ID работы: 12308169

Шесть смертей Уотана Шварца

Джен
NC-21
В процессе
35
Горячая работа! 38
Размер:
планируется Макси, написано 236 страниц, 24 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
35 Нравится 38 Отзывы 22 В сборник Скачать

Глава 9. День, когда я умер в третий раз

Настройки текста
Во сне я часто видел себя, прикованным к столбу. Все было в точности так же, как и в тот день: крики, боль, страх и отчаяние. Я просыпался с большим облегчением на то, что это осталось в прошлом, которое преследовало меня в настоящем. Стыд за собственное существование стал аксиомой моей жизни. Но мог ли я тогда помочь себе, спросите вы? Безусловно — источников поддержки в библиотеке лорда было великое множество, да взять хотя бы античную философию — в ней бы каждый нашел для себя истину, — но вопреки сумасшедшей популярности оной, я ей не доверял. Более того — недолюбливал.       Посудите сами: стоило мне сесть за сочинения какого-нибудь Демокрита или Платона и начать влюбляться в образ мыслей и высокопарные речи этих выдающихся гениев миропонимания, как они же и перечеркивали для меня всякую возможность стать их ревностным и наивным почитателем. Все потому, что я всегда был придирчив к такому понятию, как справедливость. Оное и поныне многие, казалось бы, здравомыслящие люди, воспринимают превратно.       И ладно бы только превратно — я бы даже не стал придираться, человек имеет право ошибаться, — но ведь выдающие себя за праведников софисты искажают священную концепцию справедливости себе в угоду! Таким удобно выдать ложь за правду. Такой человек без зазрения совести заявит, что ему все дозволено — еще и какой-нибудь стишок из Библии приведет в подтверждение, — а глупые закивают головой да поверят. Апостол Павел и сам во многом ошибался, поэтому настоятельно рекомендую: имейте свою голову на плечах.       Собственно, это-то и стало причиной моего недоверия тирадам древних мудрецов.       Разве мог я доверять словам того, кто, сравнивая мужчину и женщину, ставил последнюю в позицию низшую, недостойную и презренную? Разве мог допустить мысль о том, что Аделаида, пожертвовавшая ради меня юностью, силами и здоровьем, низшее существо? Разве заслуживала Татьяна Ильинична, заботящаяся обо мне, называться недостойной? Разве была моя мать, положившая жизнь на мое спасение, презренной? Неужто употребимы к сим ангелам столь недостойные характеристики только потому, что между ног у них не «matrimonial peacemaker», а «garden of Venus»? Ни мужчина, ни женщина не заслуживают подобных комментариев — недостойных и оскорбительных.       Тот же Аристотель считал, что мужчина есть высшее начало, так как имеет возможность оплодотворять, а женщина — есть существо вторичное, так как никого оплодотворить не способно, поэтому муж имеет право исполнять роль некоего варвара и творить с женою все, что ему заблагорассудится, тогда как жена должна прислуживать и подчиняться. Но ведь без женщины благословенное семя мужчины не имеет никакого значения, верно? Из чего следует, что одно не может существовать без другого. Оба начала — женское и мужское — одинаково важны. Ставить одно выше другого — бесчестно, жестоко и просто глупо. В конце концов, субъективность некоторых античных философов сейчас представляется противной как законам природы, так и христианства: ни одно живое существо не заслуживает быть порабощенным.       Крайне разочаровавшись в философии, я взялся за Тита Ливия, сочинения которого не раз попадались мне в библиотеке лорда. «Нет ничего презреннее, чем мнение толпы», — писал Ливий, потихоньку открывая мне глаза на самые элементарные вещи. Однажды я прочел у него: Is demum vir erit, cuius animum neque prosperae res flatu suo efferent nec adversae infringent», но к сожалению, запомнил только: «Неизвестное больше страшит».       Потворствуя слабости, я с преждевременным чувством разочарования ждал будущего.       — Отныне ведения стали обрывочными, — услышал я за дверью покоев Стю. В тот день он был с Клеменсом, пожаловавшим проведать племянницу. — Но даже этого достаточно, чтобы понять, что Уотана с нами нет.       — Хм, — ответил Клеменс, — а на что ты рассчитывал? Ему ведь недолго осталось — чтобы одолеть его рак, потребуется вырезать всю спину и лоб! Если бы раньше за него взялись, а так… да что уж теперь? Он хоть и безобидный, а только хлопот доставляет великое множество! Молва о нем дошла до общества моего патрона, теперь меня часто спрашивают столь ли он уродлив, сколь о нем говорят. Приходится его оправдывать да защищать, говоря, что он страшен, да, но талантлив в рисовании.       — Право, я удивлен! С каких это пор ты так снисходителен к Уотану?       — С тех самых, как вы с Аделаидой едва не опорочили моего честного имени! Я усвоил урок, Стюард, и отныне осторожен в высказываниях. Тем не менее мое мнение о нем неизменно. Также — мне довелось повстречаться с доктором Ланном намедни. Оказывается, Аделаида обращалась к нему за помощью в поиске целителя, при этом обещая достойно вознаградить; даже ассигновала ему авансом пять тысяч рублей — немалая сумма. Сей прохвост деньги-то взял, да только не найти ему целителя, который возьмется за нашего демона…       — Не называй его так!       — …Доктор Ланн сказал, — невозмутимо продолжал Клеменс, — что лечение бессмысленно — тут уже ничего не сделаешь, остается только ждать.       Стю разразился такими отборными проклятиями и ругательствами, не приличествующими истинному джентльмену, что мне совестно их здесь приводить. К тому же, что ответил ему на сей грубый всплеск эмоций Клеменс, я не помню — в уши словно налили свинца. Я отправился обратно в свои покои, где предался безутешным рыданиям. Отчаяние зажало сердце в тисках. Надежда на исцеление канула втуне. «Неужто, — думал я, — мне так и придется умереть, ни разу не вкусив простых удовольствий жизни? Никогда более не взять в руку кисть и не встретить долгожданную весну? А любовь? Неужто мне никогда не испытать ее нежных мук?» Да, тогда я был преисполнен внутренней патетики.       Теперь боль не покидала меня ни на один день. К шестнадцати годам я стал самой болью. У нее было множество проявлений — как физических, так и душевных. И какая из них уничтожала меня сильнее теперь я не решусь судить. Те вещи, которые раньше доставляли мне удовольствие, перестали радовать; я мог часами отлеживать бока, думая о своей незавидной судьбе и вспоминая обиды. Я снова жалел себя, смотря на мир (точнее — то, что для меня от него осталось) сквозь призму серых тонов — мир потерял краски. По нескольку месяцев я ничего не чувствовал, а когда чувства возвращались, то открывались двери уже знакомому страху, безнадежности и стыду. Как уже было сказано выше, последний ранил особенно сильно. Благодаря оному я даже перестал читать.       — Вчера я принесла тебе твою любимую миссис Бен, — сказала Аделаида. — Оставила на столе. Ты разве не видел?       — Я не достоин этого. Что бы подумала эта великая покровительница пера, узнав, что ею восхищается уродливый горбун? Ни один уважающий себя писатель не захотел бы иметь такого читателя, как я…       Абсурд, конечно, но тогда я без преувеличений чувствовал себя загнанным в угол. Мне было в крайней степени неловко кем-то восхищаться. Когда на меня обрушивался сладкий порыв увлеченности, я старался затолкать его глубоко внутрь. У меня было множество тайных пассий — как незнакомцы с портретов, так и живые люди, посещавшие Несбитт. Молодые прелестники и прелестницы, за которыми я наблюдал исподтишка, и не подозревали о том, как нагло их использовал в своих несбыточных фантазиях обиженный жизнью уродец! И пусть они были самыми безобидными и даже трогательными, а только тогда я был в высшей степени смущен и озадачен, потому что без разбора влюблялся в каждого, будь то мужчина или женщина.       Думая, что это неправильно и аморально (так еще и наказуемо), я казнился мыслями о собственной испорченности. Версия о дьяволе, якобы приложившем руку к моей внешности, теперь не казалась такой уж неправдоподобной — сии «богомерзкие» помыслы могут возникнуть лишь от лукавого, думал я! Поэтому часами стоял на коленях и взывал Господа к милости и прощению, каялся в тайном грехе и просил избавить его от меня. В общем, впустую тратил время, вместо того, чтобы действительно попытаться вытянуть себя из ямы сомнений и ненависти за «неправильные» предпочтения. Ждать чудесного снисхождения свыше в любом случае — смешно. А уж тем более в вопросе половых влечений.       