Ромашки

R
Завершён
17
1
автор
Фэндом:
Размер:
37 страниц, 15 378 слов, 4 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
17 Нравится 6 Отзывы 5 В сборник

Часть 3

Настройки
Дождь заливает окна все прошедшие дни, и Конни убеждает себя, что придвигает свой стул к Эрвину вынужденно, чтобы его истории были слышны за плотным шумом и чтобы среди биения капель о стёкла он сам мог различать едва ощутимые, на выдохе, ответы. Конни ничего особо не ждёт. Думает, что первое, чем встретит его однажды наконец в достаточной степени пришедший в себя Смит, будет что-нибудь вроде «Какого чёрта?» или «Где я?», «Какой сейчас день?» или «Где Аккерман или Зое?». Он открывает глаза, тонкие ленты бинта уже не мешают ему, хотя на коже всё ещё полно ссадин, и смотрит, как обычно, в светлый потолок. Эрвин говорит: «Спасибо», — и закрывает глаза на следующие несколько часов, что, впрочем, совсем не мешает Спрингеру бормотать что-то дальше. Иногда ему начинает казаться, что его собственный голос может действовать усыпляюще — ну или истории у него скучноваты. Эта благодарность, заключённая в одно простейшее слово, не даёт ему покоя. Ни в этот день, ни в следующий, ни в день через один; Конни хмурит брови всякий раз, когда ему кажется, что Эрвин скажет что-то ещё, но больше тот рта не раскрывает, только слушает, скосив взгляд за окно и изредка, почти незаметно вздыхает. Его грудь приподнимается под тонким одеялом, на каждом вздохе дрожит, будто они даются ему с трудом. София говорит, что после того, как Эрвин пришёл в сознание, дозу обезболивающего пришлось увеличить. И говорит, что в последнее время в городе его недостаток — по стонам из других палат Конни понимает это и сам. — Я никогда не рассказывал это остальным, — задумчиво тянет Конни, устроившись у края кровати. Единственная рука Эрвина, бледная и неестественно истончившаяся, как ему кажется, буквально за последние недели, лежит на одеяле. — Ну, никому из руководства. Я думал, что они как-то сами прознали про это, но спрашивать я не хочу. Он придвигается чуть ближе, будто бы хочет рассказать какой-то секрет своему близкому другу. Это, в целом, не такой уж секрет, да и Эрвин не друг, но за неимением возможности нормально пообщаться с Жаном и остальными Конни приходится импровизировать. — Мой дед болел как-то, — говорит он. Получается как-то сухо, Эрвин не стремится реагировать, а Конни, впрочем, этого и не ждёт. — И тогда все были так ужасно заняты работой, мать упахивалась за двоих, и короче меня попросили за ним следить. Я сначала сопротивлялся, отмахивался, как же так, у меня там друзья за окном гуляют, лето на дворе, а я тут сижу сиднем, прикованный к кровати прямо как сам дед. Злился жутко! А потом как-то забил, с друзьями всегда погулять успею, а дед — он же один, понимаете? Эрвин вздыхает. «Понимает», — думает Конни и отчего-то улыбается. — И я ему помогал как мог, еду носил, окно открывал, за руку держал, всё такое. Ну и он вылечился в итоге, стало лучше, — Конни придвигается ещё. — И с вами тоже всё в порядке будет. Ему в ответ снова доносится вздох — более тяжёлый, более напряжённый. Конни кажется, что если прошлый был похож на «да», то этот — стопроцентное «нет». И его это не сказать что устраивает. Эрвин, конечно, не его дед, и совсем не близкий ему человек. Конни думает об этом, а сам всё равно тянется к повернутой ладонью вверх руке. На коже белеют старые шрамы и новые бинты, он заправляет хвост от одного и ведёт пальцами от запястья к ладони. Он не ожидает никакой реакции — или, напротив, ждёт слишком бурную. Ладонь вздрагивает, пальцы Эрвина чуть сжимаются и разжимаются, будто он пытается нежданную ту руку схватить, но не выходит. Конни интерпретирует намёк по-своему. Конни — мастер