_________
Ника вышел на крыльцо Второго блока. Постояв, начал спускаться по лестнице: первый пролёт и — подумав — второй, на самое дно Лога. Кажется, месяц сюда не спускался, отвык, что так глубоко. Проверил нижние ступени: не шатаются, да и лестница крепко стоит; но весной смоет; потом лестницу поправят, закрепят ступени: вместо двух оторванных — три; потихоньку дно уходит… Он вскинул голову, посмотрел на гарнизон, врезанный в холм, засыпанный снегом. Вздохнув, пошёл по расчищенной Птицеловом тропинке — к реке прогуляться, поразмыслить. Вспомнил о Марсе, о пепельном взгляде и магнетизме, о разговоре с Реймом после. Каково это: о смерти думать? о своей, будущей, неотвратимой, которая обязательно ещë наступит? Сам он так давно был создан и так давно перестал быть человеком — слишком долго, чтобы помнить, о чём он думал на протяжении двадцати одного года своей смертной жизни, до того, как ему навсегда стали не нужны эти мысли. Само существо саунта не подразумевает понятия смерти и прихода её в будущем — Ника в этом убедился: он не способен погрузиться в эту материю, лишён мысли о страхе и смерти. Да уж… Он остановился у поворота, покачался, слушая, как хрустит под подошвой ещё не утоптанный снег. Вон там, то огромное поле — река; и где-то, если по реке пройти, там есть тайная дорога на мирняк-поселение, куда-то через глушь и болота. А в Верхнем блоке сейчас сидят и делят деньги — для этого мирняка. Он побрёл назад. Про мирняк они ему не дадут узнать — о самом сокровенном своём, родном, только самые надёжные из них знают… Но что нужно знать, как можно жить, какую силу иметь, чтобы, зная о конечности себя, продолжать существовать и стремиться к этому продолжению? Тысячи пытались истолковать смерть, но ведь ничто, никакой религиозный и философский экстаз не может затмить страха, физически он всегда сохраняется, — и что же ощущает Марса, когда перед ней воздухом будто начертан знак, отсчитывающий последние дни, как песочные часы, в которых песок убывает потоком, и каждая песчинка — капля жизни еë, и все они сочтены, эти песчинки, потому как крышка воображаемых часов с самого еë рождения закрыта, и подсыпать невозможно хотя бы горсть к тому, что уже дано; и ведь с последней этой песчинкой будет смерть, и что тогда станет? Куда убывает этот воображаемый жизненный песок, просачиваясь в воронку? В пустоту ли, в зеркальную верхней нижнюю чашу или наполняет верхнюю чашу других часов? Вот что ему интересно — так, как ничто другое в жизни не может быть интересно. Вечно недоступная ему плоскость… Но ведь так просто — в лоб, напрямую — не спросишь, чтобы получить предельно точный ответ, соответствующий действительному психологическому состоянию… нет, показания нужно снимать аккуратно… Он снова был у лестницы — а ведь Марсы нет там, с ними, на собрании. И в комнатах нет. Стал подниматься — смотрел наверх: снизу не видно, но перед Верхним блоком лежит бетонная плита, на которой скамья… Марса сидела там. Он и ждал, и не ожидал увидеть её — ей бы быть в блоках, заботится о распределение средств. Но она здесь. Скамья узкая, брошенна на тонкий снег синяя тень; объёмна, топорщится мехом на швах Марсова чупа. Скамья покачнулась неустойчиво, когда он садился. Хотел прийти, не нарушая тишины, но неловко привстал, кашлянул, и уселся, сгорбившись, подперев голову, чтобы наблюдать из-за ладони лицо Марсы. Марса не оборачивалась к нему. В серых, тёмных, влажных глазах, поднятых к небу, широко отражались звёзды, скользили, размывались, будто Ника не в глаза смотрел, а шёл ночью вдоль южного моря и в неподвижной чёрной воде маленьких бухт плыли мимо него неземные огни. Он полюбовался немного, и ему наскучило. Он отметил засохшее красное пятно под нижним веком, там, где могли