Движение.
23 июня 2022 г., 17:33
А потом Сукуна заказывает полотно снова.
И опять.
И ещё одно.
И это становится ночным ритуалом:
написал-Фушигуро-Мегуми-пришёл-на-встречу-к-Фушигуро-Мегуми-поговорил-несколько-минут-с-Фушигуро-блять-Мегуми.
Рёмен осознаёт, насколько жалко он выглядит.
Понимает, что Мегуми уже, вероятно, устал от назойливой компании старшего брата его лучшего, блять, друга.
Рёмен не понимает, почему все всегда упирается в этого Итадори,
почему все в этом мире обязано исключительно ему принадлежать, почему все вертится вокруг туповатого мальчишки, почему хоть один человек на всем свете не может достаться только Сукуне.
Один, мать его, человек, он большего никогда и не требовал.
И Сукуна убить себя готов, лишь бы спросить в аду, а какого, собственно, хера.
Но он вновь стоит перед Фушигуро, который теперь выглядит чуть расслабленнее, менее стальным, более мягким.
И Сукуна не знает, за что удостоен такой чести.
Мегуми моргает. Взгляд уставший, ужасно сонный, да и, кажется, вообще не спавший. С напряженными твёрдыми руками, но напряженными куда меньше обычного.
Куда меньше Сукуне привычно-отведённого.
С руками, держащими очередную картину.
Рёмен тут же одёргивает себя, ругает за это тупое «очередную», пронёсшиеся в мыслях.
Никаких «очередных»,
если это касается Мегуми.
И вот Художник поднимает уголки своих искусанных губ, отвечая на туповатую шутку Сукуны, прикрывая рот исхудалой утомленной рукой.
Во взгляде Мегуми что-то меняется, загорается с новой силой, обжигает синим пламенем.
И Сукуна поклясться готов, в этих диких глазах он видит танцующих у края преисподней чертей. Те возбужденно хороводы водят, лихорадочно пляшут у костра имя которому —
Рёмен Сукуна.
— Если очень хочешь поговорить, необязательно брать у меня картины. — Мегуми расплывается в самодовольной улыбке, зубки заточенные обнажая.
И от вида этой пасти внутри Сукуны что-то вновь переворачивается. Снова меняет центр тяжести, без предупреждения перестраивает траекторию.
Он цепляется глазами за чуть выступающий вперёд клык.
Сглатывает нервно.
Блять.
Шаг вперёд. Рёмен почти забывает о чем спрашивал его собеседник. Пытается восстановить будто только что кем-то удаленный фрагмент памяти.
И подаётся ещё вперёд. Скалится.
— Тогда, пользуясь возможностью, приглашаю В-а-с, — театрально тянет Рёмен, — выпить вместе кофе, я угощаю, конечно же.
Подаёт вперёд руку. Все так же театрально. Мегуми лишь глаза закатывает на такой абсолютной иронией пропитанный жест.
И отбивает чужую руку своей.
— Пошли.
Дверь квартиры щёлкает.
— Ну вообще, могу сварить тебе кофе здесь. — Сукуна делает акцент на последнем слове, тянет его, застревает в нем.
И они, кажется, тоже застряли. Рёмен-давай-я-отнесу-картину-домой-тут-близко и Мегуми-пошли-если-это-и-правда-недалеко.
Застряли в этом болоте, вязнут в трясине, переплетаются меж собой и меж ветками, и всплывать на поверхность даже не планируют.
Сукуна разувается, оборачивается на Мегуми и видит, мать его, чертей в этих сизых радужках. Те отплясывают чечётку, упиваются смехом, гогочут так, что эхом в ушах отдаёт, звенит невыносимо.
И Сукуна думает,
есть ли вероятность,
крошечная доля возможности,
призрачная надежда,
случайность,
что Мегуми
мог этого ждать.
Мог согласиться, потому что сам этого хочет,
потому что тоже жаждет.
И Сукуна видит чужую ухмылку на остром лице, видит, как Мегуми и сам разувается следом.
И вся теория лишь подтверждается.
Но что-то тянет Сукуну вниз, что-то кричит о слишком раннем забвении, что-то просит, умоляет остановиться, что-то говорит не придумывать себе лишнего, потому что слишком рано, потому что Фушигуро, дай Бог, 18 есть, а Сукуне 25 стукнуло недавно, потому что Фушигуро знаком с его улучшенной версией — Итадори Юджи,
потому что при таком раскладе Рёмен Сукуна уже нахуй не нужен.
Потому что падать потом больно.
Очень, мать его, больно.
Мегуми собранно сидит на отведённом ему стуле. Рёмен варит кофе на двоих, старается он куда больше обычного, а ещё очень старается об этом не думать.