в ненужное время видеть то, чего нет. Он пробирается пальцами между пальцами Эрвина. Секунда, и они сжимаются снова. Конни кажется, что это правда что-то значит, что-то такое, что Смит пока не может сказать, но, возможно, скажет ему, когда окончательно поправится. — Спрингер? Дверь позади открывается почти бесшумно, да и голос София не повышает — чтобы не тревожить важного пациента. Но даже в таком её тоне Конни начинает различать множество ноток: от раздражения до спешки, от напряжения до зачатков гнева. Руку от ладони Эрвина он отдёргивает и надеется, что за его спиной ничего не было видно. Отчего-то становится неловко — не только потому, что касаться людей с высокими званиями не очень-то и положено. Румянец проступает на щеках, и Спрингер пытается стереть его пальцами. — Пойдём со мной. Конни прекратил сопротивляться и задавать вопросы где-то на прошлой неделе. В момент, когда Эрвин не только улыбнулся самыми краешками губ, но и сказал своё первое со дня спасения слово, в Конни что-то перевернулось — что-то тяжёлое, служащее теперь его внутренним центром и стержнем. Он не забывает свои вопросы и не забирает назад все свои претензии, но смотреть, как возвращается к жизни очень важный и для него, и для всего мира человек, становится увлекательно. Он думает, что остальные его не слишком-то и поймут. Его попытки поговорить с Жаном несколькими днями ранее свелись к глупым шуткам, с Сашей — к неловкому молчанию в присутствии столбом стоящего Кирштайна. Глупую ухмылочку на его лице и румянец на щеках Саши он расценил по-своему, но о выводах никому из них не сообщил; им это, как понял Спрингер, вряд ли так уж и надо. На особо сложные и глубокие размышления времени, в целом, у него и нет. София сгружает на него ещё одну часть своих обязанностей, чтобы помогать тяжело раненным, и Конни стоически сносит всё: и уколы, и грязные утки, и смену постельного белья вместе с раздачей обедов на тонких жестяных подносах. — Что-то случилось? — он хвостом плетётся за Софией по коридору от комнатки Эрвина, но она молчит и молчит, даже когда они заходят в её кабинет. Конни повторяет вопрос, думая, что его не услышали, но тяжёлый взгляд медсестры прерывает его на половине. Спрингер сбивчиво извиняется. Она усаживается на свой стул, хрупкая тишина вокруг кажется Конни чем-то сюрреалистичным, будто он сам в каком-то дурацком сне, от которого никак не может очнуться. — Я хочу, чтобы это осталось между нами, — начинает она, и Спрингер хмурится. — Сейчас в курсе только высшее руководство и несколько медсестёр. Мне нужно предупредить тебя, потому что ты каждый день видишь мистера Смита, но то, что я тебе скажу, не должно растечься по твоим товарищам, слышишь? Предположений у Конни особо нет, а те, которые всё же забредают в голову, просты до безумия: может, она сейчас скажет, что его помощь больше не нужна — хотя тогда причём тут начальство, — или скажет, что жизнь и восстановление Эрвина Смита больше не входит в приоритетные задачи Разведкорпуса, потому что есть множество других вещей, которые вполне получается делать под командованием той же Ханджи Зое. Поэтому то, что говорит ему София, он осознаёт далеко не сразу. — Какое-то время назад в городе началась ощущаться нехватка медикаментов. — Это Конни понимает, но не видит той проблемы, от которой могут дрожать руки и белеть лицо. — Нас больше всего заденет нехватка обезболивающего. Он вспоминает Эрвина, того Эрвина Смита, который только-только приходит в себя и стонет от нестерпимой боли так громко и так протяжно, что все внутренности у Спрингера скручивает узлом от одной только мысли. Чтобы вздрогнуть и попятиться к стене, ему не надо слышать — можно просто воссоздать ту картинку у себя в голове. — Но разве