Умереть бы под его пальцами

NC-17
Завершён
352
11
Фэндом:
Размер:
570 страниц, 127 935 слов, 41 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
352 Нравится 242 Отзывы 123 В сборник

Разрушить

Настройки
Когда Сукуна открывает дверь квартиры, его встречает ещё не переодетый Мегуми, выглядящий так устало, что у Сукуны под рёбрами вспыхивает что-то болезненное и нуждающееся, что он не чувствует никаких гребаных сил ещё и себя на ногах держать. Они, вероятно, оба выглядят одинаково паршиво. — Был у Сатору, — вдруг начинает Мегуми после приветствия и шутливо уточняет: — Проверял, не обнаружу ли пару трупов, которые умерли с голоду или с горя. Сукуне эта усмешка лучше любых обезболивающих, лучше любых антисептиков, лучше всего, что в теории могло Сукуну излечить. В теории — потому что на практике излечивает его всегда только Мегуми. И эта нежная усмешка, затягивающая открытые раны, которые вот, пару минут назад вскрылись заново и оставили кровоточить на свежем воздухе до потери пульса. — И как? — Живы. Сатору все ещё переживает, что меня дома больше нет, хоть и пытается это тщательно скрыть. — Он становится очевидным, когда дело доходит до тебя, — констатирует факт Сукуна, вешая пальто и стягивая с себя ботинки. Мегуми тихо фыркает. У Сукуны вся ледяная корка тает от одного этого звука. — Как и ты, — подхватывает Мегуми. Что ж. Это действительно правда! Сукуна даже спорить с этим не планирует. Ну, потому что слишком очевидно. Примерно… на ту же часть, на которую он становится, когда речь заходит о Мегуми. Так что он лишь коротко кивает в знак согласия и уже хочет сделать шаг навстречу — Мегуми делает первым и осторожно спрашивает: — Как все прошло? Сукуна замирает. И рассказывает. Рассказывает про появившуюся в глазах Юджи сталь, про стылую злость, сырую обиду и виноватый взгляд. Говорит про сказанные слова, череду вопросов и судорожный крик, про свою реакцию — сжатую челюсть и напряженные плечи. Рассказывает про теперешнего Юджи — холодного и стойкого. Про Юджи, в котором теперь от бывшей детской угловатости — ни следа. Про Юджи, в котором теперь что-то скрывается — тёмное, едкое. Сукуна рассказывает про свой единственный бесконечный вопрос, про четкие ответы Юджи, про отчаянное «да» и осторожные, нужные объятия. Говорит про то, как себя в них чувствовал — тоскливо, как ощущал потребность защитить, которой в нем годы, гребаные десятилетия не наблюдалось. Рассказывает, как Юджи плакал, сдавленно и сипло, как прохрипел «ненавижу» и прижался сильнее. А Мегуми слушает. Слушает. Слушает. И с окончанием рассказа спрашивает серьезно, уверенно, почти холодно, так, что внутри у Сукуны тут же что-то с грохотом обрушивается, и он не совсем сразу осознавает, от чего именно рушится. — Что сказал тебе Юджи перед тем, как ты ушёл? Сукуна никогда не говорил об этом Мегуми, никогда даже не упоминал и не думал: нужно было зарыть в себя так глубоко, чтобы самому не отыскать, чтобы даже не догадаться, что там что-то на самом дне прикрытое тиной прячется. Но это же Мегуми. Мегуми всегда понимает. Без слов, без лишних и таких ненужных фраз. Отчего-то всегда, блядь, абсолютно всегда Мегуми понимает, знает, осознает — видит всего Сукуну насквозь, и это больно. Ебануто больно. Так, что каждое легкое оборачивается собственной петлей и душит, душит, душит. Но это и охеренно. Когда тебя просто понимают, когда не нужно из кожи вон лезть, чтобы что-то доказать, потому что и так знают. У Сукуны ведь никогда так не было. Вероятно, никогда больше не будет. Они ведь даже не ругаются, так, только иногда и по мелким поводам, потому что друг друга понимают, потому что несмотря на это понимание всегда спрашивают, всегда говорят. Но сейчас. Сейчас Сукуна не знает, что сказать, потому что