ID работы: 12632920

Повесть о последней весне

Гет
R
Завершён
48
Размер:
28 страниц, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
48 Нравится 14 Отзывы 22 В сборник Скачать

Глава II

Настройки текста
Утро живет — и я жив. Дышу легко, но неохотно: в ноздрях застревает запах медикаментов. Смотрю в белоснежный потолок в ожидании, когда посыплется снег и укроет меня под собой. В сознании всё путается, в глазах рябит. Никак не могу взять в толк, почему я одет в чистую, легкую пижаму и лежу на мягком матрасе. Повернув голову вбок, наблюдаю за тем, как вздымаются белые прозрачные занавески у открытого окна. Давно не наблюдал такого умиротворяющего вида, невольно вспоминаю дом. Лучи проникают сквозь ткань и падают на рядом сидящую девушку, облаченную в монашеское платье с белым фартуком. Бледна, как смерть. Её глаза опущены, но сидит прямо: не спит ли, случаем? Я пытаюсь чуть привстать, простынь тут же шуршит, и юница в мгновение открывает глаза. — Ах! Monsieur! — заговорила. На чистейшем французском. Вот чёрт… Мы встречаемся взглядами. В её глазах отражаюсь я — неотесанный вояка, немецкий капитан, монстр и убийца. Уродец с ранами в нескольких местах на лице. Девушка смотрит пристально, без малейшего намека на страх. Черты лица нетипичны для европейки, но от этого только привлекательнее. Что за француженка такая, что не боится меня? И где я вообще? В плену? Прилагая всевозможные усилия, пытаюсь сесть. Сердце навзрыд бьет в груди со словами: бежать, бежать, бежать. Одно мгновение, и приходит осознание, что я не в состоянии двигать ногами, в них всё трещит. Морщусь скорее не от боли, а от своего жалкого состояния. Чувствую, как на лице тянутся швы на месте ран. Дослужился. — Vous devrez s'allonger, — я с недоумением смотрю на неё, собираясь уже свесить ноги с кровати и встать с неё. Плевать на боль, в окопах как-то же вытерпел. — Ne vous lèvez pas. Глупый, лежать! — она резко поднимается, скрипя стулом. Готова ринуться ко мне, схватить за плечи и повалить на подушку. Никогда не слышал родной язык с таким кривым и… красивым акцентом. Она меня оскорбила, а казалось, благословила. Какие мысли всплывают в моем богохульном сознании, только погляди!.. В ответ на её возражения хмурюсь: вот ещё — женщину слушать, тем более французскую. Знаю я, какие они бывают — дурные француженки… — My dear friend, — обратился кто-то с соседней койки. То был чернокожий мужчина крупного телосложения, читал газету. — Не перечь сестрице. Возвращаю взгляд к девушке. Она смотрит, недовольно нахмурив брови и сложив руки на груди, в ожидании, когда я опущусь на кровать. Внимание зациклилось на чёрной прядке, что торчит из-под апостольника, напоминая случайный мазок чёрной кисти на идеальном портрете. Французы, англичане! Как меня только угораздило попасть к противникам? И где Йегер? Где фронт? Вокруг меня только койки, белоснежные стены, лучи солнца и слоняющиеся туда-сюда девушки в чёрных рясах. Одна из таких и вовсе возвышается надо мной, буравя меня взглядом. Как пить дать, монашки с таким упрямым характером — горе в монастыре. Обнаружив крест над широкой дверью в конце комнаты, осознаю до конца, что нахожусь в католическом госпитале. Сосед-англичанин лежит с забинтованной грудью, увлечен чтением. Другого соседа с рыжей макушкой закрывает юбка сестры, но, кажется, он спит. Снова встречаюсь глазами с француженкой. Слушаю и повинуюсь, госпожа. Ложусь. Только уйди подальше в кои-то веки. И не смей смотреть на меня. Не подозревая о моих мыслях, француженка кивает в благодарность, что-то лепечет на своем родном языке и упархивает, подобно птичке певчей. Я возвращаюсь под простыню и сажусь, уперев спину о подушку, предварительно удобно устроив её к спинке койки. Стоит сестре уйти, я тут же поднимаю простынь, наблюдаю. Одна нога по колено в гипсе, другая в бинтах в некоторых местах. Многие скажут, и я с ними соглашусь, что отделался ещё легко. По правде говоря, хрен я в таком состоянии смогу сбежать отсюда. Вспоминаю, как