****
Сан сидел на неудобном стуле, вглядываясь в лица незнакомых людей, собравшихся вокруг стола. Воздух в комнате наркологического центра казался густым, пропитанным запахом дезинфекции и чужих невысказанных историй. Непривычная обстановка давила. Он чувствовал себя чужим, и каждая попытка поддержать беседу, каждый неловкий взгляд, брошенный в его сторону, лишь усиливали это ощущение. Слова застревали где-то глубоко в горле, а когда всё же удавалось выдавить пару фраз, они звучали натянуто и фальшиво даже для него самого. Желудок скручивало лёгкой, но навязчивой тошнотой. Это было не физическое недомогание, а скорее отголосок тревоги, метавшейся внутри, и отвращения к новой принудительной откровенности. Хотелось просто встать. Тихо, без лишнего шума, не привлекая внимания, просто развернуться и выйти за дверь, которая так манила своим обещанием свободы и одиночества. Уйти от понимающих сочувствующих взглядов, от атмосферы, которая, казалось, высасывала из него последние крупицы энергии. Порыв был настолько сильным, что его мышцы напряглись, готовые к рывку. Но где-то глубоко, под слоем этой тошноты и желания сбежать, шевельнулась другая сила — воля. Она была тонкой, почти прозрачной нитью, но цепкой. И тут же привела его мысли к Сонхва. К его тёплой улыбке, к беспокойным, но полным любви глазам, к той непоколебимой вере, которую Пак в него вкладывал. Сан закрыл глаза на секунду, представляя, как Сонхва сидит дома, переживает, надеется. Как ждёт его. Любовь к Сонхва была волей, которая удерживала его на месте, не давая сорваться в привычный омут бегства, прежде всего от самого себя. Он сделал глубокий вдох, стараясь отогнать дурость. Руки легли на колени, кулаки сжались, нога перестала нервно постукивать по полу. Сан поднял взгляд и даже выдавил подобие улыбки. Он остался. Остался сидеть, слушать, кивать, пусть и с трудом, но участвовать во всех последующих процедурах. Ради Сонхва. Ради себя. Он знал, что должен это сделать. — И что вы чувствуете сейчас? — Не хочу никого обманывать, — со всей искренностью заявил Чхве, вызывая замешательство. — Может быть, вам необходимо время, прежде чем высказаться? Шум стих, голоса отдалились, и дверь за последним ушедшим закрылась с мягким щелчком. Сан остался сидеть, ощущая странную пустоту после ухода группы, которая, как ни странно, успела стать частью его неловкой новой реальности. Теперь только он и врач. Воздух вдруг стал ощутимо тяжелее, давя на грудь. Психолог смотрел на него спокойно, без осуждения, и этот взгляд, казалось, видел насквозь, вытягивая наружу всё, что Сан так тщательно прятал. Приватная беседа должна была быть легче, интимнее, но она давалась с не меньшим трудом, чем тоскливые признания в кругу незнакомцев. Каждое предложение психолога было словно крючок, цеплявший за что-то болезненное внутри. Сану хотелось сжаться, стать невидимым. Он чувствовал себя оторванным, словно его выдернули из привычной почвы, и теперь он висел в невесомости. Запертым. Со всех сторон — стены, невидимые, но прочные. Здесь, в этом центре, он был в буквальном смысле заперт, но это ощущение накладывалось на более глубокое, внутреннее: словно все его пути оказались перекрыты, а прежние ориентиры рассыпались в пыль. «И что теперь?» — беззвучно спрашивал он себя, пока психолог терпеливо ждал ответа. В горле пересохло, язык казался ватным. Слова, которые он должен был произнести, казались бессмысленными. Он словно бесцельно следовал ни к чему, по инерции делая то, что от него ждали, но не видя впереди просвета. Эта мысль обволакивала, душила, и секунда молчания в комнате только усиливала напряжение, заставляя его тело каменеть, а сердце — стучать глухо и тяжело. Признаться в этом вслух было почти невозможно, но осознание давило, как громоздкие стыки литосферных плит. — Я… с самого начала я был один. — Сан сдавил костяшки пальцев и сразу же притих. — Раньше мне это помогало чувствовать, что я действительно отдыхаю. Проживаю эту жизнь. Но… причина, по которой я открыл своё дело, — люди. Они помогли мне остаться не одиноким. — Обычно люди расстраиваются, когда с ними никто не говорит. — Мне кажется, раньше я всегда сам вёл беседу. — Удивительно, как тебя это не смущало, — улыбнулась девушка. — Знаешь, я и сама так часто делаю. Иногда это бывает полезным. Особенно если кто-то раздражает, а высказаться просто необходимо. Взаимный смех значительно разрядил обстановку, пока Сан снова не стал держаться особняком. — Я больше так не делаю. Сейчас я бы сказал, что счастлив, потому что больше нет надобности говорить. Потому что стыдно. Слова «потому что стыдно» повисли в воздухе, словно невысказанное продолжение — более глубокое и личное. Лёгкость, только что принесённая смехом, рассеялась. Девушка почувствовала, как Сан снова уходит в себя, но не стала давить. Она просто смотрела на него, позволяя тишине работать, ожидая, что он сам решится продолжить. Сан отвернулся, его взгляд скользнул по небу за окном, словно там он искал ответы на свои же вопросы. — Я… я всегда был таким, знаете? — начал он, его голос стал чуть тише, почти нерешительным. — Всегда что-то говорил, пытался доказать, отстоять свою точку зрения. Думал, это проявление силы — умение высказаться, не промолчать. А на самом деле… — Он сделал глубокий вдох, почти неслышно выдохнул. — На самом деле это была лишь моя неспособность быть по-настоящему… спокойным. Умиротворённым. Он снова повернулся к ней, и его взгляд, обычно закрытый и немного отстранённый, теперь был открытым, почти уязвимым. Он искал в её глазах понимания. — Я стыжусь не того, что говорил тогда. И не того, что чувствовал. Я стыжусь того… что мне приходилось говорить. Стыжусь той внутренней дисгармонии, той пустоты, которая заставляла меня постоянно искать что-то, чтобы заглушить её. Пустоты, которую я пытался заполнить словами, спорами, бесконечными доказательствами чего-то самому себе. Его глаза остановились, и в них зажёгся огонёк неожиданного, глубокого осознания. — И вот сейчас… — Сан помедлил, будто взвешивая каждое слово. — Сейчас, когда Сонхва рядом, мне не нужно ничего доказывать. Не нужно ни с чем бороться. Просто… быть. И это так странно. Я чувствую себя… целостным. И в этом покое… я действительно счастлив. Он сделал ещё одну паузу, прежде чем произнёс самое главное, самое неожиданное признание, которое прозвучало почти шёпотом, но с непередаваемой искренностью: — И мне стыдно, — он проговорил последнее слово с лёгким надрывом, — стыдно за себя прежнего. За то, что я был так слеп. Что не понимал, что для счастья не нужны громкие слова, постоянная борьба или поиск чего-то. Нужна лишь… тихая гармония. И я никогда не думал, что именно он окажется тем человеком, который покажет мне её. Что он станет тем, кто без слов сможет заполнить все мои незакрытые гештальты, и я перестану чувствовать нужду в них. Это… это и есть моё счастье. Скромное, но всё-таки счастье. От дверного стука Сан впился пальцами в подлокотники. Воздух сжался вокруг от невыносимого ощущения, пока ладонь психолога ненавязчиво сжала его колено. — Войдите. Ещё секунда, и Пак ворвался бы на сеанс раньше времени. Похоже, подслушивать чужие разговоры становится для него ненормальной привычкой. Но будь он хоть трижды дураком, всё равно признаётся: это самое трогательное, что ему приходилось слышать. До болезненной судороги от застрявших слов в горле. Пришлось приложить немало усилий, чтобы не сорваться и вежливо дождаться приглашения войти. — Оставлю вас. Чхве смотрел перед собой на бессмысленные детские рисунки напротив, но по спине дрожью отдавало теплом. Сонхва здесь. С ним. — Как дела дома? — неуверенно спросил Чхве. С чего-то ведь нужно начать разбавлять затянувшуюся тишину. — Нас ебут, а мы крепчаем. — Пак прошёл внутрь, с какой-то брезгливостью всмотрелся в окна, застланные алой дымкой, и уверенно присел с краю от Сана. — Госпожа Мулен Руж окончательно перестала дружить с головой. По делу. — Не говори так. Нет ничего ужаснее, чем потерять ребёнка. — С каких пор тебя это заботит? — с выраженным неодобрением Сонхва уставился на Чхве, но осёкся, когда встретился с таким же неодобрительным взглядом. — Извини. Ты прав. Одно радует: отца нет дома уже некоторое время, и я могу хотя бы спокойно вздохнуть. — Поэтому ты убиваешь время здесь? — Я не… Дыхание, опалившее шею словно жар, пробудило в Сонхва внезапную вспышку. Сердце забилось чаще, отдаваясь гулким эхом в ушах. Чхве оказался так близко, что Сонхва мог различить мельчайшие детали его взгляда — изучающего, внимательного, но не давящего. Это была близость, граничащая с вторжением, но в то же время пропитанная такой удивительной нежностью, что, казалось, само пространство между ними стало ощутимым, трепетным. Чхве, словно читая его смятение, переплёл их пальцы. Это было не резкое движение, а скорее медленное, плавное касание кожи. Затем почти невесомо он коснулся кончика уха Сонхва носом. Это было мимолётное интимное прикосновение, от которого Сонхва невольно вздрогнул. Мурашки пробежали по коже лёгкой волной, отзываясь дрожью во всём теле. Он немного заёрзал на стуле, пытаясь унять новое волнующее ощущение. Нервы его тела отзывались на внезапную нежную близость. В этот момент, когда мир сузился до пространства между ними, Сонхва почувствовал, как что-то новое и неизведанное начинает зарождаться. Первая робкая ступень к близости, пронизанная ароматом цветов и трепетом первых чувств, где каждое прикосновение говорило