Но тогда я этого не понимал, поэтому когда молитвы не помогали и всемилостивый Бог не даровал мне избавления от «недуга», я пытался оправдывать себя перед самим собой: «Интерес к мужчинам, абсолютно естественен для художника. Восхищаться красотою тела — вполне разумно, успокойся!» А потом вспоминал день, когда впервые увидел Клеменса. «Неужто ты влюбился в него тогда?! — думал. — Нет, это невозможно, Уотан! Ты просто позавидовал, потому что у тебя никогда не будет такой выправки и осанки!» В общем, я использовал разные оправдания, в подавляющем большинстве — вздорные.       Что же до влюбленности в деятелей искусства и культуры, то я упрямо никому об этом не рассказывал, так как полагал, что увлечения человека неразрывно связаны с ним самим. Меня смущала одна только мысль о том, чтобы великих людей, ставших мишенью моей влюбленности, станут связывать со мной.       На подобном глубокомыслии — как мне кажется, совершенно излишнем и не приводящем ни к чему хорошему, — сказывался также переломный период взросления. Я много философствовал, и делал это неправильно. Свойственная каждому неуверенному в себе подростку закомплексованность взяла меня приступом, и я оказался в ее ловушке.       Но даже несмотря на все внешние несовершенства, я ухаживал за собой и старался выглядеть опрятно. Мне доставляли большое удовольствие процедуры по приведению себя в порядок. Даже в периоды меланхолии я занимал себя этими приятными мелочами, ставшими обязательным утренним ритуалом.       Я немного вытянулся, и уже не был похож на восьмилетнего ребенка. В шестнадцать организм вдруг воспрянул от забвения — захотел вырасти и начал активно развиваться. Причина, по которой он наконец-то понял, что задержался в развитии и ему необходимо как можно скорее восполнить все недостающие гормоны, оказалась до смешного простой. Свободная энергия Анели, как лучик солнца, проникнувший под полог больного, нуждающегося в свете растения, оказала благотворное влияние на совершенствование рахитичного тела ее бедного дядюшки. Однако вместе с ростом телесным пришел и рост затяжных душевных мает.       Я знал, что залог счастья состоит в чувстве уверенности и умении во всем видеть прекрасное, но считал также, что у меня особый случай — тут не помогут мотивационные тирады, которыми снабжала меня Аделаида, заставляя выучить наизусть, как молитву. Прилагая недостаточно усилий для того, чтобы чувствовать себя счастливым, я все время возвращался обратно к унынию. Но это продолжалось недолго — до тех пор, пока я не осознал, какой эгоистичной была моя подавленность по отношению к Аделаиде и Стю. Все-таки ни одному мне приходилось претерпевать мучительное бремя несчастья.       Иногда Аделаида приходила ко мне с малышкой — в такие дни ее глаза светились от счастья. Конечно же, пока время не истекало, не приходила кормилица и не уносила ее обратно к Стю. Он по-прежнему проводил с Анели большую часть времени. Те два часа, что она находилась у матери, он, должно быть, спал, потому что первый год жизни девочки выглядел очень уставшим и все время был взвинчен. Настроение Стю в тот период было таким нестабильным, что я и сам напрягался, находясь рядом с ним. Его мог поколебать и незначительный пустяк, например — он рассорился с Клеменсом, когда тот слишком громко, по мнению Стю, закрыл двери его покоев. И пусть Анели от этого не проснулась, Стю красноречиво послал Клеменса к черту, и не принимал его у себя где-то полгода. Уж и не знаю, каким образом им удалось помириться, но знаю наверняка: инициативу в этом вопросе взял Стю.       Что же до Анели, то она подросла и стала такой любознательной и активной, что мы едва за нею поспевали. Сначала учили ходить, придерживая за ручки, а как научили, так она устраивала в покоях погром — ни один предмет не оставался без изучения, в основном состоящего в облизывании и покусывании. Особенно Анели занимали те вещи, которые не были для нее предназначены; все игрушки, скупо пожалованные ей лордом, она упрямо игнорировала, тогда как книги, настольные часы, фарфоровые чайнички и чашки, доски для триктрака и шахмат (да и сами шахматы), расписные вазы и подсвечники живо занимали ее воображение и режущиеся зубки.       