бы стекать слёзы. Отметил что чупу Марса накинула только на плечи, не опоясалась — вылетела, наверное, вдохнуть морозного воздуха; видимо, мысли о смерти вызывают подобие кислородного голодания, и легче находиться на открытом пространстве, нежели в помещение; или, возможно, стены давят. Марса не смотрела на какую-то определённую точку, только вперёд, куда-то на верхушки деревьев, поэтому он отметил ещё, что, похоже, она находится в неком созерцании, наблюдая за звёздами, в подобии медитации и не имеет вовсе никаких мыслей; о том, чтобы эсты связывали звёзды с культами смерти он не слышал, и эту идею отодвинул. Нужно было переходить к тому, зачем он сел на шаткую скамью. Но что говорить? Он долго думал, поднимал взгляд на лицо Марсы, собирался с каким-то словом, но не произносил, и вздыхал и отворачивался, пялился в небо. — Луны совсем не видно. Тринадцать дней ещё до полной? — Совсем немного осталось. Нике послышалось, что она не про Луну совсем, а про себя. Совсем чуть-чуть… — Любопытно, наверное? — сказала она. К горлу ком подкатил: любопытно? Ника действительно опешил, сложил ладони между колен — это его от Марсы словно отодвинуло. Будто она мысли читает — будто может читать. «Любопытно узнать, как умирают, как это — умирать. Вот что тебе любопытно». Или она это случайно спросила? Может быть, всё ещё о Луне, о том, что Ника к ней вышел и уставился на звёзды — любопытно на них посмотреть? Он ведь редко выходил посидеть вот так: он-то на звёзды смотреть не торопился; звёзды долго там будут, успеется. Так чего он всполошился? Вдруг Марса подняла руки и закрыла ладонями лицо: пальцы сомкнуты, локти, вырвавшись из под чупы, голы, торчат, острые и белые, как кости. Она вздохнула из-под ладоней — гулко каждое содрогание дыхания. — Мне стыдно!.. Мне стыдно — стыдно, — что я так умираю. Что застряла там, завязла, меня тянет в то озеро, в омут, на дно… там нет дна… Бессмысленно! Так не умирает последняя собака!.. Она глубоко вдохнула сквозь ладони, только локти опустились и прижались к груди. Хрипло надорвался голос: — На кого я вас оставляю. Ника слушал; в самом начале успел отметить, что Марсе не хотелось больше этого эстского, бессловесного, объяснения. Она, Ника догадывался, больше не была способна слушать бессловесное и извлекать это внутреннее звучание из себя. И ей хотелось говорить — высказать словами всё оставшееся в ней сознание, ещё мечущееся в умирающим теле. Он поднялся с места и снова сел на скамью — ближе, слева, подле неё; ему много хотелось сказать; теперь слова растерялись, и он сидел в пол оборота к Марсе, не зная, куда себя деть. Только вдруг решился, без малейшей мелькнувшей цепочки мыслей, не рассчитывая, не ищя цели и слушаясь внезапного желания, — поднял руку и коснулся аккуратно щеки, с нежностью провёл дугу вдоль россыпи родинок… С нежностью — это неожиданно стало так ясно, что он отдёрнул руку. Ему это было странно как-то, нескладно… Марса ничего не заметила, но непозволительно… непозволительно… Самого себя отвлекая, он затянул безнадёжно: — Нет, это… Не конец ещё… будет полнолуние, ты ещё оправишься… найдём лечение, у меня ведь есть предположения... Не злись, если думаешь, что я говорю так только потому, что я не понимаю — а я понимаю всё ясно, чтобы ты не сказала, но я понимаю. Марса наконец отняла руки от лица. Ника ждал, что глаза у неё будут мокры от слёз, тут вспомнил, что слезами оборотень не плачет — на лице Марсы ни следа влаги. Она не посмотрела на него. Ника молчал. В лице её погасло что-то: незначительное и слабое, но погасло. — Мне думалось: переживу это. Можно было справиться, только я не поняла, с чем сражаюсь… Но чтобы мы не делали, нас утащило в то озеро Неайг вслед Саше, и мы барахтаемся в том омуте без