больше, чем тысячи слов. — Всё хорошо. Не думай ни о чём, — прошептал Сан. Его губы лишь коснулись изгиба подбородка лёгким, едва уловимым мазком, но этого оказалось достаточно, чтобы из груди Сонхва вырвался желанный стон. — Посмотри на меня, — тихий, успокаивающий голос, и Пак поднял глаза, запутываясь в нежности, желании и негласных обещаниях. — Можно? — этот вопрос, простой и значимый, повис между ними. И Сонхва, не в силах произнести слова, кивнул. Сократив последние мучительные миллиметры, Сан накрыл его губы. Неспешно. Поцелуй становился интенсивнее, и язык Чхве скользнул по припухшим губам Сонхва в поисках позволения. И, получив его, он проник внутрь, исследуя, лаская, вызывая сметающую патоку, полную невыносимой сладости. Пак чувствовал, как растворяется в приторном опьяняющем ощущении. Руки поневоле поднялись, обхватывая шею Чхве, чтобы углубить поцелуй, прижаться как можно ближе. — Я принёс тебе поесть. Еда здесь просто отвратительная. — Самая лучшая сиделка в моей жизни, — съязвил в своей манере Сан. — Умереть захотел? — Сонхва посмотрел на часы, и тело пробило лёгкое напряжение. — Пожалуйста, слушай всё, что говорят врачи. И обязательно поешь. Мне надо уходить готовиться к фестивалю. — Придёшь вечером? — Сан настойчиво сдавил Паку бедро. — Если получится отрепетировать всё без косяков. Сонхва отпрянул, словно от удара током; его ноги сами понесли его к двери. Он почти дотянулся до ручки, был готов вырваться из этой удушающей атмосферы, когда что-то внутри надломилось. Путы, связывающие его с миром, вот-вот порвутся, оставив его в абсолютном небытии. В миг на границе отчаяния его тело развернулось само — инстинктивно, без приказа разума. Он бросился назад, за несколько шагов преодолевая расстояние, с каким-то диким животным рыком, застрявшим где-то в глотке. Словно утопающий, хватающийся за последнюю соломинку, Сонхва рухнул на колени перед сидящим Чхве, обхватывая его шею в объятии — как спазм, без утешения. Его пальцы впились в ткань рубашки на спине Сана, в то время как горячее дыхание билось о чужую кожу. Это объятие оказалось столь мучительным, столь острым, что Сонхва едва сдержался, чтобы не взвыть, не выпустить из себя надрывающийся крик. Он чувствовал, как дрожит чужое тело. Или это было его собственное? Сливаясь воедино. Вдох был пыткой, выдох словно вырывал что-то внутри. Им овладело ужасающее осознание, что толика того кошмара, который сейчас разворачивался с его последним, его единственным оставшимся любимым человеком, лежит и на нём — неутешительной виной. Горькая, как полынь, правда жгла. Ошибки, слабости, его бездействие — они переплелись, душили. — Ключи. Увяжетесь за мной — клянусь, сука, убью, — резкие слова в адрес охранной службы ошпарили высокорослых мужчин в смокингах. Сонхва забрался на сиденье седана, сдавил руль и притаился. После ужасного теракта отец, кажется, совсем перестал за ним следить, но чувство, что кто-то наблюдает, никуда не делось. От этого становилось не по себе. Достаточно быстро Пак миновал ощутимую часть Каннам-гу, пока не затормозил. И хотя «Лилит» не была столь притягательной в дневное время суток, она по-прежнему отзывалась гулким трепетом. Сонхва расстегнул футляр скрипки, и вместо музыкального инструмента тот был забит денежными купюрами. — Прости, мама. Ты хотела, чтобы я прожил лучшую жизнь, но, пожалуйста, не обессудь. — Пак улыбнулся по-наивному, так, что от самого себя стало невыносимо. — Она начинается там, где заканчиваются его мучения. Теперь я знаю. Аккуратно закрыв футляр, Сонхва уверенно направился внутрь. Животный страх быть обесчещенным не давал расслабиться. Он ощущал его как холодный пот на висках, как напряжение в челюсти, как мелкую дрожь в кончиках пальцев. Именно поэтому идея «накидать говна на вентилятор» сейчас казалась единственным спасением и, пожалуй, самым логичным действием. Создать хаос или спровоцировать скандал? Этакий дикий способ справиться с нарастающей паникой, взять хотя бы какую-то иллюзорную власть над ситуацией, когда всё остальное выходило из-под контроля. Слишком больно было просто стоять и не двигаться. Сидевшие за столиками люди с тусклыми безнадёжными глазами смеялись достаточно резко — с угловатыми, отрывистыми, как у марионеток, подёргиваниями. Но раз они занимали главное ложе, то, скорее всего, именно они Паку и нужны, и он, совершенно не зная, как действовать в подобных ситуациях, с грохотом, как кость собакам, кинул футляр перед ними, обнажая внушительную наличку. — Я принёс то, что принадлежит вам. А теперь, сукины ублюдки, выметайтесь отсюда и забудьте сюда дорогу. — Самая большая ошибка — агрессивно начинать переговоры, и Сонхва по неопытности совершил её. — Думаешь, что можно вот так войти, швырнуть деньги и уйти вон? — сидевший во главе стола мужчина, видимо, имел решающий голос. — Я всего лишь возвращаю чужую собственность. Но не задаром, — почувствовал некоторую уверенность Пак. — Отдайте мне расписку семьи Чхве — и, так уж и быть, мы разойдёмся мирно. Навсегда. — Накрашенный, самодовольный, ещё и скрипка, — подал голос невзрачный тип с краю. — Это же подстилка Сана, помните? Подслушивал тогда за дверью. Кругом одни пидоры, куда ни плюнь. — Я разве разрешал говорить? — отсёк мужчина, возвращая внимание к Сонхва. — Видишь ли, господин Пак, многоуважаемый сын премьер-министра, не так ли? После массовых рейдов национальной службы «Лилит» осталась последней и, как ни странно, единственной точкой с высокой прибылью по сбыту. Так что прежним условиям пришёл конец. — В каком это смысле?.. — поджилки затряслись, и глаза Сонхва округлились в немом страхе. — Какой же он тупой, — снова вмешался подначивающий. — Теперь мы хотим в два раза больше. Это окупит все наши затраты.****
Джисон не столько жил в спальне Феликса, сколько занимал её пространство пустым сосудом среди роскоши. Эта комната, лучшая во всём особняке, была любезно предоставлена — акт щедрости, пропитанный невысказанной совестью. Большие окна, обилие мягких тканей, приглушённый свет — всё здесь кричало о могильном комфорте, который ощущался родным, но почти оскорбительным в своей навязчивой набожности. Время здесь не текло — оно просто стояло на месте. Периодически, словно по некоему внутреннему, давно установленному ритуалу, он перемещался к краю огромной кровати. Шёлковое покрывало нежно скользило под его пальцами, не оставляя ощущений. Он опускался, не чувствуя тяжести собственного тела; его движения были медленными, почти системными. И его взгляд, лишённый всякой он остроты и целенаправленности, устремлялся вдаль — за панорамные окна, занимавшие почти всю стену. Там, за стеклом, раскинулся город, окутанный вечной алой дымкой. Она висела над ним с того самого дня, как Джисон пришёл в себя, — кроваво-красное марево, не рассеивающееся ни днём, ни вечером. Хан не думал о том, что это и откуда оно взялось. Просто впитывал её алую глубину, позволяя ей беззвучно проникать в его опустошённое сознание, становясь частью безмолвного бесконечного пейзажа внутри себя. Дымка была просто… там, как и он сам. Рядом, верная и неутомимая, крутилась Гортензия. Её кремовые складки, казалось, были созданы для ласк, а глаза, обычно такие живые, теперь смотрели на Джисона с неприкрытым желанием внимания. Она сопела; её влажный нос периодически тыкался в его ладони, лежащие на коленях. Тихое поскуливание, лёгкое прикосновение мягкой шерсти — всё это были попытки пробить стену отчуждения, которой окружил себя Джисон. Он опускал взгляд на неё. Его глаза были широко раскрыты, но совершенно пусты. В них не читалось ни радости, ни грусти, ни даже простого узнавания. Лишь бездонная пропасть, через которую, казалось, пролетала даже самая сильная эмоция, не оставляя следа. Однако рука, повинуясь какой-то инстинктивной нежности, поднималась. Пальцы медленно, почти невесомо скользили за её ухом, затем по мягким тёплым складкам на шее. Поглаживание было почти автоматическим, лишённым сознательного импульса, — актом безусловного неосознанного утешения, как для неё, так и, возможно, для той крохотной искры человечности, что ещё тлела в самом его эпицентре — сердце. Время стало бесконечным. Оно больше не давило, не торопило, не требовало. Тяжесть, которая раньше приковывала его к земле, растворилась, оставив лишь лёгкую эфемерную пустоту. Джисон не ощущал её гнёта, не чувствовал её бега. Он был вне времени, вне пространства — лишь парящее сознание, наблюдающее за алыми далями и ощущающее мягкое прикосновение шерсти. Ни начала, ни конца — лишь неисчислимая и неизменная сейчас. Торопиться больше некуда. Волноваться больше не нужно. — Ты действительно хочешь так поступить? — Феликс, как и следует традиции, появился внезапно, за спиной, как самый желанный фантом, преследующий Джисона с какой-то одержимостью. — Если они так могут, чем я хуже? — Хан положил руки на колени. Почти спокойно. Именно что почти. Они немного тряслись, выдавая некоторую степень осознанного отвращения. — Ты не такой. — А ты? — Не занимайся глупым сопоставлением. — Феликс сел рядом, сохраняя небольшую дистанцию. — И тем не менее, если тебя это действительно заставит уехать, то вот. Держи, — он всучил в руки Джисону скомканный лист бумаги и неодобрительно проворчал. — Спасибо. Действительно спасибо, Ликс. — Ликс? — Тебе не нравится? — надменно вопросил Хан, пытаясь проследить за реакцией Ли. — Это слишком… — По-детски? Что ж, мой дорогой Брамс, привыкай. Они посмотрели друг на друга и