Упоительный

PG-13
Заморожен
71
Фэндом:
Размер:
128 страниц, 56 911 слов, 18 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
71 Нравится 24 Отзывы 16 В сборник

Глава VII. Два плюс два — четыре.

Настройки
Примечания:
— А Дарья Павловна довольно мила, не так ли? — вслух произнёс я, усмехнувшись: воспоминание о швейцарском недолгом романе с ней явилось ко мне пару минут назад, заставляя вспомнить, как я ловко всё это провернул: не расторгая помолвки с Тушиной, имел интрижку с Шатовой, однако причиной моей улыбки были отнюдь не эти женщины, а память о моём времяпрепровождением с Петром Степановичем тогда. Мы с ним действительно тогда близко сошлись.       Но Верховенский на это замечание почему-то так внезапно, так резко развернулся, что я даже не успел ничего сделать, даже подумать, и скорым шагом вышел из дома. Несколько секунд я постоял неподвижно в раздумьях: это он вспомнил этакое срочное дело или мои слова задели его? Если первое, то разве вот так кидался кто-то сломя голову, не сказав никому ничего? А если второе, то каким образом?       Но, впрочем, лучше, конечно, было не строить никаких теорий, а догнать Петра Степановича и спросить у него самого, если он, конечно, не убёг уже куда-то. Вполне мог ведь.       И, так как мне ответ всё-таки был не немного интересен, я тоже незаметно двинулся к выходу, стараясь не обратить на себя ничьего внимания. Хотя если Верховенский без особых усилий смог скрыться, избежав навязчивых предложений остаться на подольше и любопытных вопросов, куда он уходил, то уж на меня точно никто не накинулся бы.       Громко открыв дверь, ни о чём плохом или важном совсем не думая, с лёгкой головой и беззаботными мыслями я сразу же увидал на крыльце Петра Степановича, явно очень возмущённого и омрачённого чем-то. И удивился: внезапно оказалось, что он умел не притворяться или же изображать не только радость и услужливость. Невероятно.       Как только я очутился рядом с ним, Верховенский повернулся и посмотрел на меня, но как-то странно. В его глазах я не увидел ничего примечательного, ну, глаза как глаза, серо-голубые, но взгляд был такой… словно прожечь хотел им, душу из меня вытряхнуть. Однако я никак на это не реагировал и, приподняв брови и вообще сделав вид, выражающий вопрос, ждал ответа. Вместо этого Пётр Степанович с лицом, будто больше всего на свете жаждал меня убить и вот наконец его желание скоро исполнилось бы, прокричал: — Что Вы со мной делаете, что вы со мной делаете?!       Я, чуть-чуть смутившись и предположив, что вскоре расстанусь с беспечными думами, озадаченно уточнил: — Что делаю? — а потом, подумав, что перед Петром Степановичем лучше не выглядеть растерянным, собрался и сказал даже с лёгким приказом и напором, чуть-чуть повысив голос, хотя этого делать не намеревался. — Верховенский, говорите яснее! — Ох, яснее, — опять стал говорить в своей необычной, но нравившейся мне с недавнего времени манере он, отчаянно жестикулируя. — А яснее не получится!       И я запутался ещё больше, вообще не складывая никаких кусочков друг с другом своей бедовой головой, но Пётр Степанович, помолчав одно-два мгновения, воскликнул душераздирающе. Вообще мне всегда было известно, что меня нелегко растрогать, да и в принципе у меня понятие «чувствительность» сильно притупилось, если вообще имелось, но тот тон был из ряда вон выходящим, а взор настолько печальным, что я на секунду подумал, будто Верховенский не играл очередную роль, а был действительно взволнован. — О, Ставрогин, вы убиваете меня! Вы… мой Бог! Вы ужасный аристократ, а аристократ обаятелен!..       