Глава VII
20 сентября 2022 г., 00:00
Примечания:
1) ПБ всегда к вашим услугам.
2) Согласно канону, Фрэнсис - бабушка Дуфуса по отцовской линии. Этот вариант в данном случае меня не устраивает. В этой работе Фрэнсис - бабушка по матери. Таким образом, фамилия «Дрейк», как минимум, дважды переходила по женской линии.
3) «Викторианский час» - малоизвестное, редкое (скорее всего, местное) название фуршетной вечеринки, на которой подаются исключительно сладости, фрукты и, по желанию хозяина, алкоголь.
Словосочетание услышал когда-то давно, смотря телешоу «Cake Boss» на «TLS». Так и запомнилось. Но официально значение не закреплено. По крайней мере, найти в Сети подобное сочетание с нужным толкованием мне не удалось.
Приятного прочтения
Когда дорогая бабуля Фрэнсис была жива, поместье Дрейков больше напоминало загородный клуб – приватный уголок светских развлечений для элитарного круга – нежели просто огромный дом, облицованный мрамором, в котором поколениями жила одна и та же семья. Этакий скрытый лесом голубой оазис у подножья живописного холма, с превеликой радостью отворяющий железные двери для манерных и горячо любимых друзей семьи. Выглаженные до хруста скатерти, причудливые украшения залов и импозантные цветочные композиции; кисловатый аромат шампанского, чистый звон прозрачных бокалов и живая музыка, смело находившая отклик в самых чёрствых сердцах. Бесконечные бессонные ночи, радужный фейерверк, окрашивающий небосвод утопическим заревом, и верная прислуга, подметающая конфетти под утро.
Фрэнсис Дрейк очень любила гостей, а потому принимала их так часто, как позволяли приличия. Быть может, её мания звать в дом всех подряд была следствием одинокого детства, проведённого в стенах женского интерната на окраине Пенсильвании, а может, она просто чувствовала себя комфортно, смакуя вина в большой компании разделяющих её взгляды людей, но сути это не меняло: не было недели, чтобы на роскошный огонёк не заглянуло собрание достопочтенных жителей Дакбурга. «Викторианские часы» с подругами по понедельникам, читательский клуб по вторникам, бюрократические сборы по средам и ужин с семьей пастора в четверг, встречи с сенаторской свитой по пятницам и субботние ланчи с налоговым инспектором.
Только воскресенье было зарезервировано сугубо для семьи, а в остальные дни на порог могла пожаловать любая живая душа, начиная от личной швеи и заканчивая директором полицейского Департамента.
Сороки воровали начищенные до блеска ложки с летних кухонь, а бабуля, с глуповатой улыбкой и пьяным румянцем на полных щеках, щебеча что-то о последних сплетнях, «похищала» людей.
Даже на главных кованных воротах, оплетённых запутанными виноградными лозами, сразу под эмблемой «Д», венчающей композицию, располагалась надпись на латыни, в переводе означающая «милости просим», словно бы сама суть постройки поместья заключалась в том, чтобы напоминать проходной двор. Впрочем, большая территории априори подразумевала наличие народа, и, если радушной хозяйке дома было угодно окружить себя как можно более разнообразным обществом, то никто не имел права отказать ей или, в крайнем случае, её деньгам. В конце концов, никто в здравом уме не отклонил бы её приглашение, ведь, как и прежде, личная встреча – единственный приемлемый способ заявить о себе. Поэтому, если какому-нибудь юному художнику или журналисту, строчащему ничем не примечательную колонку в посредственном журнале, выпадала честь зайти на полуденный чай, то они пришли бы даже в случае болезненного обострения аппендицита.
Бабуля приглашала начинающие театральные труппы и фокусников-любителей, отрывала от работы офисных клерков и с превеликим удовольствием велела охране пропускать коммивояжёров и девочек-скаутов, бродящих по округе с красной тележкой, доверху наполненной коробками с мятным печеньем. Сколько радости было в её кристальных голубых глазах, когда на горизонте в коридоре появлялась дама в фиолетовом платье и шляпке с цветочком, несущая чемоданчик с духами; как счастлива она была, зная, что дизайнер, статью о котором она прочитала в свежем выпуске модного журнала, с удовольствием встретится с ней на следующей неделе. Она содержала огромный штат слуг и в любой момент могла вызвать кого-угодно в свои комнаты просто, чтобы поговорить о погоде, детях или новом законе, который утвердили в первом чтении. Она просто была рада пообщаться, и её совершенно не волновало, кто перед ней: прачка в жёлтом платье с простынёй в руках, повар в рабочем колпаке или собственный муж, сорванный с заседания совета директоров.