Мегуми нужна правда, Мегуми правду заслуживает. Но может ли Сукуна ее сказать?.. …он говорит. Хрипит абсолютно болезненно, с видимыми и ощущаемыми нотками жалости; хрипит так жалко, что самому противно, что мерзко, что морозом по коже от того, как изнутри ржавым ломом поддел фарш из застоявшихся гнилых внутренностей. — Что здесь нет ничего моего. А Мегуми замирает. Мегуми. Который всегда спокойствие и невпечатленность. Который всегда собранность и стойкость. Оторопело. Замирает. И Сукуна не уверен, от чего именно. Что конкретно заставило в глазах Мегуми всю вековую, монолитную усталость сместить болью, что за гребные секунды, призрачные мгновения множится и разрастается до размеров целых вселенных. Сейчас Сукуна осознает: там, в квартире Юджи, которая досталась тому от родителей, действительно не было ничего его. Его территорией всегда был дом дедушки, в котором он жил до шестнадцати. В доме родителей — нет ничего Сукуны. Никогда не было. Потому что родители — Юджи, родители — для Юджи. Все. Всегда. Безоговорочно. Юджи. Огромной неоновой надписью на двери квартиры бы высечь — Сукуна хоть понял бы. Так Сукуна всегда отдавал бы себе отчёт в том, что не его, что не положено, что он здесь случайно, каким-то гребаным проклятием оказался. Так бы Сукуна не забылся. Отдавая себе ежесекундный отчёт, не стал бы цепляться за надежду, уходящую, сухо тлеющую, едва видимую. Что, может быть, это и его тоже. Хоть на маленькую часть, на ту крохотную комнатушку, которую он занимал. Хоть на гребаное окошко, одно единственное, которое в его комнате было. Хоть немного. Совсем чуть-чуть. Но его. Сукуна думал: он здесь к месту, перестал быть лишним, как умерли те, кто таковым его считали, кто думал — помеха, последствие тупости, случайный залёт и отсутсвие денег на аборт. Когда умерли те, кто скинули на шею дедушки, кто никогда в жизни не появлялся, кого Сукуна не знал и знать не хотел. Сукуна думал: пока он забирает на себя большую часть работы по дому, покупает продукты на деньги с подработок, иногда помогает Юджи с уроками, то все нормально. То он имеет право здесь находится. А оказалось, нет. Оказалось, что Юджи, обиженный, явно расстроенный тем, что старший брат корчит из себя мудака и плюётся желчью, тоже так считает. Тоже так хоть немного думает. Сукуна больше всего на свете боялся стать обузой для кого-то ещё. Когда родился, блядь, абсолютно случайным стечением обстоятельств, быть бременем для кого-то — естество. Прямая, сука, обязанность. Сукуна не хотел. Сукуна боялся быть таковым для кого-то ещё, ещё сильнее боялся это узнать. А как узнал — ушёл. Потому что не смог бы смириться с ощущением жизни на около птичьих правах. Сукуна ушёл, даже если это значило скитаться по выхолощенным крохотным квартиркам и работать круглые сутки, даже если означало почти не есть, почти не существовать, заткнуть в себя все базовые потребности и работать. Работать-работать-работать. У Сукуны выработалась жадность. Зависть. Злость. Привычка вечно трудиться, изо дня в день крутясь в колесе ебаной Сансары, когда каждая жизнь оказывается ещё хуже предыдущей. Сукуна ушёл, даже если это стало причиной игр в отношения со случайными людьми — сбросить чувства, сбросить накопившуюся злость, отвлечься, почувствовать себя маломальски значимым, главным, ведущим, тем, от кого все зависит, чьё слово почти закон, почувствовать себя… Маломальски живым. Почувствовать, что что-то только твое. Сукуна не был готов к этому, как не был готов получить обухом в грудную клетку с обреченным, злым и отчаянным «тут нет ничего твоего». Тогда он сбежал. Ночью, абсолютно молчаливо. Трусливо. Сейчас же он стоит перед Мегуми и признается. Возможно, в самом страшном. В самом болезненном, так отчётливо отдающем тупой и ноющей