Не думать о причинах.
Забыть их к черту.
Да как их забудешь, если причина сидит ровно за твоей спиной.
И причина эта явно с чертями бы подружилась.
Причина каждого вдоха и выдоха, причина вернуться в теперь не такую уж и холодную квартиру. С картинами, греющими стены, и Мегуми, греющим душу.
Причина сидит ровно за спиной Сукуны, и он отчаянно пытается эти мысли из головы убрать. Выбросить, забыть, отложить в ящик с подписью «потом», и плевать, что из ящика этого уже вываливается все содержимое.
Потому что не думать — охуеть какой вариант.
И Сукуна, кажется, слишком часто его в последнее время выбирает.
Но об этом ему тоже стоит не думать.
Тоже стоит отправить к таким знакомым ему чертям.
Наконец Рёмен мысль откидывает, пытается зацепиться за что-то другое. И тут же проваливается, выдавая то, что никогда бы не хотел знать.
Казалось бы.
— Как Итадори вообще поживает?
Ебаная ирония.
Молчание. Сукуна готов к режущему ответу, готов услышать то, что не должен был, готов к встречному ненужному вопросу.
Готов в этом молчании себя похоронить заживо, забросать землей легкие.
Но ответ Мегуми выдаёт быстро. Даже слишком быстро для его любви к расчётливости.
— Если ты спрашиваешь потому, что не знаешь, о чем поговорить, то я не буду отвечать. Зачем нам говорить об Итадори, если я сейчас с тобой, а не с ним.
И внутри Сукуны что-то падает, что-то заживляет раны кровавые, заставляет рубцы обрастать новой тканью.
Зачем нам Итадори.
Блять.
Зачем.
Нам.
Итадори.
И Рёмен ждал этого все своё существование, бесконечность.
И даже если бы он оказался бессмертным — все равно бы ждал.
Голова отрешенная наполняется мыслями тёплыми, лёгкими, почти осязаемыми. И дышать, впредь, легче. Каждый вдох теперь все яснее, все желаннее, все ближе к его истинной сути.
Комок надежды загорается где-то внутри, в грудине, у сердца, становится его сожителем на ту же вечность, что и его появления ожидало.
— Почему ты вообще в искусство пошёл?
— Потому что так родился.
Смешок тихий и нервный от Мегуми. Слабый, еле видимый кивок от Сукуны, дающий знать, что Фушигуро чертовски прав. Что у Рёмена на языке все крутилось какое-то слово, которым пацана можно было бы охарактеризовать. Что тот отчаянно пытался перехватить его, да оно ускользало. И вот. Пришло само.
Искусство.
В глазах с бордовым отливом непонимание, видимое недоумение, улавливаемое сомнение.
И Сукуна думает, как вообще Итадори и Мегуми можно сравнивать. Как этого глуповатого, вечно ведущего себя, как пятилетний мальчишка, слишком наивного, чрезмерно правильного, можно сравнивать с ним.
С Искусством.
С Мегуми, из стали высеченного, из вольфрама собранного.
Мегуми, создающего искусство, им же являющегося.
С Мегуми, что говорит так собранно и прямо.
Мегуми, у которого черти на дне радужки пасьянс раскладывают.
С Мегуми, что сидит сейчас у Сукуны на кухне и ждёт приготовленный исключительно ему кофе.
И последняя мысль крышу сносит, ударом в самое сердце служит.
И задохнуться бы вот так, да Фушигуро не даёт, продолжает воздух подавать голосом медным и замогильным.
— А ты чем занимаешься?
Наспех переведённая тема даёт понять Рёмену, что рано об искусстве говорить, что для Мегуми эта тема не такая уж радостно-счастливая, что принадлежность к творцам не так уж радужна и прекрасна, как казалось до этого.
И Сукуна сглатывает, проговаривает голосом на тон-два ниже:
— Логистика, ничего интересного, — поворачивается, ставит на стол перед Фушигуро сваренный кофе, от своего глоток делает.
— Я хотел быть кем-то в этой сфере когда-то, — и слышится в этой фразе обреченность, сочувственность некая.
— Пиздец мечты у тебя детские.
Смешок тихий, еле уловимый вылетает из уст Мегуми, но улыбка сползает так же быстро, как появилась, и он продолжает:
— Все же лучше искусства, в какой-то мере.
— И почему?
— Чтобы что-то сотворить, ты должен быть постоянно в каком-то эмоциональном конфликте с собой, это пиздецки тяготит, — Фушигуро вздыхает шумно и нервно.
— Тогда тебе не обязательно что-то рисовать постоянно. — произносит Сукуна чуть надломленно, тут же стыдясь этой уязвимости в собственном голосе.