Дед страшно бесился, когда супруга отвлекала его от действительно важных дел, часто ругался и переходил на повышенные тона, словно бы в отчаянии чувствуя свою беспомощность перед натиском законной жены, но никогда не клал трубку – смотрел на успокаивающее его буйное настроение изображение тигровой акулы, заполнял отчёт, энергичными жестами прося секретаршу передать ему нужные бумаги, и стойко поддерживал диалог даже, если понятия не имел, о чём вообще шла речь. А в конце разговора неизменно добавлял «люблю тебя», сколь зол бы ни был. Пусть он много работал, но это никак не мешало ему с мужским достоинством прощать любимой такой пустяковый грешок, как излишняя болтливость. Его также не волновала мания Фрэнни затаскивать всяких проходимцев в дом на ужин. В конце концов, именно ей принадлежало поместье, да и сам он, когда-то давно, будучи мелким торговцем рыболовными принадлежностями, был приглашён на небольшой осенний пикник, проходивший в теперь уже их саду.
Он был единственным человеком в мире, который мог… высказать некоторые опасения по поводу страстного желания супруги искать компанию везде, где придётся, прямо ей в лицо, но он никогда этого не делал и смиренно никому не советовал. Дом, притон – какая разница? Лучше скрасить свой долгий день досугом в хорошем обществе, чем чопорно сидеть и делать вид, что фарфоровая чашка со сладким чаем, выпитая посреди светлой гостиной в полной тишине, – альтернатива живому общению. Этот дом приветствовал людей всех мастей с самой своей постройки, служил добрым приютом для оставшихся без крова после землетрясений и наводнений, давал временную крышу рабочим и плацдарм для врачебных палаток.
За два столетия стены поместья Дрйков слышали тысячи голосов и отражали эхо миллионов шагов. Почему же им не продолжать делать это, если того желала хозяйка дома? В конце концов, белый особняк, высотой в четыре этажа, пока в нём были люди, никогда не казался страшным или забытым, наоборот, он был чарующе приятным местом, облюбованным солнцем и цветами, зовущим путника на тёплый ужин с корзинкой ремесленного хлеба. Здесь не было страшных тайн и скрытых комнат с ужасными секретами, холодный камень стен не покупался у подозрительных друидов за полцены, а по низинам вокруг не полз непроходимый густой туман. Просто милое место посреди славных равнин, временами бывавшее богадельней.
Дом – отражение хозяина, его амбиций и стремлений, комплексов и травм.
Дом – отражение хозяйки, её мечтаний и желаний, слёз и душевных терзаний.
При бабуле и без того нескромный особняк напоминал помпезный ресторан при дорогом отеле, где пачками сновали официанты в выглаженных рубашках, ловко заменяющие пустые бокалы в руках гостей на полные, и наливали алкоголь раньше пяти вечера. Куча людей приходила в безбожный час утра наслаждаться коктейлем из креветок, и уходила лишь под очень поздний вечер, преданно сопровождаемая методичным звоном антикварных часов в главном зале. В выходные, наоборот, и так по кругу. По долгому, долгому кругу. Калейдоскоп из непохожих лиц, бесконечная толкотня около столика с закусками и толпы тех, кто просил долить вермут; золотое конфетти, светские сплетни, незамолкающее пианино и лёгкий женский смех, навсегда застывший вне времени.
И всё это исчезло, стоило гробу Фрэнсис Дрейк смиренно въехать в кремационную печь.
Траурные одежды были сняты, раз за разом обновляемые памятные цветы всё равно усохли, а скорбящая тишина покинула роскошные комнаты. Однако прежнее вольное настроение и стиль жизни так и не вернулись, оставив после себя лишь призрачный звон яркости чужого смеха, растворяющийся в тени ушедших лет, словно бы сама хозяйка была для дома не более, чем гостем. И пусть её портрет в дорогой лакированной раме висел в главном холле, напоминая жильцам о том, что действительно важно, белые лилии, осадившие мраморный памятник на её тихой могиле, и резной ларец из слоновой кости с её любимыми украшениями – по большому счёту, всё, что от неё осталось.
