× × ×
К его удивлению, видеть медицинский отсек вновь заполненным оказывается ужасно непривычно. То недолгое время затишья, когда он приходил к Эрвину Смиту, а рядом не то чтобы никто не сновал — никто даже не скрипел соседними дверьми, — теперь уже кажется ужасно далёким. Мир снова погружается в очередную бойню, разведка в очередной раз терпит потери. Замкнутый круг, посреди которого стоит Конни Спрингер. — Дорогу, дорогу! Медсестра отталкивает его, застывшего на середине коридора, к стене. Тележка с медицинскими принадлежностями, наименования и назначения которых Конни знать не сильно хочет, грохочет колёсиками по полу. Медсестра вкатывает её за одну из дальних дверей, и Конни невольно закусывает губу. Видимо, кому-то там не так уж и сладко. Его самого серьёзные травмы, к счастью, миновали. Во времена обучения случалось всякое, и мериться увечьями редко кому приходило в голову, поэтому Конни лишь несколько раз ради любопытства сновал здесь, но ни разу не оставался даже на ночь. Этим, наверное, можно было бы и гордиться, но желание выискивать в чём именно ты лучше других пропало тогда же, когда появилась та самая приземлённость. Остаётся лишь желчное, гадкое желание искать, почему многие всё равно считают тебя хуже. Конни коротко стучит в самую последнюю дверь и приоткрывает её. Солнечный свет после мрачного коридора слепит глаза; Спрингер несколько раз моргает и осторожно входит, не дожидаясь явного приглашения. Приглашать тут и некому: Софии нет, и вряд ли она всё утро ждала его здесь, учитывая количество тех, кому нужна помощь. Эрвин, хоть и приходит в себя судя по подслушанным разговорам, вряд ли способен говорить. Он молчит, стоит Конни прикрыть дверь, молчит, стоит тому сделать пару шагов вперед. Молчит, даже когда Конни оттаскивает от окна ставший уже ему знакомым стул и ставит его к кровати. Не так, правда, близко, как делал это последние дни. — Добрый… день. — Конни искренне пытается быть вежливым, особенно сейчас, когда есть хоть какая-то вероятность, что ему что-то могут ответить. Мама бы им определённо гордилась. Ответа нет, но за предыдущие визиты он уже научился не ждать. Эрвин всё так же неподвижен, меняется разве что повязка у него на голове: чуть больше открывает рот и глаза. Ресницы, замечает Конни, подрагивают, яблоки глаз ходят под веками, будто бы ему что-то снится, и он понимает, что подобное видит впервые. Раньше Эрвин казался безжизненным, будто бы потерявшим сознание, не способным ни на какие реакции. Сейчас всё самую малость меняется, но этой доли хватает, чтобы испытывать страх. И страх этот, думает Конни, пока вытирает мигом вспотевшие ладони о свои коленки, ничуть не меньше, чем страх перед самым настоящим живым титаном. Куда проще было сдерживать его и оставлять на втором плане, пока шансы Эрвина Смита были весьма призрачными; Конни уверен, что в чудесное пробуждение мало кто верил — даже Леви и Ханджи, — и в дни, когда он смотрел на безжизненное вроде бы тело, можно было не бояться. Бояться было попросту нечего. Сейчас, когда ресницы Эрвина дрожат, когда он внезапно дёргается и будто бы нехотя, через силу поднимает веки, Конни страшно. Когда же его глаза фокусируются, стоит прийти в сознание окончательно, и он стонет — так протяжно, надрывно, хрипло, будто выплёвывая этот звук, томившийся в горле уже который день, — Конни не просто страшно. Он в ужасе. Стул вылетает из-под него словно бы сам, Конни оказывается на полу так внезапно, что прикусывает себе язык, а ушибленный копчик начинает ныть так же сильно и надрывно, как стонет Эрвин, затихающий на кровати только для того, чтобы прерывисто вдыхать в себя лазаретный воздух. Ногти царапают дощатый пол, но то, что придётся вытаскивать из-под них занозы, его волнует не слишком. Руки трясутся, ноги тоже — едва не пускаются в пляс, пока он пытается встать на четвереньки. Самое время чувствовать себя новорожденным, не умеющим ходить и двигаться; Конни ползёт до двери