Безобразная фея

NC-17
Завершён
170
3
170 Нравится 32 Отзывы 95 В сборник

– 18 –

Настройки
      — Жители Сеула! По моему личному распоряжению в городе вводится комендантский час! Просьба не покидать свои дома! Будьте бдительны! Берегите себя и своих близких! Пока с террором не будет покончено, с одобрения парламента запрещаются массовые собрания и мероприятия!       Голос президента, транслируемый через гигантские экраны на фасадах небоскрёбов и муниципальные громкоговорители, разрывал выпотрошенный город. Морщинистое лицо, освещённое холодными софитами, застыло в маске суровой решимости.       Слова падали тяжёлыми каплями свинца. Виртуальное эхо его призыва ещё дрожало в воздухе, когда реальность на улицах начала стремительно менять свой облик. Обещание защиты прозвучало для многих не как утешение, а как объявление войны.       В районе Кванхвамун, где ещё не осела пыль после взрывов, тишина длилась всего несколько секунд. А затем она сменилась нарастающим гулом.       Площадь перед монументальным зданием Агентства национальной безопасности превратилась в пульсирующее море красно-синих огней. Десятки машин скорой помощи, выстроившись в неровные ряды, отсекали мир живых от места, ставшего эпицентром траура. Рёв сирен здесь начал стихать, сменяясь гораздо более страшными звуками — человеческими. Каталки в сопровождении фельдшеров выкатывались одна за другой и надрывно дребезжали на неровном, промёрзшем щебне.       Воздух был пропитан запахом жжёного пластика, стерильных бинтов и железа. Слышались резкие выкрики парамедиков, пытающихся перекричать хаос, но даже они тонули в стонах раненых. Слёзы смешивались с копотью на щеках выживших. Те, кто стоял на ногах, бессмысленно бродили между машинами, кутаясь в термоодеяла из фольги, которые дрожали и шуршали на ветру, словно крылья испуганных птиц. Здание, призванное защищать, теперь возвышалось над городом как колоссальный надгробный памятник, из недр которого продолжали выносить тех, кого безопасность не спасла.       — Кроме того, мной отдан приказ — во что бы то ни стало взять террористов живыми! Спригган и те безумные фанатики, что следуют за ним, предстанут перед судом без права на помилование!       И Сеул не заснул. Он закипал.       На главных проспектах, вопреки указу, начали стягиваться тени. Люди, чей шок от теракта перерос в жгучую смесь ярости и недоверия, выходили из домов. В свете вывесок, которые теперь казались зловещими, блестели щиты спецподразделений полиции. Чёрные цепи оцепления перегородили артерии города.       Первое столкновение произошло внезапно, как короткое замыкание. В районе мэрии толпа столкнулась с кордоном военных. Кто-то выкрикнул оскорбление, кто-то отказался подчиниться требованию разойтись. Сначала был толчок, затем — звон разбитого стекла. Воздух прошил резкий свисток, и строй полиции двинулся вперёд, ритмично ударяя дубинками по пластиковым щитам — звук, напоминающий биение механического сердца.       