растворились в приглушённом смехе и улыбках. — Интересно, рождественский панеттоне такой вкусный, как говорят? С горячим шоколадом. — Хан посмотрел над собой и тяжело выдохнул. — Казалось бы, обычный кекс с цукатами, но почему-то, сколько папа ни пытался меня им побаловать, выходило, мягко говоря, не очень. — Скоро узнаешь, — Феликс повис у него на плечах, прислонившись щекой к щеке. — Люди, к которым я тебя отправляю, хоть и весьма специфичные, но очень дружелюбные. — Как и все итальянцы. Могут возмущаться даже без особого повода. — Моя мама познакомилась с ними, пока училась в Милане. И, однажды став частью их семьи, осталась в ней навсегда. Они опустились на кровать не спеша, с той невысказанной очевидностью, которая на время заменила между ними многие слова. Легли на спину, расположившись так, чтобы их профили смотрели друг на друга, разделённые просторной шириной матраса. Ни один не смотрел прямо на другого; их взгляды были устремлены вверх — к потолку, обтянутому насыщенным тёмным сатином, раскинувшимся над ними, как шёлковое ночное небо. Ткань ловила приглушённый свет, проникающий сквозь панорамные окна — тот самый вездесущий мягкий алый оттенок, — и преломляла его в тысячи приглушённых отражений, мягких, волнообразных, которые узорами мерцали и сдвигались с едва заметным телодвижением. В общей тишине воздух, казалось, сгустился, но не от напряжения, а от ощутимого спокойствия. Эде, всё ещё не привязанный к тяжёлой гравитации, чувствовал, как сохраняется привычная лёгкость. Он был зрителем даже собственной жизни, но здесь, рядом с дорогим Брамсом, наблюдение казалось менее одиноким. Он лежал; его тело почти невесомо покоилось на матрасе, дыхание было неглубоким и ровным. Его глаза, хоть и отражали всё ту же опустошённую даль, находили странный, почти гипнотический ритм в мягких волнах сатина. Брамс, возможно, был якорем. Он лежал так же; его собственное дыхание было громким, размеренным. Давления на дальнейшее общение не было. Близость, рождённая не словами или прикосновениями, а параллельными существованиями, двумя душами, наблюдающими за одним и тем же тихим зрелищем, находящими хрупкое невысказанное единение в общем устремлённом вверх взгляде. Дружеское уединение, где тяжесть мира на краткий неизмеримый миг перестала существовать, уступив место мягкой бесконечной глади и тихому утешительному присутствию. — Ты прав. Мне нельзя здесь оставаться. Я должен подняться, чтобы быть способным защитить. Стать сильным. — You’re already strong, Hannie. Don’t doubt it. — Я говорил, что меня пугает, когда ты переходишь на английский?****
Чонин вернулся в квартиру только под полуденным солнцем. Ночь прошла без сна, наполненная тревогой и надеждой, что Сынмина дома не окажется. Он мечтал о тишине, о возможности хотя бы на миг сбросить с себя этот чёртов груз ответственности, который безосновательно мозжил черепушку. Но реальность, как это часто бывает, оказалась куда более неожиданной. Суровой, как ему показалось. Едва Ян переступил порог, как его охватил холод. Квартира не была пуста. И не просто не пуста — она словно выдохнула всю тишину, наполнившись почти осязаемой тревогой. Не было громких криков, но тени сгустились от того, что накопилось и готово было взорваться. Он увидел Сынмина. Тот сидел посреди комнаты, окружённый вещами, вывернутыми наизнанку — не физически, но эмоционально. Аккуратно сложенные стопки одежды были раскиданы, книги валялись на полу с раскрытыми, разорванными на изгибе страницами, словно их листали в лихорадочном порыве. Чонин замер. Рёбра сжались от ужаса. Впервые за долгое время там, где можно было спрятаться, он ощущал страх. Он видел Сынмина, и глаза, которые обычно светились мягкостью, сейчас смотрели иначе. Грусть, отчаяние — то, что Чонин никогда не хотел бы видеть. Смесь глубокого предательского отчуждения пронзила Яна насквозь. В хаосе вещей чувство раздавленного одиночества оказалось самым ярким за последнее время. Оставалось лишь не рассыпаться и сделать всё, что изначально и подразумевалось, — защитить. Вот только стремления тонули в горящей ненависти в глазах напротив, катясь в тартарары. Ким подошёл почти сразу. Коснулся. Сперва нежно. Можно сказать, невесомо — пока пальцы не сдавили челюсть Чонина, выбивая из лёгких приглушённый стон. — Я хочу только знать одно. — Сынмин прижался, целуя в краешек губ, пока под веком скапливалась очередная влага. — За что ты так со мной? Сдержаться было крайне тяжело, и Чонин вот-вот расплакался бы от бессилия. Но терпение превалировало над всем остальным, а красноречивое молчание лишь распаляло интерес к тому, что может сейчас прозвучать. Почему-то искренность пошатнулась уже давно. — Я дал всё что мог. И даже больше. Но почему ты раздвинул ноги именно перед ним?! Разгорячённое дыхание опалило кожу на щеке. Больно. Невыносимо. И хотя Чонин понимал, столь жестокого умозаключения он не стерпел. Укусив палец Кима, он зарядил ему прямо под глаз. — Скажи, пожалуйста, — начал Ян спокойно, разминая кулак после удара, — ты всегда меня так воспринимал, потому что было удобно? Или клеймо шлюхи проехало по мне катком ровно в тот момент, когда ты решил подложить меня под старого извращенца? Наверное, из любви, не иначе. Совершенно, блядь, не из личной выгоды — потому что удобно. — Чонин подошёл к зеркалу в прихожей. — А что? Сносно. Разве кто-то бы не повёлся? Заодно и самому попробовать можно — как расплату за любезно когда-то оказанную помощь! — Остановись. — Что, сука, неприятно? — Чонин рассмеялся, едва не согнувшись пополам. — Правда всегда отвратительна. Поэтому её ненавидят. Не успел Ян до конца осознать раздирающую картину, как Сынмин сорвался с места. Его движение было резким, почти болезненным в своей неожиданности. Он подбежал и вцепился в руку Чонина, дёрнув так сильно, что по мышцам пробило ноющей болью, от которой тело мгновенно напряглось. Чонин даже не успел вздрогнуть. — Прости, пожалуйста, прости, — слова вырвались из Сынмина хриплым надломленным шёпотом. Он рухнул на колени прямо перед Чонином: голова опущена, плечи дрожат. Каждое «прости» было пропитано такой жгучей виной, что, казалось, оно обжигает воздух. Он схватил ладони Яна, прижимая их к своим губам, целовал их, словно пытаясь смыть отпечаток собственной внезапной грубости. Чонин же стоял неподвижно; его взгляд по-прежнему был отрешённым, устремлённым куда-то вдаль, мимо Сынмина, мимо всей этой разрухи. Он ощущал жар губ на своих руках, слышал отчаянные ломающиеся мольбы, но словно находился за стеклом. А Сынмин продолжал целовать его ладони, чувствуя, как холодная паника стискивает его изнутри. Он видел пустоту в глазах — и это оказалось хуже любого крика. Каждое прикосновение было пропитано острым осознанием того, что его боль, его слепая ярость, возможно, оставили неизгладимую трещину там, где ещё недавно тлела хрупкая надежда. Сынмин продолжал сбивчиво шептать извинения, прижимая ладони Чонина к своим губам, но эти прикосновения больше не приносили тепла. Они казались чужими, почти давящими. Наконец, из самой глубины, когда воздух был натянут до предела, прозвучал голос Чонина. — Сынмин-а, — позвал он, и это имя, произнесённое так жалобно, почти неслышно, пронзило Кима насквозь. Надломленный иссякший выдох, полный такой усталости, что Сынмину вдруг стало невыносимо холодно. — Я устал. Пожалуйста, отпусти меня. Я больше так не могу. Слова упали в повисшую тишину, как тяжёлые камни, — не просто просьбой, а горьким всепоглощающим осознанием. В тот миг, глядя на Сынмина, дрожащего у его ног, на весь раскиданный хаос, Ян вдруг ясно увидел: всё это — их взаимные обиды, эти бесконечные вспышки боли и примирения — было лишь грандиозной больной фикцией. Иллюзией, которую они сами создали, чтобы отчаянно цепляться друг за друга, чтобы не оставаться в одиночестве, чтобы не оглядываться назад, не смотреть в глаза реальным, куда более глубоким проблемам, лежащим за пределами их болезненных отношений. Попыткой заткнуть пустоту, заглушить собственные страхи и боль, отвлечься от того, что по-настоящему разрушало их изнутри. Чонин был истощён. И не просто физически. Он устал от игры, от постоянного напряжения, от необходимости удерживать обломки того, чего, возможно, никогда и не было по-настоящему здоровым. Он устал быть заложником чужой и собственной боли, обёрнутой в страсть. Сейчас он чувствовал только одно: жгучее желание вырваться из круга, из тюрьмы, в которой свобода стала именем нарицательным. Дышать было невозможно, а притворяться, что эта сумасшедшая карусель — настоящая жизнь — фантазия одержимого шизофреника. — Прошу, дай мне шанс. Дай мне шанс, мы что-нибудь придумаем. — Нас никогда по-настоящему и не было, — улыбнулся сквозь слёзы Чонин. — Ты был заботлив. Участлив. Но любил ли? Идеален — но я не чувствовал твоей радости, злости или печали. Когда ты молчал, когда периодически курил. Когда ты улыбался, мне всегда казалось, что каждый из нас сам по себе. А когда обнимал — ты был не здесь. Не со мной. И как бы я ни пытался стать частью твоей семьи, так и не смог вписаться в неё. — Всхлип, голос задрожал под давлением: — Как бы ни пытался. Сынмин дёрнулся, и его пальцы, до этого почти невесомо касавшиеся Чонина, судорожно впились в ткань рубашки у рукавов. Прежняя ласка — скорее жест утопающего — в агонии сдавила спасательный круг, рискуя утянуть его за собой. Взгляд Сынмина заметался по лицу напротив, цепляясь за дорожки слёз, за дрожащие губы, за обнажённую