Дорога проклятых

NC-17
В процессе
11
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 167 страниц, 71 064 слова, 48 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
11 Нравится 28 Отзывы 4 В сборник

Глава Вторая. Рассвет. I

Настройки
      Пять лет назад, к августу 1989, когда Марса вернулась, стая собралась.       За одиннадцать лет без Марсы их стало около семидесяти: это было слишком много, чтобы ютиться в одном тесном подполье, и катастрофически мало, чтобы иметь реальные вес и силу, способность к обустройству и укреплению на собственной территории, к последующей обороне.       Никто бы не позволил им жить просто так. Никто бы не позволил, но Марса пробилась.       Она была только что вступивший в право вожак, девушка, которую знали прежние ветераны и впервые увидели те, кто прибился к группе недавно, — и эта молоденькая (не в счёт шли одиннадцать лет), маленькая, хрупковатая девушка с родимыми пятнами, разбрызганными по левой стороне лица, полагалась на привитую ей лесную законность (ходила легенда, будто Марса выросла в лесу в стае волков, и после, отделившись, долго прожила одна; в это, однако, верили с сомнением).       Недолго мучаясь сомнениями, она решила поставленную задачу: устроила главный штаб, логово, «нору», как Марса выразилась, в ведьминских землях.       Нет безопаснее места в лесу для ночлега, сказала она, чем зимняя медвежья берлога. Потому что ни одна тварь не сунется к спящему хозяину, и не сунется к вам, если вы приютились у него под боком.       И она оказалась права. Фальты, как бы много их ни было, не рисковали соваться никуда дальше окраин Иркутска, как на запад, так и на восток и север, потому что боялись столкновения с ведьмами — ведьмами, которые ничего не ведали и ведать не хотели о мире за пределами их общин и лесов; они ни во что не лезли; их не беспокоили чужие войны. Но ни один фальт не решился бы дразнить ведьму, пробравшись в тайгу Восточной Сибири, потому как ведьма, услышавшая шаги по девственным землям, просыпалась и поверх платья надевала плетëный крапивный жилет, брала серп и появлялась однажды над головой вампира — и на пути ей не встать, и не спастись.       Однако, сказали ветераны и пленный саунт Ника — если ведьмы не терпели и не терпят расположение фальтских гарнизонов и поселений в своих землях и даже поблизости, то почему потерпят такой же гарнизон, только эстский?       Это, ответила Марса, очень просто. Если тихо ходить по сугробу, под которым спит хозяин, он не проснëтся. Значит, они будут тихими.       Ещё в 1981-м году фальты в очередной раз пытались пробраться на Восток, в тайгу. В далёком прошлом их турнули ведьмы, и фальты не лезли два века, но решили вновь попробовать. Экспедиция смогла углубиться в леса и на подходящем месте разбила временную стоянку — стали и ждали реакции. Реакции не было, а фальты не очень заботились о понимании чужой культуры и расценили молчание как допущение.       Тогда на стоянке развернулось строительство и за один летний месяц вырос экспедиционный гарнизон. Ведьмы могли ещё стерпеть гостей, но не стерпели другого: разрытого холма, сведëного леса на берегу реки и врезанной в землю монолитной, длинной и криво изгибающейся постройки со слепыми серыми стенами. Не успел ещё просохнуть цемент на швах между блоками изуродовавшего приречье здания, как вышедшему однажды ночью фальту пронзила запястье предупредительная стрела. Несколько дней экспедиция отсиделась, как было сказано в решение руководствующего центра; а потом срочно снялась с места, потому что из того же руководящего центра пришëл новый приказ — в дело вмешался Варлаал Илир и дочери Айгели, лучше знавшие нравы ведьм.       Так гарнизон остался брошен. Об этом рассказал Ника, пленный саунт, которому всë это было известно лучшим образом: он жил среди фальтов, а выдворение экспедиции из Сибири было громким событием.       Что ж, сказала Марса, мы будем тихими. И приказала селиться в брошенном гарнизоне.       Кто-то заметил, что если выдворили фальтов, так же выдворят и их, и лучше найти другое место для нового поселения.       Марса была в своём решении непреклонна — ничего лучше нельзя было придумать: для нового поселения нужно сводить новый кусок леса, расчищать новый холм, тревожить землю и проходящие в ней водные потоки; и ведьмы не потерпят. Поэтому поселиться они должны были там, где уже всë растревожено, но не тронули ни метра заповедной земли — так и дальше будут тихими, соблюдая законы тех, под чьим незаметным покровительством укроются. Ведьмы потерпят их, потому что эсты потерпят ведьм.       И эсты поселились там. Где из-за вырубки бежавший когда-то меж деревьями ручей размыл почву, заилел и ушëл под землю; где рядом с разрытым и обвалившимся холмом под самыми стенами постройки просел лог — широкий овраг, плавно спускающийся к реке; где пришлось изрядно подлатать швы между блоками, из которых был собран гарнизон; где в слепых стенах кривой бетонной трубы прорубили вразброс двадцать разных окон; дом, правда, так и остался гнетуще-тёмным.

