***
Голубая синева Северного моря в тихом шторме качалась волнами, порождая у подножия скалы пенные массивы. За спиной старика, близ обрыва, ветер качает кроны деревьев. Он стоит неподвижно, каждый день приходя на это место в одно и тоже время. Стоит и молчит, в мыслях всё молясь и прося прощения у бога за то, что не смог уберечь единственного дорогого человека. А почти у обрыва, уже накренившись от времени, стоял крест, на котором им, собственноручно были вырезаны слова: «Джон Эррор — сын божий и сын человеческий».***
Тишина окутала маленький городок, сокрытый ото всех лесом, этим туманным утром лета. Улицы чисты и кроме редких бродячих кошек никого на ней не было. Как и в окнах маленьких каменных домов. Лишь на самой окраине в такой глубокой тишине слышалось пение людских голосов. Пропитанное искренней верой оно звучало в стенах небольшой церкви, где главный пастор Якоб стоял во главе маленького хора. Сидя на старых лавках, прихожане склонили свои головы к сложенным рукам. Кто молча слушая молитву, кто нашёптывает её вместе с хором. Развеявшись под потолком, последние слова знаменовали конец утренней молитвы, погрузив пространство в умиротворённую тишину. Постепенно люди стали расходиться, подарив пастору в поклоне слова благодарности, возвращаясь к своей каждодневной рутине. — Пошли, сын мой. Нас ждёт новый день. Якоб треплет русую голову подошедшего сына. От шагов полы поскрипывали, всё удаляясь в жилую часть здания, где пастор жил вместе с сыном Джоном. Скромная обитель была чиста и уютна: небольшая кухня, да две спальни. Больше служителю народа и не нужно. — Буква «б», — спрашивает Якоб разбивая яйца в омлет. — Богохульство, — незамедлительно слышится ответ юноши, пока он нарезал хлеб к завтраку. — «Г». — Грех. — «И». — Искушение, — играючи отвечает Джон. — «Р»? — … Отец, но мы же ещё не учили алфавит дальше «покаяния», — озадаченный вопросом юноша смотрит на отца, хитро посмеивающимся над сыном. — Да, но попробуй подумать. — Раскаяние? — звучит после раздумий и лишь от довольной улыбки отца, Джон расслабляется. Скромный завтрак перекочевал в урок церковного письма, которому Якоб стал учить сына с недавних пор, а после в слушание Джоном чтения книги. Ближе к полудню в церковь пришли люди. Джон уже из комнаты слышал их крики и молебный плач. Перо вытирается, бережно убираясь в стол к аккуратным прописям. За окнами, в небе заволочённое облаками еле виднелось солнце, что почти добралось до зенита. Руки дрожат, но нужно идти, иначе опоздает. Скрип становился всё тише, теряясь в голосах, а чем ближе Джон подходил к залу, тем отчётливее различались слова: «Снова! Якоб, всё снова повторилось!». За аркой Джон замирает, в сотый раз отряхивая невидимую пыль со старенького чёрного пиджака. Скрип полов заставляет всех замолкнуть. У небольшой сцены отец стоит с группой людей во главе с тонкой женщиной. Скоро Джон прощается с отцом и бежит к реке, стараясь не встречаться с горожанами Аусвурфа. Он знал, какие они. Их взоры. Острые, пугливые, презрительные, заинтересованные. Будто они видят не человека вовсе, а чудную зверушку. Даже спустя столько лет они не меняются. А всё лишь из-за внешности, что делала из него белую ворону в толпе. Но был юноша отнюдь не уродцем. Наоборот, красотой девичьей он был с рождения наделён: высок, строен, лицо аккуратное, нос округлый и чуть вздёрнутый, а губы пухлые. Но чего стоили одни глаза, что вызывали у людей непонимание и страх своей непроглядной чернотой. И думается Джону, не стань он сыном всеми любимого пастора, то земля бы уже не носила ни его, ни друга, с которым он бок о бок рос все семнадцать лет. Стук шагов по каменной кладке сливается с такими же немногочисленными. Джон всё торопится, смотря на ноги. Обходить было не кого, но всё же кто-то задел его плечо, заставляя тело отшатнуться. Прощения Джона остаётся человеком незамеченным. Его и не ждали. Одинаковые дома всё менялись, пока не исчезли вовсе, открывая взору вид на густой тенистый лес, что разделяла река. Тёмный, настолько, что зелёные кроны казались почти чёрными, вода серой, а трава была неотличима от грязи. Единственным пятном