отвратительно медленно, спотыкаясь снова и снова, но стоит только потянуться к ней, приподняться и ухватиться за ручку, как дверь распахивается, пролетая буквально в сантиметре от его носа. Конни заваливается на спину, отползает к стене, вжимается в неё лопатками, будто жить осталось всего несколько секунд. Перед глазами мелькает светлая форма, резкий голос Софии приводит в чувство лучше хлёстких пощёчин. — Эрвин! — Она подбегает к кровати, беспрерывно охая, смотрит на Смита, оборачивается к Конни: — Почему ты не позвал меня? Спрингер! Давно он очнулся? Конни может только мотать головой. В глазах мутнеет, но проясняется крайне быстро, стоит немного подуспокоиться в присутствии человека, который уж точно лучше его знает, что делать. София даже не ругает его за то, что он отсутствовал всё утро; может, она даже и не заметила, может была занята работой с другими, более экстренными и приоритетными пациентами, и значит вряд ли о прогуле узнает Аккерман и Зое… — Конни! Спрингер выныривает из вереницы облепивших его мыслей, наконец фокусирует взгляд на медсестре и чуть не начинает вторить стонам Эрвина, вжимаясь в стену так, что начинает болеть спина. Все руки у неё в крови, она прижимает их груди и смотрит на него так, словно бы это он здесь — медик и спаситель. — Помогай! Она указывает головой на Эрвина, и к горлу Конни тут же подступает тошнота. Рвотный позыв он сдерживает лишь каким-то чудом, остатками силы воли, большая часть которой его покинула, стоило стукнуться копчиком об пол у кровати Смита. Больше всего на свете ему сейчас хочется провалиться под землю или стать невидимым; в целом, думает Конни, он даже согласится быть съеденным титаном. Но ни за что, ни за какие деньги и повышения он не сдвинется с места. — Конни, — голос Софии мягчеет, но лишь на едва различимую долю. — Я только что с операции, у меня грязные руки, пожалуйста, подойди, мистеру Смиту нужно вколоть обезболивающее. Руки дрожат совсем так, как и раньше. Конни тянет пальцы к лицу, смотрит на застрявшую под ногтями грязь, трёт лицо и глаза тыльной стороной ладоней. Не помогает, не становится проще; на глазах снова пелена, в горле тугой ком, не дающий дышать нормально, в голове подозрительно пусто, словно мозг, отвечавший за мысли, речь и всё прочее, выкачали через трубку, загнанную, судя по звону, куда-то в самые уши. Он сгибает ноги в коленях, тянет их к своей груди. Виски мокрые от пота, капли собираются над губой, но он не понимает — пот, слезы, слюни, это может быть что угодно. Сквозь вату в черепной коробке прорывается голос медсестры, но Конни с трудом распознаёт отдельные слова. — Конни, — это он слышит, это он понимает. А дальше — невнятный поток, и мутная картинка перед глазами приходит в движение, София принимается за дело сама, вытирая испачканные руки прямо о свой фартук. — Конни! В нос бьёт запах спирта, и где-то там, на кровати, снова раздаётся стон. Конни из своего угла кажется — на крохотную долю секунды, — что даже если Эрвин прямо сейчас умрёт, его голос, хриплый сейчас и сломленный, выдающий один и тот же звук, он будет слышать и во снах, и даже на яву, и от него же однажды и сойдёт с ума. Он мотает головой, и тошнота накатывает снова. Руки медсестры оказываются на его плечах слишком внезапно; запахи смешиваются в один с трудом переносимый коктейль: кровь, антисептик, лекарство и приторный страх, только уже его собственный. — Пойдём. — Он ждёт осуждения, ждёт повышенного голоса и настоящих пощёчин, но не получает ничего из этого списка. София дожидается, пока он перестанет дрожать — Эрвин за это время успевает утихнуть, а её руки успевают оставить несколько едва различимых красных следов на его одежде, — и даже помогает ему подняться. «Это унизительно», — думает Конни, вытаскивая свою руку из крепкой хватки, и сразу же пошатывается на нетвёрдых ногах, но продолжает упрямо идти по коридору вслед за ней, удерживаясь ладонью за стену. Увидел бы его Леви, наверняка