_________

      Из Логовой Норы, ставки вожака, два дня назад уехал Фенрир, всего на час опередив обрушившийся с востока снегопад. Лог засыпало чуть не до края. Два дня с его отъезда не было никаких известий.       Марсу никто не тревожил: о ней забыли. Даже Рейм, разбирающий накопившиеся дела, отвечал сам на все просьбы и вопросы, решал сам; и пусть дел было не больше, чем обычно, и пусть все до одного эти послания не содержали ничего выдающегося из ряда повседневных сообщений, но отвечая Рейм вряд ли вспомнил, что стоило бы здесь или здесь просить хотя бы одобрения вожака. Он не смел ещё считать себя преемником, но делал то же, что делал бы, признайся он себе в этом.       Одинокость была такая, будто бы Марса сказала Фенриру ехать в Петербург, и он не остался с ней до утра, чтобы только с рассветом уйти, но будто бы он тогда же, с последним отзвуком её голоса, отпустил удержанный на зажигалке огонь, и в схлопнувшемся мраке вышел, двигаясь даже без шороха, но не по привычке быть бесшумным, а намеренно глуша любой звук движения, чтобы Марса скорее во мраке канула.       Она осталась, повиснув посреди пустоты, протянув руку и не находя ощупью опоры — даже опоры на рукоять собственного меча. Когда глаза её, привыкнув и ничего не увидев, перестали чувствовать, закрыты они или открыты, — перед ней остались только те предметы, что сохранились в далеко отложенной, закрытой усилием воли памяти…       …Снаружи был жуткий снегопад, и низину заметало так, что, казалось, хочет сравнять с кромкой леса. Вся Логовая Нора действительно утонула во мраке, потому как сугробы стали по крышу и снег залепил окна; маленькая станция, от которой у них было электричество на скудное освещение, заглохла где-то в метели. Очень тихо стало…       В тишине она без оглядки уходила вглубь памяти собственного века, в то, что когда-то уже было и перед ней вспыхивало, проносилось быстро, и гасло. Как фонари у дороги, ровным рядом тянущиеся и выхватывающие из темноты путь, но все одинаковые, неузнаваемые, сливающиеся в линию, особенно если мимо них разогнаться, — так и в её беге за чем-то забытым, но ещё оставшимся в памяти: она видела лишь одинаковые, сливающиеся одну с другой, и вторую с третьей ослепительные вспышки огней, но дороги не могла разглядеть.       Потом заметила, что все эти вспышки воспоминаний были что-то изложенное словами. Каждое воспоминание — как скользкое описание картины, когда-то виденной, но не сохранившейся. Потому что когда она остановилась в том дне, когда впервые приехала сюда в Нору, событие это отмечали лишь слова, как фонарь, — и она почти ничего из мрака не вытянула. Словно это не она видела. Словно всю жизнь сидела во мраке, и кто-то пришёл и рассказал ей то, что было, не дав ничего, кроме слов.       Она поняла, почему. Она в ночь догадалась об этом: мир был подменён, и подменён ей самой: она однажды, испугавшись чего-то, перестала смотреть на реальные вещи, она однажды всё превратила в слова и говорила только словами, и думала, и чувствовала — и всё стало оторвано от настоящего. Она ведь, попросту, настоящее спрятала. Слова, наросшие на действительность, окоростевшие, за которыми чем дальше, тем больше что-то терялось.       Её взгляд в жизнь был не взгляд, а ослепление фонарём.       И это она себя смотреть заставила, слепнуть и не замечать этого. Она и только она, потому что никто, кроме неё самой, над ней не имел власти.       Помимо Фенрира все те, кто её знал прежде, до того, как она добровольно в плен пошла, в одиннадцатилетний сон, — все они отдалились и к ней поменялись, заметив, что что-то в ней стало другое. Не замечала этого только она, но теперь спросила: отчего это? И не нашла ответа.       Неслась во мраке, ища в нём пройденный путь. Он ускользал от неё, с ним ускользал ответ. Она забыла что-то. Чего-то испугалась и с тех пор всё забыла. Что-то упустила, из рук выронила.       И вспомнила, действительно вспомнила, не придумала: было что-то, какое-то отчаянное решение. Решение такое сильное, что не выражается в словах. Марса его прочесть не могла.       Вот — неприкрытый пробел; что-то зияло.       Она, оказывается, себя давно не знала; она, видно, совсем забыла, что она есть такое, переступила предел и оказалась там, откуда не разглядеть собственное себя. Она ищет хода во мраке, а всё прячется в нём, гладком и ровном, как в купол яичной скорлупы. Там таится внутри — тайна. Манящая — нет; ей неприятно, ей жутко, тревожно рядом с этой непроницаемой оболочкой. Протянуть руку и стукнуть по скорлупе; резко рассечь — лезвием, но расплескать суть. Рассечь — расплескать; утратить, рассмотреть брызги, по выплеснувшимся, причудливо извившимся каплям прежнего содержимого угадать разрушенную с оболочкой внутреннюю жизнь, которая никогда уже из этой влаги не выйдет и не поднимется на осколках; и вся испарится; и разгадки не найдётся. Значит, туда она не подступится. Она сядет возле, не дотронется и подождёт, пока не увидит во мраке…       В темноте комнаты, на том же кресле, Марса свернулась и закрыла глаза. Пестро вспыхнули сосуды на веках, а потом… Шорохи. Серовато-зелёные пёстрые яйца в плетёном из травы мешочке-гнезде, прицепившимся к тростинке; и пока травой щекочет ей спину, она запустила руку и вынула одно, маленькое и гладкое, закинула голову и, о зубы разбив верхушку, выпила, вместе с осколками проглотив, и долго чувствовала вкус скатившегося по языку тёплого желтка, уже пустившего кровеносные сосуды, и похрустывала на зубах прилипшая к дёснам скорлупка. Плакала в тростниках пеночка…       Марса приоткрыла глаза, взглянула во мрак. Вот оно — шагнуть в запечатанную в далёком прошлом жизнь. Это уже не ослепляющий блеск в глаза. Это то, на что пролит луч.       И распускалось, и сияло то немногое, что осело в памяти в детские годы. В волчьи годы, лесные годы; без людей; в молчание; слов не было; только то, что запоминают глаза, слух, тело. И они проходили и отцветали. В них не вернуться, и они печально растворялись во мраке…