Хайди, напротив, не была радушной хозяйкой, и, получив полное право распоряжаться имуществом, невольно вселила в родные стены дух затворничества, положив конец праздным визитам всяких незнакомцев. С раннего детства не разделяя страсть матери к чрезмерной открытости и демонстрации личной жизни, она свела количество светских мероприятий на территории поместья к минимуму и без особой необходимости даже не думала устраивать званный ужин. Уединённые семейные вечера ценились её скептичной натурой куда больше, чем дикие полуночные танцы под окном её спальни. В конце концов, спускаться на канате из простыней на глазах у кучки зевак – не самый лучший (или удачный) способ сбежать из дома в шестой раз.
Мама была светской львицей. Если так, конечно, можно было сказать. Во всяком случае, Фрэнсис, как-то апатично реагируя на третий привод дочери, так её не называла, – лишь с натяжной улыбкой заверяла очередного дорогого гостя в том, что в её время с детьми обходились чуть строже. А после блаженно впадала в воспоминания, в красках начиная описывать чарующую гладь голубого озера, милый вид на которое открывался из чистого окна её комнаты в интернате, и старательно делала вид, что мгновение назад никто не тыкал её носом в дела проблемного подростка. Навряд ли ей было не всё равно, но она предпочитала куда более приятные темы для разговора. В конце концов, внести залог и поговорить с офицером мог и муж. Совершенно не обязательно отказываться от шампанского и прерывать приятную беседу ради ребёнка-оторвы.
Хайди не любила приглашать, а вот быть приглашённой – другое дело.
Выйти в люди для неё было потребностью, а не повинностью, а потому держать её в четырёх стенах было весьма проблематично. Она была рада присутствовать на любом событии, будь то тематическая ярмарка, бал дебютанток, модный показ или городской фестиваль. Она не упускала возможности попасть на хорошую вечеринку и без зазрения совести хлопала глазками, чтобы получить приглашение в чей-то дом. Она была перекати-полем, что пропахло терпким ароматом вина, которое не могло не приковать к себе внимание и не украсить чей-то вечер. Наличие собственного мужа никак её не останавливало: Джошуа напоминал милую карманную собачку, безвольно катающуюся в хозяйской сумке, – его таскали за собой, словно бы он был не более, чем тряпичной куклой. Впрочем, он был человеком смиренного нрава, и пылкий энтузиазм жены, пусть и не заражал, совершенно его не тревожил: если его супруге было угодно пропустить грязный стакан бочкового бурбона в баре на пристани, то он был бы счастлив составить ей компанию. В конце концов, такова была доля любящего мужа.
Оглядываясь назад, Дуфус понимает, что мама и бабушка были похожи больше, чем признавали, но их, очевидно, различный вкус был чуть ли не самым серьёзным камнем преткновения в их жизни. Не то, чтобы мама сильно ругала выбеленные стены основных коридоров или грозилась сжечь вызывающие у неё головную боль бордовые шторы, но иного объяснения радикальному косметическому ремонту, затеянному буквально через месяц после кончины дорогой бабули, просто не было. Пёстрые цвета гостеприимного дома заменила сдержанная палитра уюта. Светлый пол сменил тёмный, изящная венецианская мебель покорно уступила место мягким диванам эргономичной формы и ворсистым коврам, а плотность ткани занавесок возросла в геометрической прогрессии. Каких-то три месяца и всё привычное, что осталось от поместья, – это неизменный экстерьер, завораживающий изящными фронтонами и каменными скульптурами в нишах.
Прежний проходной двор стал неприступным частным владением, открытый доступ к которому имела только официальная прислуга.
В принципе, это было приемлемо, учитывая, хоть и большой, но почти неизменный состав людей, обслуживающих дом. Пусть вход посторонним и не был открыт, это не делало пребывание внутри особняка одиноким. Стоило выглянуть в сад, как встреча с кем-то из садов рабочих была неизбежна; идешь по коридору, наслаждаясь искусными картинами, как мимо проходит маленький табун горничных, спешащих вытереть пыль в самых дальних и тёмных углах; спешишь отлучится по делам в город или его окрестности – до выхода тебя неизменно проводит дворецкий; желаешь поесть на одной из кухонь – бригада поваров всегда будет готова принять твой заказ. Личная прислуга всегда придёт точно по вызову, а экономка никогда не забудет напомнить какому-нибудь парнишке проверить кошек, блуждающих по котельной. Прачки предоставят чистое бельё, а официанты – накроют на стол. В каждом уголке кипела жизнь, будь то небольшой ремонт, готовка еды или стирка одежды. Ото всюду доносились звуки и голоса. Везде мелькали лица.