была красная рубашка. Петр, чья спина уже виднелась у берега реки, не считая отца, был единственным, кто видел в нём человека. Возможно, от того, что душой он был добрострастен, или же от того, что сам был таков как Джон. Одни угольные волосы и плавные черты смуглого лица его выделяли в бледноликой толпе. — Петр! — Киль родила, — звучит вместо приветствия. Неприятная мысль возникла в голове Джона от одного вида хмурого лица. Так вот о чем кричал тот мужчина… — Снова? — Да… К Якобу уже вся семья пошла. — Видел… Не волнуйся, — звучит неуверенно. — Думаю, отец не станет выносить старой приговор. Она же единственная повитуха в городе и… и сделала много для всех горожан, когда пришла новая хворь. — Ещё как станет. — Со свистом маленький камешек улетает в речку. — Знаешь же как он относится к детоубийству. Даже нас тогда не отдал под суд. На овальном лице друга рисуется до боли привычные эмоции: брови сломаны, голубые глаза в тумане, а несуразные губы плотно сжаты в ленту, пока он водил пальцем от себя к Джону, припоминая прошлое. — Но Киль же здоровьем обделена сильно. — Продолжает гнуть свою линию Джон, не замечая того, как кончик носа пару раз дёргается. — Что ни сквозняк, так болеет сразу. Отец без разбирательства не станет на суд старую вести. — «Наверное». Петру не нужно было иметь каких-либо волшебных сил, чтобы знать, что додумал его друг. Озвученный им в мыслях конец, выражался во всём. В том как неуверенно звучали слова до, как скривились его черты и появился тик, а руки спрятались за спиной. Всё с потрохами сдавало его собственное неверие. — Если тогда первый у Киль родился уже мёртвым, то этот младенец живым был. Он умер на руках Герты спустя пару минут. — С замахом, ещё один камешек ударяется о речную гладь. — Если не отец твой, то семья Киль сама устроит самосуд и плевать им будет на последствия. И только хотел Джон возразить, дать хоть какую-нибудь надежду, как вспомнил пришедших в церковь людей: злые, отчаявшиеся, видящие преграду лишь в авторитете пастора. — Быстро он, — слова улетают в никуда, пока Петр провожал в лес пустую повозку. Колёса скрипят устрашающе громко в тиши места, пока полностью не пропадают, но даже так скрип эхом звучит в голове. — Пойдёшь? — Если только сам на костре окажусь. Последний камешек утопает в серой воде.***
А́уствурф — северный германский город, небо которого постоянной закрыто облаками, а каменные улицы покрыты туманом и сыростью. Краски домов, природы и в особенности людей, казались бесцветными. У всех волосы и глаза светлые, кожа бледная, а черты лица острые. Даже в одежде цвета казались грязными тусклыми. Почти всегда здесь тихо и до тоски спокойно. Так было и около часа назад, но иногда улицы схватила суматоха. За несколько мгновений город оживал, заполняя улицы ликующими людьми. И если это не церковный праздник с ярмаркой, то совершенно точно, ещё более излюбленное представление — открытая казнь, на которую люди наряжались в лучшее, как на праздник. Кто с радостью верещит о торжествующей справедливости, кто с испугом смотрит в даль, на каменную темницу у леса. Никто даже не обращает внимания на идущих городских чудиков, поглощённые скорым событием. Перт, хмурый и нервный, уходит в дом покойной мачехи, не желая быть частью городского праздника. В его маленьком каменном доме окна, с недавних пор, почти всегда закрыты зелёными ставнями, что от старости потрескались и облупились, разрушая рисунков витиеватых цветов. И пока Джон торопливо шёл к дому, обегая редкие толпы, отовсюду да слышались лестные слова об его отце. Ведь пастор Якоб был обожаем и уважаем во всём городе. Ведомым своей верой, он явился в Ауствурф без гроша в кармане, неся лишь скромный кулёк вещей. Он завоевал доверие, даровал жителям спокойствие и веру в следующий день. Вывел хворь, от которой в деревне болели и умирали люди со скотом. Укоренил устои порядка, понизив уровень грабежей и насилия в городе. С его приходом появились первые общественные бани и уборные, о коих в этом захолустье даже и не знали двадцать лет назад. Он явился и открыл всем глаза. Ведь люди даже и подумать не могли, что все беды, ставшие в