_________

      Снег прошёл; за ним настал мороз. Птицелов первый выбрался наружу через окно в крыше: оно поддалось и открылось. Вместе с Номом пробился, утопая по грудь, сквозь сугробы, с ним и с Реймом расчистил дорожки от дверей до дверей; когда прорыты были траншеи в снежных завалах, вышел Ника, чтобы завести заглохший блок электроснабжения, поставленный под холмом, у поворота реки.

_________

      …Меж деревьями сумерки. Лес молча, глубок и рыхл, в снегу утоп и плоским стал; ни близи, ни дали. Зима в него надвинулась с тундры, Нома, сына не вернувшегося, разыскивая, легла морозом жестоким, горячей крови милым и сладким. Дыхания пар льдом на ресницах оседает, и кора мёрзлая близ лица как слюдой плачет. Меж деревьев она стоит, в сером и чёрном затеряна, невидима, выжидая безмолвно и бездвижно, и лишь стонут в колчане стрелы, в лёт так долго не пущенные с онемевшей, пальцами придержанной тетивы. И лес молчал — только вслушайся. Наметая, шёл по тропе самец-десятилетка, гордо нёс недавно облегчённую от летней короны рогов голову, и вдруг ступил настороженно-тихо, медленней, покатив по сторонам чёрными глазами.       Гладко, без стука, стрела из колчана ложится сразу, и гриф, и струна — дрожит в упругом натяжение, только пальцы твёрды.       В свист выстрела олень с места сорвался широким мощным скачком и пронёсся среди деревьев, приземлившись, снег взорвал, но тяжёлый шаг единственный сделал, в ложбине завязнув глубже колена и строчку кровавую за собой разбросав мелко. Оступился, перебрал ногами и пал, тело заваливая на бок, лёг в снег, лишь голову на гибкой шее протянул далеко вперёд, не утопив, глазами застывшими зиму запечатал.       Хрипа в нём не осталось, когда Марса, не отстав, след в след, к нему пробралась и стрелу потянула из сердца. Наконечник, кожу при входе наискось содрав, застрял в жёстких мышцах и обломился, вышло только окровавленное древко...       У Марсы тяжело поднимались веки, пока в волнах полусознания её покачивало между двумя разными жизнями, памятью слов и памятью тела, и ни в одну из них она не могла проникнуть, путаясь в зарослях невидимого, во тьме затерянного пути. Она качнулась в сторону, и вдруг оказалась в ночи, в причудливой игре тени и света, в окна звёздами глядящего, и лампы, мигающей над головой.       Она стояла у стола в запахе свежего мёртвого зверя, и поднимала обагрёнными руками сердце, огромное, едва в ладонях поместившиеся, с трудом удержанное, разорванное стрелой и раскрытое пополам ножом, которой в синеватой волокнистой глубине лезвием встретился со сталью. Это блеснул, выходя, наконечник стрелы, в мышцах засевший и обломившийся.       Ведь вроде закончила… но вот, ковырялась в мясе.       Обломившийся наконечник, засевший в сердце. Непонимание: отчего с ней это? куда она шаг сделала? — обломком стрелы в сердце засело.       Кровью пахнет, зверь мёртвый. Смерть всё кругом. Отчего бы? А цвет у сердца в тусклой ряби света — сырая глинистая земля. Ты в землю, выходит, смотришь? Слова играют, а кровь по рукам сочится, срывается с локтей, разбивает капли, сеет на пол, на белые босые ноги.       