При любимой бабуле родной дом был почти отелем без единого свободного номера в прекрасный пятничный вечер, при маме же он являлся целостной экосистемой, тихой и замкнутой, не допускающей посторонних вмешательств. Но, как бы то ни было, на протяжении многих лет одно оставалось неизменным: в поместье всегда были люди. Жили и работали. В любое время дня и ночи, вне зависимости от времени года и погодных условий. Всегда. По крайней мере, всегда на памяти Дуфуса. А потому, как бы сильно он ни пытался, что бы ни предполагал, он просто не мог понять, найти хоть одну нормальную причину, почему здесь, буквально, никого нет.
Это место, при всём своём каменном величии, напоминало покосившийся склеп, и Дуфус не любил здесь бывать.
И это странно, ведь всё, что хоть как-то связано с милой Ллевелин, обычно вызывало у него щенячий восторг.
Но этот дом – этот жуткий особняк из пожелтевшего камня, чьи стены обросли серым мхом, – столь надменно высился над всем живым, что к нему не хотелось подходить даже в самый солнечный день. Сегодня же, когда на головы давило низкое дождевое облако, грозившееся излиться холодной водой в любую минуту, Дрейк, посматривая на главный вход с небольшой подъездной аллеи возле выключенного фонтана, ловил себя на мысли, что куда проще купить прекрасному ангелу новые вещи, нежели идти за ними в эту убогую обитель вселенского уныния. В конце концов, флисовые толстовки – достаточно ходовой товар, а ателье, готовые изготовить нижнее бельё по индивидуальному заказу, были открыты круглосуточно для тех, у кого водились деньги.
Здесь было тихо, как на старом кладбище в дождливый вечер. И пусть мурашки не бежали по вспотевшей спине, внутренний голос настоятельно просил отсюда уйти.
Дуфус не был ни медиумом, ни экстрасенсом: он не мог различать полупрозрачные фигуры на забытых погостах и не имел дара предсказания. При всех странностях мира, в котором он жил, надежды на паранормальные вещи он возлагал постольку-поскольку. Не то, чтобы он не верил (в конце концов, в любви и на войне все средства хороши), но просто не горел желанием лишний раз связываться со всей этой ерундой. Посмотрел фильм ужасов про использование спиритической доски, поигрался с ловцом снов, пригласил экзорциста, и хватит. Но это поместье, принадлежащее богатейшему человеку в мире, у которого априори не могло не быть ресурсов для качественного ведения хозяйства, при живом владельце, словно сильная пощёчина, обдавало душу замогильным холодом. И дело было вовсе не в том, что в окнах опять не горел свет.
Если Дрейк не ошибался, и ему не изменяла память, то здесь проживало одиннадцать человек и дворецкий-призрак, очевидно, не считающий смерть достойным оправданием для неявки на работу. Что было похвально. И при этом дом выглядел так, словно бы жильцы в спешке давным-давно покинули его, оставив разрушаться под натиском времени и влажности. Камень местами уже шёл трещинами, некоторые окна были заколочены, а крышу никто не чистил последние лет двадцать, если судить по толщине наростов на тёмной черепице. Говорить про цветущий сад просто не было смысла – его не существовало в природе. Чудо, что трава на лужайке вообще была подстрижена. Это место точно нельзя было назвать ухоженным. Ни снаружи, ни внутри.
И оно понятно: два человека в штате прислуги просто физически не могли обслужить столь огромное поместье. Экономка и дворецкий… Дуфусу всегда казалось, что легендарное скряжничество МакДака – всего лишь преувеличенный миф, какая-то долгоиграющая шутка, которую любят мусолить на светских вечерах, но, в расстроенных чувствах глядя на каменную клумбу, от которой, видимо, ещё в эпоху пилигримов, отвалился увесистый кусок, ему совершенно не хотелось смеяться. Вместо прекрасных розовых кустов, пестрящих алыми бутонами, и мощёных подметённых дорожек очаровательная Ллевелин была вынуждена любоваться из окна каким-то позорным бардаком, из последних сил заостряя внимание на плотной глухой стене хвойного леса на заднем фоне.
Быть может, именно поэтому она никогда не смотрела в окна.
— Где все? — спрашивает Дуфус, поправляя очки. Он оглядывается по сторонам, норовит мельком заглянуть в приоткрытые двери тёмных комнат и ищет хоть какой-то признак присутствия живой души. Но как бы он ни напрягал слух, как бы ни пытался учуять аромат готовящейся еды, как бы сильно ни косил взгляд в сторону, кроме него и его ангела, идущих по, казалось бы, бесконечному коридору, никто больше не обнаруживал своё присутствие.
