***
Венок из одуванчиков валяется на подоконнике, где, по старой задумке Коли, должен был сейчас стоять букет лаванды, но по причине незапланированное аллергии у Сигмы, давным-давно канувший в бездну. Они сидят друг напротив друга: двухъярусные кровати расположены у противоположных стен, вот и получается, что Сигма обиженно разложился на своей нижней койке, а Гоголь, усевшись на матраце Достоевского, вперил кисло-солёные глаза в Сигму. В одном ухе — наушник. Во втором — равномерное дыхание Сигмы, доносящееся из другой части комнаты. В плеере звучит: «Мы все потеряли что-то на этой безумной войне. Кстати, где твои крылья, которые нравились мне?» и Коля, сказать честно, даже не вслушивается в этот текст, впитывая в себя лишь атмосферу. Ни он, ни Сигма ещё не знают, что спустя несколько лет, после всего того, что произойдёт в течение этого месяца, никто из их дуэта на дух не сможет переносить эту песню. Но, как бы там ни было в будущем, прямо здесь и сейчас они ждут Достоевского. Вот прямо сейчас он появится в дверях, Сигма почувствует от него пыльный запах библиотеки, в которой он, скорее всего, и пропадал, а позже, окинув обоих скептичным взглядом и привычно изогнув бровь, назовёт их дураками и помирит. Однако есть нюанс. Вернее, даже не нюанс, а скорее конкретная жопа, ибо к обеду, спустя несколько часов сверления друг друга взглядами, они неожиданно вспоминают: В библиотеке ремонт, а Феди всё нет и нет, что совершенно бессмысленно и провоцирует закономерный когнитивный диссонанс с последующим вопросом:А где, чёрт возьми, носит этого грёбанного Достоевского?
– Тоже об этом подумал? Голос у Сигмы тихий, опасливый, но за год жизни в приюте он уже знатно наловчился определять эмоции Гоголя по одному лишь взгляду, а вот Достоевский по-прежнему остаётся тайной, покрыто макром. – Тоже подумал. Гоголь, знаменитый своей отвратительной концентрацией и прежде сидевший, на удивление, несколько часов неподвижно, переводит взгляд на окно: Тарзанка, привязанная к ветке дерева, слегка покачивается под лёгкими дуновениями летнего ветра. – Стоит его поискать? Сигма повторяет за ним, глядя своими бесветными и абсолютно безвкуснымм глазами на окно, вот только взгляд его цепляется уже не за пейзажи снаружи, а за венок. Гоголь, кажется, обещал ему научить их плести... Остаётся надяеться, что не пошутил. Скоро эта красота завянет, а желание уметь создавать что-то столь же прекрасное уже разгорелось в душе. – Не стоит. Такое бывает. Коля в лице меняется, пожимая плечами, но Сигма уже не столь наивен, как прежде и ловит в его взгляде отблески пепельно-красного. Печали, кажется. Что-то ему подсказывает, что Коля вновь знает чуть больше, чем положено знать Сигме, учитывая уровень доверия к нему. – Часто? Сигма неспешно поднимается. Неторопливо шагает по комнате, а затем садится рядом с Колей, вставляя себе в ухо второй наушник, идущий от плеера. Музыка вещает: «Раньше у нас было время, Теперь у нас есть дела», а всё потому, что Достоевский — тот самый человек, за которого стоит беспокоиться. То есть, не то, чтобы он давал такой повод, но Сигма чувствует, что его вечная меланхолия немного не безопасна в первую очередь для него самого. – Не сказал бы... Коля ничего не объясняет: ни то, куда пропал их общий друг, ни то, что, на самом деле, Сигма всего лишь параноит, когда полагает, что оставляют его в неведении лишь из-за недоверия. Нет, совсем нет. Сигме уже достаточно доверяют и за этот год трио достаточно сблизилось, чтобы посвящать его в некоторые вещи просто есть то, что объяснить тяжело и лучше будет, если Сигма поймёт всё сам. А с этим, между прочим, он действительно может справиться. Вообще-то, уже справился. – По десятибалльной шкале насколько мы в жопе? Сигма действительно начинает осознавать ситуацию и теперь его голос становится увереннее, хоть и всё ещё с оттенками оранжевого, пусть даже не столь сильным, каким мог бы быть, учитывая всю привязанность к внезапно пропавшему Фёдору. – Зависит от того, что именно произошло, но пока что на пять. Коля пожимает плечами и внезапно вырывает из уха наушник. Для него песня обрывается