вломил бы по хребтине и назначил ещё больше отработок вдобавок к этой вот. Ханджи подняла бы на смех; Конни шмыгает носом и утирает его и без того испачканным рукавом. — Зайди ко мне, — София открывает перед ним дверь. Конни застывает в проходе, мёртвым грузом прирастая к полу. — Давай, Спрингер, день не резиновый, вечерний обход не за горами. — Я просто… — он мнётся, но всё же заходит в кабинет. Комната почти такая же, как и у Эрвина, вот только никто не стонет, страдая от нестерпимой боли. — Извините. Я… — Раскис, — констатирует София. Конни сутулится, опускает голову, прячет глаза. Ему указывают на кушетку, и пока медсестра отмывает руки, задрав рукава по локоть, он усиленно рассматривает пол, попутно пытаясь выковырять всё, что застряло под ногтями. — Это нормально, — только сейчас Конни замечает, насколько её голос уставший. Это, должно быть, нелегко: постоянно находиться с теми, кому больно и страшно, и этих же испуганных и висящих на тонкой ниточке оставшейся жизни спасать, возвращая буквально с того света. Это, думает Конни, куда сложнее, чем нестись на УПМ вверх, выше и выше, чтобы рассечь очередному титану шею. Минутный всплеск страха, когда тебя обдаёт паром, ничто по сравнению с ощущением смерти, которое в этих коридорах живет каждый, абсолютно каждый день. — Думаешь, с первого раза все такие стойкие и умелые? Нет, — София вытирает руки полотенцем и подходит к шкафчикам с лекарствами. — Всем поначалу страшно. И за стенами страшно, и здесь — везде. Когда я пришла сюда, мне было не больше, чем тебе, — она распаковывает шприц, со своего стола берёт одинокое, немного пожухшее яблоко, явно лежащее тут не один день. — И я тоже практически ничего не умела. Давай, будешь пробовать. Странный набор протягивают ему, и Конни не понимает, что от него хотят. Смотрит хмуро — хотя Саша говорила как-то, что хмуриться ему совсём не идёт, — но яблоко берёт в руку. Ему явно предлагают не поесть. София вздыхает. — Я знаю, ты не особо понимаешь, какого чёрта тебя заслали сюда — это вопросы не ко мне. Лично я радуюсь любым свободным рукам, а если эти руки ещё смогут что-то сделать, буду рада вдвойне, — она кивает на шприц, который Конни, взяв у неё, держит иглой по направлению к себе, но никак не к яблоку. — Ты мне очень поможешь, если научишься делать уколы, и если сможешь ставить их мистеру Смиту, пока я буду занята с другими. А, судя по последним дням, занята я буду часто. Картинка складывается воедино медленно, будто бы путаясь во всё ещё мутных мыслях. Вот, что она хотела от него в палате, когда его охватывали страх напару с паникой. Вот, что его ждёт начиная с этого дня: нужно будет не просто сидеть с Эрвином Смитом, пытаясь слиться с тенью от дерева за окном и рассказывая ему, не слышащему, глупые истории из детства и из кадетки. Конни сглатывает, ноготь впивается в тонкую кожуру на яблочном боку. Ханджи о таком не упоминала ни разу, а такие сюрпризы Конни не любит. — Это совсем не сложно. Я тебе покажу.× × ×
Кожа у Эрвина на бедре сухая и бледная. Конни откидывает одеяло с него нехотя, шприц в другой руке подрагивает, вот-вот выпадет. Он одними губами извиняется перед Софией, которая стоит совсем рядом, готовая подстраховать и броситься на подмогу, будто бы он исполняет смертельный трюк на подвешенном в двадцати метрах над землёй канате. В животе ощущения примерно те же, что и на высоте: невесомость и пустота. Иголка входит в мышцу легко, кожа прокалывается с едва слышным треском, и Конни едва не отдёргивает руки, услышав то, чего не ожидает. — Нажимай потихоньку. Голос такой спокойный, что становится чуточку стыдно. Раздражение расползается где-то между рёбрами; Конни привыкает позиционировать себя как что-то умеющего и чего-то стоящего, а в итоге не справляется с элементарщиной. Он давит на поршень и обещает себе попросить сегодня у Софии ещё одно яблоко. Вчерашнее оказывается к вечернему обходу исколото вдоль и поперёк. Забрать его и съесть, впрочем, ему