городе обыденностью, исходят от ведьм, коих в городке развелось как мух в коровнике. Двери церкви по обыкновению распахнуты, но не ожидая увидеть там кого-либо в такой момент, Джон замирает на пороге. От плача, склонившись у креста, сидела девушка. Всё не зная, как Джон должен поступить в этот момент, юноша молча подходит ближе. Бормотание становится более понятно: «за что… Боже, за что ты со мной так…». Сердце тисками сжимается от чужой боли. Но скрипнула половица и вздрогнув, девушка развернулась, явив взору бледное худое лицо, живость которому придавали лишь заплаканные серые глаза. С болезненно бледно-зелёной кожей и растрёпанными пшеничными косами, Джон еле узнал ту самую Киль. — Ты… Чего тебе надо? — Шипит она, поняв кто стоит пред ней. Девушка яростно стирает слёзы, не желая показываться перед пасторским сыном в таком виде. Но отнюдь не из-за уважения. — Так на страдания смотреть нравится? — Я сожалею о вашей утрате. — Голос кажется до неприятного чужим, когда Джон всё же говорит. Глаз поднять он себе не позволяет, ведь была девушка лишь в ночной тунике и платке, что спал с её дрожащих плеч, когда та вскочила. — Плевала я на твои сожаления! Что в глаза не смотришь? Совесть жрёт, что тогда за ведьму эту заступился? Киль почти кричит, еле сдерживая новые слёзы, что рождаются уже от ярости. А Джон, топя колющую боль от слов, лишь молча поднимает спавший платок, отведя глаза от голых ног в сторону. — Прошу, накиньте. — Неужто настолько девки тебе отвратны, что ты даже носом воротишь? За спинами раздаётся скрип двери. Пастор вышел на крик. Из протянутой руки Джона ткань вырывают с силой. И сдерживаясь от рвущейся брани, девушка уходит, шлёпая голыми стопами по полу. В глухой тишине Джон остался стоять статуей, виня собственную гуманность в столь страшной ошибке. Глаза предательски щиплет от пришедшей влаги, а руки сжимаются до побеления костяшек. На голову опускается чужая ладонь, пробивая тело дрожью. Отец Якоб гладил русые волосы сына, которому от этого только сложнее становилось сдерживать рвущиеся всхлипы. Сзади свет обрамлял его силуэт, казавшийся от этого сказочным. Волосы светлые и прилизанные, а на привычном для города остром лице блестели голубые глаза. И единожды услышав ох описание от какой-то старушки, Джон более не мог не видеть этого. У отца били Иисусовы глаза; с постоянной толикой грусти и пережитые многое, но верящие в лучшее. — Не гневись на Киль, сын мой. Сейчас за неё говорит её душа, истерзанная горем. — Я злюсь только на себя, что не послушал тебя раньше. Прости… — И на себя не гневись, — родной отцовский голос успокаивает лучше всего на свете, вселяя Джону силы стоять ровно. — Ты не опытен и наивен ещё был. Не способен сразу увидеть в человеке дьявольскую сущность. За лекарьским делом, тяжело разглядеть ведьму. Ответом служило лишь скованное дыхание и тихое «прости» от сына, что спрятал глаза в родном плече, закрытом льняной сута́ной. Чёрная ткань гладкая и прохладой своей понемногу успокаивает дрожь, пока за спиной не слышатся шаги и громкое: «всё готово, пастор. Ве́лите начать суд?». Ответ звучит у уха Джона незамедлительно и твёрдо. — Пошли, сын мой. Пора стереть с мира ещё одно дьявольское пятно. — Скажи… Она сказала зачем так с Киль обошлась? — Ведьмы не по собственной воле действуют, сын мой, а по воле дьявола, коему они позволили забрать душу. Сейчас главное, что она созналась и мы в праве начать суд. Проходя очередную арку, слова эхом летят к потолку, отзываясь в теле Джона тремором. От собственной глупости ему становится тошно. Ошибся. И чего это стоило? Не слишком ли большая плата за гуманность? Или же это простая наивность, что так не хочет покидать Джона? — Но… Как же мы теперь без лекаря? — Уж лучше так, нежели вручать ведьме право решать чужие судьбы. Слабых побеждают сильные и против природы мы бессильны. Если болезнь забрала человека, значит того пожелал бог. — Значит, нет смысла в борьбе, если мы над этим не властны? — Смысл есть всегда. Борьба делает нас сильнее, но только отсрачивает неизбежное, сын мой. Всех нас ждёт один исход, но только мы решаем как и когда мы к нему придём. По