнес, продавая малышне, да отправили эти коробочки туда, неизвестно куда. Собственно, больше никто компьютеры не видел, что очень печалит, без музыки же остались как-никак, на плеер больше ничего не скинуть. Сигма кожей чувствует всё то напряжение, что висит сейчас в воздухе. Вероятно, это слегка нервирует его, но лишь чуть-чуть. Хотя, на самом деле, ситуацию легче было бы описать через вкусы: Страх ≠ паника. Страх голубой, солёный и одновременно приторно синий, а вот паника... Паника всегда ярко-оранжевая. И, как бы он не любил мандарины, но именно сейчас этот кисло-сладкий оранжевый вызывает ненависть тем, что уже длительное время не хочет выветриваться из помещения. – Ты как? Внезапный вопрос со стороны Сигмы разрывает тишину комнаты и Гоголь, не до конца отошедший от всего, что произошло за день, невольно вздрагивает. От неожиданно резкого движения Сигма, прежде заплетавший отросшие пряди волос Коли, выпустил небольшую косичку из рук. Ох, Чёрт! Заново начинать. Заплетать Гоголя крайне сложно, даже учитывая, что его волосы легко поддаются махинациям и, к примеру, расчёсывать их не составляет труда. Но, ёпрст, Коля со своей хреновой концентрацией постоянно вертится, а последние две минуты Сигма только-только сумел добиться того, чтобы он успокоился. Ведёт себя, как сонная муха, и периодически дёргается, забывая о том, что надо бы смирно посидеть. – Нормально. – На самом деле, звучит не очень нормально. «Нормально» Гоголя — это когда он носится по комнате, что-то возбуждённно рассказывает или травит анекдоты про украинцев и евреев в баре. То, что происходит сейчас, никак не вписывается в рамки нормального по меркам Коли. Сейчас всё очень даже плохо. – Долго ещё? – Пять минут ещё посиди. – Вздыхает Сигма, когда светло-сладкая косичка вновь распадается на три равные пряди. Сигма не скрывает, что своего рода перфекционист. До фанатизма, конечно, не доводит, но, по крайней мере, причёсок это касается. Не может он смотреть на то, как Гоголь повсюду трясёт своими волосами, наотрез отказываясь отстригать отросшие позади порядки. Серьёзно, их же можно уже в косу заплетать, в то время, как передние пряди и в хвостик на макушке не соберутся! Пусть теперь сидит, не дёргается. – Фе-е-едь! – жалобно стонет Гоголь, не в силах больше сидеть. Может быть он и сонный, но энергии и желания двигаться ничуть не меньшее. – Сиди и не дёргайся, тебе же уже сказали. – лишь отмахивается Достоевский, продолжая утыкаться в телефон чуть ли не носом. Сигма за ним это редко замечал, на самом деле. Ни у него самого, ни у Гоголя, телефонов не было, один лишь Фёдор таким счастьем обладал, да и то благодаря бабушке. Но, честно, Достоевский действительно редко брал телефон в руки без надобности, а сейчас уже около часа что-то делает в нём. Сигма и не лез к нему вообще-то. Сейчас всё почему-то ощущается странным, поэтому расспрашивать о чём-то он не считает нужным. Остаётся надеяться, что всё само вернётся на круги своя.Его бабушка не отвечает на звонки уже вторые сутки, но Достоевский явно не собирается делиться своим беспокойством с друзьями в ближайшее время.