Сперва мной завладело недоумение вперемешку с испугом — Пётр Степанович окончательно и бесповоротно помешался, и эта мысль сильно уколола меня, заставив покрыться маленьким противным холодком изнутри, однако, услыхав предпоследнее предложение, я вздохнул спокойно: это была всего-то очередная бесплодная попытка завлечь меня в его революционный кружок, но только намного страннее остальных. И я тотчас разозлился — опять он лез ко мне с безумными идеями, когда ему ясно было сказано ещё в прошлый раз и после, уже в Скворешниках, что не желал в этом боле участвовать никогда. — И, поверьте мне, я вами восхищался много раз, но извращаются слова, когда я говорю об этом.       «Ого, как поэт заговорил, ну и гиперболы же у него!» — зашёлся смехом в моей голове голос. Мне тут же представился маленький чертёнок, который держался руками за живот в попытке не упасть от хохота, безуспешно силясь выговорить что-то внятное. — Что вы несёте, что вы несёте?! — недовольно и сквозь зубы, тотчас всё-таки отложив приятную расслаблённость куда подальше, но тем не менее громко пробормотал я в ответ, сверля взглядом Верховенского.       Внезапно у меня возникло необычное желание, и я даже подумать не успел, а просто взял и сделал: ухватив Петра Степановича за край одежды, сбросил его с крыльца — совсем не так мягко, как в прошлый раз, а очень, верно, грубо, — сердито крикнув: «Какой бог?!» — и в следующий миг стремительно уходил по дороге, ведущей в какие-то деревья. Я понятия не имел, куда она меня привела бы и откуда я б вышел, где очутился, но всё как-то отошло на второстепенный план от злости на навязчивость Петра Степановича. Его слова, мол, я его Бог и тому подобное… («Ты человек, не Бог и не царь!») Он вообще понимал, что говорил? Потому что такие заявления слишком… слишком… Я не мог подобрать нужных выражений, но осознавал: они какие-то уж больно не такие для попытки только завлечь человека куда-то.       Да и, наверное, не стоило с ним так жёстко обходиться, промелькнула мысль, у него ведь мало того что волосы теперь в беспорядке, так ещё и себе нос повредил, если вовсе не разбил. Честно признаться, я сразу после этого почувствовал себя как-то не так, будто бы не должен был так поступать, однако внимания на это не обратил.       Но, видимо, переживать об этом не стоило: позади я услышал торопливые шаги и жалобный? голос, зовущий меня. Трудно поверить, что это был Верховенский: в жизни не подумал бы, что он мог настолько унизиться только из-за какой-то идеи. Однако когда Пётр Степанович подошёл ближе, я пихнул его локтём, надеясь, что теперь-то он наконец отстанет, но Верховенский как ни в чём не бывало продолжил идти рядом со мною и только стал звать меня не Николаем Всеволодовичем, а Ставрогиным, что моего к нему отношения вовсе не поменяло.       И я просто молчал, потому что не хотел поворачиваться, да и мне говорить-то было толком нечего. В моей голове творились удивительные вещи: мысли метались там туда и сюда, но так быстро, что я не мог схватиться ни за одну, каждая ловко ускользала из рук, как рыба. Потом я снова дёрнул плечом, сам не зная зачем, — Пётр Степанович ни за что бы не отстал, так что сделано это было скорее только для своего успокоения, дескать, я сделал всё, что было в моих силах. — Да выслушайте же меня!       