истину, которую он долго пытался замолчать. Внутри поднялся вихрь, граничащий с физической тошнотой. Ким отчаянно пытался выудить из глубин сознания хоть какую-то фразу: оправдание, красивую ложь, клятву — что угодно, лишь бы заполнить мгновенно разверзшуюся между ними пропасть. Но в голове царил оглушительный вакуум. Мысль, едва родившись, рассыпалась, оставляя после себя лишь болезненное чувство собственного бессилия. Сынмин хотел сказать «я здесь», но понимал, что это очередное враньё сделает всё дальнейшее бессмысленным. Чонин был прав: его здесь не было. Прятаться в любви, словно в надёжном блиндаже, удобно, однако гореть за двоих приходилось лишь одному, чтобы эту самую надёжность не пустить под откос. Он так боялся, что не мог вылезти из-под завала замурованного фасада даже сейчас, когда всё встало на свои места. А Чонин ждал — слова, жеста, малейшей искры проявления живого человека. Но молчаливая трусость Кима ставила на последней странице точку. Сынмин открыл рот, но вместо слов вырвался лишь рваный сухой вдох. Он смотрел на Чонина, разбитого, уставшего, и чувствовал, как паника в глазах сменяется горьким осознанием: он не знает, как его спасти, и знал ли вообще, заботясь совершенно о другом? — Здесь всё и заканчивается. — Чонин выбрался из хватки и обошёл сидящего на коленях Сынмина. — Я соберу вещи и уйду. Не переживай, мне есть где остановиться. Лучше подумай теперь о том, как будешь и дальше спасать жопу своего обожаемого дяди, подлого продажного ублюдка. И ты всегда об этом знал, но отказывался верить из страха остаться одному. Сынмин взвыл, припадая к полу так, что едва не вгрызся в него зубами.****
Когда последние слова кредиторов — сухие и беспощадные, лишающие надежды, — затихли за дверью, Сонхва почувствовал, как мир вокруг схлопнулся до размеров салона автомобиля. Он не помнил, как добрался до парковки. Просто рухнул на заднее сиденье, задыхаясь от ярости, которая была слишком велика для его тела. Его пальцы, побелевшие в суставах, впились в дорогую кожу обшивки. Ему хотелось рвать её когтями, выдирать клочьями, лишь бы уничтожить символ фальшивого благополучия, в котором он жил, опрометчиво думая, что способен на всё. Ярость клокотала в горле горьким привкусом желчи. Сонхва лежал, зажмурившись, и тишина в машине была обманчивой: через несколько секунд его собственное сердцебиение стало настолько громким, что, казалось, вытеснило из салона весь кислород. Глухие тяжёлые удары отдавались в висках, в ладонях, в самой раме автомобиля. Минуты тянулись, как патока. Он ненавидел свою слабость. Ненавидел этих людей. Но больше всего — тупик, в который его загнали. И вдруг, среди удушливого марева, в голове вспыхнула короткая, острая, как скальпель, мысль. Искра. Она обожгла изнутри, заставив распахнуть глаза. В них ещё стояли слёзы бессилия, но за ними уже разгорался безумный холодный расчёт. Сонхва не стал медлить. Он резким, почти звериным движением перемахнул через спинку переднего кресла, едва не запутавшись в собственных ногах. Оказавшись на водительском сиденье, он с такой силой вдавил кнопку запуска двигателя, что палец отозвался тупой болью. Мотор взревел. Передача — скрежет металла, лязг, от которого заныли зубы. Сонхва выжал газ до упора. Машина сорвалась с места, оставляя на промёрзшем асфальте чёрные полосы жжёной резины. Пак вылетел на главную дорогу, не глядя в зеркала. Вираж, оглушительный гул клаксонов других водителей, чьи-то испуганные выкрики — всё это было лишь шумом на заднем плане. Перед глазами стоял только один образ: тяжёлый стальной сейф в кабинете отца. Он не понимал, что делает. Но знал, что после этого стоит бежать. Сонхва отчётливо, до мельчайших деталей представил, что будет, когда отец узнает. Гнев этого человека был физическим, осязаемым. Пак почти чувствовал на своей коже первый удар, предвкушал тупую боль в рёбрах и жгучие следы от ремня или тяжёлой руки. После того, что он задумал, на его теле вряд ли останется хоть один живой светлый участок кожи: он будет раскрашен багровыми и синими пятнами его собственного кошмара. Но страх перед побоями сейчас казался ничтожным по сравнению с перспективой оказаться на дне, которое сулили кредиторы. Ведь там, в самом низу, погибал тот, кто всегда любил его. Он вцепился в руль так, что кожа на костяшках натянулась до предела. Сонхва шёл на это сознательно. Если платой за спасение были его собственные плоть и кровь — он был готов их отдать. Лишь бы вскрыть этот сейф. Лишь бы вырвать себе ещё один шанс, какой бы ценой он ни достался. Шанс стать счастливым. Дом встретил Пака мёртвой пугающей тишиной. Отсутствие прислуги в коридорах, которое должно было стать облегчением, на деле лишь подстегнуло его паранойю: незначительные шорохи за окном, скрип половиц под его собственными ногами казались громом, предвещающим катастрофу. Ему чудилось, что из-за каждой тяжёлой портьеры за ним наблюдают, фиксируя движения для отчётности. Ворвавшись в кабинет, Сонхва едва не снёс тяжёлое кресло. Он тяжело дышал, и звук в пустой комнате казался неестественно громким, захлёбывающимся. Он навис над сейфом, и его руки, покрытые холодным потом, мелко дрожали. Истерика подступала к горлу. Он смотрел на кодовую панель, и цифры расплывались перед глазами. В голове, словно заезженная плёнка, начал прокручиваться тот день — самый страшный в его жизни. Запах дорогого коньяка, холодный блеск клюшки для гольфа и глухие удары, от которых темнело в глазах. Сонхва вспомнил, как лежал на этом самом ковре, захлёбываясь собственной кровью, и как мир сузился до кончика ботинка отца и цифр, которые тот вводил в сейф, даже не оборачиваясь на избитого сына. Тогда это казалось неважным. Тогда он просто хотел, чтобы боль прекратилась. Но мозг, работая на пределе выживания, зафиксировал это движение — комбинацию, ставшую теперь его единственным шансом на спасение и одновременно смертным приговором. Сонхва занёс палец над первой кнопкой, но замер. Его пробила дрожь. «Что я делаю?» — пронеслось в голове. Он отчётливо осознавал последствия. Если сейчас наберёт этот код, пути назад не будет. Пак не просто брал деньги — он вскрывал саму суть власти своего отца, посягал на святое. Сомнения жгли его изнутри. Он представил, как отец возвращается, как видит распахнутую дверцу… Сонхва почти почувствовал свист воздуха и то, как стальная головка клюшки вновь встречается с его телом. На этот раз отец не остановится. На этот раз он не оставит на нём живого места — буквально. Каждая клетка его тела кричала о том, чтобы он бежал отсюда, пока не поздно. Пальцы онемели. Сонхва зажмурился, и перед глазами снова вспыхнули лица кредиторов. Их вежливые ледяные улыбки были страшнее отцовской ярости. Там была пустота, а здесь — хотя бы знакомая боль. И, самое главное, выбор: слетит ли Сан с катушек или же останется рядом с ним. Навсегда. — Пожалуйста… — прошептал он, сам не зная, к кому обращается. Его паранойя шептала, что за дверью уже кто-то стоит. Что его уже поймали. Эта мысль, доведённая до абсурда, парадоксальным образом вытолкнула его из оцепенения. Всхлипнув, Сонхва рваным движением нажал первую цифру. Писк панели отозвался в его костях, как удар тока. Вторая цифра. Третья. Его мутило от ужаса. Каждое нажатие было актом самоуничтожения. Он добровольно подписывал контракт на собственные пытки, чувствуя, как внутри него что-то окончательно ломается, превращаясь в острые осколки, которые будут резать его изнутри, даже если он выберется из этого дома живым. Последняя цифра. Щелчок механизма прозвучал для Сонхва как выстрел в упор. Тяжёлая дверь сейфа поддалась, открывая перед ним бездну, за которую ему придётся платить собственной кожей. Грохот упавшей кожаной сумки в мёртвой тишине кабинета прозвучал подобно взрыву. Сонхва вздрогнул так сильно, что едва не ударился лбом о край сейфа. Мир перед глазами на мгновение подёрнулся серой пеленой; сердце, и без того работавшее на пределе, совершило болезненный кульбит и, казалось, просто остановилось. Прямо перед его лицом, всего в нескольких сантиметрах, мерно покачивалась нога в начищенной туфле. Пак медленно, боясь, что шея просто сломается от напряжения, поднял взгляд. На краю массивного дубового стола, небрежно свесив одну ногу и опёршись руками о столешницу, сидел Фокусник. В его появлении не было ничего сверхъестественного для Сонхва: они знали друг друга слишком долго, чтобы его визиты без приглашения вызывали недоумение. Уджин всегда возникал именно так: из ниоткуда, в самый неподходящий или, наоборот, решающий момент. Сонхва не удивился тому, кто был перед ним. Он почувствовал лишь дикое первобытное изнеможение оттого, что его застали врасплох. Страх был не ментальным, а чисто физическим. Кровь отхлынула от лица так резко, что кончики пальцев онемели, а в ушах зазвенело. Он замер в нелепой сгорбленной позе перед открытым сейфом, глядя на незваного гостя снизу вверх. Сонхва казалось, что, если он сейчас сделает хотя бы один вдох, лёгкие просто разорвутся, а сознание окончательно погаснет, отправив его в спасительный обморок. Фокусник же, напротив, выглядел пугающе живым и внимательным. Он чуть наклонил голову набок, и в его взгляде читалось не просто любопытство, а почти физическое наслаждение. Он ловил каждое микродвижение Сонхва: дрожь ресниц, судорожное сглатывание, то, как белели его суставы, вцепившиеся в дверцу сейфа. Фокусник словно пробовал на вкус саму атмосферу отчаяния, которая густым облаком окутывала