мере продвижения к площади гомон голосов нарастал, а людей, обрядившихся в парадные одежды, становилось всё больше. Горожане, завидев пастора, расступались, смотря с надеждой на его высокую фигуру. В самом центре грузный мужчина докладывали сено к основанию большого костра, пред которым Якоб остановился. Джон остался чуть позади, нервно сжимая и разжимая кулаки от предстоящего зрелища. С другой сторон раздались возгласы, наперебой скандирующее: «вот она!», «сжечь ведьму!», «на костёр тварь сатанинскую!». Амбал, пред которым также расступались на цепи вёл дряхлую старуху, что только утром была для людей травницей и повитухой. В старом платье и растрепанной седой косой, которую всегда скрывал чепчик. Руки её были окольцованы цепью, от тяжести которой она шла согнувшись. Со сдавленных пальцев капала кровь, а раздражённые глаза уже не имели слёзы. Герта хромала, не в силах из-за цепи даже поднять рук к голове, когда кто-то из толпы метко швырнул в неё камень. Старуха качнулась и навзничь упала к ногам горожан. И не будь рядом амбала, что рывком цепи её поставил, толпа не упустила бы шанса пройтись по ней. Вялое тело её не сопротивлялось цепям приковывающим её к столбу, пока пастор разворачивал принесённый пергамент. На каждое озвученное обвинение толпа восклицала — виновна! Старуха выглядела до отвращения бледно-зелёной, тусклые не моргающие глаза вызывали дрожь в теле Джона, а в жутком хоре воскликов, это казалось ещё страшнее. Он стоит перебарывая желание сбежать к другу и запереться с ним, но не позволяет себе, пытаясь принять данность как урок. Ведь в будущем отец завещал ему продолжить его дело. По руке пастора всё синхронно замолкли и полились слова уже известной всем молитвы. Громко, твёрдо и уверенно, пока палач поджигает сено. И в попытке успокоения Джон шёпотом повторяет её за отцом, ощущая тепло от святого пламени инквизиции. Во рту от нервов слюна пропала, а ногти ощутимо впились в ладони, но это не прервало шёпот юноши. Огонь полыхал как никогда ярко, заставляя жмуриться от света и жара. Старуха, чью юбку уже охватил огонь, вдруг завертелась как уж на сковороде, бессвязно мыча и всхлипывая. Она дёргалась, звеня горячими цепями, что оставляли на коже ожоги. Долго. Мучительно долго звон продолжался, сопровождаясь криками. В миг Герта застыла и обмякла, опуская голову к груди. Спавшая седая коса туже скрутились от пламени, а лицо начало краснеть. Всё ликовали, наблюдая святой суд и лишь Джон скрывал трусливую дрожь, от зрелища. В нос ударила вонь горелой плоти и одежды, от которого к горлу подкатил ком не переваренной еды. Не вытерпев он отвернул голову к лесу, где стоял каменный короб служащий городу тюрьмой. И замер. У кромки земли промелькнула чья-то фигура в чёрном плаще и былое отвращение затмила тревога. Уже несколько раз он видел её в день суда, когда все горожане собирались на открытой казни ведьмы. Но никак не мог решиться сказать об этом отцу. Джон всё успокаивал себя, что это кто-то из ребятни, в тайне от родителей захотел посмотреть на суд. Из мыслей вырвал всеобщий крик, последних слов молитвы. Вздрогнув, Джон завертел головой и видя ликующий народ, тревога накатывала с новой силой. А посмотрев на костёр, он еле сдержал вскрик. Вся кожа старухи, если не покрылась алыми лопающимися волдырями, то уже прогорела с одеждой. По волосам огонь дошёл до головы, а упавшее лицо уже было не узнать. Пламя съедало её тело как сухую травинку. Не выдержав, Джон зажмурился, пряча лицо в сложенных с хлопком ладонях и начал шептать строки заученных молитв, содрогаясь от каждого вскрика толпы. Всё повторял и повторял их пытаясь забыть увиденное, что так намертво осталось в памяти. В первый раз, второй, третий, десятый и кажется уже в сотый раз. Жар и свет огня он пытался представить палящим солнцем, но запах гари никак не позволял полностью забыться. Стоял статуей бормоча под нос юноша до тех пор, пока его не окликнул отец. И открыв глаза Джон уже видел догоревший костер и почти опустевшую площадь. В воздухе всё также ощущалась гарь брёвен и плоти, из-за которой приходилось дышать ртом. Хотя казалось, это вызывало отвращение