это… возможно? Конни хмурит брови, складывает руки на груди. Это никак не похоже на правду; они, конечно, далеко от зажиточного центра, но ему всегда казалось, что Разведкорпус должен быть на хорошем счету у правительства, и ощущать нехватку финансирования или обеспечения нужными вещами не должен. София вздыхает. Конни удивляется, как быстро из бойкой и громкой женщины она превращается в поникшее и потухшее создание. — У меня нет ответа на этот вопрос, — она пожимает плечами. — Это вне моей компетенции. Я лечу людей и пытаюсь спасти тех, кого спасти можно. За то, придут поставки в этом месяце или нет, отвечают совершенно другие люди. — Но можно же как-то этих людей, ну, напрячь? Послать запрос в Митру или куда там ещё? Конни не очень хорошо знает, как это все происходит. Его, как шестеренку огромной системы, это никогда особо не волновало. У него всегда была экипировка, всегда была еда, пусть и довольно скудная, была кровать и, если его задевало во время тренировок или чего-то более опасного, были бинты и всякие склянки, названиями на которых он никогда не интересовался даже в целях саморазвития. — Все, кто в теории мог бы помочь, уже и без того поставлены на уши, — кивает София. Уверенности в её голосе не слишком много, но Конни отчего-то рад и таким крохам. Он опускается на кушетку напротив неё. После нескольких недель тесного взаимодействия такое он считает нормальным — не всё же стоять по стойке смирно, прижав кулак к сердцу. — И даже Ханджи? — выпаливает он, но быстро поправляет себя: — Главнокомандующая Зое? — В первую очередь, — отвечает София, и её губы впервые за всё то время, что Конни ошивается рядом, трогает едва заметная улыбка. Пересилить грусть и страх в глазах она, впрочем, не помогает. — А они с… — Конни вовремя прикусывает себя за язык. Лезть в личную жизнь Ханджи, и тем более в личную жизнь Эрвина никогда особо не хотелось — ну, разве что во время посиделок с другими кадетами, когда за неимением чего-то ещё они сплетничали, придумывая, кто с кем мог бы встречаться. Ханджи почему-то всегда сватали Эрвину (хотя многие девчонки и хотели, чтобы он не доставался никому — или достался им), и всё, что слышал тогда краем уха Конни, вечно занятый чем-то ещё, сейчас вроде как даже подтверждалось — хотя он и не ставил целью подтвердить и опровергнуть те давние сплетни. София вскидывает бровь и молчит. Сейчас, думает Конни, его погонят взашей, а может быть даже доложат руководству. Медсестра поднимается, принимаясь за работу и не обращая на него внимания; поднос наполняется медикаментами, шприцами и жгутами, её движения выверенные до автоматизма и ужасающе чёткие. К этому она шла годами. Конни хочется однажды уметь что-то делать так же хорошо. — Как бы то ни было, его боль делает больно ей. Всем нам, — добавляет она. — Пойдём. Сегодня нужно выписать двух человек. Конни кивает и плетётся следом. Лучше б его выгнали — не для того, чтобы не видеть больных, а чтобы не думать об Эрвине. Он катит тележку по коридору, а думает о том, что будет, когда придётся уменьшить тому количество препарата в день. Он втаскивает тележку в палату (парню оторвало руку, но он чудом спасся от титана), а сам думает только о том, что скажет Смиту, если — или когда? — препарата не останется совсем. Будет уже совсем не до историй, совсем не до анекдотов времён кадетства; тогда, он думает, рухнет уже всё построенное. Не то чтобы он там много всего настроил; где-то на подушечках пальцев всё ещё угадывается ощущение тепла от кожи Эрвина, и он прижимает ладонь к своей груди, чтобы его сохранить. София рядом едва заметно качает головой, и Конни отводит взгляд, прячет руку в карман. И на следующий день, закончив с помощью по медицинскому отсеку, приносит