Рейм, спустился из Верхнего блока и стал на последней ступени, и к Марсе его глаза: и испуганные, и жалостливые, и безразличные, скорейшего конца ждущие, — определили вдруг реальность, Марсу из колебания в полубреду-полупрозрении вернули к действительности. В эту действительность можно было верить — в ней был, помимо неё, кто-то, кто говорил.       Она вымыла руки; с кровью смывались шелухой кусочки кожи.       Марса поднялась к Рейму в комнату. Вошла — там, у него, Гайдин сидел, нарезал бумажки, на скрип двери вздрогнул, болезненно замер, и тут же убрался из комнаты.       Рейм был с новостями, прошёл за стол. Стоя спиной к очищенному от снега окну, в предутреннем отсвете увидел Марсу ещё хрупче и тоньше, чем она была двое суток назад. Ему почудилось в этом чуть не насквозь видимом, истаявшем существе излучение — словно, ровно фосфоресцируя, духовная сущность с этим нежным сиянием Марсу оставляет и обнажает темноту уже покинутых ей участков тела. Так смертью дышит. (А Марса ничто есть иное, как, по-прежнему, их вожак).       Но Рейм не слишком на это обратил внимание, и — он не мог вынести этого, на неё смотреть не мог — с этой минуты. Он зажёг лампу. Ему всё равно нужен был яркий свет.       Электрический луч перебил отражающийся на стенах отствет зари, и всю комнату в себе заключил: ни до него, ни за ним не разглядеть ничего, кроме мрака, — и осталось лишь то, что под лампой. Там листки, несколько свёртков, и в цепких буквах на них хранятся прошедшие сутки, десятки городов и с сотню жизней.       Рейм прочёл, не торопясь, одно за другим, почти без пауз.       Декабрь год от года становился неспокойней; всё опасней в городах, больше облав, и неуклонно растёт оживление на условной границе территорий; похоже, рано или поздно фальты решатся и обрушатся через неё, не страшась ни ведьм, ни Поднебесной, — что-то назревало, и имя ему все знали. Но Марса была покойна, слушала молча.       Всё прежнее; прежние лица стояли на прежних позициях в городах и выполняли свои дела, и не случилось за два дня новостей, стычек, перемен.       Рейм поднял клочок: Петербург.       — В Петербурге, — начал он, и молчал, потому что оказалось тяжело сказать то, что написано. Он произнёс быстро, словно мог не успеть услышать звук собственного голоса: — В Петербурге облава. Вийгу убили. Фенрир вышел из стаи.       Марса стояла, не шевельнувшись; ровно держалась спина и бледное лицо отливало синевой в тусклом отсвете, не попадая в луч электрического света. Только взгляд провалился, и Рейм мог бы увидеть, если бы посмотрел на неё, как зияли зрачки, и светлели в глубине, как светлеет пепел после изжёгшего в конец огня. Потом поднялась рука, и в круг света Марса положила кисть — белые пальцы, маленькая ладонь.       Потом она спросила:       — Кто был на охоте?       — Не знаю. Никто не уходил…       Марса потушила лампу, и через несколько мгновений темнота, так густо окружавшая яркий единственный луч, рассеялась; в ней теперь виден был нежный рассветный сумрак, опускавшийся из окна, и оба в этом свете увидели ясно лица друг друга.       Потом она ушла.