Захотелось повернуться и высказать всё разом. Я не особенно противился этому, хотя и дума «Вдруг после такого грубого отказа он больше не придёт?» пронеслась где-то на задворках разума. Я отмахнулся от этой идеи: не пришёл бы — невелика потеря. Наверное. — Ступайте, Верховенский, ваши штучки не пройдут; мне уже претит ваша революция, извольте оставить меня в покое! — ещё довольно вежливо буркнул я, продолжая ходьбу. — О-о-о-о, так я не за этим, за совсем, совсе-ем другим, — радостно уведомил меня Пётр Степанович, однако я не поверил. Сейчас сказал бы по-другому, а мысль-то и предложение одни и те же, разницы в них не было никакой, поэтому я и двинулся дальше, не обращая внимания на приготовившегося говорить Верховенского. Но он, увидав, что мне совсем неинтересно слушать, очень быстро сориентировался и преградил мне дорогу; мне пришлось остановиться, чтобы не врезаться в него, хотя — я уверен был — ни его, ни меня это бы наверняка нисколько не задело. — Я отниму у вас всего пару минут, не более…       Я недовольно фыркнул, но тем не менее навострил уши. Может, он и правда рассказал бы что-то не про революцию? — Вы красавец! Вы мой идол! Понимаете ли? — сперва горько воскликнул Пётр Степанович, а затем вообще прокричал. Мне в который раз за эти пять минут стало не по себе, но раздражения, кстати говоря, заметно поубавилось, а напряжение и тревога нарастали с каждой секундой, хотя я всё ещё и сохранял бесстрастное лицо. — Понимаете?!       Мне показалось или Верховенский запнулся, замешкался?       Но в конце концов я развернулся в совершенной растерянности, однако стараясь этого не выказывать, что стало много труднее, и, уходя, надеюсь, очень тихо пробормотал, сжимая трость в надежде, что всё сейчас закончится, потому что все его действия не доставляли мне никакого удовольствия: «Чёрт побери, что происходит? Про что он? Точно ли про революцию?» — Вы предводитель… — начал Пётр Степанович. Я, устало глядя на него, остановился, несмотря на все свои сомнения и опыт: быть может, он сейчас что-то объяснил бы, и ситуация хоть немного разъяснилась? — Вы солнце, а я ваш червяк, — воскликнул он какой-то чересчур счастливый. Сперва я не понял почему, но чрез секунду догадался.       Верховенский, чрезвычайно быстро действуя, схватил мою руку и поцеловал её. Я тотчас её отнял, сказал что-то вроде «Сумасшедший…» и думал, думал, точно ли мы друг друга правильно понимали, точно ли он говорил именно то, что говорил, точно ли у него было всё в порядке с головой, точно ли он вкладывал тот же смысл в эти слова и действия, что и я, и ужасно много других «точно ли?..». — А может, и помешанный! А может, и брежу! Я вам, Ставрогин, хочу одно сказать: увы, вы мне надобны… Без вас я нуль. Вы моя лучшая половина. Без вас я муха, идея в склянке, Колумб без Америки!       Я посмотрел на него, ожидая продолжения, но взгляда моего он не заметил. Верховенский, как всегда, игрался мною, а я, конечно, нашëл бы это чрезвычайно забавным или неприятным и непременно рассмеялся, если бы не сомнения и разные опасения, никак не дававшие покоя и ясности, и потому я стал ужасно раздражëнным и вдобавок ничего не понимающим мужчиной, нервно крикнувшим: — Да на что я вам, наконец?!       Но Пётр Степанович вновь ничего дельного не ответил, всё подводя меня к чему-то грандиозному, судя по его словам. Но это «что-то грандиозное» перестало быть чем-то удивительным и желанным — оно стало необходимым для ответа, а его оттягивание вызывало лишь досаду.       Я вдруг подумал, зачем вообще пошëл за Верховенским и ввязался во всё это. Наверное, следовало забыть про его предложения и идеи, вообще целиком выкинуть из головы именно его самого и продолжать флиртовать с гостями. И для чего только я кинулся за ним, как рыцарь за своей дамой в убогих бульварных романчиках? Мне это ничего не дало, кроме потраченного времени да нервов. Боле никогда не пойду за своим желанием знать.       Хотя если уж на то пошло, зачем я вообще внял просьбе прийти на следующее заседание, если никогда не собирался устраивать никакой революции?       