на передовой недалеко от меня взорвалась мина. Чудом дополз до окопа, наткнулся на рядового Йегера, надел противогаз. События с фронта калейдоскопом проносятся в голове. И на повторе звучит вопрос: «Что там происходит сейчас?» А вдруг… Война закончилась? От вопроса кровь забила в перепонках. Отвожу взгляд от многострадальных ног, прикрыв их простыней, к англичанину. Тот продолжал читать. Нутром почуял, что на него кто-то смотрит и обернулся ко мне, вопросительно хмуря брови. Я глазами киваю на газету. Он всё прекрасно понимает без слов и протягивает рыхлую страницу с главными новостями. Читаю только знакомые слова, газета написана на французском: наступление германских войск, Париж, Людендорф. — Война идет четвертый год, давит солдат и сносит города. Когда ж наступит ей конец? — мечтательно протягивает англичанин, смотря в потолок. Поворачивается ко мне и добавляет: — Известно ли тебе, а, немец? — Нет, — отвечаю. Мысленно благодарю соседа за предоставленную информацию. И на что я надеялся, глупец? Англичанин огорченно вздыхает и внезапно протягивает мне ладонь для рукопожатия: — Оньянкопон. Недоверчиво смотрю на руку. Вот сейчас я протяну ему ладонь, поздороваюсь, а он скинет меня с койки. Унизит так, как не унижали, когда ещё кадетом был. Подняв глаза на Оньянкопона, почему-то для себя делаю вывод, что нет в них места для лукавства. Война научила меня адаптироваться. Мне не хотелось верить в то, что сейчас я находился на вражеской территории в католическом госпитале. Меня спасли и даже не убили во сне. Верится с трудом, но приходится с этим смириться. Здесь, под покровительством Господа, мне остается принимать свое положение и привыкать к нему. Как только смогу ходить — уйду, вернусь на фронт… А пока что надо терпеть и привыкать к здешним порядкам, дабы проблем лишних не набраться. Всё равно бежать некуда теперь. Фронт на некоторое время позади. На свой страх и риск, протягиваю руку в ответ, сжимаю крупные пальцы и произношу: — Райвель. — Рад знакомству, Райвель, — отпуская мою руку, довольно хмыкает новый знакомый. В ответ я киваю. Я не особо-то и рад.        С Оньянкопоном мы разговаривали ни много ни мало весь оставшийся день. На ломаном английском, но в большинстве своём, на немецком. Мой новый приятель знает много языков. Напротив нас двое русских солдат играли в карты, недоверчиво косясь в нашу сторону; мой второй сосед — тот, что рыжий, дрых; ещё был бельгиец, который постоянно кашлял и в тазик выплевывал куски отравленных легких и комочки крови. Оньянкопон рассказал, что юноша потерял свой противогаз во время атаки. Заодно я осведомился, что со мной было, пока лежал здесь без сознания. Мужик скомкано рассказал, мол среди ночи, как в старых сказках, раздался отчаянный стук в дверь. Проснулся весь монастырь, думали: фронт под порогом. Оказалось, парень заблудился, не знал местонахождение ближайшего госпиталя. Нет сомнений: так благородно облажаться мог исключительно Йегер. На спине нёс солдата без сознания — меня. Спустился врач, велел сестрам немедленно готовиться к операции, якобы положение катастрофическое. И врач этот всё диву давался чуду расчудесному: как я ещё умудрялся дышать! Эрена задерживать не стали и отпустили. Не ранен — свободен. Были ещё разговоры, катавасия какая-то. Оньянкопон укрылся с головой под простыней и благополучно уснул. Проснулся на следующий день и первым делом увидел нового соседа по койке, а рядом сестра сидит, молитву читает. На вопрос: «Сколько я проспал?» — он не задумываясь ответил: «Четыре дня». Вместе с тем, новый приятель поведал о своей семье: жене и двух дочках. Рассказывал о бомбежках в Лондоне, о том, как его жене удавалось проявлять всю свою храбрость и мужество, чтобы укрыть себя с детьми, пока супруг воевал. Я хотел уже сказать, что он — страшный везунчик. Но в какой-то момент повествования большие глаза его покрылись мокрой пеленой. Одну бомбардировку они всё-таки не пережили, спали. Я не нашёл нужных слов, промолчал. Совсем