только у одного Джона. Палач ловко собирал пепел в глиняную чашу. Стоящие неподалёку женщины обсуждают хороший урожай ранних яблок. А некоторые дети уже бегали по улице играя в салки вокруг бывшего костра. Настолько спокойно и прозаично это выглядело, что невольно Джон подумал, что один видел суд. Будто для них ничего не было. Будто ничего не произошло. Но видя не сгоревшие кости в пепле, холодный пот появлялся тут же. Колени предательски каменеют, не желая двигаться, но он идёт к отцу. Якоб не выражает никакого отвращения или тревоги, забирая чащу с пеплом и направляется в лес. Джон послушно идёт следом, ощущая неприятную тяжести в ногах. Каменная брусчатка сменяется землёй, а после примятой тропой, ведущей через лес к месту завершения обряда. Лес густой, тенистый и влажный. Запахи хвои и сырости здесь ощущались постоянно, но проходя всё дальше, появлялась свежесть. Запах соли постепенно ощущался всё сильнее, а стволы редели. Уже через несколько безмолвных минут ходьбы перед глазами появился новый пейзаж. До самого горизонта расстилалась голубая вода, что даже в пасмурные дни не теряла свой цвет. Ветер летал над обрывом, накреняя кроны ближайших сосен. Нет никого. Лишь шум волн бьющихся об скалу, свист ветра, и более ничего лишнего. Ни косых взглядов. Ни шёпота за спиной. И если бы это место не было отмечено отцом для завершения обряда, от стало бы для Джона любимо сильнее. Глиняная чаша переходит в юношеские руки. Вновь пастор начинает зачитывать молитву об прошении упокоения бренной души. С надеждой, что ничего из содержимого чаши не коснется его кожи, Джон открывает крышку. Прах развеивается на ветру, а кости пропадают в голубой пучине. Остаток дня проходит также как и любой другой. Люди работали в полях, собирая поселение летние урожаи, обхаживали скот и захаживали семьями в церковь. Отец готовился к вечерней службе. А Джон всё не мог забыть серые глаза старухи, взгляд которой единожды поймал. Сидя за столом с исписанным буквами пергаментом, на вечерней службе и даже уже готовясь лечь спать, она стояла перед его глазами. Сколько бы раз он не был на судах, Джон всё ещё не мог воспринимать это также спокойно. Нехотя он помнил всех тех, коих уличив в колдовстве, ждал суд. И чаще всего он оказывался для них последним. Количество оправданных было настолько мало, что за столько лет можно было счесть их на пальцах рук. Но и после оправдания, многие горожане сторонились их.***
Уже откидывая одеяло с деревянной кровати, Джон снова начал слышаться людской гул. И уже подумав, что это привычный тревожный бред, юноша был готов залезть на кровать. Но в окнах забегали тени и огни факелов, а голоса стали громче. Тревога привычным гостем пришла без разрешения. В такой час двери церкви были закрыты и пришедшие стали колотить в них, зовя пастора. Встревоженные. Быстро накинув на камизу кофту, Джон поплёлся ко входу, но не посмел выйти к людям, спрятавшись в арке главного зала. У дверей церкви столпились горожане, которых встретил отец в длинной ночной рубашке и выглядывающих ниже брэ. — Пастор, у нас гости, — звучит чей-то голос с улицы, а после звуки волочения, препирательства и шуршание, будто кто-то упал на гравий. — Аккуратнее! — Голос высокий и рычащий, — Я тебе не бревно какое-то! — Заткнись, пока я тебе язык не вырвал, чёрт верёвочный! — Ты как меня назвал, псина горбатая! — Прекратите! И развяжите ему руки, мы не дикари, чтобы так обращаться с людьми. — Вкрадчивый голос пастора заставляет всех замолчать. — Но пастор! На его глаза посмотри, они же чёрные как смоль! Чёрт какой-то, а не человек. — Выкрикивает какая-то женщина, вызывая в Джоне стыд. Толпа поддакивает ей, пока вновь не слышит Якоба. — У моего сына такие же. Вам ли этого не знать. — Пастор подходит к сконфуженным людям, открывая притаившемуся Джону, который от слов отца расплылся в искренней улыбке, вид на пришедших. Ровно перед пастором, окружённый горожанами, стоял чужак в испачканных одеждах. Он был крепок телом, тёмноволос, а скуластому лицу не дать и двадцати лет. — Как тебя звать, гость? И зачем пришёл к нам? Юноша недоверчиво смотрит на пастора, потирая