на: «И если завтра начнется пожар и всё здание будет в огне, мы погибнем без этих крыльев, которые нравились мне...», как, в прочем, и для Сигмы, ибо эти строчки оказались завершающими, минорными. Гоголь спокойно, что для него несвойственно, поднимается с кровати и тянет Сигму за собой: – Пошли уже на обед. Сигма лишь ворчит в ответ, послушно следуя за ним: – В последнее время ты стал слишком много командовать. На обеде, как, по правде говоря, и ожидал Коля, Достоевский не обнаруживается. Что ж, значит к ужину вернётся. По крайней мере, остаётся надеяться на это, ибо в таком случае искать всё же придётся. Сигма возится ложкой в холодной жиже, которая лишь отдалённо напоминает суп и, несмотря на то, что обычно он славился именно непривередливостью к столовской еде, в отличие от других домашних, но сегодня его порция оказалась слишком уж солёной. Коля, на самом деле, соли не чувствует в супе совсем, но он и не синестет, чтобы свои эмоции переживать через суп. Вскоре оба замечают слежку. Для Сигмы это отдаётся кисло-сладким, создавая на языке отвратительный микс благодаря не выветревшемуся синему, а Коля напрягается, ибо этим самым шпионом оказывается никто иной, как Агния Львовна, с которой он разговаривал буквально с утра. Поначалу, даже ещё не глядя в её сторону, но чувствуя спиной присутствие, он предполагает, что на её лице выжидающая ухмылка, что эта старушка ждёт развития событий, подкреплённых утренним пинком под зад, но, обернувшись, он оказывается в замешательстве. Сочувствие и печаль — Сигма почувствовал её ауру ещё до того, как поднял глаза от тарелки. – Сколько? – Семь баллов. – Мне кажется, девять. – Девять будет, если он не придёт на ужин. Они едят в тишине, не говоря ни слова и больше не поднимая тему слежки за ними. Только лишь к концу Сигма тихо пихает друга в бок, мол, пора тикать отсюда, чуйка подсказывает, что Барто направляется к их столу. Они понимают друг друга без слов и встают синхронно, унося за собой тарелки. Оба успевают исчезнуть прежде, чем воспитательница подзывает их на разговор. Несмотря на всю доброту Львовны, сейчас они понимают, что разговор мог бы быть далеко не позитивным, если бы, конечно, состоялся. Но Достоевского на ужине не оказывается, что поднимает уровень тревоги от ситуации до девяти баллов, как и обещал Коля ещё во время обеда. Это и спасает их от серьёзного разговора с Агнией Львовной сразу после вечернего приёма пищи, ибо, стоит ей только подойти к ним и предупредить, чтобы после ужина в комнату не сбегали и остались в столовой, как они уже, не сговариваясь, хватают тарелки и бегут их относить. Затормозить их не успевают, ибо, впервые нарушая правила приюта в смену Барто, они бегут по коридору. Сначала, как полагает Сигма, они направляются к комнате и он уверенно бежит впереди Коли, но затем, на пол пути к месту спасения и их надёжной крепости, Гоголь резко хватает его за рука и, чуть опережая, заворачивает вместе с ним за угол, а затем тянет прямо вверх по лестнице. Сигма не понимает, но и вопросов не задаёт, просто наслаждаясь теплом руки, крепко и с некой осторожностью тянущей его в неизвестном направлении. Неизвестность Сигма не любит, но сейчас от этого совсем не страшно, ибо Коля наверняка знает, куда они бегут и держит всё под контролем. На самом деле, Сигма знает, что в большинстве случаев, когда Гоголь куда-то торопится и тащит за собой друзей, доверять ему нельзя, но сейчас Сигма верит. Когда они наконец останавливаются и Сигма пытается отдышаться, склонившись к полу, удерживая ладони на своих коленях, Гоголь демонстрирует ему чудеса ловкости рук и без всякого мошенничества отворяет дверь, выкрашенную зелёной краской, покрытой толстой паутиной трещин. Сигма замечает табличку о том, что вход строго-настрого запрещён и вообще смертелен, смотрит на вскрытый и ржавый замок, а затем осознаёт, где именно они находится. Верхний, последний этаж приюта. Этаж, где Сигма находится впервые, но, тем не менее, чутьё вкупе с логикой подсказывает, что дальше только лестница и крыша, где, кажется, должно быть совсем не безопасно... Дверь скрипит, открывается, а