_________

      Вновь во мраке, касаясь стены локтем — локтем, потому что не чувствовали ничего омертвевшие пальцы, а на пальцах след от тетивы, — Марса спустилась на кухню в печной блок и осталась одна.       Всё погасло. Волосы Саши, рыжие, в огне наступающей осени, отблеск огненный в янтарных глазах Джен. И Фенрир, преданно державший огонь, за неё сгореть готовый.       Но он же в конце и потушил последний маяк. Но она разве не этого хотела: чтобы он ушёл? Чтобы её одну оставил? Разве она не сама во мрак шагнула? Сама, это верно, потому что некому больше во мрак увести.       Зато теперь она видит, где оказалась.       Оказалась между двумя жизнями, её, пока ещё живую, уже отринувшими: было сознание — яд, капля его — слово; и была жизнь немого созерцания глазом, ухом, телом. И ни в одну не вернуться.       Марса поняла, где ослепляющие её огни были. Прежде слепило что-то — она вспышками видела: это всё, её ослеплявшее, были последние пять лет. Но вспышки погасли, погашены, свет схлопнулся, как луч электрической лампы, из мрака выхватывающий только узкий кружок.       И когда окончательно погас для неё свет, когда взгляд её не ослеплён, и пока ничего ей не светит, она во мраке разглядит рассеивающийся, тусклый, но непременно существующий сумрак зари: его видно, когда фонари гаснут. Уходят слова, откатываются последние пять лет — теперь она наконец вспомнит.       Марса присела на скамью, руки ладонями вверх сложив на сведённых вместе коленях. Обволакивал тёплый запах сопревшей неживой плоти, оттаявшей с мороза: мясо, разложенное на столе, свежее, добытое вчерашней охотой, которой она не запомнила, выйдя по привычке, такой простой и древней, что не задумалась и не заметила даже, что это была новая охота, а не прошлая, и не та, что год назад. Вышла, как зверь, не ведающий судьбы.       …Падение света по-над лесных вершин, воздетых в синеву неба. Проростают нежные лучи, пронзают мрак и касаются, по хрупким от мороза иглам настила ступают. Всё за ночь остывшее и дух тепла испустившее с зарёй поздней, прощальной, последнее тепло лета вдыхает.       И её пробуждает. Она дышит в сени зелёных хвойных сводов, сочащихся талой водой от поступи дня. Крупными россыпями брошенная роса столь сиятельным блеском стремится вернуться в небо, её на землю проронившее, что, натуги не выдерживая, срывается — на лицо опадает.       Смешаны все дни были, и память не рассекала полотно дней на куски; ни мысли, ни ожидания; и не влекло ни назад, ни вперёд, ни вспомнить, ни загадать, за горизонтом чего-то искать — только течение мгновения. Вставать навстречу свету, во мраке засыпать; идти и мчаться, и стоять, и отыскав тропинку вернуться на стоянку стаи, где ей знакомы все серые спины под новым, на холода грядущие пробивающимся мехом.       Было всё долго и вечно до дня, когда она проснулась и вышла в морозец утренний, чтобы напасть на шорох крупной птицы: тетерев был стар и слаб, и она его сбила и шею свернула.       В свете холодном она возвратилась к норе, немногим позже охоты, с которой вернулся седой вожак. Он вскоре ушёл, и шёл едва, волоча ноги седые по чёрной земле. Она увязалась с ним, хотя с ней не шёл ни один другой волк, и с ним спустилась к ложбине. Тонкий лёд, вода ледяная — под ним. И то, что она помнила, то, что было, — она белыми, человеческими своими ногами ступила, лёд проламывая, на илистое дно, прошла, осколки острые обрушивая, а вожак испил, седым телом на землю пав, протянутой мордой воды коснулся, и умер…       Прошла смерть, Марса её узнала. И в стае её не приняли больше, и она сама поняла, что не вернётся к волкам, потому как становилась отныне человеком. Отсечена была навеки жизнь первая, бессознательная и вечная.       Задушенный тетерев. Роса. Заря. Ноябрьский лёд. Копошение червей в сырой шерсти мёртвого волка. Под сенью огня осеннего Сашины волосы.       …Саша ей встретилась поздней осенью, в октябре.       