Эрвину охапку ромашек — сам не понимая почему. Это кажется правильным; Конни неловко засовывает стебельки в видавшую виды вазу с водой, ставит букет на прикроватную тумбочку. Это кажется необходимым — не ему, уверяет себя Спрингер, а Смиту. Он снова выкраивает время, чтобы задержаться после очередной порции историй, которые теперь вылезают из него нехотя, с прилагаемым усилием, будто бы из-под палки. Конни не смотрит на Эрвина, когда тянется пальцами к его руке, и не смотрит, когда сжимает широкую ладонь. Тот крепко спит после последнего полного укола обезболивающего, и Конни задерживается у его кровати, хотя знает, что ничего особо не может и не сможет — ни забрать боль, ни облегчить страдания, ни пообещать хорошую жизнь. Он просто держит его за руку, потому что делал так с родными, и те говорили ему «спасибо» — прямо как однажды это сделал Эрвин. Он держит его за руку, потому что так становится проще ему самому. Где-то внутри становится чуточку теплее, так же, как становится теплее и ладони; позади него скрипит дверь, София сегодня даже не успевает ничего сказать: Конни коротко сжимает будто бы безжизненные пальцы и выскальзывает к ней в коридор. Можно сколько угодно пытаться оттянуть будущее с его болью — своей и Эрвина, — но здесь и сейчас он нужен и другим людям.

× × ×

У Конни в голове хватает места только на ограниченное количество мыслей — об Эрвине, уколах и о Софии, — и думать про Жана и остальных ему попросту не хватает времени и сил. Он падает на свою кровать сильно после комендантского часа, когда из соседних уже доносятся сопение и храп; не видеть друзей кажется невыносимым только поначалу, но несколько недель ударного темпа работы в медицинском отсеке помогают Конни чуточку сместить приоритеты. Он даже успокаивается и больше не особо возвращается к мыслям о своей нужности — или, вернее, ненужности — на поле боя. Принимать ситуацию такой, как она есть, кажется ему огромным личностным ростом; вернее, Ханджи сообщает ему подобное однажды вечером, когда он старается тихонечко пробраться в казармы. Он ей верит, хоть эта вера и довольно шаткая; Ханджи умеет из ниоткуда появляться рядом тогда, когда у Конни снова возникают сомнения, и пропадать до следующего такого раза. Днём позже Ханджи не успевает. Круговорот, захвативший его, не отпускает, и каждый день становится похожим на предыдущий; прибывают очередные раненые, с ними умножается работа, уколы, перевязки, швы на ранах и оторванных конечностях, постоянные крики, причитания, плохо скрываемые слёзы. Это опустошает; Конни работает больше, лишь бы не думать, не оставлять себе времени на гнев и непонимание. Сражаться снова берут не его — и он ни за что бы не захотел оказаться на месте тех несчастных, кого теперь ждут разве что инвалидные коляски и скромные пособия, — но убирать дерьмо и штопать чужие тела в который раз становится невыносимо. Он старается, но не всегда преуспевает: мысли появляются перед сном, мысли приходят к нему по пути в казармы, когда ноги едва идут, а руки, стёртые и воспалённые от вечного контакта с антисептиком, почти уже не двигаются. Конни не понимает, куда он движется, но это направление пугает с каждым днём и даже с каждым часом всё больше и больше. — Сможешь завтра прийти пораньше? — София, он видит, в куда лучшем состоянии, чем он сам, вероятно благодаря опыту и банальной стойкости, но даже по ней заметно, насколько она устаёт. Конни хочется попросить её отдыхать чуточку больше, но он вовремя себя осекает. — Конечно, без проблем, — он тихонько прикрывает за собой дверь, закрывает глаза и стоит в коридоре несколько минут, вслушиваясь в мягкий шум в кабинете медсестры, то и дело перемежаемый чьими-то вскриками дальше по коридору. В голове