Но, к сожалению или счастью, ответа я снова за столько краткий срок найти не смог. Может быть, потому, что не сильно старался, так как не хотел? Этот вопрос был задан из чистого любопытства, обыкновенного, человеческого, а, как известно, очень немногие делали вещи, требующие хоть скольких-нибудь затрат усилий, если это не необходимость. Ответ же чем-то обязательным не являлся.       Но я вернулся в реальность — а в реальности Пëтр Степанович, кажется, очень глубоко и даже как-то нервно вдохнув, спросил: — Николай Всеволодович, если вы меня любите, может, вы бы?..       Фраза прервалась на полуслове, и мы, без сомнения, упустили что-то чересчур важное, но ни это, ни то, ни ничто другое не имело такого колоссального значения, как четыре слова «…если вы меня любите…». Получается, всё это время, по крайней мере, все эти пять минут Верховенский подводил меня не к мятежу, а к чему-то более провокационному и… несуразному?       «Нет», — не поверил сперва я. — «Да он ведь просто не может говорить серьёзно».       Потом что-то щёлкнуло у меня в мозгу, и моё мнение кардинально поменялось.       «Почему не может-то? Очень даже может. Для чего же ему врать про такое? Идеи его и помыслы пусть не всегда всем понятны, но настолько далеко он, верно, не зайдёт».       Хотя где тормоза и границы у Верховенского были, я не знал. Возможно, они не существовали даже. Ну, только если в далёком прошлом, ещё до нашего знакомства.       Не знал, сколько времени прошло с момента вопроса Петра Степановича. Вероятно, секунд двадцать, мысли ведь всегда летали с огромной скоростью, но мне уже захотелось что-то ему ответить и избавиться от его компании, прийти в свой кабинет, сесть там в окружении бабочек, от которых никогда не устал бы, и наконец-то в спокойной обстановке поразмышлять о произошедшем. Конечно, отвечать на столь важные вопросы абы как не очень хорошо, но ведь у меня почти не было сомнений, да и я не был уверен… Я вообще ни в чём уверен не был. Поэтому и сказал: — А вы что, всерьёз на меня рассчитывали, да?       И рассмеялся нервно (надеюсь, он Пётр Степанович не приметил этого), но не оттого, что Верховенский выглядел комично или же ситуация была нелепой, вовсе нет. Хотя в другое время, в другой момент непременно улыбнулся бы, но сейчас причина была иной — перенапряжение и, кажется, что-то ещё. Эмоции менялись слишком быстро: беспечность, недоумение, раздражение, лëгкий испуг, злость, растерянность, усталость и… что ж дальше? Замешательство, смятение, изумление? Я сам не до конца понимал, что чувствовал сейчас. Возможно, всё сразу. А это что-то ещё — когда мне говорили такие вещи, меня всегда пробирал смех, я чувствовал себя человеком, достигшим цели, хоть и цели как таковой у меня не имелось никогда. Быть может, и в этот раз было так же?       Я вновь захотел развернуться и уйти — вот теперь действительно требовалось поразмышлять над этой донельзя странной ситуацией, однако Верховенский, уязвлённый будто до глубины души, открыл рот для нового монолога, и у меня не возникло желания его прерывать. В груди даже возникло что-то, отдалëнно напоминающее жалость или сочувствие, однако только отдалëнно. Пусть лучше высказался бы, а потом мы б расстались и если не навсегда, то хотя бы на этот вечер точно, потому что не посмел же он прийти в Скворешники. Раньше я бы усомнился, ведь, по-моему, Пётр Степанович был способен на что угодно, зато сейчас, увидев его, такого беспомощного и с безнадëжностью в глазах («А вдруг он притворяется?»), поверил, что у него имелось чувство стыда. — Вы моя idée fixe, слышите?       Но тупо и безжизненно я смотрел на него; мой взгляд выражал одно безразличие иль вовсе ничего. Я жаждал продолжения. Моё полунапускное веселье сильно поколебилось формулировкой «idée fixe» — уж её-то значения он не мог не знать или употребить неправильно.       