разучился проявлять сочувствие. И не потому, что немец, а потому, что уже стар для сочувствия. Оньянкопон кивнул, как будто я ему что-то сказал подбадривающее. Минуту погодя, он признался в том, что сам являлся пилотом и управлял дирижаблем в небесах над Германской империей. А глубокую рану, что шла от живота к груди, получил, когда дирижабль сбили. Оньянкопон — человек добрый и умный, приятный собеседник, а главное — глубоко понимающий. Давно я так хорошо не думал о людях. О своих днях на войне рассказывали друг другу, как про что-то обыденное. Может показаться, что это ненормально: мы делились тем, как друг друга убивали. И правильно кажется. А ведь Оньянкопон даже пару раз помог мне до сортира дойти, чуть не таща на себе, хотя сам был не в самом лучшем состоянии. Сестра-француженка с торчащей чёрной прядкой заметила нас: двух ковыляющих на одном костыле солдат, — и пригрозила, мол увидит ещё раз — замотает нас и привяжет к койкам. Оньянкопон на это так горько посмеялся, что в груди защемило; у обоих. Обед выдался вкусным. Картофельный суп, кусочек хлеба, сладкое яблоко. Я объелся одним только супом, а хлеб и яблоко оставил на потом. После приёма пищи нам надоело говорить о фронте и стрельбе. Поговорили о, так называемых, мечтах. Дали такое название этим порочным мыслям — на самом деле это уже давно сгоревшие планы. Оньянкопон мечтал стать священником, а сейчас угрюмо вздыхает со словами: «Какой из меня теперь святоша…» А я… о чем грезил я? Тогда, в 1914-м, я заканчивал институт. Хороший друг мой, Фарлан, мечтал писать стихи и песни; Изабель до помешательства увлекалась модой, хотела после выпуска шить свою одежду — женские и мужские костюмы. Я хотел увидеть мир. Не из газет и не из книг, а на собственном автомобиле объездить Европу, чтобы ветер свистел в ушах, и жизнь неслась. Грезил на пароходе доплыть до Соединенных Штатов, Индии, Китая, Австралии… Увидеть людей, познать культуру и языки. Я представлял жизнь огромным событием, я был влюблен в свое желание жить и созерцать. А потом война… С ней не то, чтобы жизнь перестала быть прежней. Она остановилась вовсе, как работа на заводе, приводя к тому, что материал со временем ржавеет, мхом покрывается фасад здания, по битым стеклам ходит ветер. Вечер подступил незаметно. Оньянкопону делают перевязку. Я посчитал неприличным подсматривать, поэтому уставился в окно: маленький кусочек розового неба едва виднеется. Я забыл о том, каким прекрасным бывает небосвод. Там, за окном, небось, ещё птицы летают, шепчут деревья и ввысь растет трава; Луна и Солнце встречаются… Лицезрел с таким пристрастием, что не почувствовал, как возле уха зашуршала юбка. Заметил присутствие своей ненаглядной не сразу. Стоило ей заскрипеть стулом, я перевел свое достопочтенное внимание к ней. Признаться, соскучился по женскому обществу. Но не по такому, чтобы в первые секунды знакомства обозвали глупым. Я с интересом смотрю на француженку. Замечаю у неё родинку под правым глазом, ещё дружную парочку над губой. Глаза её серые, блестят серебром. Господь, она же совсем молоденькая… Хотя, ты только погляди, разница у нас, небось, лет пять или шесть. А я уже себя чувствую глубоким стариком. Юность после фронта уже не вернуть, и я потерян ровно так же, как мои сослуживцы, и все мы — разлагающееся на койках в Божьем доме, покуда возле нас порхают валькирии в чёрных платьях. Дети с рухнувшими мечтами, отчаянно ищущие среди руин способ выбраться к свету. Сестра встряхивает термометр — протягивает мне. Недолго думая, я хватаю его и сую себе под мышку. Продолжаю наблюдать за ней, она застенчиво отводит взгляд. Смущение я понимаю по легкому румянцу, однако она прям-таки мучается — пытается скрыть свои эмоции, сосредоточено хмурясь. Мы оба ждём, когда пройдет достаточно времени. Француженка и немец буравят друг друга взглядом — публике на смех. Чуть заговорим, так вообще комедийное шоу можно устраивать. Как будто у Вавилонской башни встретились. — Monsieur, comment vous