Анели была чудесным ребенком, непредсказуемым и забавным. Она так заразительно хохотала, что сам лорд, обычно не проявляющий к девочке ласки, тихонько посмеивался. Когда она бедокурила, — а делала она это часто, — Стю ставил руки в боки и говорил: «Анели, нельзя!» Представьте, сколько ему приходилось произносить в день эту фразу, если первыми словами малышки были не «маменька» и «папенька», а «Анени, ниня!» При этом она прикладывала ладошку к ротику и качала головкой: что же это я, мол, наделала? Прибавьте к этому то, что Стю ежедневно завязывал ей бантик на макушке, который смешно подпрыгивал в такт ее порывистым движениям. Я растворялся в умилении!       К счастью, Анели меня не боялась. Более того — я был первым человеком, который увидел ее улыбку. Все потому, что дети свободны от предрассудков. Ребенок — чистый холст. Только ближе к трем— четырем годам дети становятся заложниками укоренившихся в народе предубеждений. На белых холстах появляются въедливые черные пятна — прописанные родителями и обществом правила. Не всегда справедливые и заслуживающие исполнения. Смотря на Анели, я заранее жалел эту милую девчушку — совсем скоро ее сделают робкой и исполнительной, и она навсегда потеряет ту себя — уверенную и открытую.       Хотя я очень надеялся на либертинизм Стю. Надеялся, что он приложит все усилия, чтобы сделать дочь счастливой; что в нем сокрыто столько любви к ней, что он не станет принуждать ее к тому, что окажется ей противно. В конце концов столько мужества перед жестоким светом, что ему будет плевать на правила, пусть его и станут осмеивать и нарекут сумасшедшим.       — Только о ней все мысли, — признавался мне Стю. — Знаешь, наверное, я уже никогда не смогу спокойно заснуть — все время думаю о ее безопасности. Я и не представлял раньше, какая это ответственность, Уотан. А какая мука, когда твоим чадом пренебрегают и отталкивают — я готов выцарапать ему глаза, когда он смотрит на нее! Будто бы невинное дитя перед ним в чем-то виновато!       Тогда почти каждая наша беседа сводилась к неприязни лорда по отношению к малышке.       — Я все сделаю, — продолжал Стю, — чтобы ее будущее не было таким, как у ее бестолкового папаши. Ничего не добился, только хожу у лорда на помочах — и это у заклятого врага!       — Не забывай, — отвечал я, — что пока ты здесь, Аделаида может бывать с Анели. Она, как и ты, живет одной только ею. Если ты уедешь, Аделаида лишится той малости, что позволил ей лорд.       — Ах, если бы обернуть время вспять!       — Любовь настигла бы вас впредь. Неужто ты жалеешь о появлении Анели?       — Анели — моя душа и сердце! Я имел в виду побег.       — Ничего бы не вышло, Стю. Лорд вас и на краю света бы отыскал, чтобы «не опорочить честь семьи».       — Я бы нашел другой способ!       — К чему эти пустые речи? Пока ты не вхож в Совет, мы ничего не сможем — слишком ничтожны пред ищейками твоего отца.       — Поэтому мне необходимо как можно скорее стать слугою Совета, заиметь верных людей, поддержку. В конце концов — деньги! Подкупить-то проще, чем надеяться на преданность. Сам знаешь — это штука такая… ненадежная.       — Я бы тебя не предал.       Стю улыбнулся.       — Да где же найти таких друзей, как ты, Уотан? Родной отец, и тот предал. Боюсь, я уже никогда не смогу доверять людям. Однако ты абсолютно прав: одному мне не справится. Просто когда начинаю ворошить прошлое, так больно делается… Кажется, я мог бы сделать большее для всех нас, да все одно: ничего бы не вышло… Я мог потерять их обеих, если бы мы попытались бежать. А может, я просто трус, и мне было удобно оставаться здесь и ждать приговора, каким бы он ни был?       — Стю, прошу тебя, никакой ты не трус! Лорд сломал тебе ребра, как бы мы отправились в путь?       — Я не герой романа, Уотан! Я не сделал то, что должен был, потому что… жалкий трус, мальчишка! — Стю с силой зажмурился и сжал голову двумя руками. — Как же тошно! как же больно, если бы ты знал!       С его уст слетела целая дюжина восклицательных междометий, прежде чем он овладел собой:       — У меня было достаточно времени, чтобы все продумать: я решил инсценировать наши смерти. Тогда мы сможем беспрепятственно отправиться в мир живых и начать новую жизнь. Вдали от этого гиблого местечка.       — Лорд найдет вас и в мире живых.       — Пусть! Это уже не будет иметь никакого значения — здесь-то, на Погосте, все уже будут осведомлены о том, что мы погибли. Лорд лишь опозориться, если попытается затащить нас обратно. Что же до «чести семьи», то мне решительно плевать на эту ерунду! Я не хочу быть частью семьи, которая отвернулась от меня, в которой я не могу быть самим собой, потому что так хочет свет. На него мне тоже плевать — ты знаешь! У меня уже есть семья, ради которой я пойду на все. Я верю, Уотан, верю, что нас ждет счастливая жизнь… однажды!       — И я верю, что у вас все получится.       — У нас, — поправил он.       Я опустил голову и сказал:       — У меня нет будущего. Моя песенка спета.       — Уотан…       — Я все знаю, Стю. Только дурак бы не понял. Меня уже не первый год изнуряет рак. А его невозможно излечить, как не пытайся...       — Мы найдем целителя. Обещаю!       Я снова улыбнулся — да, дескать, я верю тебе, мой друг.       Но я не верил.       В следующий год — тысяча семьсот тридцатый — произошло множество событий — хороших и плохих. Преобладали, к сожалению, последние, поэтому считаю правильным начать с первых.       Аделаиде удалось забеременеть — теперь лорд был чрезвычайно обстоятелен с нею и многое разрешал. Правда, вместо того, чтобы войти в раж отчаянной вседозволенности — каждый день устраивать пышные приемы и тратить баснословные богатства на портных и ювелиров, — Аделаида попросила лорда позволить ей проводить больше времени с Анели. Тому пришлось уступить, так как состояние здоровья будущего ребенка зависело от состояния здоровья матери; излишние тревоги ей были ни к чему. К тому же мы ждали мальчика — лорд едва дышал в присутствии Аделаиды.       Его поведение крайне раздражало; жаль, никто из нас не мог высказать ему этого в лицо. Представьте, как тяжело пришлось мне с моей устойчивой тягой к справедливости! Остальным как будто некогда было думать о лорде и его причудах, только я предавал этому столь монументальное значение. Да и как иначе, когда он намеренно подвергал унижениям Стю? О да, лорд очень гордится тем, что ждет именно сына, и всякий раз старался уколоть этим Стю — я в свои почтенные лета смог зачать мальчика, а ты всего лишь девочку, какой стыд! Однако Стю не поддавался на эти ничтожные манипуляции и смотрел на лорда как на полного идиота, коим он и являлся.       — На старость лет дед совершенно тронулся умом, — сказал Стю. — Во-первых, за что он соперничает со мной? Быть может, мне тоже начать бравировать да рисоваться перед ним тем, что моя дочь — целительница, а его будущий сын — никто? Во-вторых, чего он добивается? Чтобы я взял грех на душу и начал ненавидеть этого ребенка?       — Ребенок не при чем, ты же знаешь, — ответил я. — По крайней мере у него будет душевно здоровая мать.       — Только это и позволяет мне сохранять разумную любовь к нему.       Впрочем, Стю мог бы так и не стараться — Аделаиде и самой было тошно от поведения лорда. Смею предположить (сама Аделаида никогда бы в этом не призналась), что она даже испытывала отвращение к будущему малышу из-за культа, который создал вокруг него лорд. По крайней мере она радовалась беременности не так бурно, как в прошлый раз, и пренебрегала отдыхом, словно и носить этого ребенка под сердцем ей было неприятно. Должно быть, все это случилось еще и на фоне того, что лорд являлся его отцом. Аделаида отдавала себе отчет в том, что ждет нас после появления малыша. Все мы боялись, что он станет будущим Клеменсом — избалованным, гордым и жестоким мальчишкой. К слову о нем.       После пяти лет в услужении у князя, Клеменс получил расчет. Основанием, по которому князь, грубо говоря, выдворил преданного собутыльника, оказалось еще обиднее, чем сам факт ранней отставки оного (Клеменсу исполнилось тогда только двадцать два — самый расцвет молодости). Все потому, что оказавшись легкой добычей низменных желаний, Клеменс подцепил люэс. Приехал он с двумя небольшими язвами на губах, вскоре ставшими такими огромными, что их невозможно было спрятать и под щедрым слоем косметики.       Что ж, стоит отдать Клеменсу должное — он долго скрывал от отца истинную причину, по которой его отлучили от двора. Полагаю, это стыдливое молчание было также связано с тем, что он и сам не мог свыкнуться с сей позорной мыслью и упорно ее отрицал. Да только деться от мнения окружающих Клеменсу не удалось. В первую очередь дамы и господа обращали взгляды на его болячки, а уже потом оценивали все остальное. Тот, кто знал или хотя бы догадывался, что это, теперь долго рядом с Клеменсом не задерживался, боясь заразиться (что является полной чушью, так как все мы знаем, каким способом возможна передача французской болезни).       