Пака. Этот взгляд парализовал сильнее, чем возможные побои отца. Фокусник не спешил говорить. Он упивался моментом, растягивая его, как тонкую струну, наслаждаясь тем, как Сонхва балансирует на грани между истерикой и потерей чувств. — Ну надо же, — голос Фокусника был тихим, почти ласковым, но в этой тишине он резал не хуже бритвы, — какое захватывающее зрелище. Сонхва хотел что-то ответить, закричать или просто потребовать, чтобы тот ушёл, но из горла вырвался лишь жалкий сдавленный хрип. Его паранойя, до этого рисовавшая невидимых врагов, наконец обрела плоть и кровь, и эта реальность оказалась куда более удушающей. — Давай, — вскинул голову Ким, — бери сколько нужно. — Видеть его без шляпы было совсем непривычно, но прижатые витиеватые пряди волос вокруг свода всячески напоминали о её недавнем присутствии на макушке. — Разве отец позволял входить без приглашения? — насупился Сонхва, сгребая с полки наличные. — Это будет нашим маленьким секретом. Мы теперь повязаны, — Уджин щёлкнул Пака по голове и, присвистывая, соскочил. — Помни об этом, малыш Сонхва. Я тебе — ты мне. Смекаешь? — То, что вы сделали с Джисоном, просто отвратительно. Но, похоже, папа от этого повеселел, и мне… — Правильно. Можно не заморачиваться. Выдыхай. — Уджин приблизился, обхватывая за плечи. — Знаешь, я всегда считал тебя очень дальновидным. Твоему незаурядному, но расчётливому лицемерию стоит поучиться многим. Возможно, даже мне. — Не обольщайся. — Сонхва поднял сумку перед его глазами и улыбнулся: — Как только я решу одну маленькую проблему, которая возникла по вашей с Ёнбоком милости, меня и след простынет. И я, сука, ни о чём не буду сожалеть. — Ух ты, — воскликнул Фокусник, — выгреб всё до копейки? Я сейчас сдохну от подобной решимости, — он похлопал перед лицом Пака и любезно отошёл в сторону. — Вперёд. Даже интересно, что из этого в конечном счёте получится.****
Первые дни в реабилитационном центре были для Сана пыткой, облечённой в стерильную белизну. Пересохшее горло стало его постоянным спутником, будто внутри него поселилась жажда, которую невозможно было утолить. Каждый глоток воды лишь на время приносил облегчение, а затем всё возвращалось. Он чувствовал себя немного дёрганым, нервным, и вообще, непривычное беспокойство от ломки, острое, резкое осознание организмом окружающей обстановки — слишком чистой, слишком тихой, слишком реальной — лишь усугублялось. Мир без привычного тумана вокруг ощущался обнажённым и пронзительно ясным, и эта ясность сама по себе вызывала физический дискомфорт. Чтобы не сойти с ума от новой чувствительности и гнетущей однообразности, Сан отчаянно цеплялся за одну мысль: «Это не больница». Он внушал себе, что приехал на оздоровительный курорт, где нужно просто отдохнуть, набраться сил и очиститься. Больницы никогда не приносили ему радости, как, впрочем, и большинству людей. Их запах, стены, само их предназначение всегда вызывали у него глухое сопротивление и желание сбежать. Поэтому он представлял себе, что эти белые коридоры — просто очень минималистичный отель, а процедуры — необычные спа-сессии. Он воспринимал занятия, беседы и даже прописанное расписание как часть тщательно спланированной программы детокса. Еда, хоть и пресная, казалась ему диетической и полезной. Прогулки по внутреннему дворику — свежим воздухом на природе. Это было необходимое ментальное упражнение, своего рода защитный механизм. Потому что если бы он позволил себе полностью принять происходящее, увидеть в месте лишь клинику, то страх и уныние поглотили бы его без остатка, и тогда, он был уверен, ему точно не выбраться. Однако и жить обернулось в разы легче. Потому что теперь хочется утонуть на снимках памятных фотографий, где-нибудь у моря, с брызгами волн на лице, в ночи, средь ласки разгорячённого тела. Сан сидел на койке и фантазировал, хорошо ли будет там с ним. Темнело рано. Зима наконец-то пришла, и палата погрузилась в практически осязаемый мрак из-за проблесков высоких фонарных столбов за окнами. Волнение само начало подступать к горлу, когда невольное одиночество затянулось, но Пак ясно дал понять, что нужно сосредоточиться прежде всего на репетициях. Когда за дверью возник тёмный силуэт, Сан невольно улыбнулся. Радость вспыхнула внутри него так ярко, что он, забыв обо всём, мгновенно соскочил с кровати. Каждый шаг по прохладному полу был наполнен нетерпением; он почти бежал, чтобы опередить медленно приближающуюся фигуру и открыть дверь раньше, чем она успеет постучать. Рука потянулась к ручке, сердце стучало в предвкушении объятий, тёплого взгляда, шёпота. Дверь распахнулась, и яркий свет коридора на мгновение ослепил его. Улыбка застыла на губах, а затем медленно сползла, сменяясь шоком, который ударил сильнее любого физического толчка. Перед ним стоял не Сонхва. Перед ним стоял Джисон. Живой. И, если можно так выразиться, здоровый. Сан словно накренился. В одно мгновение исчезли и радостное предвкушение, и вся тщательно выстроенная стратегия, и ощущение стабильности. Ноги подкосились, и он едва не осел на пол, цепляясь за дверной косяк. В лёгких застрял воздух, а во взгляде Джисона не было ни тени призрака, ни отголоска смерти. Только спокойная отстранённая невозмутимость. Немыслимо. И невозможно. Джисон даже не стремился зацепиться за Сана глазами. Его взгляд был потуплен, устремлён куда-то немного сквозь, мимо Чхве, словно тот был лишь прозрачной преградой на пути. Не обратив на него ни малейшего внимания, Джисон с какой-то развязной надменностью, которая не вязалась ни с ситуацией, ни с его прежней зажатостью, прошёл дальше. Шаг его был нетороплив, почти ленив, не оставляя сомнений в том, что он здесь хозяин положения. — Не переживай. Представь, что это дурной сон. — Трудно не сойти с ума, знаешь ли, — Сан оглянулся по сторонам, быстренько прикрывая вход в палату. — Я даже не знаю, что сказать. Почему? Мне казалось, что я последний человек в списке, к которому ты побежишь. — Ничего не изменилось. Но, знаешь, никогда нельзя быть уверенным, в какой момент обстоятельства повернутся задницей. — Джисон сел в кресло, представляя, что будет происходить. — Я не знаю, что и как случилось, но лучше тебе уйти. Не хочу класть свою голову рядом с твоей. Извини, но как бы к тебе ни относился. — А ты как-то относился? — спросил скучающе Хан, как будто сам вопрос перешёл в категорию риторических. — Джисон… зачем ты пришёл? — Не жди его, — отрезал Хан, из-за чего голова Сана словно набухла, притупляя слух. — В этом нет смысла. И, выдохнув, он вытащил из кармана скомканный лист — расписку, любезно вручённую Спригганом. Аккуратно, оттягивая обличение, Хан развернул её, демонстрируя для убедительности Сану. От неожиданности Чхве тронулся с места, но в самый последний момент взял себя в руки. — Что это значит? — мурашки пробили тело, и дыхание Сана стало заметно напряжённым. — Это значит, что тайное стало явным. Я всё знаю. Абсолютно всё. Минхо рассказал. — Где Сонхва? В палате нависла гнетущая тишина. Джисон не проявлял должного злорадства, смотрел в ожидании малейшего оправдания или банального извинения, но Сан лишь предпочёл идти в лобовую. Впрочем, чего он мог ожидать. — Разочарую вас обоих. Я сделал это первым. Но, видимо, уже не имеет значения. — Движение повторилось, Хан снова залез в карман и затем разбросал фотографии по палате резким движением руки. Он наблюдал, как Чхве лихорадочно собирает снимки, на которых он целуется с Паком после окончания сеанса и не только, и, что самое главное, не испытывал никакого удовлетворения. Управлять чужими судьбами оказалось невыносимо больно и страшно. Джисон поджал губы, сдерживая поток негативных эмоций. — Пожалуйста, скажи, где Сонхва! — Чхве подполз в нахлынувшей истерике, хватаясь за его ноги, и бессвязно бормотал себе под нос. — Не знаю. Может, сбежал? — от бессилия реагировать как-то по-другому Джисон рассмеялся. Настолько искренне, что Сан просто застыл, стараясь запомнить его звонкий голос как самое жуткое событие. Так, чтобы при каждом воспоминании только робко дрожать. — Пожалуйста, — прошептал Сан; его пальцы сомкнулись в мольбе, он тряс ладонями перед Ханом в надежде пробить его мучительное безразличие. — Тошнотворное зрелище, — улыбнулся Джисон, легонько коснувшись взмокшего от волнения лица Чхве. — Чувствуешь? Чувствуешь, — ответил на свой же вопрос Хан, когда прислушался к колотящемуся ритму в груди Сана. — И я пытаюсь. Но больше не получается. — Он посмотрел внимательно на текст, вчитываясь в условия взятого займа, и самое неожиданное, что Джисон мог сделать — это разорвать лист. — Сонхва… прошу… — Украл деньги из сейфа отца и побежал расплачиваться по счетам. На самом деле, я на это и рассчитывал, — то, с какой холодной уверенностью Хан рассказывал о предпринятых им шагах, манипуляциях, вызвавших у него лишь маленькую радость, вызывало в Чхве непропорциональную ярость. — Знаешь, что будет дальше? А я расскажу. Господин Пак вернётся домой, увидит обчищенный сейф, и тогда ничто не спасёт их обоих. Так или иначе, они убьют друг друга на почве бытового конфликта, ведь теперь Сонхва есть за что бороться, а значит, он не отступит. — Джисон припал к спинке кресла и всмотрелся в алую дымку над городом, лежавшую тенью на его мёртвых глазах. — Как легко оказалось избавиться от этих людей, правда? — Ты ведь не такой, — обречённо, но Сан всё-таки вцепился в колени Хана в попытке достучаться. — Я знаю. Только поэтому мне было дурно и я всячески старался не потакать Сонхва. — Хотя у него есть возможность просто сбежать. Но вот незадача: такая скотина, как я, не мог этого не предусмотреть, — Джисон вскинул брови на фотографии в руках Сана, не прислушиваясь к Чхве. — Ему придётся вернуться домой, иначе откровенности его похождений станут известны всем. И прятаться у него не получится: лучше лишний раз перетерпеть побои, чем класть клеймо на всю семью, если от неё вообще что-то осталось. А, нет, — призадумался он, — кое-что всё-таки есть. Память. Сонхва будет очень стыдно перед почившей матерью. Так что он не позволит себе прятаться. — Поздравляю. Ты оказался редкостным ублюдком. — Сан, пошатнувшись, встал на ноги и с ощутимым, до жжения на подушечках пальцев, остервенением захлопал. — Знаешь, это самый лучший комплимент, который мне довелось услышать за последнее время, — выдавил из себя улыбку Хан, лишь бы Чхве чувствовал неловкость. — Вот здесь даже защемило от гордости. Но и разорвалось от жалости. Поэтому я даю возможность всё исправить.****