пусто, отвратительно сильно клонит в сон, пальцы ватные, ноги — две приделанные к телу палки. Конни трёт ладонями глаза и поворачивает в сторону казарм. Здесь всего-то и надо, что пройти несколько поворотов, несколько лестниц, каждая из которых наверняка будет испытанием. На его долю, думает Спрингер, их и так выпадает достаточно. — Иди сюда, ну… Конни хмурится, занеся ногу над ступенькой. Ему кажется, что он спит, и кто-то зовёт его, он снова трёт глаза и снова заносит ногу, как приглушённый девичий стон наполняет коридор позади него. Возможно, перетруженная голова и недосып делают своё дело. Конни снятся стонущие девушки относительно часто, и в ещё одном таком сне нет ну совершенно ничего удивительного. Вот только сознание, пусть и с запозданием, подкидывает ему ещё одну мысль: стонет явно кто-то ему знакомый. Он разворачивается, идёт откуда пришёл. Чтобы найти источник звука, приходится какое-то время покружить по коридору; несколько раз Конни запинается на уставших ногах, несколько раз облокачивается на стену, и в конечном итоге так и застывает, упёршись ладнью в холодный шершавый камень, другой рукой в который за вечер раз протирая глаза. Вероятно, это всё же не сон, но Конни ужасно хотелось бы, чтобы ему всё это снилось. С утра можно было бы хорошенько умыться — возможно, перед этим быстро отдрочив себе под одеялом, — и вернуться с новыми силами к работе. И вместо того, чтобы вернуться в казарму и попробовать поспать перед очередным тяжёлым днём, он просто стоит и смотрит. Голос и правда оказывается знакомым — оба голоса. Жан наваливается на Сашу со спины, забившись с ней в узкую и плохо освещённую нишу под лестницей. Штаны приспущены, бёдра двигаются вперёд, каждый толчок оглашается шлепком кожи о кожу, и этот звук, так же как и вид, отвратительно крепко приковывают к себе. Конни сжимает пальцы в кулак. Жан обхватывает Сашу за шею, и Спрингеру на мгновение кажется, что той не нравится, что она вырывается, и поэтому Кирштайну приходится её держать, но через несколько минут становится понятно, что её не просто всё устраивает — она получает наслаждение, её руки гуляют по собственному телу, заходят назад, притягивают Жана за бёдра ближе. Тот пихает свободную ладонь Саше под форму; Конни не видит, но он наверняка лапает её за грудь — так, как он сам делал однажды, не совсем случайно, но почти не надеясь на большее. Саша тогда ему отказала, но намекнула, что шансы у Конни есть. Видимо, все его шансы сожрала работа в медотсеке и грёбаный Кирштайн, в отличие от него имевший возможность показывать себя на поле и зарабатывать условные баллы как перед руководством, так и перед девчонками. Жан не раз говорил, что такой способ привлекать внимание и правда работает. Долгое время Конни казалось, что и в полицию он не пошёл в итоге из-за этого же. — Да-а, детка, — Жан наклоняется, чтобы поцеловать Сашу в шею, и Конни уверен, что с утра, если пойдёт на завтрак, сможет увидеть засос у неё на коже. Он даже начинает придумывать колкость, которую можно было бы ляпнуть, показывая, что он видел, но в голову лезут совсем не колкости. Ему становится чертовски, невыносимо обидно. Жану всегда доставалось больше, хотя усилий он прикладывал куда меньше. Жан был выше, привлекательней, сильнее физически; его выбрали, чтобы брать за стену сражаться с титанами, тогда как Конни, маленького и несуразного, оставили выносить утки и штопать калек. Это, думает он, совсем не то, с чем могла бы поспорить даже Ханджи Зое, у которой на всё всегда есть свои аргументы и объяснения. Это факты, это — дурацкая константа, которую ему ни за что и никогда не победить. Всё, чего он может достичь в жизни, это «Конни, ты конечно очень хороший, но» и «Спрингер, ты, конечно, хорошо сегодня