Словом, бедняге предстояло пройти семь кругов ада, прежде чем принять непреложный факт — отныне он неприятен обществу. Стать изгнанником, когда всю жизнь находился в центре внимания, благодарил Господа за смазливое личико и являл собою эталон джентльмена (пусть и имел размытые понятия о внутренней составляющих оного) — тяжелый удар.       Мне пришлось узнать правду, когда, находясь в кабинете лорда — он часто звал меня почитать ему поэмы Мильтона, так как зрение злонамеренно начало ему изменять, — я увидел, как Клеменс нетерпеливо ерзает в кресле, с силой скрещивает ноги и сжимает руки в кулаки. Первой возникла мысль о том, что ему просто необходимо по нужде, но вскоре мне пришлось усомниться в подобном предположении, так как я увидел на его лице боль. Кроме того — Клеменс никогда бы не позволил себе ничего подобного, он завсегда был чрезвычайно терпелив. Помню, когда лорд устроил в Несбитте очередную ассамблею, Клеменс спустился к гостям с лихорадкой и до конца вечера оставался так же непринужден и галантен, как обычно. Потом, правда, свалился в обморок, но этого уже никто не увидел.       Одним словом, умение Клеменса достойно держаться и с бахвальством демонстрировать свое происхождение и социальный статус могло послужить примером для некоторых растяп. С него бы смело могли писать руководства по обхождению с людьми. Ах, если бы он не был дураком, мог бы даже преподавать начатки светского воспитания детям! Жаль, что Клеменс был дураком, мотом и кутилой. И пожинал горькие плоды.       Отныне доктор Ланн приходил не только ко мне. Но ртутная мазь и окуривание киноварью не особенно помогали Клеменсу. Да и мне лечение Ланна теперь облегчало боль едва ли. В основном он ходил сюда за деньгами и обедами. Нередко доктор оставался до позднего утра — они с лордом так замечательно спелись, что могли пить по несколько дней. Поэтому вскоре от своего нового протеже лорд узнал о болезни Клеменса, и пришел в неистовство.       — Какой позор! — сокрушался он. — Как ты мог?! Как мог нагло лгать мне, родителю своему?! «Простуда», говорил, без всякого зазрения совести! Всемилостивый боже, мои сыновья опорочили честь семьи, опозорили славный род Мурреев! За что мне все это?! Неужто заслужил я подобного поругания?! За какие грехи?! Всю жизнь я был верным слугою Господним, за что же мои родные дети так обошлись со мною?! Один предатель, другой — распутник! Знаю: я позволял вам слишком многое, я разбаловал вас донельзя! Нужно было держать вас в ежовых рукавицах, нужно было затравить вас, как диких зверят! Зря я не стегал вас, как последнюю челядь, только и делал, что любовался да берег…       После того, как Клеменс вышел из его кабинета, лорд пригласил Аделаиду и пересказал ей тоже самое.       — Я не позволю, чтобы наш сын был таким же, как эти двое! Ах, если бы не чертов Совет, я бы уже давно отрекся от них обоих! Наследство перейдет к нему! — Лорд указал на живот Аделаиды, уже заметно округлившийся. — Даю слово — все отдам ему, потому что тех двоих для меня больше не существует!       Тем не менее родившийся ребенок помутил планы лорда на жесткое и решительное воспитание, потому что Аделаида разрешилась от бремени еще одной девочкой — прелестной малышкой Зельмой.       — Такое случается, — утешал доктор лорда. — Энергии малышей иной раз не совпадают с половой принадлежностью.       — Надеюсь, — отвечал лорд, — она не станет бунтаркой.       — Лишь бы была здоровенькой!       — Предлагаю за это выпить.       В общем, лорд несколько смягчился — доктор Ланн тому поспособствовал.       А мы с Аделаидой не могли нарадоваться на Зельму. Поскольку она не обладала никаким даром, была точной копией матери — белокурой и голубоглазой, в отличие от старшей сестренки — темноволосой и кареглазой. Вопреки тому, что по факту Зельма являлась сводной сестрой Клеменса и Стю, последний упрямо называл ее «доченькой».       — Я не могу воспринимать ее сестрой, — просто отвечал Стю.       Теперь они с Анели почти все время проводили рядом с Зельмой, и как-то незаметно для всех Аделаида и Стю снова стали видеться. Причем лорд особливо и не изводился волнениями по сему поводу, так как ему оказалось совершенно не до них — попойки с Ланном, экспедиции в мир живых и частые поездки в Совет занимали все его время. Ну а если и случалось возлюбленным быть застигнутыми врасплох, то они делали вид, что между ними уже давно ничего нет и их связывают только девочки.       