болью в районе груди даже спустя годы. Признается Мегуми, который в отличии от всех остальных никогда не был игрой во что-то, который смог вырыть себе путь туда, куда дорогу не мог отыскать никто, возможно, не мог найти и сам Сукуна. Мегуми, от картин которого начало крышу сносить так, как не срывало от самых судорожных поцелуев до. Как срывает при каждых нежных касаниях теперь. Потому что никогда не было игрой в отношения. Никогда не было попыткой себе забрать, получить, добиться. Всегда было лишь искреннем желанием просто быть. Рядом. В одном городе — уже отлично. Сукуна даже мечтать не мог, что «один город» окажется одной квартирой. Одной комнатой. Что Мегуми будет рядом по собственному желанию, что глаза Мегуми будут так ярко загораться каждый раз, когда он видит его, Сукуну, блядь, видит. Что Мегуми будет смотреть до того нежно, что касаться будет до того ласково и осторожно, что у Сукуны каждый раз — сбой вселенных и маленькая остановка сердца. Тогда Сукуна не знал, чем покупка картины обернётся. А обернулась она искренней и абсолютной любовью. Первой в жизни Сукуны. А Мегуми со сказанными словами тут же нескрываемо морщится, и в глазах его проступает откровенный ужас, и тело его сжимается как по гребаной команде. И следом на место ужаса на дно радужки приходит осознание. Едкое и болезненное. Потому что теперь понятна причина ревности Сукуны. Понятна жажда обрести своё. Купленная машина. Собственная квартира. И ещё целый список вещей с пометкой «мое». Дёрнув головой, Мегуми выходит из минутного оцепенения — Сукуна только теперь понимает, что они все это время молчали, — и тут же делает шаг вперёд. Ещё один. И обрушивается на Сукуну объятиями, и что-то в этих объятиях не так, что-то слишком тёплое — нет, не то. Слишком тоскливое? Слишком сочувствующее? Сукуна не уверен. Не уверен, что хочет сейчас об этом думать, когда есть возможность просто чувствовать. И, привычно положив руки на чужую спину, он утыкается носом куда-то Мегуми в шею, тяжело выдыхая — Мегуми прижимает к себе крепче. Шепчет до того осторожно: — Мне жаль, что тебе пришлось это слышать. Никто не заслуживает такого отношения к себе. И следом совсем тихое: — Ты очень много обрёл своего. И: — И я — твой. Как клятва. Обещание. Все не высказанное раньше, все скомканное в поцелуях и скрытое в мягких касаниях. Что, вообще-то, всегда читалось: в каждом выверенном действии, каждом совместном завтраке, в общих принятых ваннах, в одном на двоих одеяле. И Сукуна ответно выдыхает абсолютно спокойно, резко осознавая, что никогда не говорил чего-то более правильного и нужного: — Я тоже — твой. Признание. Клятва. Всегда. На тысячи лет. Твой. Твой. Твой. Мегуми ненавидит собственническое дерьмо, ненавидит кому-то принадлежать как вещь, как данность. Их «твой» — не про вещь. Оно куда глубиннее и значимее, оно не о желании безотлагательно другому принадлежать, оно о чувствах, всеобъемлющих и чистых. Твой это не «принадлежу тебе» Твой — твоя опора, часть пути и личное карманное счастье. А Сукуна, желающий обстановку разбавить, потому что и так невероятно много на него сейчас свалилось, разрешает себе маленькую шалость повернуть. Ну, проверить допустимые границы дурачества, которые они с каждым разом все дальше отчерчивают. Порывистое, резкое движение — Мегуми оказывается плотно сжатым поперёк ребер без возможности скорого отступления. Возможно, без возможности отступления вовсе. И Мегуми отодвигает лицо от щеки Сукуны, одаривая того беззлобно раздражённым взглядом, мол, что за детский сад он тут развёл. А взгляд тут же обваливается. Рушится. В нем не остаётся и следа даже от беззлобного недовольства. Потому что Сукуна улыбается. Так мягко, широко-широко улыбается — у Мегуми столетние ледники в груди мгновенно