— Я этим зарабатываю, так что у меня нет выбора, а сидеть на шее приемного отца — охуеть какая отвратительная идея.
— Ты же пацан ещё, так что сидеть на шее родителей — очень даже законно.
Мегуми шумно выдыхает, запрокидывает голову назад, сглатывает нервно.
Конечно, быть ребёнком — не преступление.
И тратить отцовские деньги —тоже
Не.
Преступление.
И Мегуми отчаянно вдолбить себе это в мозг пытается, записать где-то на подкорке, исписать этой фразой все видимые места своего тела, и скрытые одеждой тоже.
И Мегуми старается это правда принять, действительно понять и осознать.
Пытается,
но ни черта у Мегуми не получается.
Он бегал по подработкам лет с 14, изматываясь, раздрабливая здоровье в щепки, с 16 зарабатывает картинами, и, казалось бы, убивает себя чуть меньше, да только вот нихера подобного.
И все лишь бы не просить у Сатору денег, лишь бы отмахиваться: «у меня все есть», оправдываться: «я сам могу купить».
Как Мегуми чертовски рад этим заказам Сукуны, которым ни конца, ни края, которые дают чуть расслабиться, осознать наконец, что деньги есть, и их достаточно.
Как Фушигуро не хочет думать, что будет делать, когда эти заказы закончатся.
Мегуми ночами рисует, давясь чем-то непонятным, неосязаемым, а потом послушно идёт в школу, затем встреча с заказчиком, вновь живопись, и теперь его встречают на втором круге ада.
И Мегуми не знает, сколько так выдержит.
И Мегуми бы поспать хоть одну ночь, хоть немного больше четырёх часов.
Он наклоняет голову и сонно моргает, прежде чем снова собрать себя в литую сталь.
Этой доли секунды Сукуне хватает, чтобы понять, чтобы мысль свою тихо, почти шёпотом озвучить:
— Можешь остаться у меня, я посплю на диване, дома все равно спать не будешь.
Мегуми хлопает глазами, весь сон сгоняя. И удивление лишь нарастает в его глазах, заполоняет радужки, поглощает зрачки, затемняет глазницы, потому что Сукуна понял.
Потому что Сукуне хватило секунды, чтобы понять.
И Мегуми не знает только ли с ним Сукуна такой осторожный, такой…
Внимательный.
Фушигуро нервно сглатывает.
— Спасибо, сейчас только, Сатору напишу.
Рёмен не спрашивает кто такой «Сатору», и так понятно. Ясно по резко смягчившемуся взгляду.
— Сколько тебе лет-то, Фушигуро? — наконец пробирается к вопросу, от ответа на который зависит, кажется, вся жизнь.
— Восемнадцать зимой исполнилось, а что, были на меня планы? — усмехается, ехидно зубки, от которых дышать тяжелее становится, обнажает, и во взгляде видно: упивается собой.
Совершенный контроль Сукуны даёт осечку, распадается на мгновение. Попал. Прибил гвоздями по обе руки: «давай, отвечай, Сукуна». Потому что планы были. Блять. Были.
И есть.
— Куда-то далеко метишь, пацан. Пиши отцу, а то ещё домой погонит, — и следом смешок неровный, немного рваный.
Ведь Сукуна пацану никогда в этом не покается.
Даже под страхом смерти, даже стоя на эшафоте.
Сукуна никогда не признается, что этот пацан начинает прорастать у него в голове, плодить свои корни в районе груди, около отбивающего метрономом сердца.
Мегуми тем же смешком отвечает и печатает Сатору короткое: «останусь у друга».
Той же краткостью ему отвечают: «у Итадори?».
Фушигуро поднимает взгляд спешный и чуть ищущий на только что отвернувшегося хозяина квартиры. Всматривается в чужие точеные плечи, в массивное, крепкое тело, в барские, жесткие руки.
Мегуми оторвать этого уже далеко уходящего за «спешный» взгляда не может.
Не хочет.
Пока Сукуна повернут прямой, по струнке натянутой спиной, пока смотрит на гостя лишь розовато-рыжим затылком, пока убирает посуду античными руками, то глянуть можно.
Дозволено.
Только Мегуми уже не глядит — вгрызается взглядом.
Жадным, тонущим в натренированной спине Сукуны, быстро бегающим по складкам белой рубашки, цепляющим каждую деталь, оставляя ее в памяти.
Напишет.
Блять.
Картину же напишет.
И впервые мысль о живописи не чувствуется такой давящей, тянущей куда-то вниз, за собой в преисподнюю.
Но Мегуми эти мысли откидывает, старается об этом чертовом ощущении и взгляде не думать.
Пальцы бегают по клавиатуре, как только что бегали глаза по крепкой спине мужчины, и печатают:
«Да».