Утро наполнилось хаосом.       Вспышки светошумовых гранат на мгновение выхватывали из темноты искажённые страхом и гневом лица граждан. Запах гари от недавней атаки смешался с едким дымом слезоточивого газа. Пока президент с экранов призывал «беречь близких», эти самые близкие теряли друг друга в мечущейся толпе, прижатые к холодным стенам зданий. Странный и болезненный контраст: выверенный тон государственного обращения и первобытный скрежет борьбы в переулках. И час, призванный принести порядок, лишь очертил чёткую линию фронта между запертыми в резиденциях властями и охваченным паникой, восстающим народом под мерцающими лозунгами перемен.       Первые капли крови наконец отметили начало новых, ещё непредвиденных потрясений. Уён чувствовал, как холод пробирается сквозь тонкую подошву, жадно вгрызаясь в пальцы ног. Острая, честная боль — единственное, что помогало не провалиться. Он стоял, едва дыша, и глубже вжимал стопу в податливый, серый от пыли сугроб, пока свод не свело тягучей судорогой.       Металл кузова под спиной казался ледяной коркой, пробивающей даже плотную куртку. Где-то там, за несколько кварталов, в стороне трущоб, город выл. Звуки беспорядков долетали сюда приглушённым, рваным эхом: сухой треск чего-то ломающегося, ритмичные удары, которые могли быть как выстрелами, так и звуком железа о железо. Но здесь, в тени машины, царила странная, вакуумная тишина. Внутри было выжжено. Мир сломался — он начал медленно и равнодушно осыпаться, как штукатурка аварийного жилья. Чон закрыл глаза, вслушиваясь в далёкий гул. Там люди кричали, умирали и сражались, а здесь тишина касалась его лица. Было только это: жжение в пальцах ног, лёд за спиной и медленное таяние снега на коже.       — Господин Чон, вы уверены? При всём уважении, вы государственный чиновник… не стоит появляться на людях вот так, в подобном месте.       Мужчина взглянул на подавшего голос смельчака с крайним снисхождением.       Но и стерпеть столь явное оскорбление означало бы проявить пагубную слабость. Может, он и давно не брал в руки оружие, не участвовал непосредственно в важных операциях лично, однако пренебрегать его боевым опытом, что говорится, в поле — это последнее, что стоит делать окружающим. Ведь теперь он может оторвать голову без каких-либо последствий. И Уён, что неудивительно, сдерживается, пренебрежительно оглядывает рядового и уводит взгляд. Молча. Без какой-либо обратной реакции. И этого хватило, чтобы заткнуться и сжаться до молекулы. Уничижительное безмолвие — самое опасное оружие в арсенале Чона. Им он без сожаления раздирает на куски и не давится. И даже наслаждается, хотя и без привычного проявления эмоций. Или всё это сказочное лицемерие? Оно явно даёт трещину, когда телефон сотрясается от уведомлений в кармане брюк.       