Как жаль, что сия идиллия продолжалась недолго! По исполнении двадцать одного года Стю покинул Несбитт вместе с Анели — настало время стать рабом Совета. Ему устроили пышные проводы. Какие бы чувства лорд не питал к Стю, он по-прежнему являлся значимой фигурой в колдовском сообществе, все приветствовали его с большим почтением, спрашивали о последних видениях и желали всего наилучшего.       Лорд в тот день открылся мне в совершенно ином свете — он показал себя блестящим актером. Отыграв роль любящего и души не чающего в сыне отца, он столько же любви и внимания уделял остальным членам семьи. Анели и вовсе не отпускал от себя, хотя она сопротивлялась, потому что не привыкла находиться рядом с ним. Для нее лорд был чужим человеком — ее тянуло то в сторону Стю, то — в сторону Аделаиды, а то и вовсе — в мою.       О да, я тоже присутствовал на проводах. Во-первых, не мог не проститься со Стю, во-вторых, в большинстве своем знать уже не испытывала ко мне оторопи. Здесь было много знакомых женщин, которые часто навещали меня в Несбитте. Помните почитательниц моего таланта? Мы по-прежнему поддерживали дружеские отношения.       — Господин Шварц, — заговорила со мною офицерша Хартманн — моя добрая подруга, с которой мы не виделись тогда около года, так как ее муж — старый офицер Хартманн, был вынужден уехать по государственным делам в Олонец, — я чаю, вы взялись за кисть? порадуете меня новыми шедеврами? Господин Джордан до сих пор хранит у себя некоторые ваши работы, и всякий раз передает вам свои искренние приветствия.       — Покорнейше благодарю вас, моя любезная госпожа, за столь теплые слова, однако я так и не взялся за рисование.       — Ах, отчего же, дорогой Шварц? Это — ваше призвание! Господь наделил вас незаурядными способностями.       — Также — недостатками.       — Ваши недостатки тлеют на фоне всеобъемлющей доброты, любезности и таланта! Вы были рождены джентльменом.       Я горячо поблагодарил любезную подругу, прежде чем вновь взяться за оправдания:       — Вы же знаете, что из-за болезни моя рука более неподвижна. К сожалению, я уже никогда не смогу вернуться к рисованию…       — Так рисуйте второй рукой!       — Но это невозможно, когда родился правшой.       — Да какие могут существовать преграды для такого гениального художника, как вы, милый Шварц? Право, вы меня удивляете! Возьмите уже себя в руки, юноша. Никто не поможет вам справиться с неуверенностью и страхами, только вы сами.       После сей беседы, я понял кое-что очень важное — меня оказалось слишком легко сломить. И не подумав взять кисть в левую руку, сдался. Парализованная рука — не препятствие. Препятствием был я сам. Я уничтожал свою жизнь, делая ее невыносимой.       Так что уже на следующий день я впервые за два с половиной года взялся за рисование. Сначала мазюкал пастелями, сангиной и углем, затем — темперой, маслом и акварелью. Спорить нечего, получалось скверно, левая рука сопротивлялась настойчивости разума перестроить заложенную с рождения систему. Разуму пришлось проделать нелегкую работу, чтобы доказать телу, что если оно отнимает одно, можно заимствовать другое. Простыми словами — ежедневная практика и упорство позволили мне заново научиться писать.       Начать пришлось с основ: от самого простого двигаться — к сложному. От угловатых черточек — к плавным линиям. Через полгода я уже написал свою первую картину, которую послал прелюбезнейшей офицерше Хартманн в Орловский уезд — теперь она прибывала там с мужем, — с благодарственным письмом. «Без вас бы у меня ничего не получилось».       «Неужто вы удостоили меня чести лицезреть мой портрет в вашем исполнении? — писала изумленная Хартманн. — В очередной раз поражаюсь вашими способностями, мой мальчик! Но как вы сумели написать с такой поразительной точностью мое лицо, не видя меня? Это невероятно! Вы в очередной раз доказали: нет ничего невозможного».       По просьбе Аделаиды, Стю часто наведывался в Несбитт, несмотря на то, что спустя несколько месяцев Совет пожаловал ему собственное поместье недалеко от резиденции мнимой императрицы, тогда только вступившей на престол Анны Иоанновны. Отныне он играл роль придворного, так что ему приходилось часто бывать в свете: показываться на светских раутах, ходить в театр и оперу, играть в пикет и заниматься прочей ерундой, которая была ему до смерти скучна.       