за ней горько-чёрная темнота. Будь у них телефон Достоевского, они могли бы с лёгкостью осветить себе путь, но, к сожалению, таким счастьем они не обладали, да и в комнате его не было. Сигме пришлось вновь надеяться на Гоголя, который сейчас явно не был в настроении в шутку пугать его, и теперь он лишь тихо вспоминал по дороге тот самой фильм о человеческой многоножке, который они все вместе просмотрели ещё в ноябре прошлого года. Гоголь по-хозяйски что-то толкает, это "что-то" грохочет, хлопает, а затем внезапно начинает скрипеть, как та железная дверь и, хлопнув о крышу ручкой, открывается. На лестницу льётся лунный свет и Сигма убеждается в своих догадках: они действительно направлялись к крыше. И прямо сейчас, чуть подпрыгнув, Коля забирается наверх, а затем подаёт руку Сигме. Сигма вновь не спрашивает, подтягивается и забирается к нему. Только лишь оказавшись на крыше вместе и твёрдо ступив на бетонную поверхность, они осматриваются. Третий силуэт, находящийся на крыше помимо них, первым замечает Коля и тут же оборачивается через плечо на Сигму: – Повышаем уровень пиздеца до десяти. Он усмехается, но Сигма искренне не понимает, чему именно. Поворачивается, смотрит в ту же сторону, что и Коля секундой раннее, а затем видит Достоевского. Хриплый, холодный голос, обладатель которого даже не удосуживает себя повернуться к нежданным гостям, внезапно начинает говорить: – Можно сразу до одиннадцати. Были бы они в книге, тот самый момент со стоящий на крыше другом главного героя, готовым сделать шаг и полететь вниз, наступил бы именно сейчас. Но они не в книге, поэтому вместо того, чтобы находиться у края крыши с мыслями о самоубийстве, Фёдор всего лишь лежит пластом на бетоном полу крыши, раскинув руки в стороны и смотря куда-то вверх. Единственное, что неизменно — те самые мысли. Прежде, чем всё происходит, Гоголь в наглую сначала пинает Достоевского ногой в бок, а затем и вовсе заставляет сесть. Сигма вновь не спрашивает, читает всё в глазах друга и думает своей головой, снимая с себя серую олимпийку и на пару с Колей заставляет Федю её надеть, зная о его болезненности и плохом иммунитете. Сигма остаётся в одной футболке, как, в прочем, и Коля, зато вот Достоевский теперь более-менее в тепле. Они совсем не уверены в том, сколько именно здесь провёл Федя, но, кажется, замёрзнуть он всё же успел, учитывая русские вечера, пусть даже летние, теплее они от этого не стали. – Только в молчанку снова не играй, окей? – чуть ли не умоляющим тоном доносится со стороны Гоголя, как только Фёдор вновь падает головой на пол и устремляет взгляд в небо. Солнце давно упало за горизонт и луна вступила в свои владения, тускло освещая собой звёздное небо. Тучь нет, но и звёзд пока не видно. Они только-только появляться начинают, когда Достоевский чуть слышно отвечает, качнув головой в знак согласия: – Я и не собирался. Сигма присел рядом по правую сторону от Феди, в то время как Коля уже занял себе местечко на крыше так, что теперь его макушка соприкасается с темноволосой макушкой друга. Этакий «Валет наоборот», который в миг превращается в Бермудский треугольник, когда Сигма ложится к ним. – Снова? – На душе беспокойство, но Сигме действительно это кажется важным именно сейчас. Что-то внутри подсказывает, что сейчас именно тот момент, когда ждать ответа не бессмысленно. – Я думал, вы настолько хорошие друзья, что никакая игра в молчанку между вами априори невозможна. Сигма сводит глаза ко лбу, словно пытаясь так высмотреть лица друзей, но, естественно, в таком положении у него ничего не выходит. Так он и остаётся в неведении того, что, между прочим, каждый из его друзей сделал в этот момент то же самое. – Рассказывать? – Это уже доносится со стороны Коли и теперь они оба чувствуют, как Достоевский, помедлив всего секунду, уверенно кивает. Сигма чувствует тепло; то самое тепло на душе от осознавания доверия между ними. – Понимаешь, когда Дост только попал сюда, он буквально ни с кем не говорил, то есть, в прямом смысле ни с кем! – Ты бы слышал, с какой уверенностью они мне аутизм прогнозировали.