И вновь у меня возникли мысли насчёт помешательства. — Ну не могу я от вас отказаться! Я вашу любовь сам выдумал… На вас же глядя!       Мои ноги сами, без моего согласия развернули меня и сделали пару шагов. Внезапно стало дурно, усталость взялась будто бы из ниоткуда — я словно только сейчас осознал всё сказанное Верховенским, всю серьёзность и безумие ситуации, моё ужасающее бессилие, парализующую растерянность и попытку казаться невозмутимым, но темп от этого не замедлил, напротив, стал идти ещё быстрее, пытаясь скрыться и от Петра Степановича, и от себя самого, и от собственных мыслей. Этого не получилось: я ещё не отошёл далеко и, только заслышав пронзительный крик Верховенского, остановился как вкопанный: — Ставрогин! Почему нет?       Точного ответа у меня не наблюдалось. Я понятия не имел, как можно объяснить элементарные вещи, но в которых в то же время ты и сам не до конца был уверен, так что решение промолчать стало поистине гениальным. Конечно, если бы он прямо сказал, что любил меня, а отсутствие болезни подтвердили десятки лучших врачей, я бы почти сразу отказал ему, но что-то сидело у меня в душе, не давая покоя. К тому же я помнил мой резко возросший интерес к персоне Верховенского, и это тоже немного смущало меня. Для меня самым настоящим безумством являлось согласие, ясно было как два плюс два — четыре, что я не сказал бы: «Да», — и одновременно с этим мне было как-то страшновато отказываться, словно я мог получить всё просто так, но не принимал этого лишь по глупости, хотя за несколько минут до этого я практически не волновался по поводу того, что Пётр Степанович мог не прийти ко мне вновь.       Чувства и мысли мои были странны. Речи Верховенского тоже. Да и сам день вмиг превратился в сплошную нелепость.       Тем временем Пётр Степанович уже успел быстро подойти ко мне и теперь спросил очень, кстати говоря, решительно для человека, только что потерпевшего безудержный крах: — Так почему?       Я внезапно стал верующим, причём во всех существующих богов сразу, умоляя, чтобы Верховенский оставил меня в покое и просто ушёл, сам ушёл, больше ничего не спрашивая, ничего не требуя, чтобы он вообще забрал все свои слова назад, чтобы ещё ничего не прозвучало, чтобы всё было как раньше — между прочим, раньше было очень даже хорошо, зря это я раздражался на него, тем более я и вовсе не сердился, мне, напротив, стало приятнее общество Петра Степановича — чтобы не было никогда всего этого цирка, чтобы мне всё стало ясно, чтобы всё просто пре-кра-ти-лось.       Боги меня не услышали. Ну, или уловили только обрывок фразы: пусть Верховенский продолжает, и потому он продолжал, но я, погружённый в свои мысли, не слушал его и слышал слегка отдалённо, будто стоял от него далеко-далеко. Даже смотрел словно сквозь него и наконец очнулся, когда Пётр Степанович пошатнулся, и, увидев это, невольно послужил ему стеной дома или деревом. Однако, как известно, никакие добрые дела ничем хорошим никогда не заканчивались, и именно поэтому я вознаграждён был забиранием своей ладони. Я почему-то не стал её выдёргивать — пусть. Удивительная штука, кстати, — никому из женщин я бы никогда такое не позволил, да — чего уж греха таить! — мне даже доставляло удовольствие видеть их боль, Верховенского же мне расстраивать как-то не очень хотелось. Вернее — вообще не хотелось. Странно. Это, верно, от пола зависело?. — Хотите, на колени стану? — и ещё тоскливее. — Хотите?       