Прекрасная Ллевелин лишь безразлично пожимает плечами и прячет замёрзшие руки в карманах любимой толстовки, но затем, словно бы преисполнившись в своём благодушии, спешит удовлетворить чужое любопытство, пусть и скромным, но честным ответом:
— Уехали, — легко срывает она с языка, а потом повторяет ещё раз, медленнее, больше для себя, как будто бы на распев растягивая гласные. — Уехали.
— Куда?
И милая Ллевелин, из уважения к нему, действительно пытается вспомнить ответ. Пару секунд, но всё же пытается. Пытается даже, если её попытки тщетны.
— Я не знаю, — в итоге выдаёт она, качая головой и надувая полные щёчки.
И это даже не ложь.
Дуфус кивает самому себе, в очередной раз вспоминая, что дорогая Ллевелин просто не любит говорить о семье. Но, где-то в глубине души, его беспокоит этот факт. Быть может, он не знал семи языков и не был готов пояснить за ядерную физику, но ему хватало ума понять, что в устах милого ангела «я не знаю» и «я не хочу знать» звучало примерно одинаково. И как бы печально ни было это признавать, но у такого холодного отношения к собственной родне не могло не быть весомых оснований. Ведь люди не начинали отдаляться друг от друга просто по щелчку пальцев. Сердце его любви было огромным, и это не её вина, что для этих людей в нём почему-то перестало хватать места. Никаким образом не её. Дрейк знает это. Точно знает.
До её апартаментов они продолжают идти в тишине.
Хотя «апартаменты» – это заметное преувеличение.
Дуфус предпочитает употреблять слова «комнатка» или «ночлежка». Ведь обезличенное пространство, куда заходят лишь с целью укрыться от враждебности внешнего мира и непогоды, а также переждать ночь, – это, буквально, ночлежка.
Ни одна вещь здесь не лежала на видном месте, словно бы милый ангел ужасно боялась, что в любой момент кто-то загорится желанием устроить внеплановый обыск, увидев какой-то подозрительный предмет на краю стола. Всё мелкое движимое имущество, пожитки, было скрупулёзно упрятано в ящики и шкафы. Задвинуто, как можно дальше, в попытке укрыть от чужих глаз. Стены не украшали плакаты, а на прикроватной тумбочке не было ни часов, ни фотографий, – стоял лишь одинокий стакан, вода в котором давно испарилась. Здесь не было даже нормальных растений или, хотя бы, стеклянной вазы с цветами. Плотные шторы всегда закрывали пропускающее сквозняк окно, а пробковая доска над комодом не несла никакой информации: на ней ничего не было. На первый взгляд, развороченная постель, хвастающаяся стёганным покрывалом ручной работы в изножье, – единственное свидетельство того, что здесь кто-то жил.
Всё здесь, буквально, было сделано так, чтобы вошедшему просто не за что было зацепиться, чтобы завести разговор и остаться дольше, чем необходимо.
Это место даже не пахло милой Ллевелин, словно бы это вовсе не она годами коротала долгие одинокие вечера на кровати в углу. Здесь стоял нетронутый аромат старой деревянной мебели, смешивающийся с запахами выгоревших обоев и лимонного мыла, но сладостный шлейф нежного девичьего тела никак не различался в воздухе, будто естество комнаты, по какой-то неизвестной сакральной причине, напрочь отвергало его, либо же – поглощало без остатка.
Здесь никогда не было сыро или мрачно, грязно или тесно, в углах не светилась полупрозрачная паутина, по стенам не расползались влажные пятна, а по полу не летели пыльные хлопья, весело подгоняемые тараканами, но об уюте просто не могло идти речи: само пространство – этот несчастный куб из известняка и досок – словно бы выгоняло гостей, медленно надавливая на них низким потолком. На скрипучей двери не висела безобразная табличка с неприветливой надписью «уходите», купленная в сувенирном магазине, но нормальный человек с первых секунд понял бы намёк. Лишние знаки были бы ему не нужны, как и красная ковровая дорожка, постеленная прямо в сторону выхода.
Это не была комната молодой девушки.
Это комната принадлежала затворнику.
И, как бы то ни было прискорбно, Дуфус понял это тогда, когда был здесь в первый раз.
За два года ничего не изменилось.