– с призрением уточняет Федя, тяжело вздохнув. – Аутизм? – Сигма в непонятках тут же поворачивает голову в сторону Достоевского и задирает, дабы хоть как-то на него посмотреть. Тот лишь странно косится в ответ. – Ну, знаешь, ребёнок, который никак не реагирует на обращённую к нему речь, не играет со сверстниками и вообще не говорит, вызывает довольно много вопросов у невролог. Единственное доказательство отсутствия каких-либо нарушений по этой части — так это то, что я в школу в шесть лет пошёл, да и в принципе учился нормально. – Не сходится. – Сигма отрицательно качает головой, прикрыв веки. – Тебе в прошлом году исполнилось пятнадцать, а нам — в этом. В таком случае ты в этом году должен был девятый класс закончить. Я об этом ещё на твой день рождение задумался, только Коля не ответил. – Вот как ты себе представляешь, чтобы неговорящего ребёнка отправили наравне со всеми в школу? Я год пропустил и уже со следующего пошёл вместе с Колей в тот класс, в который, собственно, не смог попасть в прошлом году... – Я всё ещё не понимаю, почему ты не разговаривал. – Сигма сознаётся честно, невинно смотря на ночное небо, где уже появились первые звёздочки. – Мне было восемь. – Достоевский говорит тихо, так тихо, будто их могут подслушать, но оба друга кожей чувствуют, как тяжело это вспоминать. – Это был конец мая, я только закончил второй класс. – Он прерывается. Кажется, словно вспоминает последовательность событий, но на деле сглатывает ком в горле, чтобы продолжить говорить так, будто его совершенно ничего не волнует, а эта ситуация уже сотни раз пережита и забыта. – Бабушка в честь этого водила меня в зоопарк, родители были дома. То есть, изначально мы должны были идти все вместе, всё-таки учебный год с отличием у меня... Но прямо перед выходом они, как всегда, поссорились. – Сигма чувствует ту ненависть, с которой тот это говорит и становится совсем не по себе. Даже понять сложно, действительно ли зол Достоевский на родителей, либо же просто проклинает ту ссору. – Мы ушли без них, бабушка обещала, что они подойдут чуть позже, когда помирятся, но этого не произошло. Когда мы возвращались, всё уже горело. – Злости уже нет, он просто затихает, а этот печальный тон пробирает до мурашек. – Я, честно, даже не понял, что произошло. Бабушка за руку взять не успела, а я уже побежал. Именно так я увидел, как выносят тело моей матери и закрывают в чёрном мешке. Отца я увидеть уже не успел, мне закрыли глаза. Больше я не говорил, да и спал с трудом. Кажется, первые недели вообще не спал. Постоянно видел это перед глазами. Вообще-то, я совсем не помню, что произошло дальше. Там последовательность событий слишком сильно расплывается, по большей части я где-то в себе находился, вот и не помню, что было. Вот точно помню, как думал о том, почему это произошло, ведь изначально они просто поссорились, а тут пожар... Для меня это было странно. Никогда вот глупым ребёнком не был, поэтому объяснения от бабушки не поверил. Это уже потом... Случайно подслушал. – Достоевский шумно выдыхает, а голос даже на секунду не дрогает. – Они действительно поссорились. А потом кто-то них схватился за нож. Не помню, кто именно. Я не дослушал, пазл в голове уже сложился. Кто-то из них совершил убийство, а следом поджог и себя, и дом. По правде говоря, я больше склоняюсь к версии, что всё это дело рук отца, потому что его тела я не увидел. Если мои догадки верны, я бы и не узнал его. То есть, я даже маму с трудом узнал, потому что то, что там было и на человека херово смахивало, я как-то постфактум знал, что это именно она. Если отец себя поджог, то я не думаю, что там вообще что-то могло остаться нормальное, только кости, наверное. А вот окончательно очнулся я, когда меня в приют привели. Бабушка рыдала, обещала, что заберёт, а я просто молчал. Нет, я её, конечно, слушал, просто с того момента, как увидел это всё, не знал, что говорить. Ну, будто просто разучился. Это всё от шока, я знаю, только взрослые отказывались это понимать. Они всегда казались мне глупыми. – А потом он встретил меня. – Хмыкнул Коля, гордо задрав голову и, кажется, пришла его очередь продолжать эту