развязанные запястья. Глаза, что зло смотрят на кого-то в толпу, острые, по-кошачьи хитрые и чёрные. Настолько, что зрачков не было видно. А играющий огонь от факелов придавал большей злобы взгляду. — Я в Хавен ехал, только повозка с дороги сошла. Заблудился и в темноте в кювет улетел. Я бы к вам и не пришёл, но колесо одно раскололось. — А имя? — Оно то вам зачем? — Хотелось бы знать кого под крышу пускаем, — люди негодовали, но уже ничего не смели сказать поперёк слов пастора. — Мне ночлег не нужен. — Даже от сюда Джон чувствовал давление его горделивого взгляда. — Только с повозкой помогите. Отплачу и большего не возьму. — Сам же сказал, что заблудился. Вы леса нашего не знаете и дороги не найдёте сами. Снова потеряетесь и может в передрягу похуже попадёте. Не отказывайся когда дают. Брюнет молчит, думает, прожигая в Якобе дыру взглядом. Но хмурится, кидая взгляд на кромку леса и отвечает: — Милан. — Ты один приехал? — С братом. — Сколько брату? — Пятнадцать. — Артур, иди к Петру за лошадью. Горожане затревожились, начав трепыхаться, как трава от ветра и поднимать шум. Разделивших мнение пастора было мало. — Вы не слышали? Сейчас в лесу ребёнок один остался, — повышает голос Якоб. — Быстро. Сначала его заберём, а решить, что дальше делать, мы всегда успеем. Горожане у церкви закопошились, шаркая гравием. Милан головой закрутил от удивления такой подчинённости. Отец разворачивается за одеждой, по пути прося Джона вернуться в кровать. Зная своего сына, Якоб, не видя его, был уверен, что тот наблюдает из далека. Юноша вздрогнул, согласился и, посмотрев в последний раз на толпу, встретился глазами с Миланом. Джон сразу юркнул обратно в арку, уходя в спальню. Потушив свечи, но не до конца понимая из-за беспокойства за отца или же от прихода новых людей в Аусвурф, притаился у окна, что видом уходил на лес. Наблюдал, как несколько мужчин во главе с отцом и Миланом торопились в лес, а позади с кобылой плёлся и Петр, растрёпанный и явно не довольный, что его сон потревожили. Вернулись они через некоторое время уже с повозкой, которую, держа за пустую ось, тащили их мужики с Миланом. Петр, запрягав свою кобылу в телегу, вёл вторую прихрамывающую лошадь. Рядом же с отцом шёл ещё один человек, который, вероятнее всего, был братом Милана. Высокий, но не по сравнению с отцом, который был почти под два метра ростом. Стройный и светловолосый. Большего Джон не увидел из-за приличного расстояния. А зайдя за дома, они и вовсе скрылись с глаз. Сон настойчиво закрывал глаза, но юноша противился ему в ожидании прихода отца. И только в полудрёме, слыша скрип закрывающейся двери церкви, сдался.***
Отец для Джона был всем: другом, семьёй, наставником. Человеком, которому он мог рассказать всё, зная, что его не предадут, выслушают и помогут. Самому Джону казалось, что даже Петр был с ним не так близок. Друг, который защищал их, от других детей, не упускающие случая поглумиться над ними. Друг, с которыми он вырос бок о бок. Друг, которого он мог назвать братом. Но была единственная загвоздка. Петр был совершенно не набожным человеком, коих в городе не было и вовсе. А если и были, от скрывали, не желая попасть под подозрения. Был противником инквизиционных судов, которые, к его несчастью, проводили совсем рядом с его домом. Посещал службы и церковные праздники он лишь по настоянию матери, что как и пастор, наперекор всем горожанам приютила и воспитала чужого ребёнка. А после её кончины Петр и вовсе перестал как-то участвовать в жизни города. Но почему-то именно сегодня, на утренней службе Джон увидел друга у церкви. И уже было обрадовавшись, Петр ушёл, оставив приведённых гостей у входа. Милан и белокурый юноша, под взгляды горожан встали позади лавок в ожидании начала службы. И в свете дня Джон наконец-то рассмотрел их лица. Бледные с точёными чертами как у всех горожан, но казались они совершенно другими. Аккуратным, плавными и… будто слишком цветными. И если бы не отец, то Джон уверен, что пропустил бы вступление хора. Давно заученные слова сами сходят с языка, пока глаза неотрывно следили за пришедшими. Лишь младший из братьев склонился к