На Сеул медленно, почти крадучись, опускались сумерки. Небо пропитывалось густой, вязкой алой дымкой, которая, словно потревоженный туман, начала стелиться по улицам и окутывать шпили зданий. Красный свет был мягким, но тяжёлым; он не освещал, а скорее поглощал тени, превращая архитектуру города в призрачные силуэты, застывшие в кровавом месиве. В глубине закрытого кабинета Хёнджин сидел в абсолютной неподвижности. Единственным источником света в комнате оставался узкий проём окна, через который просачивался неестественный багряный отсвет, ложась на полированное дерево стола длинной неровной полосой. Он не зажигал ламп. Всё его существо сейчас превратилось в слух. За стеной ещё теплилась жизнь: слышались приглушённые шаги, чей-то неразборчивый шёпот, звон ключей и хлопанье дальних дверей. Хван вслушивался в эти звуки так тщательно, словно пытался расшифровать в них скрытое послание или уловить момент, когда привычный порядок вещей окончательно покроется трещинами. И кровью. Но по мере того, как алая мгла за окном сгущалась, звуки истончались. Голоса, ещё недавно казавшиеся живыми и близкими, становились всё тише, превращаясь в неясное гудение, пока не оборвались окончательно. Один за другим затихали шаги, исчезали случайные шорохи. Тишина, наступившая вслед за этим, была не просто отсутствием звука — она стала осязаемой, невыносимой, как и тот багрянец, что окончательно поглотил город, оставляя Хёнджина один на один с собственным дыханием и замершим миром, сузившимся до периметра стола. Хван закинул на его поверхность ноги и, томительно вздохнув, погрузился в сон. Единственный звук, который он не услышал за проведённый здесь день, — шум закрывающейся двери директора. Похоже, он не выходил с того самого момента, как приступил к работе. Значит, игра действительно началась, потому и слух обострился, когда Хёнджин услышал, как с грохотом от сильного удара отлетают ворота на территорию агентства, как с лязгающими по промёрзшим дорожкам шинами врываются автомобили, оцепляя главный корпус со всех сторон. Когда тишину разрезал первый выстрел — сухой, короткий хлопок, за которым последовал звон разбитого стекла, — Хёнджин не вздрогнул. Напротив, он почувствовал, как мышцы, скованные мучительным ожиданием, наконец расслабляются. Неопределённость, давившая на него всё это время, сменилась холодной реальностью. Худшее уже началось, а значит, больше не нужно было гадать. Есть только жгучее отсутствие страха. Он продолжал сидеть в кресле, глядя в пустоту перед собой. Снаружи, из длинных коридоров, послышались беспорядочные отголоски борьбы. Одиночные выкрики дежурных сотрудников, пытавшихся осознать происходящее, короткими вспышками долетали до его кабинета. Эти голоса, испуганные и возмущённые, обрывались один за другим. Тишина возвращалась после каждого вскрика быстро и неотвратимо, по самым объективным и жестоким причинам. А потом здание словно содрогнулось изнутри. В углах под потолком с едва слышным щелчком сработали реле, и кабинет залило вибрирующим тревожным светом. Красные лампы аварийного освещения начали пульсировать в такт биению сердца, превращая багряные сумерки за окном в густую непроглядную тьму. Одновременно с этим пространство прошила сирена. Её вой не был резким — это был глубокий вибрирующий звук, который проникал под кожу и заставлял дрожать саму мебель. Хёнджин закрыл глаза, подставляя лицо мерцающему алому свету. Теперь, когда здание выло от тревоги, а полы под ногами едва заметно дребезжали от далёких перестрелок, он чувствовал странное, почти безмятежное спокойствие. Механический ритм сирены вытеснил последние человеческие отголоски, оставляя холодный расчёт и неизбежность. — Всё, что вы говорили — неправда. Вы просто вели игру, — голос отца, хотя и отдалённо, прорезался сквозь улицы, далеко на высотках. — Благодарю, что вселили в меня уверенность. Я вдруг подумал, что маскировка — самый лучший автопортрет. Проблема только в интимности. Здесь, — Чон Иль ткнул себя пальцем в сердце, — оно должно прекратить сокрушаться. Потому что нельзя допустить, чтобы оно управляло головой. Иначе как победить дьявола? — Билборды замерцали, разразились очередными фантомными вспышками, являя миру самое нелицеприятное — человеческую сущность. — Но любовь оказалась ужасной проблемой. Я не смог сдержаться. Простите меня. Хёнджин вздрогнул. Из-под закрытых глаз хлынули слёзы, и Хван почувствовал нехватку воздуха. Рёбра сжались, и боль разлилась под самой диафрагмой. Он прощает. Он любит. Он знает: самое заветное желание так и не исполнилось. Кажется, пришло время это исправить. — Они оболгали вас. Они отправили вас в могилу. И ради чего? Этого? — Хёнджин посмотрел в окна, вглядываясь в горящие огни Каннам-гу, потускневшие на фоне беспредела, творящегося на экранах. Тот кусочек, что ему посчастливилось увидеть, вплёлся глубоко в сознание и резал каждый раз, как только кадр сменялся следующим. — Да они нелюди, — слёзы застыли, а в глазах просочилась ненависть. Цепи, сдерживающие годами, покрылись трещинами. Стрельба прекратилась, а за дверью послышался первый, стремительно приближающийся топот. — Спасибо за подарок, папа. И когда она слетела от выстрелов с петель, Хёнджин ретировался, опрокидывая стол. И взрыв, прогремевший на всю округу, погрузил его в забвение. Жар опалил кожу на лице, кончики прядей на лбу свернулись, становясь неестественно коричневыми. Опалёнными. Снаряды, заложенные по периметру кабинета, вспыхнули в тот самый момент, когда проём пересекла первая нога нападающего. Хёнджин тяжело и надрывно прокашлялся, закрывая рот ладонью. Воздух превратился в плотную взвесь из известковой пыли, едкого порохового дыма и сладковатого запаха палёной шерсти. Горло саднило, а в ушах после взрыва всё ещё стоял тонкий сверлящий писк, сквозь который пробивался механический ритм сирены. Он медленно огляделся. Кабинета больше не существовало — была лишь развороченная бетонная коробка. Одна из стен загнулась внутрь рваными краями арматуры, обнажая соседнее помещение, охваченное ленивым тусклым пламенем. Всё пространство вокруг было усеяно белыми осколками. Хёнджин присмотрелся: фрагменты клоунских масок отложились в сознании. Керамические щёки с нарисованным румянцем, застывшие в вечной усмешке губы и пустые глазницы теперь валялись вперемешку со строительным мусором. На одном из обломков, лежавшем прямо у его ног, сохранился фрагмент ярко-красного нарисованного носа, перечёркнутый глубокой трещиной. В углах, куда не дотягивался пульсирующий свет аварийных ламп, копошились тени. Оттуда доносились звуки — короткие, влажные стоны тех, кого взрывная волна не убила сразу, а лишь приложила к раскалённым поверхностям. Звуки, лишённые человеческой речи, разрезали пространство животным хрипом обожжённых лёгких. Однако они затихали неестественно быстро. Боль была слишком сильной, чтобы организм мог долго ей сопротивляться. Один из нападавших, чьё тело было неестественно вывернуто у подножия обрушившегося шкафа, судорожно дёрнул рукой, царапая пальцами бетонную крошку. Хёнджин наблюдал за этим движением с каким-то отстранённым любопытством. Пальцы замерли. В наступившей паузе между воем сирены раздался последний протяжный выдох — звук выходящего из груди воздуха, который больше не вернётся. Теперь в помещении остались только двое: Хёнджин и тишина, пахнущая гарью и разбитым фарфором. Он медленно поднялся, стряхивая с колен серый пепел, который ещё недавно был чьей-то важной бумагой или жизнью. И новые отдалённые выстрелы не заставили себя долго ждать. Боестолкновения продолжились, охватывая корпус напряжёнными голосами и криками. Хван подошёл к краю обвалившейся стены с окнами, ловким движением обмотал ногу тросом и без каких-либо колебаний устремился всем телом вниз. Лишь в моменте, прямо в воздухе, он перевернулся так, чтобы было удобнее влетать всем весом в окна нижнего этажа. Хёнджин выхватил тонкий стилет, метнув остриём прямо в стекло, и, навалившись ступнями, пробил стёкла, обхватывая в разгар перестрелки человека, скрывающегося за клоунской маской. Он выверенно обхватил его за спиной, чтобы прикрыться от перекрёстного огня, и обрушил шквал пуль на противников. На мгновение Хёнджин зациклился на оголённом участке шеи того, кто стал его временным живым щитом, приметив под загривком татуировку в виде постепенно встающего солнца. «Благой рассвет». И, похоже, Фокусник действительно пошёл ва-банк, раз осмелился