Женщины всегда создают уют – их чувственная натура не может по-другому. Они склонны создавать безмятежно прекрасное из самых тривиальных вещей. Даже бездомные леди, при всё уважении к обстоятельствам их бедственного положения, хоть как-то украшают свою грязную палатку, а милая Ллевелин, сердечно любящая рукоделие, просто обязана была облагородить своё жилое пространство. Но получалось так, что комната самого Дуфуса была более обжита его ангелом, нежели её собственная. Ллевелин проводила здесь очень много времени, но складывалось впечатление, будто бы она никогда полностью не присутствовала. Она словно бы не оставалась тут надолго, постоянно пребывая в состоянии полной готовности срочно куда-то отбыть. И это странно – милый ангел не любит спешку.
Она хранила ноутбук и принадлежности к нему в серой сумке – никогда не оставляла его на зарядке. Вся канцелярия её стола всегда покоилась в закрытом пенале, а бумага была разложена по мягким папкам. Она практически никогда не доставала ничего из своего школьного рюкзака, оставляя его лежать возле выхода. Набор для шитья всегда методично возвращался в корзинку, а краски и кисти со всей строгостью кочевали обратно в коробку. Праздничная одежда в шкафу висела в застёгнутых чехлах, а повседневная – занимала место в ящиках комода. А обувь… обувь не покидала своих складских коробок. Она прятала книги в тканевых сумках под кроватью и давным-давно забыла о мёртвых растениях на подоконнике.
Собрать всё здесь – дело пяти минут, и Дуфус не видит смысла откладывать этот процесс дольше, чем необходимо. Дольше придётся таскать всё это к машине. В конце концов, он будет делать это один. Милой Ллевелин ни в коем случае нельзя поднимать тяжести.
Они приступают к сборам, без слов разделяя обязанности: она неряшливо накидывает одежду в чемодан, совершенно не пытаясь впихнуть больше, чем влезет без усилий, а он укладывает всякую мелочь в коробки; она снимает постельное бельё и складывает его на голой кровати, а он выносит её странные книги; она пытается достать колоду карт Таро, сто лет назад завалившуюся за шкаф, а он покорно его отодвигает; она замирает, рассматривая лоскуты на сшитом её покрывале, а он переворачивает стакан на тумбочке, чтобы тот прекратил собирать пыль. Они не спешат, зная, что никто не войдёт через дверь и не спросит, чем они занимаются. И стрелка на настенных часах едва ли успевает заметно изменить положение, когда пустая, на вид, комната и правда становится таковой.
Милая Ллевелин как-то стеснительно стоит в центре, прижимая к груди лоскутное покрывало, и смотрит куда-то сквозь стену, ничем не выдавая истинных эмоций. Она мерно дышит и словно бы считает повисшие в воздухе пылинки. Она не оборачивается, когда, внезапно, просит:
— Скатерть в прачечной, — буднично заявляет она. — Я хотела её постирать. Задняя дверь на кухне, потом налево. Она должна лежать в синей корзине. Отнеси её в машину, пожалуйста.
И её голос совершенно ничего не предвещает – слова покидают её рот так же легко, как и всегда: с такой же страстью, как если бы она прочла посредственный газетный заголовок за завтраком, больше интересуясь половинкой грейпфрута на белом блюдечке, чем важной повесткой дня.
Дуфус, при всей его дальнозоркости, видел чуть дальше собственного носа, а потому прекрасно понимал, что дело было вовсе не в скатерти. Он поправляет очки, немного трёт вспотевшую переносицу и без лишних вопросов направляется к выходу.
И, если первый тихий всхлип раздаётся за его спиной до того, как он успевает прикрыть за собой дверь, то он вежливо делает вид, что ничего не слышит.
Не всякую боль можно разделить.
Дорога до прачечной – занятие чисто интуитивное: Дуфус едва ли знает, где находится та самая кухня. Но он прожил в богатом доме всю свою сознательную жизнь, и не то, чтобы причуды высшего общества сильно разнились. Кухня должна быть где-то недалеко от гостиной. Дальше по коридору, или вроде того. К счастью, это предположение оказывается верным, и перспектива блуждать по непривлекательным коридор так и остаётся возможной вероятностью. Дрейк не испытывал ни малейшего желание тратить здесь своё драгоценное время. Если милая Ллевелин нуждалась в небольшой паузе, то он предпочёл бы преданно подождать её около машины. В конце концов, не было никаких причин продолжать оставаться в обществе безвкусных портретов самого богатого человека в мире.