всё равно не разрешают. Сегодня ему не приходится слушать стоны Эрвина Смита, не приходится чувствовать, как внутри всё перехватывает и замирает от вымученных звуков из пересохших губ — они успевают сделать укол до того, как спадёт действие предыдущего. Конни надеется, что теперь так будет каждый день: никаких страданий, никаких чрезвычайных происшествий, только пусть медленное, но всё же неминуемое восстановление. Он вытаскивает иголку, как учила София, подаёт ей шприц и вытирает ладони о штаны. Медсестра трогает его за плечо, заставляя поднять голову и оторваться от светлого одеяла — Конни кажется, что единственная рука Эрвина чуточку шевелилась. — Оставишь нас? — Ханджи отталкивается от дверного косяка так, словно стояла там всё то время, пока Конни настраивался на укол. Очередной свидетель его никчёмности; он переводит взгляд с Софии на главнокомандующую — или майора, какая, к черту, разница, — и поднимается со стула. Без моральной поддержки (ему, впрочем, достаётся легкий кивок и просьба зайти к ней попозже) он чувствует себя чересчур уязвимым. Конни скрещивает на груди руки. — Рада видеть тебя здесь, — Ханджи выделяет «здесь» голосом, и взгляд Конни начинает метаться по палате. Она знает, что он пропустил почти весь вчерашний день? — Рад… быть здесь, — выдавливает Спрингер. Голос сипит и ломается как у тринадцатилетки. — Серьёзно, что ли? — Ханджи проходит дальше в палату, застывает у края кровати. Ведёт пальцами по одеялу в самом низу, где нет ног, и грустно улыбается. Конни не помнит, чтобы когда-либо видел на её лице такую эмоцию. Она занимает его стул, забрасывает ногу на ногу. Конни чувствует себя как ученик, вызванный оправдываться перед учителем. Хочется спрятаться, и он склоняет голову, ожидая выговора. Ханджи Зое, он думает, совсем не зря метит на высокую должность. Несмотря на свою порой кажущуюся маниакальной одержимость титанами, людей исследовать она тоже любит и умеет; без опытов и препараций — ей хватает взглядов и разговоров, чтобы человека понять. Конни это пугает даже больше, чем жажда исследовать неразумных. — Я же помню твои слова в самый первый день, — она окидывает его беглым взглядом и поворачивается к Эрвину. — С тех пор всё так сильно изменилось? «Нет», — думает выпалить Конни. Не меняется почти ничего: он всё так же хочет быть с остальными, хочет препираться с Жаном и отбирать свою еду у Саши, хочет шутить с Эреном и, плевав на комендантский час, до полуночи травить байки в казарме. Хочет рассекать воздух на УПМ, рассекать шеи титанам и не бояться застывающих на лице капель их крови. Хочет свободы, возмездия, победы. Он неопределённо мотает головой: не «да» и не «нет», сложное «может быть», в котором он сам себе не признаётся до этой самой минуты. Перед глазами всплывают покрытые кровью руки медсестры. Руки, испещрённые морщинками и плотными, застарелыми уже мозолями: ему показывают, как держать шприц, как давить на поршень — они выпускают в яблоко воздух, и Конни удивляется, почему после сотни «уколов» воздуха яблоко ещё не разорвало, — они учат его чему-то новому. Это новое не сравнится с полётами и телами титанов, развалившимся по мокрой земле, но зерно сомнений глубоко в Конни даёт свой первый росток. — Я просто всё ещё не понимаю, — руки падают вдоль тела, защищаться от Ханджи своей позой ему начинает казаться смешным. Она, вроде бы, на его стороне. — Ну почему я? Хочется хоть за что-нибудь зацепиться взглядом, и он цепляется за пальцы Ханджи. Та теребит рукава и вжимается в них короткими ногтями. Конни хмурится. — Решение принимал Леви, — говорит она. — У него, знаешь, свои методы формирования отрядов и прочее. Он счёл, что… — От меня не будет пользы на поле, — голос уже чуть более твёрдый, но хочется ещё твёрже и грубее. Хочется, на самом деле, его даже повысить, поразмахивать руками и, наверное, выскочить за дверь, сильно ею хлопнув. Вместо этого Конни сжимает зубы до скрипа. — И поэтому я здесь, делаю