дна… Ника удержал её руки. Он что-то говорил ей — он уговаривал, всё шёпотом, прерывисто, взволнованно, больше выражением, чем словами. Марса отворачивалась, вздрагивала, уклонялась, потом вскинула голову и смотрела наверх блестящими отражением звёзд глазами, вновь закрывала глаза и отворачивала голову. И Ника придвигался всё ближе, ловил её за руки, за плечи, и всё уговаривал, уговаривал, уговаривал… Совершенно неясно было, к чему стремилась эта борьба. Марса наконец сдалась и повернулась, оказалась близко-близко, лицом к лицу; Ника слышал кожей, как беспокойно она дышит. В нём играла какая-то мысль, идея — словно какое-то незнакомое чувство. В теле, в коленях, в кончиках пальцев ощутил нечто. Он не помнил, почему он вдруг целовал её, целовал не по-дружески и непозволительно. Столько было внезапной страсти, страсти в мыслях и теле, во всём рациональном сознании, сводящее с ума новое ощущение, неизвестное, абсолютно невозможное. Он чувствовал нечто бездонное, стирающее мысли, проникающее в сознание, и ему казалось, что он вот-вот дойдëт до чего-то, достигнет наивысшей точки, пика, заключающего всю суть с ним творящегося и им творимого. Бездна и звучание — он знал — за гранью жизни. Непознаваемое. И весь мир блек в сравнение с тем, что было за гранью, она увлекала, жаждала больше, вела всë дальше, глубже, увереннее, забирая силы, дыхание и биение вен, затмевала реальное и оставляла одно: безвозвратное… Он не помнил, сколько так прошло. То, что случилось, восстановил позже по следам: Марса, неизвестно с какого момента, упёрлась руками в его грудь, пыталась оттолкнуть, оцарапала шею, и, наконец, когда ясно было, что ей с ним не справиться, ударила в плечо стилетом, который на поясе носила, вывернулась, скинула с себя одну руку; Ника удержал и вновь притянул за шею — она мазнула зубами по предплечью, потом — когда он дёрнул руку — прокусила ладонь и отпрянула. Ника позже осознал, что в тот момент не мог дышать: делал вдох, выдох и задыхался, пока не вспоминал, что нужен следующий вдох. Но он успокоился. Огляделся: Марсы не было.2/IV
23 сентября 2023 г., 20:11
Холм лежал с севера на юг, перпендикулярно реке.
С восточной стороны он снаружи был земляной; только ближе к берегу, где он становился выше, обнажалась каменная основа, круто спускающаяся к воде.
Эту скалистую остовость не учли при строительстве — не рассчитали, что она так глубоко уходит в холм; и труба гарнизона протянулась с перепадом в два метра на восточной стороне.
С западной стороны на холм шëл ветер; каменный остов под тонким слоем дёрна выступал почти голый, обледеневший от оседающей на нëм влаги, а гарнизон на другой стороне был от этого закрыт; его лишь постепенно заметало замлëй, переносимой через вершину. Земля лежала под стенами и на крыше, прорастала травой, удерживала тепло, и в ней же шли две траншеи — на ту сторону холма и к лесу.
Лог с востока от холма проседал с каждым годом. Ушедший под землю ручей размывал породу, и некогда высокая нива, заливаемая лишь при самых сильных половодьях, теперь проваливалась и ползла в реку, которая, поворачивая, всë глубже проникала в берег и вымывала его, крутя перед камнями водовороты. По бокам оползня вставали крутые, медленно растущие обрывы; на дно Лога был от гарнизона, от Второго блока, спуск по лестнице.
С южной стороны, куда протягивался пологий склон холма, после постройки гарнизона тоже вымывало землю. Деревья, теряя опору, падали каждую весну. Лес на южном склоне лысел, Лог вытягивался, навëрстывая то, что вымывала, подвигая берег, река.
Свал деревьев именовался Буреломом — сюда сползали все павшие деревья. А над самой вершиной оврага, на месте, где прежде был ручей, оставалась лысина, голая поляна, открытая, как чаша; это — пролог.