историю своей первой детской симпатии. – Он вот не говорит, значит не возмущается, а Ваня как раз на тот момент только-только упросил воспитателей разместить его в другую комнату, потому что со мной ужиться не смог. Как бы я один жить остался, а тут новенький... Естественно, сразу ко мне! А я что... А мне говорить хочется. Я ему: «Купи слона!», а он молчит. Тогда я такой: «Все молчат, а ты купи слона!» и всё равно тишина. – И вот этой хернёй он меня полгода терроризировал! – Дост приподнимается на локтях, с возмущением смотря на Сигму, мол, ну ты представляешь, а? – Ну так ведь ты заговорил по итогу! – Коля тоже подскакивает, только вот его возмущение уже направлена на Федю. – Да я тебя нахуй послал! Сигма хихикает; всё это до невозможности веселит, а то напряжение, что витало в воздухе во время рассказа Достоевского в миг исчезает, оставляя за собой только лёгкий осадок. Он заведомо знает, что этой историей всё не ограничится, но сейчас им действительно весело. Коля может развеселить, это ценно. – И вот этим «Иди нахуй», между прочим, ты моё сердце и украл. – смеётся Коля своим сладко-серым голосом и падает на бетон так, словно это перьевая подстилка. – Не начина-а-ай... – Стонет Достоевский, закрывая лицо руками и уничтоженно падает следом, больно ударяясь головой о чужую макушку. – Как это? – Сигма хлопает глазами. Совсем не понимает. Не понимает, а потому тоже вскакивает, как и эти двое чуть раньше. – В смысле сердце украл? – Боже, – И тут уже стонет Коля. О Господи, только не рассказывать об этом Сигме! Кому угодно, но не ему! – не-е-е-ет... – Ладно, забыли. – Достоевский закатывает глаза и рукой опускает Сигму назад, на холодный пол. Мол, всё, лежи, это было давно и вообще неправда. – Так значит... Коля тебя разговорил? – Сигма послушно ложится, но всё же уточняет, ожидая продолжения истории. – Верно. Знаешь, заговорить спустя полгода молчания было непривычно, но после этого всё вроде как наладилось... Там уже и бабушке позвонили, она снова плакала, когда узнала... Затем была школа. Так как это была середина учебного года, то меня изначально попытались отправить в третий класс, где я и должен был быть, исходя из возраста, но не сложилось. Мне было тяжело, да и с социализацией у меня пиздец, так что нет. И, как я уже говорил, в третий класс я пошёл с Колей, который на год младше. – Звучит, как хороший конец. – Сигма улыбается уголком губ, но, кажется, Фёдор совсем не разделяет его мнение. – Бабушка вчера умерла. – У него голос бесцветный и это больше всего пугает. Земля уходит из-под ног у всех троих: Достоевскому больно говорить, а остальные просто понимают, насколько этот человек был важен для него, поэтому молчат. Ни один из них не говорит «Соболезную», потому что бессмысленно. Даже в целях поддержки говорить это до невозможности глупо и уж тем более Дост бы не оценил, если бы кто-то из них сказал это вслух. Лучшая поддержка — это то, что происходит сейчас. Они молчат. Молчат до тех пор, пока сам Достоевский не решает заговорить: – Что ж, душу я излил. – он глубоко вдыхает холодный ночной воздух через нос, прикрывает глаза и только тогда наконец выпускает из лёгких воздух. – Коля, твоя очередь биографию перед Сигмой палить. – А мне и рассказывать толком нечего, у меня всё скучно. – беззаботно пожимает плечами Гоголь, но начинает говорить более уверенно, чем прежде начинал Достоевский. – Началось всё так: родился я, значит, а в графе «Отец» поставили прочерк. Тут уж прям без вариантов было, что та женщина, которая меня родила, в принципе не очень хороша будет в воспитании ребёнка, раз даже не знала, кто мой отец. Ну, мне как-то и знать не хотелось. Хотя, вообще-то, мне кажется, что мне напиздели. – Коля усмехается, но почему — непонятно. – Потому что, как оказалось потом, у матери все родственники в России, а родился я каким-то хуем в Украине. Вот в жизни не поверю, что она туда по пьяни переехала! Скорее всего мой отец был Украинцем, вот мать там и оказалась, забеременела мной, а потом он её бросил. Ну и хуй с ним как бы. Главное другое. – Гоголь вновь бессмысленно лыбится так, словно ему эта история, со