превратить штаб службы национальной безопасности в их арендованный стол для столь кровавой карточной игры, где люди моментально превращались в слабую руку — свиней. — Ваши так называемые лидеры предали вас. Уничтожили вашу культуру. Вашу честь, — отцовский голос усиливался забвенной мантрой, и то, что сейчас переживали другие, наблюдая за невыносимыми видеофрагментами, казалось даже хуже происходящего здесь, в этих стенах. Конец света наступает прямо сейчас. — Ваша кровь на их руках. И нам хватит лишь одной искры, чтобы весь мир охватило пламенем. Следуйте же за мной. И Фея исполнит все ваши желания. — И вместо Чон Иля, как по щелчку, снова вспыхнул отсчёт времени. Ровно двадцать четыре часа. Хёнджин, сделав последний выстрел, прижался к стене, чтобы отдышаться. Щёки вперемешку с пеплом окропило бордовыми брызгами. И всё же столь организованное нападение не давало Хвану собраться с мыслями. Похоже, на шахматной доске имеется фигура куда серьёзнее. И Фокусник отбрасывает её тень. Он двигался сквозь здание, порождённое хаосом. Стерильные и безликие коридоры теперь напоминали анфилады вскрытого чрева огромного механизма. Потолочные панели кое-где провисли, обнажая путаницу проводов, которые искрили, выплёвывая короткие синеватые вспышки в такт пульсирующей красной сирене. Хёнджин старался не ввязываться. Шорох его подошв по битому стеклу тонул в общем гуле разрушения. На четвёртом этаже Хван замер, вжавшись в нишу за декоративной колонной. Из-за поворота доносилось ритмичное стаккато автоматического огня. Тени на стенах плясали инфернальное танго: длинные изломанные силуэты нападавших в клоунских масках сталкивались с бесформенными фигурами служащих. Вспышки выстрелов на мгновение выхватывали из темноты детали, которые мозг отказывался принимать: чью-то оторванную пуговицу, летящую в воздухе, или брызги, веером ложащиеся на матовый пластик стен. Хёнджин переждал, пока крики не сменились влажными стонами, и скользнул в боковой проход, минуя эпицентр бойни. Но удача оказалась капризной. На межуровневой площадке он столкнулся с очередными нападающими лицом к лицу. Двое. Маски заляпаны серой пылью, стволы ещё дымятся. Время для Хёнджина словно загустело, превратившись в холодный кисель. Первый не успел вскинуть оружие — Хван ударил на опережение. Звук выстрела в замкнутом пространстве лестничного пролёта ударил по барабанным перепонкам с силой кувалды. Пуля вошла в пластик маски, и та треснула, обнажая под собой не лицо, а месиво, которое в алом свете казалось чёрным. Второй нападающий замешкался всего на долю секунды, ослеплённый вспышкой, и этой заминки Хёнджину хватило. Он не чувствовал ни азарта, ни страха — только ледяную расчётливую пустоту. Короткая очередь прошила тактический жилет противника, отбрасывая того к стене. Тело сползло вниз, оставляя на стене широкий тёмный след, похожий на мазок кисти безумного художника. Хёнджин не стал проверять пульс. Он просто перешагнул через обмякшие ноги, стараясь не смотреть в пустые прорези масок, которые теперь казались ещё более насмешливыми. В воздухе стоял тяжёлый металлический запах крови и жжёной изоляции. Он шёл дальше, а за его спиной здание продолжало умирать: медленно, со скрипом рвущегося металла и короткими всхлипами тех, кому не повезло оказаться в эту ночь здесь. Игра подходит к своему логическому завершению. Выглянув из-за угла, Хван замешкался. Кабинет директора словно охраняли. Клоуны стояли повсюду на изготовке. Рваться напролом станет чистым безрассудством и моментально исполненным смертным приговором. — Тихо. Неожиданная хватка на плече содрогнула Хёнджина. Резкий поворот головы — и рот прикрыла чужая ладонь в перчатке. Ну почти. — Мне сказали, у тебя внеплановый выходной. Щенок, — язвительно выпалил Хван. — У них творится такое. И там мой дядя. — Сынмин огляделся по сторонам, оценивая количество врагов. — Происходящее освещается всеми новостными каналами, несмотря на и без того полный бардак в городской сети. — Прости меня, но это слишком даже для нас, — Хёнджин вскинул брови, давая понять, что они вряд ли смогут прорваться при всём желании. — Для тебя, — сухо, но с улыбкой, констатировал Ким. — Просто помни про обещание. — Никто не должен умереть. Кажется, мы оба циничные суки, — глухо рассмеялся Хван. — Всё будет хорошо, — и с таким же циничным ободрением он прижался к Сынмину. — Давай просто сделаем как обычно. Сынмин отстранился плавно, почти нехотя, словно разрывая невидимую нить, которая связывала их в этом пекле. Его лицо в багровых сполохах аварийного освещения мгновенно утратило остатки человеческой теплоты, превратившись в застывшую маску безразличия. Если Хёнджин в бою был скальпелем, то Сынмин — бушующей стихией. Всегда. Он шагнул в полумрак коридора первым. Его движения были лишены суеты — он шёл так, будто прогуливался по холлу, а не по заваленному обломками пепелищу. Группа из «клоунов» выросла из закинутой им дымовой завесы внезапно. Их маски, с преувеличенно широкими алыми улыбками, казались живыми в неверном свете. Один из них, крупный, в тяжёлом бронежилете, вскинул дробовик, но Сынмин уже был в движении. Он сократил дистанцию рывком, который казался неестественно быстрым для человека. Его первый удар пришёлся точно под нижний край керамической маски — в незащищённую гортань. Раздался сухой короткий хруст, похожий на звук ломающейся сухой ветки. Нападающий захлебнулся собственным криком, роняя оружие, и Сынмин, не давая ему упасть, использовал его тело. Дробь ударила в спину умирающего, выбивая из его куртки клочья наполнителя и капли крови, но Сынмин уже вынырнул из-за его плеча. В его руке тускло блеснул тонкий клинок. Второй «клоун» не успел даже нажать на спуск. Сынмин вогнал лезвие в щель между маской и шлемом — прямо в глазницу. Раздался влажный хлюпающий звук. Сынмин провернул кисть и так же быстро выдернул сталь обратно. Тело обмякло, и фарфоровая маска, ударившись о бетон, раскололась на две идеально ровные части, обнажая застывший в ужасе человеческий глаз. Оставшиеся замерли на мгновение, парализованные непривычной будничной жестокостью. Сынмин стоял среди трупов, тяжело дыша, но его взгляд оставался пустым. В нём не было ярости, только бесконечная глубокая усталость. — Как обычно, — тихо повторил он, и голос, лишённый эмоций, пробирал до костей сильнее, чем вой сирен. — Бои идут по всему зданию. Но кабинет я тебе не прощу. — Ты сейчас серьёзно? От неожиданной тряски парни пошатнулись. Где-то произошёл очередной взрыв. — У нас слишком мало времени. «Голубой дом» уже знает про ситуацию. Когда адреналин начал выветриваться, оставляя после себя лишь липкую серую немоту, Хёнджин шагнул ближе. В тесном пространстве, зажатом между обломками и телами, Сынмин казался пугающе хрупким. Его бледность была почти неестественной — под светом мигающих ламп кожа приобрела оттенок мокрого мела, а под глазами залегли тени, больше похожие на гематомы. Хёнджин сократил расстояние, намереваясь что-то сказать, но слова застряли в горле. От Сынмина веяло резким холодным запахом спиртного. Не перегаром застарелого запоя или весёлого хмеля; запах был чистым, почти медицинским, поддерживающим тление жизни в истощённом организме. Но Сынмин не был пьян. Его движения оставались пугающе точными, а взгляд — чересчур сфокусированным. Он упорно не смотрел на Хёнджина. Его зрачки, расширенные до предела, были прикованы к собственным рукам, на которых чужая кровь уже начала подсыхать, стягивая кожу тёмной коркой. Сынмин думал. Хёнджин видел, как за неподвижным фасадом ворочаются тяжёлые неповоротливые мысли, отчаянное, почти физически осязаемое сожаление. Оно сквозило в плотно сжатых губах, в мелко дрожащих кончиках пальцев, которые он пытался спрятать, сжимая кулаки. Весь его облик кричал о том, что цена, которую они только что заплатили за своё «как обычно», оказалась для него неподъёмной. Впервые. Сынмин выглядел как человек, который только что осознал: можно выжить в бойне, можно остаться верным обещанию «никто не должен умереть» (из своих), но невозможно отмыться от того, кем ты становишься в процессе. Его лицо выражало не страх перед врагами, а глубокую тихую скорбь по самому себе — тому Сынмину, который когда-то умел улыбаться не цинично. Он стоял, поникнув плечами под тяжестью невидимого груза, и в этой тишине, нарушаемой лишь треском искрящей проводки, запах алкоголя казался единственным честным признанием в том, как сильно ему на самом деле больно. Сынмин продолжал изучать пол, словно искал там ответы, которые уже давно стёрла кровь, и его молчание было громче любого крика. — Сынмин-а? — прорвался сквозь пелену голос Хвана. — Пошли. Давай закончим. Но только под ногами вдруг возникла непозволительная лёгкость. Хёнджин отпрыгнул и, сосредоточившись, потерял из виду Кима из-за поднятого смога. Вместо пола образовалась огромная, с хаотичными изгибами, дыра, а внизу Сынмин выбирался из-под завалов. — Иди. Я помогу остальным и приду, — улыбнулся Ким за долгое время так искренне, что из глаз хлынули слёзы. Хёнджин наблюдал за растворившимся в перестрелке Кимом, пока тот окончательно не исчез за стенами нижнего этажа. И с лёгким сомнением, пересекая сохранившуюся в целостности часть коридора, Хван наконец-то достигает финиша. Без стука он входит в кабинет и заметно удивляется, когда директор с непривычным равнодушием к происходящему вокруг заполняет документы при свете настольной лампы. Мужчина поправил очки в тонкой