оттаивают. И Мегуми сдаётся. Дергает уголками губ. Ладно, если вот этот почти-детский-сад делает Сукуну счастливым, то Мегуми не против этот почти-детский-сад пару минут потерпеть. Ну, или не совсем потерпеть. Где-то в груди что-то неопознанное ответно дергается туда, к Сукуне, ведущему себя как гребаная пятилетка, и Мегуми понимает. Понимает же, блядь. Что это не скомканная радость Сукуны в груди срезонировала. Это своя собственная радость. Направленная вот на эти самые дурачества-почти-детский-сад, которые Сукуна устроил. Мегуми думает, что, возможно, им обоим это нужно. Иногда дурачиться. Иногда вести себя как гребаные дети, которыми они никогда не были. Иногда почти до хруста друг друга сжимать. И вот так улыбаться друг другу в губы. И когда это Мегуми успел придвинуться к лицу Сукуны? Ну, он в душе не ебет. Слишком автоматично вышло. Так что Мегуми позволяет и себе это гребаное дурачество, позволяет себе в отместку с силой стиснуть Сукуну, от чего тот показательно морщится, отыгрывая вселенскую боль. Актёр из Сукуны так себе. Очень так себе. И они ещё мгновение смотрят друг другу в глаза. Ещё мгновение искренне и осторожно улыбаются друг другу в губы. Ещё мгновение между ними — расстояние выдоха. Ещё мгновение… …мгновение заканчивается. Они не успевают понять, кто из них тянется вперёд, кто первым прикрывает глаза — кажется, они делают это одновременно. И прижимаются к губам друг друга, все ещё не разжимая крепких, ужасно крепких, объятий. Мегуми привычно обхватывает верхнюю губу Сукуны, и на это есть ряд причин, как однажды шутливо выяснил Сукуна: Во-первых, верхняя губа Сукуны чуть пухлее нижней, ввиду того, что ее основание едва заметно тянется к носу. Во-вторых, от этого она объективно удобнее. В-третьих, Мегуми просто привык. В-четырёх, так ему легче вести, и он в принципе чувствует, что контролирует ситуацию. А Сукуна? Сукуне нравятся обе губы Мегуми, так что ему не принципиально какую обхватывать. И они целуются мягко, так трепетно, как, кажется, никогда ещё не целовались. Даже если их поцелуи давно перешагнули отметку в тысячу, каждый из них — он о чем-то своем. Каждый из них — сокровище. От каждого из них у Сукуны вместо сердца сплошь тепло. А Мегуми, по-видимому, слишком увлёкшись размытой границей дурачества, опускает руки Сукуне на рёбра и остро вжимается в них пальцами. Сукуна тут же поцелуй разрывает — больно же, сука, все-таки! И он уже хочет одарить Мегуми ужасно раздражённым, чуть-ли не обиженным взглядом, как замечает это. Как слышит это. Мегуми. Смеется. По-детски наивно, по-детски громко, слишком шумно для всегда спокойного Мегуми, слишком резво для вечно серьёзного Мегуми, слишком сорвано, прерывисто, слишком неравномерно для всегда-всегда-и-на-веки собранного Мегуми. И просто. Слишком. Не в силах от такого Мегуми оторваться, Сукуна лишь смотрит. Немного благоговеет. Ладно, возможно не немного. Возможно, благоговение своей всеобъемлющей сутью очень скоро разрушит ему костяную клетку и выпрыгнет в руки тому, во имя которого устраивает внутреннюю бесконечную молитву. Сукуна даже не против. Ну, потому что он не может быть против, если это Мегуми. И Мегуми никогда не смеялся так, потому что очень редко отпускал себя до поведения, граничащего с поведением пятилетки. Редко — никогда. И Мегуми никогда не был ребёнком, Сукуна слишком много об этом знает. Но вот. Мегуми ведет себя абсолютно по-детски. И это — разрыв всех постулатов жизни Сукуны. Потому что мир стоял на трёх китах абсолюта: кофе с корицей, мудачество Сукуны и Мегуми-никогда-не-был-ребёнком. Но теперь что-то рушится, и мир вслед за ним разваливается. Мегуми дурачится. Щекочуще вжимается Сукуне в ребра. С нарочитой силой сжимает грудную клетку. И смеется. И если Сукуна хоть