Не знаю, видел ли Пётр Степанович мои ошеломлённые глаза, думаю и надеюсь, нет, но на колени он и вправду встал. Усталость тотчас сменилась паникой, которая только усилилась при этом чуднóм монологе: — Я сделаю всё, что скажете! Я ради вас даже эту революцию пошлю ко всем чертям! И в Бога уверую, если вам только угодно будет. Ну, вот хотите, мы будем только в обществе встречаться? Хотите, я не буду к вам приходить по целым дням, а только когда вы меня позовёте? Или вам хочется, чтобы мы только раз в месяц гуляли одни? Желаете, я буду каждый день подарки присылать, маскируя своё имя женским? И обнимать вас буду только с вашего разрешения. Или целовать… Но вы не подумайте, я не против и каждый день видеться! Например, хотите, у нас каждый день будет свидание? Или я с вами уеду куда-то? На месяц, на год, навсегда? Хотите…       «Нет», — подумал я. — «Всё-таки границ у Верховенского нет и в помине».       Я, собравшись наконец с мыслями, твёрдо, по крайней мере, надеюсь, что твёрдо, ответил: «Вы это прекратите. Образумьтесь. Мне ничего этого не нужно. Д-до свидания, Пётр Степанович (я просто не мог позволить себе после такого выступления вслух назвать его Верховенским, как обычного товарища, со всей этой фамильярностью). Да, и встаньте с колен», — хотя глубоко в душе ни в чём уверен не был, притом уже давно.       Я чуть ли не бегом — который раз! — пустился по тропинке, и меня — истинное блаженство — не стали догонять. Даже не став радоваться успешному «побегу», стал размышлять, отчего-то очень быстро и торопясь, но ведь меня никто уж не подгонял, самое время спокойно всё обдумать, как я и хотел изначально. Видимо, темп шагов и раздумий должен был быть одинаковым.       Первая мысль, отделённая от всевозможных скорлупок «Что это только что было?!», была «Пётр Степанович в своём уме?» Мол, не потерял ли он рассудок от чего-то?       На этот вопрос мне понадобилось больше времени, чем изначально могло показаться, но в конце концов у меня был готов ответ. Верховенский явно неспроста спросил у меня нынче у Виргинских про любовь между мужчиной и мужчиной. Нет, разумеется, я знал, что такое бывало, ведь и я сам часто бывал в грязных закоулках Петербурга, но всегда полагал, что такое можно встретиться лишь «на дне». Единственным моим аргументом, и то лежавший под большим-большим сомнением, был: не мог же помешанный сперва так тонко намекнуть, а потом уж приступить к действиям!       Далее удалось выловить: «Говорил он серьёзно или нет?» Почему-то хотелось, чтобы да, серьёзно. С такими вещам не шутили, хотя, как я уже убедился, у Верховенского предела не было, но тем не менее — это ничего ему бы не дало. Зачем мне стоило думать, что он безумец? Какова от этого будет ему выгода?       Потом промелькнула робкая мысль, дескать, а не стоило ли согласиться, но я с испугом смехом оттолкнул её, как Петра Степановича недавно, списав всё на слишком странные и быстрые события, панику, удивление, что показалось мне вполне логичным.       Но когда я какими-то окольными путями наконец дошëл в Скворешники, странное ощущение неполноценности, чего-то недоделанного всë не покидало меня, не давая покоя, не разрешало есть и заниматься чем-то со спокойной душой. Коротенькая прогулка по саду также не помогла, поэтому я лëг спать намного раньше обычного с надеждой, что завтра это состояние уйдëт и больше никогда не вернëтся. Но не тут-то было: новые мысли одолевали и одолевали меня, отвлекая ото сна. Причëм ни о чëм конкретном я вновь не думал — сразу обо всём и ни о чëм. И размышления всё мелькали мимо меня, словно звëзды: такие же далëкие и неуловимые, пока я не увидал пред глазами успокаивающую темноту, показавшуюся мне секундой, а после в окне свет позднего утра.
71 Нравится 24 Отзывы 16 В сборник
Отзывы (1)