ладоням. Старший стоял неподвижно, будто пришёл лишь из-за брата, который шептал слова со всеми. В ночи казавшиеся обычные волосы, сейчас блестели золотом от редких лучей солнца, что неожиданно выглянуло из-за облаков. Джону думается, что они должны пахнуть пшеницей, от столь точной схожести. Чуть отросшая чёлка падала на ладони, закрывая лицо, от чего его захотелось рассмотреть в близи. И плавая в мыслях Джон даже не заметил конца службы. Очнулся только когда горожане стали расходиться, вновь благодаря Якоба. В толпе гости теряются и с неожиданной грустью приходит осознание, что Джон хочет с ними поговорить. Хоть чуть-чуть узнать их поближе. Привычный уклад дня не меняется и сегодня. Завтрак, учёба, слушание церковных книг и уход к реке ближе к полудню. Но Петра нет. Ни через пять минут, ни через десять. — «Опаздывает, хотя, это вряд ли… Может заснул или за временем не уследил? Не похоже на него это всё, » — оправдывает друга Джон. Но нежеланные мысли сами проползают в голову, а зная какую репутацию имеет друг в глазах других, они могут быть не просто домыслами. Кожа на большом пальце незаметно была раскорябана до мяса. Петр не пришёл и через пол часа. И топя тревогу Джон побрёл к его дому. Сдерживая бег, идёт обходя людей, что в разгаре дня толпились на площади. Его сторонились как прокажённого, но некоторые смельчаки незаметно толкали в плечо, от чего юноша чуть не падал. Джон привык. Привык к словам и неприятным взглядам за спиной, что особо никогда не скрывали. Привык смотреть в ноги и улыбаться на всё это. Думал, что привык. Но каждый раз щемящая боль появлялась в груди. Он никак не может этого понять, всё ещё надеясь заработать немного уважения в глазах других. Мало кто в городе хорошо отзывался о нём хорошо, но это не значит, что Джон будет отвечать тем же. Ведь отец всегда говорил, что таково бремя богослужителей — Кому то ты можешь быть не любим, но неся слово божье, ты должен быть велен ему. А Бог любит всех своих детей… Каменные ступени показались под ногами. И уже у самой двери Джон замирает с занесённым кулаком. Раздался смех. Чистый, искренний, но слишком низкий для детского. В жалких метрах от него, в толпе мелькает вертлявая золотая голова, обладатель которой с неописуемым восторгом рассматривает дома и улочки Аутсвурфа. Серые и до смертной скуки простые каменные стены рядом с ним казалось стали теплее цветом. Он как яркое пятно в толпе сиял приковывая внимание всех своей сияющей улыбкой, от которой в животе становилось щекотно. Блондин вдруг встрепенулся и подбежал к сварливой женщине, что всегда гоняла всех от себя подальше. Одэт еле тащила корзину с горкой набитой яблоками, но никто не осмеливался к ней подойти, боясь если не получить шлепка платком, то уж точно кучу брани. Для Джона до сих пор загадка, как за такой проклятый характер и нелюдимость, на неё ещё не было отправлено донесение. Блондин перекрыл ей дорогу, подхватывая корзинку, всё не переставая что-то говорить и широко улыбаться. От действий младшего внутри всё похолодело и уже готовый бежать и извиняться пред Одэт, Джон успел только спустить ногу на ступеньку ниже. Она ничего не сделала. Даже обычной брани не было слышно. Женщина ойкнула, распрямилась и неловко начала подбирать выпавшие из пучка волосы. Некоторые из прохожих, как и Джон, остановились недоумевая от происходящего, пока блондин провожал женщину. Оказывается её юбка не серо-болотного цвета, а красивая травянисто-зелёная. И пока золотая макушка не скрылась за поворотом никто не смел шелохнуться ещё с минуту. Настолько это зрелище всех удивило. В груди защипало, будто он не дышал какое-то время. А проморгавшись, яркое наваждение цветов испарилось. Показалось. Наверное… Всё же постучав в дверь, Джону никто не ответил. Ни в первый раз, ни во второй. Уже не надеясь, Джон обегает забор, заходя на задний двор, где ютилось небольшое стойло. Из него раздалось резвое ржание лошади. А потом ещё одно, более низкое. Ворота открыты и увидев красную рубаху друга тревога испаряется. Петляя по тропинке, Джон уже готов был позвать его, но имя остаётся на языке от увиденного. Рядом с Петром, что гладил