немного имеет к этому отношение… То, может, он не такой уж и мудак? Может, если он перманентно делает счастливым хотя бы одного человека на всей гребной Земле, то… …он имеет право завесу мудака приспустить? Хоть единожды почувствовать себя хорошим человеком? Почему-то в эту секунду, держа в своих руках по-детски смеющегося Мегуми, Сукуна не ощущает себя ублюдком. Ебаный рот. Второй кит тоже умер. Когда проходит ещё неделя, во время которой их совместное времяпрепровождение сводится к, дай бог, часу в день, Сукуна замечает, насколько Мегуми измотан. Видит, сколько вековой усталости в его скулах заточено. Сколько суток без сна скрывается за мраком, обволакивающим светлые глаза. Он правда старается о Мегуми заботиться: готовит каждое утро и вечер, заваривает Мегуми кофе, которое тот полюбил, моет Мегуми голову, когда тот около часа сидит в полной ванне под струей капающего сверху душа и буквально не двигается, крепко-крепко обнимает его во сне, давая понять: он рядом, — хотя бы в те дни, когда Мегуми ночует в квартире. В остальные Сукуна тоже рядом. В сообщениях, простым напоминаем в голове, огромной неоновой вывеской, светящейся на переднем плане. Когда Сукуна видит: у Мегуми нет сил даже поесть с утра. То запихивает ему в карманы злаковые батончики. Иногда они даже пропадают. Куда больше, чем иногда, Мегуми не появляется в квартире, и у Сукуны отсутствует возможность узнать, пропали ли они. Но сейчас Мегуми в квартире — впервые за долгое время в шаговой доступности от Сукуны, и… И он все равно рисует. Потому что выставка, да. Время к началу которой бежит ужасно быстро: остались считанные недели. Так что Сукуна притащился в зал с ноутбуком, чтобы на Мегуми украдкой поглядывать и создавать ощущение присутствия. Когда кто-то рядом, работается всегда легче и спокойнее. Мегуми помощи не просит, но Сукуна не может спокойно смотреть на почти умирающего Мегуми. Так что он приходит в зал и обрушивается на диван, решив занять себя вечной и нескончаемой работой. И Сукуне действительно нравится работать, что, вообще-то, огромная удача и неебическая редкость. Ну, потому что Сукуне мало что нравится в принципе. (Кофе с корицей, Мегуми, картины Мегуми, космос и… работа) Облокотившись на стену — диван всегда разложен, потому что Мегуми иногда здесь засыпает, — Сукуна утыкается взглядом в очередную экселевскую таблицу. У них не играет на фоне музыка, потому что оба ужасно от любых звуков устали, потому что хочется наконец побыть в абсолютной тишине. Люди так редко слушают тишину. Эпоха вечного заслушивания пустых мелодий и проигрывания пресловутого чего-либо на фоне привела людей к тому, что они не умеют быть с собой. Не умеют слушать себя. Себя можно услышать, только когда все вокруг молчит. Люди не умеют сталкиваться с тишиной — она давит, обрушиваясь монолитными бетонными стенами и душит. Люди так редко вслушиваются в ее отголоски, а стоило бы. Тишина очень много рассказывает. И теперь, когда Сукуна заслушивается тишиной, наконец-то успокаиваясь, она вдруг рушится. Вдруг — разбивается вдребезги. Вдруг — разрубается резким, стучащим грохотом, от которого Сукуна, казалось бы, вполне уравновешенный и спокойный человек, неотвратимо вздрагивает. И тут же смотрит на источник ебануто громкого шума. Стоит Сукуне поднять взгляд — слышится тихое, резкое, холодное: — Извини за шум. Мегуми стоит к нему спиной, едва подавая признаки жизни, но даже так сквозь тонкую потасканную футболку, вероятно, вообще Сукунину, отчётливо прослеживаются бугры его напряженных плеч. Видно его натянутое железной жердью туловище. Сукуна охватывает глазами обстановку. Блядь. Блядь-блядь-блядь. Он так, мать его, этого боялся. Так этого не хотел. Но Сукуну никогда не спрашивали, едва ли когда-либо будут. Напротив