sentez-vous? — внезапно спрашивает она. Я давно не чувствовал себя таким… растерянным. Думается: она же не издевается так надо мной? Я забываю все языки мира, даже свой. Вдруг голова зарастает желанием на выдуманном языке сказать француженке, что она чертовски красива, и пусть отстанет со своим французским. Не знаю, как объяснить красавице, что я её ни черта не понимаю. — Она спрашивает, как ты себя чувствуешь, — на выручку мне приходит Оньянкопон. Довольный, со свежими бинтами на туловище. Кажись, она растеряна не хуже меня. Неуверенно хлопает глазами и скромной улыбкой благодарит Оньянкопона за помощь. Я кашляю в кулак, вспоминаю свой гиблый французский, хрипло отвечаю: — Bien… Merci. Сестра кивает. Я с облегчением выдыхаю — потихоньку мы начинаем понимать друг друга. Не хватало ещё с сиделкой своей не находить общий язык. Девушка тянется к термометру, внимательно смотрит, показывает мне — тридцать восемь с половиной. Ещё бы, от пережитого только что стресса все сорок градусов — легко. По правде говоря, дурно я себя чувствую на протяжении всего дня. Даже не замечал до этого момента, привык к паршивому состоянию. Француженка вновь сосредоточилась на своем деле. Верно: скажи «нет» неловким ситуациям! Она сделала пометку в тетради и отложила её, переключила внимание на свои медицинские инструменты. От них — ко мне. Кивнув на ноги, дала чётко понять, что простынь мне необходимо отодвинуть, иначе она и насильно может спихнуть белоснежную ткань и бросить на грязный пол. Я протестующе фыркаю, но все-таки не заставляю долго ждать и сбрасываю простынь на край койки. Движения её рук аккуратны и отточены. Француженка точно знает, что делает. Не робеет, не прикусывает губы. Только я здесь круглый дурак, строю из себя что-то непонятное, мол не трогай, не смотри. Всё она уже видела, только снаружи кажется свеженькой и чистенькой. Пальцы у неё длинные, тонкие, а сами ладони в мозолях. С этих ладоней она ежедневно смывает кровь. Этими ладонями меняет нам белье, держит в руках части тела и делает записи в своей старой, потрепанной тетради. Сколько солдат из записанных этими самыми ручками уже спят вечным сном в земле? Её тетрадь — не просто отчёт о больных. Это отчёт о смертных. Заканчивает с перевязкой на ноге, что-то бурчит недовольное на французском — забавный язык. Осторожно накрывает меня простыней, я даже не успеваю поспорить и высказать свое «Я сам!» Она вдруг пододвигает стул поближе, садится и наклоняется ко мне. От такой решимости в нехарактерном для себя испуге вжимаюсь в подушку. — Раны, — произносит, щекоча теплым дыханием. Не спорю — на лице у меня их достаточно. Её это ничуть не отталкивает — даже как-то тоскливо от того, что ей все равно. Льняной тканью, смоченной раствором ксероформа, сестра осторожно проходит по шрамам. В некоторых местах щиплет, но я не подаю виду — сфокусировался на серебре, мерцающем в её очах. В них — две полные Луны; туманы, в которых я теряюсь. Я же не дурак какой-то, чтобы так легко отдавать себя ей в плен. Я же полный, безбожный дурак! Наверняка в её глазах забывается каждый, о ком она заботится. Я не единственный такой… жалкий. — Всё, — красноречиво объявляет француженка, отстраняясь от меня. Я также красноречиво киваю ей в ответ. Сестра в спешке собирает улики только что пройденных операций: красные тряпки и жёлтые бинты. Пребывая в замешательстве, даже не успеваю уследить за тем, как она вновь упархивает, оставляя за собой едва осязаемый шлейф тоненького аромата роз и мёда. Обреченно падаю на подушку. Слышу, как Оньянкопон фыркает возле меня. — Что? — недовольно хмурясь, спрашиваю его. — Да нет, ничего, — лукаво улыбается, минуту думает и добавляет: — Микаса. Так сестрицу зовут. — Не интересует, — скупо отвечаю, отворачиваясь от Оньянкопона, и кутаюсь в простынях. — Ну-ну, — мурлычет тот. О Микасе я думал до тех пор, пока не погрузился в сон. Время было далеко за полночь — понял по ночной молитве.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.