Несчастная скатерть отыскивается на самом дне бельевой корзины – аккурат под ворохом грязного белья и скомканных носков. Было явное впечатление, что несчастный расшитый отрез всё никак не мог дождаться своей очереди. Будто чужие футболки, горой постоянно появляющиеся сверху, раз за разом отодвигали момент долгожданной стирки. Видимо прислуге в этом доме платили недостаточно, если она считала, что делать свою работу некачественно и не до конца – приемлемо. Экономка в его доме всегда строго следила за тем, чтобы прачки и горничные не сидели без дела во время рабочей смены. Никому не платят за праздные разговоры и оправдания из оперы «мы оставили это на потом».
Дуфус не был особо брезглив – любовь к копанию в земле и иловом грунте была сильнее нежелания пачкать руки, но степень отвращения, которую он испытывает, разворачивая дурацкую корзину для белья, не передать словами. В конце концов, трогать чужие грязные носки – мерзко.
По меньшей мере.
Но скатерть, сшитая милой Ллевелин, стоит того.
Пусть она не верила в это, но руки прекрасного ангела были нежно поцелованы Богом: быть может неуклюже, немного по наитию, но она создавала хоть и простые, но замечательные вещи, в которые вкладывала душу. И, возможно, кто-то скажет, что для того, чтобы подшить дешёвые занавески из «Всё за доллар», много ума не нужно, и будет прав, но это вовсе не отменяло тот факт, что большая часть диванных критиков даже не знала, как настраивается самая простая швейная машинка, четверть века пылящаяся на чердаке. Милая Ллевелин занимала себя тем, чем могла, и никого не трогала. Люди могли бы проявить к ней больше уважения, сосредоточившись на вещах, которые она умела делать, а не тратить своё время на бестолковые упоминания её неспособности сдать тест по алгебре или полного отсутствия у неё чувства направления.
В конце концов, человек, наполненный радостью творения, был также достоин любви.
Дуфус многого не знал о мире вокруг – он вырос по ту сторону роскошной кованной решётки. То, что очевидно для большинства, для него нередко лишь интуитивно понятно. Он воспринимал всё немного иначе и не видел смысла менять стратегию получения информации просто потому, что кому-то было бы проще наладить с ним контакт. Слов всегда было недостаточно: люди слишком часто изъяснялись на непонятном для него языке, путались и говорили о противоречащих друг другу вещах так, словно бы это, формально, вид нормы. Долгие речи ни о чём из раза в раз всё усложняли. Описания нужны хорошим книгам, а грамотные интервью – телевидению. Жизнь предоставляла массу возможностей узнать что-то, не открывая рот.
Дуфус любопытен от природы, но там, где было позволено, он всегда предпочитал чувствовать, а не спрашивать.
Душу милой Ллевелин нельзя было познать, насильно вытряхнув из неё пару связных предложений, ведь лирические струны женской души были куда тоньше голосовых вибраций. Нужно было просто научиться с упоением читать между строк: не «я не голодна», а «я хочу поесть что-то другое и не здесь»; не «я тупа, как пробка», а «я чувствую, что могла бы попробовать иной формат образования и попытать удачу в другом месте»; не «я не знаю», а… «мне нет до этого никакого дела, я просто рада, что сейчас их здесь нет». Всё просто. Некоторые вопросы риторически по своей природе и априори не требуют ответа в словесной форме.
О милом ангеле Дуфус знал многое: он бы везде различил чарующий аромат её светлых волос и по памяти восстановил бы на пластиковом манекене узор её родинок. Часами наблюдая за любовью всей своей жизни, он подмечал всё больше и больше незначительных, для простого обывателя, вещей и трепетно лелеял сакральные знания о них в своём сердце. Он знал, что она боялась скороварок, не любила хот-доги и была глуховата на левое ухо. Она никогда не говорила об этом, но он всё равно это знал. Если бы ему доверили написать её детальную характеристику, он бы без особого труда перевёл пачку принтерной бумаги, описав всё, что ему было известно. Однако часть про семью ему пришлось бы пропустить, поставив длинный, немного пугающий прочерк.
С какой-то стороны, это можно было бы назвать вторжением в частную жизнь, но её семейный вопрос… мало по малу становился его семейным вопросом.
Ей явно было, что сказать на этот счёт.
Но ему не нужно было спрашивать об этом.
Даже, если иногда ему очень хотелось.
Ведь атмосфера не говорит привычным голосом – она вопит лишь через мелочи, что легко ускользают из виду.