постарался, но». Конни вздыхает, закрывает глаза, но под веками так и продолжает стоять картинка с Жаном, вжимающим Сашу — об интересе Конни к которой прекрасно знал, — в каменную стену. Что бьёт больнее мыслей о битвах — Жан, ни разу с их последнего разговора не поинтересовавшийся его делами. Саша, обещавшая сходить с ним однажды к Эрвину, но вместо этого выбравшая другое времяпрепровождение. Спрингеру казалось, что всё, через что они прошли за последние годы — совсем не пустой звук. Конни скребёт по камню ногтями и отталкивается внезапно обретшими силу ногами. Это совсем не то, как он хочет жить эту жизнь, и никакие Ханджи и никакие Леви не смогут его отговорить от попыток прорваться на поле и биться — делать то, ради чего он сюда и шёл. Ночью он не спит: пишет и переписывает запрос на перевод, изводя бумагу и пытаясь подобрать более правильные слова. Получается из рук вон плохо, но последний вариант, с кривым почерком, но с горячими, колкими словами Конни прижимает к себе, пока пробирается по коридорам, решая в который уже раз не идти на завтрак. Он адресует один из запросов и Софии, не сильно разбираясь во всей этой бюрократической системе. Хрупкий листок взрезает воздух, пока он добирается до медицинского отсека, но стоит захлопнуть за собой дверь, как Конни тормозит, привлечённый не совсем типичной для столь раннего утра картиной. Дверь в кабинет Софии закрыта. Дверь же в комнату Эрвина открыта нараспашку. Это, думает Спрингер, ни в коем случае не собьёт его с курса и ничегошеньки не изменит; вышагивая до самого конца коридора, по своему уже привычному за столько времени маршруту, он не думает ни о чём таком. Должно быть, София пришла проведать Эрвина, покормить и вынести утку. Возможно, к нему пришёл кто-то ещё. Ничего такого. Софии внутри нет. Окно приоткрыто, одеяло на кровати чуть сброшено в сторону. Эрвин не спит — и не просто не спит, а медленно поворачивает голову на издавшего шум Конни, и в его глазах плещется узнавание. Спрингер застывает в дверном проёме, не слишком понимая, что делать дальше: войти или метнуться на поиски медсестры. Смит решает всё за него. Оставшаяся у него рука приходит в движение, поворачивается ладонью вниз, он приподнимает её с кровати и вытягивает в сторону гостя, но почти сразу же опускает, не в силах долго держать на весу. Конни делает шаг вперёд, смотрит неотрывно. Эту руку он сжимает практически каждый день, эти пальцы он знает едва ли не наизусть — факт, который он вряд ли кому-то когда-то в этой жизни расскажет. Эрвин сглатывает, его кадык движется, на лице углубляются морщинки, когда он хмурится — то ли от неприятных ощущений, то ли от чего-то ещё. Конни замирает. Эрвин приоткрывает губы, которые он тоже уже успел запомнить от и до, пока бесцельно бродил взглядом по лицу, рассказывая свои истории. — Конни. Его голос едва различим, но он куда звучнее, чем то тихое, безжизненное «спасибо», выдохнутое ему уже будто бы в прошлой жизни. Смит вдыхает, делает паузу, будто пытается найти нужные слова — или пытается собраться с силами. Это, думает Спрингер, наверняка затратное для него действие. — Мне больно… Конни кажется, что он слышит что-то не то, или что ему и вовсе это лишь чудится, только взгляд прямо Эрвину в глаза заставляет поверить, что это не какое-то эхо и не какой-то мираж в его сонном, утомлённом сознании. Эрвин не спит, и ему больно настолько, что он прямо об этом говорит, собирая по закоулкам на это силы. Листок с запросом на перевод вылетает из пальцев Конни, но он даже не замечает, пока тот не касается его ботинок. И это не начало конца, момент уже давно пропущен — это самый что ни на есть разгар агонии. Конни боится сделать шаг ей навстречу.
17 Нравится 6 Отзывы 5 В сборник