Это Саша начала собирать эстов.       Саша сама в леса забралась, пришла в зимовье повидать нескольких оборотней и забралась в чащу, и гуляла по опушке, а потом спустилась к ложбине, к круглой промоине, похожей на воронку от взрыва, всегда полную воды, к которой не пили живые звери, в которой не было ни трав, ни кишащих крох. Сюда лишь в предсмертье приходили.       А Саша спустилась, первый ледок руками проломив, воды зачерпнула деревянной пиалой. Марса к ней вышла тогда — Саша увидела её, нагое и дикое существо, не человека и не зверя, и неизвестно, что тогда Саша думала, но рука, погузившая пиалу в воду, не дрогнула, а взгляд был прям. Саша отпила, глаз не отводя, и поднялась. Рыжие её волосы, порченные и торчащие, в осеннем лесу удалялись, и Марса за ней шла, за огнём и за взглядом твёрдым, таким, что застывали и казались ненастоящими серые блеклые глаза; Марса тогда шла за человеком, жизнь её переломившим.       А Саша Малкин была девочка пятнадцати лет, которая не оглядывалась и не боялась, кажется, ничего, потому что всегда знала, чего хочет и до конца билась, сама думала, сама делала — сама и резала...       Саша до конца билась, и то, что хотела, сделала. Решила и сделала. И не для неё это было: медленно истекать, терпеть, сквозь зубы кровь толкать, ждать и мучиться; а может, вытащить можно пулю?... Но она назад шагнула, с обрыва, вниз, в омут, не думая, не загадывая, не заботясь — и не просто умирала, а ломала что-то, чтобы не сдаться, и шла напролом, выводила, гнула свою линию, вырывала свой человеческий выбор.       Выбор всегда открывает путь один, но другие все закрываются. Саша выбором поставила смерть. И ничего от себя не оставила, потому как сломала что-то, и унесла тайну гроба своего.       Когда умирает кто-то из стаи, то один из молодых, умершего знавший, с ним последними днями роднится. Так изнашивается в конец детское лёгкое сердце. Привыкает к смерти разум, знакомится тело со смертью. Проливший над могилой слёзы начинает жизнь, и весь обряд похорон — это не одно прощание, но и в жизнь посвящение. И с первой ночи, когда начинают жить, они живут, зная, что смерть всегда близко…       Марса свои слёзы по Саше отплакала. Но она не склонилась над телом, не омыла его, не вырезала с именем диск, привязываемый к волосам на затылке, не одевала Сашу к погребению и не испытала дня и ночи молчания в этой подготовке. Она со смертью не породнилась, не привыкла, не узнала — и что с ней теперь?       Пять лет, огнями прошедшие мимо. Всё перед ней было, прошло и проходит, пройдёт.       Бессознательное, молчаливое — и умирающее.       Мыслящее, говорящее — и умирающее.       И то, во что она шаг сделала, — нечто между двумя прошлыми.       Она вдруг не смогла вдохнуть. Кухня, и тёплый, кутающий запах неживой плоти, оттаявшей с мороза, и развал сердца с мерцанием наконечника стрелы, а ей казалось, что её упекли в утробу, и душно, и тесно наваливается тепло со всех сторон.       Ей мрак наконец открылся — стал виден во мраке внутренний сумрак зари, прежде перекрытый жёстким лучом забвения. В этой дымке призрачного света она оглянулась и разглядела свою тропу; и не смогла вдруг вздохнуть.       — Потому что это сама с собой сделала. — С первым лучом солнца, коснувшись стекла в изморози. — Я — больше ничего.       Сумрак светлел, заря пришла.       Дорожка её пути, гладкая и ровная, не поворачивая и не изгибаясь, сворачивалась в круг. В этом кругу Марса стояла между двумя прошлыми, её отринувшими, то ли едва начав, то ли шаг не дойдя до конца, и этот шаг — смерть Саши, которую Марса не смогла перешагнуть. Тогда, на озере, ещё недалеко от омута, она не сделала нужного шага, и проложила себе путь другой, но туда же, по тому же кругу ведущий. И никто не заметил, как она со своего обрыва шагнула в воды самоуничтожения, и все прошедшие пять лет неторопливо тянулась к смерти.
11 Нравится 28 Отзывы 4 В сборник