Милая Ллевелин тихо говорит и часто молчит, подолгу безучастно смотрит в стену или потолок и никогда не хочет идти к себе домой. Она избегает людных мест, не отвечает на чужие звонки и слишком часто двигает тяжёлый комод в своей комнате. Ей привычно прятать эмоции за фарфоровой маской безразличного лица и не говорить о своих чувствах. Она никому не верит, часто злобно огрызается и всегда переводит тему. Она никому ничего не доказывает и пропускает половину чужих слов мимо ушей. Она разочарована в людях больше, чем может себе представить, и гордо делает вид, что ещё не готова развалиться на части. Она не заслужила, но за свою недолгую жизнь успела познать, какого это – быть нелюбимой близкими.
Она даже не пытается скрыть, насколько всё плохо, – лишь пожимает плечами и вздыхает с такой тяжестью, что напряжение становится ощутимо физически.
Поэтому Дуфусу не нужно спрашивать.
Ему достаточно только взглянуть на белые круглые разводы, испещряющие фактурную поверхность вышитой милыми тыквами бардовой скатерти, и простая истина, всё это время мелькающая перед глазами, становится до боли очевидной: этот дом – не место для ребёнка, а люди, живущие здесь, – не лучшее для него окружение.
Высохшие слёзы – всё ещё слёзы.
Дуфус нежно сжимает сложенную скатерть и молча, без каких-либо колебаний, покидает прачечную, даже не удосужившись из вежливости порядочно поднять развороченную им бельевую корзину.
Он сразу предпочитает выйти через заднюю дверь на кухне, ведущую прямиком на улицу, нежели вновь скитаться по унылым коридорам. Он не был особо впечатлительным по натуре, но сейчас ему было куда проще дать полукруг и обойти неказистый особняк сбоку. По крайней мере, таким образом ему бы удалось обуздать неистовое желание что-нибудь уничтожить или, хотя бы, задеть. Видит Бог, разрушения, закономерно оставленные им в порыве гнева, не были бы заметны на и без того потрёпанном фоне. Так что… невелика разница. Но пусть будут благодарны за то, что он – приличный человек, успешно принявший свои лекарства. В конце концов, не хотелось бы потом жалеть.
Нужно было начинать думать о будущем, а не зацикливаться на чём-то плохом, что, в любом случае, останется в прошлом. Бог велел прощать, но в данный момент Дуфус был уверен, что не являлся тем прилежным христианином, каким его воспитывали.
Что ж, быть может, сегодняшняя злость – это то, в чём он не будет готов раскаяться в ближайшее время вечерней молитвы.
Впрочем, это не его вина.
За время недолгих сборов нерадостная погода не делает попыток улучшиться: тёмное небо по-прежнему давит на землю серостью своих облаков, а в густом воздухе повисает проникновенный запах сырости, который ни с чем нельзя спутать. К лобовому стеклу машины прилипает пара жёлтых листочков, а почва под ногами начинает чавкать при каждом шаге. Отсутствие какого-либо ветра, как обманчивое затишье перед штормом в море, обещает промозглый затяжной ливень ближе к раннему вечеру. Осень есть осень, сколь тяжкой ни была бы тоска по тёплым беззаботным летним денькам. По крайней мере, во время дождя хорошо спится. Да и жаловаться – грех: на Хэллоуин погода была просто отличной.
Милая Ллевелин со статью потомственной аристократки выходит через парадную дверь так, словно бы кто-то со злостью смотрит ей в спину. Ничто в ней – ни гордая осанка, ни вздёрнутый подбородок, ни нарочито медленный шаг – не выдавало того, что всего несколько минут назад она позволила стенам родной комнаты в последний раз засвидетельствовать её слёзы. Лишь её прекрасные зелёные глаза, немного стеклянные и поблёскивающие на дневном свету, напоминали о том, как хрупка её душа. Она ни разу не оборачивается – не обернулась бы даже, если бы дверь за ней не закрылась по инерции. Она смиренно идёт лишь вперёд, словно бы зная, что пути назад всё равно не будет.
Дуфус галантно открывает для неё дверцу автомобиля, и она ныряет в салон, пристёгивает ремень безопасности и кутает руки в лоскутное покрывало, сложенное на её коленях, а потом он незамедлительно садится сам. Он поворачивает ключ зажигания, плавно выкручивает руль, делает круг по подъездной аллее, минуя убогий фонтан, и легонько втапливает педаль газа, позволяя поместью на вершине холма мерно исчезнуть среди хвойных зарослей.
И, быть может, ему только кажется, но милая Ллевелин, не испытывающая соблазна скосить взгляд в боковое зеркало, дышит чуть легче.