девчачью работу и изо дня в день часами сижу около человека, шансов у которого практически нет. — Конни, — осекает его Зое. Он смотрит на неё, но в её глазах нет гнева и нет ненависти в ответ на его слова. Там только бесконечная усталость, которую он никогда не видел раньше. — Следи за… — она тяжело вздыхает, — впрочем, в чём-то ты прав. Но здесь нет лучших и худших позиций и назначений. Если сейчас оно так, значит так оно и нужно. Сегодня ты здесь, завтра ты можешь быть где-то ещё, куда решит тебя перевести Леви, но это не делает твою службу менее важной. — Я здесь уже чёрт знает сколько дней. За это время отряд успел вернуться и уйти куда-то снова, а я всё ещё сижу в этой комнате. Учусь ставить уколы и выношу утки, — кулаки сжимаются снова, а внутри разгорается огонь, который толкает Конни на шаг ближе к Ханджи. — Это важно? Это правда всё, на что вы меня считаете способным? Зое отвечает не сразу. Конни смотрит, как её пальцы сжимают отбелённое покрывало, как дрожат уголки её губ и хмурятся брови. — Возможно, тебе стоит чуточку больше доверять решениями руководства, — тихо говорит она. Конни не понимает: где та буря эмоций, где тот взрыв слов и действий, который происходит абсолютно всегда, когда Ханджи Зое врывается в помещение? Он смотрит на ладонь, всё ещё держащую покрывало, и в голове совершенно не укладывается, что лежащий перед Зое человек может быть причиной этого выцветания, этого приглушения. Жан с Сашей, думает Конни, вряд ли бы точно так же волновались за него. Ханджи, правда, знает Эрвина Смита куда дольше и куда лучше. — Извините, — он тушуется, отводит взгляд, с интересом рассматривает стену. Стыдно, к его удивлению, не становится — зато становится горько и неприятно. Ханджи не переубеждает его в бесполезности — хотя, конечно, она и не должна. Но Конни ждёт хоть чего-нибудь, хоть короткого «ты не прав», «это не так»; на «ты важен» он не рассчитывает в последнее время уже совсем. Жану он важен и нужен, чтобы травить байки и обсуждать девчонок. Саше он нужен, чтобы таскать у него еду и обнимать — чисто по-дружески, потому что ну как иначе. Леви Аккерману он нужен, чтобы выхаживать еле живого Эрвина Смита. Конни за всю свою жизнь много с чем соглашался, даже если на самом деле был против. С мамой, с многочисленными родственниками; бунтарь в нём и в подмётки не годится тому же Эрену Йегеру, который будет лезть на рожон, пока его им же и не проткнут. Конни возмущается. Проглатывает возмущение и идёт дальше — по крайней мере делает так теперь. Сейчас, когда на плечах груз самых настоящих потерь, реальных, не из баек перед сном, всё становится в разы тяжелее. С Ханджи они прощаются холодно, и следующие несколько дней он её больше не видит — как не видит почти никого из своих друзей. Пустые коридоры давят, тишина в них обволакивает слишком плотно, и большую часть времени Конни старается проводить в лазарете — хотя ещё с месяц назад не пошёл бы туда по своей воле даже за двойную порцию печёной картошки. Здесь не лучше; вместо тишины его настигают самые разнообразные звуки, от стонов и криков до едва различимого за закрытыми дверьми шёпота. Конни прислушивается однажды вечером: кто-то шепчет не слишком близкие ему молитвы так самозабвенно и так отчаянно, будто бы эти слова и правда помогут, спасут и исцелят. Он бы хотел, чтобы так оно всё и было. Сам он тоже переходит на шёпот. Говорить во весь голос с Эрвином Смитом, который теперь наверняка слышит абсолютно всё — пусть и не всегда всё, наверное, понимает, — становится сложно. Конни, вечно тараторящий всякую чушь, теперь тщательно сказанное фильтрует. И шепчет, чтобы не побеспокоить Смита интонациями или эмоциями; Эрвин большую часть времени лежит, глядя в потолок или немного поворачивая голову к окну и, кажется, и правда вслушивается. Спустя неделю постоянных уколов, бесконечных рассказов из будней кадетов, Конни впервые замечает на сухих и потрескавшихся губах Эрвина слабую улыбку.