О самой работе в Совете Стю говорил неохотно и явно чего-то недоговаривал. Мы с Аделаидой были в высшей степени озабочены состояние его здоровья — он стал выглядеть хуже обычного. Лорд не упустил возможности учинить Стю оскорбительное поучение, в котором рассказывал о рисках человека, находящегося в зените общества.       — Не пей так много — вон какие мешки под глазами! А рожа бледная, словно у мертвеца, почему? Не подцепил ли ты какую заразу, подобно непутевому братцу? Придаться пьянству да любовным утехам всегда успеешь! Сейчас главное — не опорочить честь семьи.       — Да, всенепременно, милорд! — резко ответил Стю. — Тем не менее ваши поучения напрасны, и не только потому, что я и сам прекрасно ведаю, как мне следует жить, но и потому, что и без того круглые сутки пью чай и онанирую!       У лорда тогда едва не случился приступ.       — Вон отсюда!       Стю добился, чего хотел — отныне приезжая в Несбитт, виделся только с нами. Лорд его больше у себя не принимал. А мы с Аделаидой часто вспоминали его слова и втихаря ото всех над ними хохотали. Только Стю мог позволить себе подобную грубость по отношению к лорду! Да и чего ему было бояться? Теперь он был выше отца, и все в Совете об этом знали. Во всем его существе появилась некая раскованность. «И что ты мне сделаешь?» — из раза в раз кричал его взгляд, когда на горизонте появлялся отец.       Поскольку Стю был провидцем, и занимал одну из высоких ступеней в государственной иерархии — выше были только сами главы Совета, — лорд ничего не мог ему сделать, а иначе отвечал бы головой.       Но этого бы никогда не случилось, потому что — честь семьи, как я мог забыть?       Шутки шутками, да только нас все-таки тревожило состояние Стю. Что он мог скрывать? Почему не делился тем, что именно поручает ему Совет? как использует его дар? «Почему он стал таким выжатым и мрачным?» — было главным вопросом следующих трех лет.       — Совет словно вытягивает из него жизнь, — говорила Аделаида. — Господи, как я волнуюсь…       О том, что происходило на самом деле, Стю, разумеется, нельзя было никому рассказывать. Об этом мы узнали позже. И знания эти радости не прибавили…       Я хорошо помню тот день, когда у меня парализовало руку. Сей неприятный процесс длился медленно и нарастал с каждым днем, соответственно, мне было не страшно — я был готов к тому, что в один прекрасный день рука навсегда перестанет двигаться. И это несмотря на то, что Аделаида исправно делала мне массаж пальцев и заставляла выполнять упражнения. Для этого сестра сшила крохотную подушечку, которую давала мне в ладони, чтобы я сжимал и разжимал ее. Затем мы играли — кидали подушечку друг другу, чтобы я смог ее поймать. Аделаида даже пожертвовала ради меня своими любимыми бусами — распустила все до единой, чтобы я по одной перекладывал из одной чашки в другую. А вышивка! Думаете, зачем Аделаида научила меня шить?       Никогда не прекращу восхищаться ее терпением и благодарить за любовь. У другого и мысли бы не возникло тратить столько времени на обреченного инвалида! Однако Аделаида всегда верила в чудо, даже если в жизни все было очень плохо. Наверное, таким нужно родиться.       Аделаида была для всех нас поддержкой. Всегда.       Теперь Клеменс нечасто покидал свои покои, и принимал только Аделаиду. Уж и не знаю, что она там ему рассказывала, но после сих бесед, он спускался в столовую и мы вместе трапезничали. Люэс сильно изменил его; пострадало не только лицо и причинное место, но и внутренние органы, суставы. На руках у Клеменса появились внушительные папулы, стали выпадать волосы — теперь он либо подвязывал их лентой, либо сидел в парике.       Мне казалось, что телесно он страдает более моего. До того дня, пока у меня не сломался позвоночник. Это произошло неожиданно, и, естественно, вызвало целый вихрь эмоций. Сначала захлестнул адреналин, затем — страх и боль. Последняя заглушила все остальное, потому что была адской, невыносимой. Убийственной.       Я приготовился тогда навсегда обратиться пеплом. Ежедневные боли в горбе — ничто по сравнению с переломом.       В тот день я умер в третий раз.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.