оправе, облизнул пересохшие губы и как-то по-отечески взглянул на Хёнджина. — Это уже традиция. Не правда ли, капитан? Мы снова здесь, в эту удивительную ночь. — Однако выбора больше не будет, — Хван взглянул на стойку, на идеально отглаженный китель, висевший на ней в углу. Без лишних слов он опрокинул её, ненароком разбивая стекло книжного стеллажа. — Вот он, второй раз, о котором я говорил. — И не надо. Моё время в этой игре закончилось. Не слишком ли много экранного времени мне и так отвели? — Хан Джун наблюдал за метавшимся Хёнджином. За тем, как он разрезал и рвал ткань кителя, пока руки не нащупали тонкий конверт в подшитом внутри кармане. — Хёнджин, — и всё же строгим голосом ему удалось обратить на себя внимание, — постарайся сделать всё правильно. Это твоя последняя необдуманная ошибка. Больше ты не имеешь права ошибаться. Сжав конверт, Хван насупился. Он обратил внимание на опущенную руку мужчины под столом, но старался не думать о плохом. — Помни: мы люди. И, отказавшись от правил, ты выбрал то, чего давно не хватало никому, — человечность. Поэтому и выбор есть всегда. Помни. Теперь дьяволу действительно стоит бояться. Потому что теперь ему не справиться. А значит, нет ничего напрасного. Хёнджин смотрел на него долго, задерживая взгляд на острых скулах и на том, как дрожит тень от ресниц на коже директора. Слова Хвана прозвучали в полумраке удивительно ровно, почти ласково. В интонации — без яда. Только бесцветная оболочка, которая пугала сильнее открытой ненависти. — Прошу прощения, — тихо произнёс он, и этот вежливый оборот прорезал помещение, словно тонкая леска, — но надеюсь, вы все скоро сдохнете. Он не дождался ответа. Хёнджин медленно, с какой-то балетной, пугающей грацией, склонился в безупречном, учтивом поклоне. Это был жест не уважения, а окончательного прощания — так кланяются покойнику или закрывающемуся занавесу в театре, где пьеса обернулась кровавым фарсом. Выпрямившись, Хван развернулся и вышел. Его шаги не звучали — они тонули в тишине, которая навалилась на здание сразу же, стоило ему пересечь порог комнаты. Она была оглушительной, густой и вязкой, как холодная смола. В ней не было ни эха, ни шороха оседавшей пыли — только тяжёлый пульсирующий ритм в ушах. Коридор, и без того обрушившийся, с трупами казался бесконечным и жутким. Свет аварийных ламп выхватывал из темноты то ошмётки масок, то глубокие борозды на стенах, но Хёнджин не смотрел по сторонам. Он чувствовал, как эта тишина давит на виски, заполняет лёгкие, вытесняя из них все посторонние запахи. Здание, ещё несколько минут назад содрогавшееся от криков и выстрелов, теперь превратилось в огромный склеп. И Хёнджин шёл по нему с прямой спиной, чувствуя себя единственным живым существом среди призраков, которых он сам же только что и пожелал упокоить. Каждый метр отдалял его от того сломленного человека за спиной, но тишина не отступала — она следовала за ним по пятам, впитываясь в одежду и волосы, лишая возможности даже просто вздохнуть полной грудью. Резкий сухой хлопок выстрела разорвал грань. Звук был коротким, окончательным, не оставившим после себя даже эха. Хёнджин замер. Тело сковал внезапный болезненный спазм, словно пуля, выпущенная где-то за спиной, прошла не сквозь плоть, а сквозь воздух, лишая его кислорода. Желудок скрутило тугим узлом, а к горлу подступила горькая тошнота. Он не хотел оборачиваться. Он боялся увидеть подтверждение тому, что тишина теперь действительно стала вечной. Но, медленно подняв взгляд, его охватил новый приступ. Сынмин стоял впереди. Их взгляды встретились, и в этот момент Хёнджин понял: Ким не удивлён. В его лице, в застывших чертах не было и тени того шока, который обычно сопровождает внезапную смерть или предательство. Напротив, в глубине его зрачков читалось страшное вымороженное спокойствие человека, который досмотрел фильм до конца и теперь просто ждёт, когда погаснет экран. Сынмин понял всё ещё тогда, в «Стратосфере». В тот вечер, когда они сидели на запредельной высоте, отрезанные от мира стеклом и холодным неоном, между ними что-то надломилось. Сынмин уже тогда, по мимолётному движению рук Хёнджина, по тому, как тот избегал смотреть на горизонт, прочитал неизбежное. Он предвидел этот выстрел, этот запах крови и этот финальный ядовитый поклон. Он прожил этот момент в своей голове тысячи раз, пока они молчали, глядя на огни города. Его сдержанность сейчас была почти кощунственной. Внешне Сынмин казался ледяной скалой — ни один мускул не дрогнул на его лице, даже плечи не шевельнулись от звука выстрела. Но Хёнджин видел, как за этой маской идеального самообладания разверзается бездна. Внутри у Кима рушились целые миры. Всё, что он выстраивал, всё, во что заставлял себя верить, превращалось в мелкодисперсную пыль. Тихая катастрофа, когда внутри тебя с грохотом падают несущие стены, а ты продолжаешь стоять и просто смотреть перед собой, потому что крик всё равно ничего не исправит. Он смотрел на Хёнджина так, словно запоминал его в последний раз — не врага, не предателя, а просто человека, который стал продолжением его конца. В этом взгляде было всё: и прощение, которое не нужно, и понимание, которое убивает, и бездонная чёрная скорбь по тому, что они оба уже никогда не выберутся из пропасти, только каждый утонул в ней по-своему. И только Сынмин оставался наивным и во что-то верил. Сынмин знал. И это знание было для Хёнджина хуже любого проклятия. — Просто уходи. Сынмин прошёл мимо Хёнджина, даже не задев его плечом, словно тот в одночасье стал бесплотной частью разрушенного интерьера. Его шаги были тяжёлыми, механическими. Когда он переступил порог кабинета, подошвы мягко хлюпнули, погружаясь в густую, ещё тёплую юшку, которая медленно завоёвывала пространство пола. Он не замедлился. Шёл по багровой глади, оставляя за собой липкие следы, пока не оказался в самом центре тишины. Взгляд Кима, до этого пустой и вымороженный, замер, столкнувшись с реальностью. Дядя лежал в кресле, неестественно откинувшись назад. Там, где ещё недавно была власть, расчёт и голос, дававший приказы, теперь зияла ужасающая рваная пустота. Пуля не просто оборвала жизнь — она стёрла личность, оставив вместо лица кровавый хаос и застывший в глазах предсмертный ужас. Его колени подкосились внезапно, словно в них перерезали жилы. Сынмин рухнул прямо в кровь, не заботясь о том, что ткань мгновенно пропитывается тёмным и горячим. Он потянулся к телу, хватаясь за остывающие плечи, и с силой притянул дядю к себе, утыкаясь лицом в его грудь. Сдержанность, его ледяное понимание неизбежности — всё рухнуло. Из самой глубины его груди вырвался звук, не похожий на человеческий голос. Глухой утробный вой, задушенный в дорогой ткани пиджака. Без слов, без обвинений — только животная первобытная боль. Сынмин качался вперёд-назад, сжимая в объятиях мертвеца, и стон, переходящий в хрип, казалось, вырывал из него остатки.****
Резиденция, когда-то бывшая оплотом протокольной изысканности и выверенного порядка, постепенно превратилась в эпицентр затяжного шторма. Стены, видевшие подписание судьбоносных указов, теперь стали свидетелями того, как рушится не только политический строй, но и человеческое самообладание. Премьер-министр больше не пытался держать лицо. Эмоциональные всплески превратились в зону постоянного напряжения. Тишина здесь стала пугающей, потому что в любой момент она могла взорваться звоном разбитого хрусталя. В порывах ярости или отчаяния он буквально «ворошил» пространство вокруг себя. Он не выбирал цели. Под руку попадалось всё: от бесценных фарфоровых ваз до стопок государственных бумаг, которые разлетались по комнате, словно испуганные птицы. — Ты дал мне слово! Обещал, что ситуация под контролем! — Закрой свой паршивый рот. И только Фокусник, чьё присутствие вселяло безотчётный, почти первобытный страх, смог на мгновение оборвать цепную реакцию. Премьер-министр, замахнувшийся для очередного удара, застыл на полуслове, на полудвижении, когда его взгляд наткнулся на фигуру в центре хаоса. Фокусник сидел в массивном кожаном кресле — том самом, где обычно решались судьбы целой страны. Он выглядел пугающе уместно среди обломков. Скрестив длинные пальцы, он с хитрым, почти лисьим прищуром наблюдал за творившимся бичеванием. В его взгляде не было ни сочувствия, ни осуждения — лишь холодное привычное любопытство зрителя, купившего билет в первый ряд на постановку о чужом медленном падении. Под пристальным взором необузданный пыл мужчины начал стремительно остывать, превращаясь в липкое оцепенение. Ярость, которая секунду назад казалась единственным способом реагировать на раздражающие факторы, разбилась о спокойствие гостя. Или хозяина? Уджин молчал, но его молчание было тяжелее любого упрёка, заставляя премьер-министра остро почувствовать не только масштаб разрушений, но и собственное бессилие перед тем, кто теперь занимал его место. — Будь чуточку нерасторопным. У меня начинает болеть голова от твоей истерики. И занимал всегда. — А кто сказал, что будет просто? — Уджин развёл руками, рассмеялся так, что ужас Тэуна отпечатался на лице. — Но как интересно. Просто с ума сойти. — Если со мной что-то случится… — Ты не в том положении, чтобы показывать мне зубы, — Фокусник смирил мужчину убийственным взглядом. — Поэтому делай, что и всегда: получай удовольствие ради мимолётной свободы, пока можешь. Убожество. — Он поднялся, уставившись на таймер за окном на одном из фасадов. — Кто же будет следующим?