Мегуми — сваленный мольберт. Рядом с Мегуми — закрашенные чёрным акрилом холсты. Сукуна ощущает, как грудная клетка оторопело сжимается, как сердце в ней бухает едва-едва, совсем слепо и редко. Он судорожно ищет взглядом картины на полках, которые стояли тут все две недели, пока Мегуми готовился к выставке, — и не находит ни одну. Беглый взгляд на пол, к ногам Мегуми — Сукуна замечает целую стопку холстов. Испорченных. Закрашенных. Разрушенных. Осознание бьет голову обухом — чёрный акрил не изведешь без ущерба предыдущему слою, как не старайся. Легкие жалобно сжимаются: эти картины все две недели заставляли Сукуну жить, заставляли вдохнуть полной грудью и наконец почувствовать вкус воздуха вокруг. Теперь того, что заставляло жить нет. И Мегуми, кажется, тоже. Тоже нет. Потому что он все ещё повернут спиной и застывше смотрит на сваленный мольберт. Безвольно держит руки вдоль туловища. Мегуми не тянется к мольберту, не поднимает ни его, ни брошенную на пол кисточку. Мегуми, в котором были бы силы бороться, обязательно поднял бы — Сукуна, блядь, уверен в этом. Кажется, ни в чем и никогда не был уверен настолько. Но Мегуми не поднимает. Мегуми стоит, в пол ногами впаянный, тяжело дышащий, явно непонимающий, что именно сейчас произошло или, напротив, слишком понимающий. Когда Мегуми наконец оттаивает, хрипя сдавленно и холодно: — Мне кажется, нам не стоит видеться некоторое время. То слова бьют до того сильно, до того больно, что Сукуна не успевает себя стальной браней обволочь, что тут же цепенеет, подставляя ржавую грудь под сквозной удар. Слова прошибают легкие, точечными выстрелами выбивают Сукуне ебаное сердце, которые жило лишь мыслями о Мегуми, лишь одним Мегуми, которое билось синхронно с… С Мегуми — да. Это больно. Сукуна не ожидал, что настолько. Выпаявшись взглядом в напряженную вольфрамовую спину Мегуми, он ужасно жалко ждёт объяснения, ждёт, что Мегуми развернётся, скажет, что с решением ошибся, что выплюнул это на эмоциях… Мегуми ничего не говорит. Не объясняет. Не продолжает. Мегуми остаётся стоять — ледяная статуя, выхолощенная искусством. Мегуми продолжает молчать — Сукуна с каждой секундой разбивается все сильнее. Абстрактное «некоторое время» — это сколько? Неделя? Месяц? Год? Сколько это, блядь, Фушигуро? Сукуна должен был быть готов. Это случайное, каким-то странным образом абсолютно незаслуженно выпавшее на его голову счастье не могло длиться так долго. Полгода — уже слишком, блядь, долгий срок. Сукуна при первой встрече осознавал — Мегуми станет его концом. Последним загнанным в крышку гроба гвоздем. Им не стали ни ебанутые удары судьбы, ни крохотные подарки жизни в грязной подворотне, в которой Сукуне самое место. Им всегда должен был быть Мегуми. Последним, что Сукуне отдано. Последним, что Сукуне позволено. Что Сукуне необходимо. Сукуна знал, всегда же, блядь, знал, что именно Мегуми станет неотвратимой точкой, шагом в ебучую бездну, за которой — сплошь пустота. За которой — предназначенный Сукуне ад. (В котором он вечности будет ждать Мегуми. Зная, что Мегуми в ад не положено) Таким мудакам, как Сукуна, счастья не отведено — он прекрасно отдавал себе в этом отчёт. У таких мудаков, как Сукуна, коэффициент отведённого счастья явно равнозначен коэффициенту полезного действия. То есть, равен нулю. Сукуна же знал. Знал же, сука… Но что-то внутри все равно отчаянно тлело надеждой. Надеждой, что, может быть, Мегуми был выдан ему за все. За все страдания, обиды, ужасную судьбу — один Мегуми. Сукуна был готов на такой расклад, он никогда большего не просил. Потому что большего и не хотел. В большем никогда не нуждался. Мегуми — большее, что у Сукуны есть. Или. Большее, что у Сукуны было.
352 Нравится 242 Отзывы 123 В сборник
Отзывы (14)