чужую кобылу, стоял Милан. Рука его спокойно покоилась на плече друга и кажется тот был совершенно не против касаний, спокойно продолжая говорить что-то. Рука чуть мяла льняную ткань почти незаметно перетекая на лопатки, пока Милан неотрывно наблюдал за чужим лицом. Сейчас он не казался грозным горделивым зверем. Наоборот, был он до странного спокоен и доволен. Джону показалось, что он увидел что-то, что видеть ему было не позволено. Кобыла вновь заржала, дёрнув головой в его сторону и за ней проследил Милан. Скуластое лицо поменялось, а рука почти сразу же пропала с плеча и только на это Перт и обратил внимание. Его не замеченная ранее улыбка исчезла. — Здравствуй… — Голос от чего-то звучит более зажато. — Ты сегодня рано. Что-то случилось? — Петр прокашливается, выходя Джону на встречу. Кобыла сзади недовольно визжит, от прекращения ласк. — Да нет. Уже за полдень. — Да быть не может! Будто по приказу из-за облака снова выглядывает солнце, что сейчас находилось в зените. Оба юноши, запрокинув головы, смотрели на небесное светило с небывалым удивлением. Не привычно яркое и тёплое, оно заставляло отвыкшие глаза жмуриться, а кожу румяниться от лучей. Рядом раздался уничижительный смешок и шаги. — Вы будто впервые солнце видите. — Оно здесь такой редкий гость, что твои слова, от части, правда, — ворчит Петр, подставляя лицо лучам. Подошедший Милан был ниже Джона буквально на несколько сантиметров, но от острых глаз Джону казалось, что он и до колена брюнету не достанет. Настолько тяжёлый был у гостя взгляд, что он буквально сам возносил его выше остальных. Гордый. Осанка прямая. А плотные бёдра с чуть вывернутыми коленями, выдавали в нём заядлого наездника. — А ты видимо, сын пастора? — Раньше Петра уточняет Милан, протягивая руку в приветствии. — Что же… Приятно познакомиться. — И мне… — От непривычки голос звучал хриплым, а руки запоздало пожали чужие. Ладонь не крупная, сухая с мозолями от поводьев, с силой сжала в ответ. — Джон. — Знаю. И моё имя ты уже слышал. — Где Фил? — неожиданно подал голос Петр завертев головой, от чего Милан напрягся, выругался и побежал к площади. — Это… — Его брат. Приятный малый, — всё также тихо отвечает Петр, не прекращая ластиться лучам. — Если так продолжится, то яблоки гнить начнут рано. — Да… Скажи, а что он у тебя делал? — Пока жить будут. Постоялый домов у нас ведь нет, а ночи уже холодные. Не оставлять же их на улице или в конюшне. — Думаю, ты один такого мнения, — посмеивается Джон, пытаясь этим скрыть нервозность. — И на долго? — Пока лошадь их хромать не перестанет. Думаю, на три дня. Не меньше. — Тебе не страшно ночевать с незнакомым людьми? — Знаешь, даже плохо зная их, с ними я чувствую себя спокойнее чем с горожанам. Фил, наверное, самый безобидный человек, которого я когда либо знал, а Милан… он не смотрит на меня как они. — «Видел… и это меня беспокоит сильнее…» — думает Джон, нервно дёрнув носом, но сказать решается лишь: — Вижу вы с ним хорошо поладили. — С ним легко. Так зачем ты пришёл? — Просто заволновался, когда ты не пришёл. — Прекращай. Я могу за себя постоять. — Как и я, но ты всё равно меня навещаешь постоянно. — Я по другому не могу. Ты мне как брат. — Как и ты мне. Из-за угла показалась золотая опущенная макушка. Милан, грозя пальцем, ругал брата за его неожиданный уход. В рубашке младшего, на подобии мешка, лежали яблоки, так похожие на тех, что несла Одэт; красные, крупные, блестящие на свету. Хотя казалось, сам юноша блестел ярче, несмотря на хмурость от обиды. Но только увидев Джона, Филип вновь просиял широкой улыбкой, заставив в груди что-то ёкнуть. Не дослушав брата, он побежал к Джону, еле удерживая охапку яблок в руках. Всё казалось в нём слишком неправильным для этого мира: слишком светлый, слишком эфемерный, слишком сказочный. Одни глаза, казавшиеся живым воплощением морей, были слишком красивы своей глубиной цвета. А лик, настолько непорочный и чистый, казалось, только что сошёл с церковной фрески. И… веснушки. Не яркие, но видные и такие очаровательные, что нельзя было не засмотреться на них. Опять ёкнуло в груди. — Здравствуй, меня зовут Филип Лиман!