стороны звучащая печально, удовольствия доставляет. – Главное то, что первого апреля в селе Сорочинцы родился ваш дорогой и любимейший друг — Николай Гоголь! Ну прям важнейшее событие, правда? Даже не представляю, как бы вы без меня жили! – В тишине и спокойствии, наверное... – Тц! Возмущения не принимаются, Федь! Раз заставили говорить, то слушайте и не пиздите. – Коля затыкает его быстро. – Ибо мы подбирается к самому интересному. Итак, вот я родился, имя мне дали, фамилию материну вручили, а отчество не дали. Мать, конечно, с горя от этого забухала. Хотя, возможно, пила она и до этого... Но не суть! Вот она пьёт, изредка трезвеет, но обычно стабильно пьяная, поэтому я активно познаю мир. Ну а что ещё должен делать пятилетка, когда его родная мать холодными украинскими ночами на улицу выгоняет? Тем более, зима на дворе была. В общем, я тогда, кажется, обморожение получил, а нашли меня соседи. Это всё, кстати, с рассказов родственников, сам я помню только то, что было жутко холодно, больно и, может, совсем немного страшно. Закончилось всё, естественно, на том, что, когда меня нашли соседи, то скорую вызвали, потом уже в больнице ментам позвонили, а потом и опека объявилась. Странно, конечно, что раньше она мной не интересовалась, но как бы что имеем... Дальше в срочном порядке из России вытащили мою тётку, как единственную родственницу и созрел гениальнейший план: Тётка берёт меня под опеку, уматывает вместе со мной назад в Рашку, а потом туда и мать переезжает. Так всё и произошло. И вот я уже нахожусь в стране с бурыми мишками в качестве домашних питомцев и балалайкой в руках! Русский учить заставили, но он несложным оказался, на мой родной очень похож. Тётя по документам моим опекуном была, но отдали меня матери. Вот там уже я хорошо помню, куда именно она умудрялась меня бить и как я пытался специально её спровоцировать. Тут даже оправдание для себя придумать не могу, честно говоря... Может быть, я просто садист, но так уж мне нравилось злить её... На самом деле, только позлить её я и любил, потому что терпеть побои не нравилось от слова «совсем». Уже потом всё переросло в некий квест, где она из раза в раз напивалась, я доводил её до ручки, она кричала так истерично, ударить меня пыталась, а я убегал и прятался. Иногда не фортило и я попадался, тогда уже было шоу «Сдохни или умри», но к этому я тоже был привыкший. Вообще-то, у меня в некоторых местах даже шрамы остались. – Коля ёрзает, словно на ощупь проверить пытается, где на его теле раны недосточно затянулись. – На спине парочка точно есть, на лопатке и на плече. От попыток удушения на шее всё давным-давно прошло, от синяков тем более и следа нет... Это сейчас нет, а раньше было. Вообще-то, как мне позже сказала Львовна, я когда в приюте оказался, то на одну большую ссадину больше был похож. – снова усмехается, только вот на этот раз Сигма уже слышит, что смех у него нервный. – Ну, думаю, причину попадания сюда можно не уточнять... Нет, моя мать, кажется, даже сейчас в полном здравии, так что не по причине её смерти. – Она отвратительна... – шепчет Сигма, хмурясь. – Возможно. – он пожимает плечами, а затем тут же закатывает глаза и в миг меняется в лице. – Но, в любом случае, моя история банальная. Поверь, таких тысячи. Опеку этим не удивить, каждый второй в приют попадает по этой причине. – Просто ужасно. – Сигма даже не догадывается, почему такую злость вызвала история Коли и тем более не знает, почему говорит сейчас настолько банальными фразами. – Ты этого не заслужил! – Да ладно... – Саркастично доносится со стороны Достоевского. – Справедливости в принципе в жизни нет. А знаешь, что ещё более несправедливо? – Нет, не знаю... – Ответ Сигмы невинен, он смотрит на звёзды и не видит, как его друзья хитро переглядываются. «– То, что у тебя амнезия!» – кричат ему прямо в уши по обе стороны друзья, возмущённые тем, что, рассказав о своём прошлом и буквально излив душу, они не могут услышать от Сигмы в ответ ничего компрометирующего на эту тему, ибо тот попросту не помнит, а бедный парень лишь судорожно вздрагивает, не ожидавший такой подставы.