Ты скоро?

Я хочу поужинать сегодня с тобой

Пожалуйста, забери меня отсюда.

Меня тошнит от всего происходящего.

Я люблю тебя…

Ведёшь себя как ребенок Я на работе До вечера       — Вперёд. Начинаем. Переверните каждый угол, если потребуется, — вспыхнувшая злость Уёна опрокинула беззаботность прочих. Резкая перемена в настроении не понравилась никому. — Есть возражения — проваливайте. Остальным — выдвигаться.       Слова Чона теперь падали как гильотины. Его привычная выдержанность, служившая ему стабилизатором и раздражителем для оппонентов, испарилась, обнажив нечто колючее. Когда отряды двинулись вглубь гетто, он всегда оставался позади, чтобы видеть и вовремя улавливать все происходящие изменения. Каратели в тяжёлой экипировке, подгоняемые его резкими, короткими командами, работали с неестественной жестокостью. И Чон не приказывал — он задавал ритм неоправданному безумию. Если дверь не поддавалась с первого удара, он не ждал — сам врезался в неё плечом или выбивал ногой, врываясь в тесные, пропахшие бедностью и страхом лачуги, что совершенно не вязалось с его прежним стилем — тонким, расчётливым, почти артистичным, а главное — равнодушным и несуетливым. Гремели столы, вытряхивалось содержимое ящиков на грязный пол, не глядя на то, что под его сапогами хрустят чужие жизни и жалкие пожитки. Крики на подчинённых за малейшее промедление — и в его голосе звенела такая неприкрытая ярость, что даже бывалые бойцы старались не встречаться с ним взглядом.       Гетто захлебнулось в собственном ужасе.       Воздух прошили высокие, ломающиеся крики матерей беспримесного отчаяния. Женщины вжимали детей в грудь так сильно, будто пытались спрятать их обратно внутри себя, защитить хрупкие кости от тяжёлой поступи. Маленькие ладошки вцеплялись в выцветшую ткань материнских кофт, а глаза детей, расширенные до предела, отражали только холодный блеск тактических фонарей и бездушные маски солдат. Те, кто не успел скрыться за шаткими дверями, забивались в углы между грудами мусора, превращаясь в единый дрожащий комок живой плоти.       — Спригган! Где они?! — рык карателей перекрывал звон выбитых стёкол.       Под аккомпанемент беспорядка шёл планомерный отлов. Оборванцев — худых, заросших щетиной мужчин с лихорадочным блеском в глазах — выдёргивали из их нор за шиворот, как крыс. Это были те, кто составлял костяк уличных банд, мелкие сошки и доверенные лица группировок. Те, кто ещё вчера считал себя хозяевами этих зловонных переулков, теперь валялись лицом в ледяной грязи.       Звуки борьбы были короткими и жестокими: сухой хруст выбитых суставов, глухие удары прикладов о рёбра, хрипы людей, которым придавливали горло тяжёлым ботинком. Слышалось, как металл наручников с лязгом впивается в запястья. Скрученных, их волокли по земле, оставляя борозды на сером снегу, и бросали в кузова грузовиков, словно скот.       Уён стоял всегда с краю. И наблюдал.       Без надобности не вмешивался.       Его взгляд, обычно скользящий по поверхностям, теперь впивался в каждую деталь с болезненной жадностью. Он не морщился от криков. Напротив, каждый новый вопль, каждая мольба о пощаде будто подливали масла в тот огонь, что пожирал его изнутри.       Он действовал вопреки себе. Тот Уён, который предпочитал несбыточную справедливость, исчез. Остался лишь человек, доведённый «до», который пытался заглушить предчувствие катастрофы реальной, осязаемой кровью под ногтями. Ему нужно было это насилие — в ожидании, в акте самосожжения через других. Ведь только так ничто наконец-то не повернётся к нему задом.       Чон стоял в тени, глядя на свои руки. Кровь от нанесённых увечий под ногтями уже начала подсыхать, стягивая кожу неприятной коркой, но он не пытался её стереть. Напротив, он сжимал кулаки, чувствуя липкое доказательство своего существования. Когда в кармане завибрировал телефон, Уён даже не вздрогнул. Он замер, и его лицо, искажённое до этого лихорадочным блеском, вдруг разгладилось. Настроение сменилось мгновенно: на смену хаосу пришла ледяная, привычная сосредоточенность. Последовавший звонок был подтверждением ненапрасного.       Чон поднёс трубку к уху, слушая тяжёлое прерывистое дыхание на том конце провода.       — Остановитесь. В этом нет чести, — слова исчезали в басистом хрипе. — Приезжай, надо поговорить.       Уён прикрыл глаза, раздумывая над услышанным так, как будто ничего не ожидал. Он всё ещё чувствовал, как за стенами его коллега, в частности Ким, захлёбывается своим воем.       — Не смей никого тащить за собой, — продолжал голос, становясь жёстким и осязаемым. — Иначе это будет последнее, что ты сделаешь.       Чон слегка улыбнулся — тонкая, болезненная кривая на бледном лице. Угроза прозвучала как высшая награда.       Он отключил вызов и посмотрел на хаос вокруг себя. Эти люди не виновны. Однако ему пришлось, и Уён обязательно за это ответит. Разве что когда сам сдохнет.       Он, не вдаваясь в ход времени, которого и так у города осталось непозволительно мало, сорвался и пересёк территорию мраморного особняка достаточно быстро, где прострелить могли за первым поворотом. Стволы автоматических винтовок следили за ним из-за каждой декоративной колонны, из-за подстриженных кустов и с балконов второго этажа. Воздух здесь был пропитан не ароматом дорогих цветов, как это обычно бывает, а запахом оружейного масла и холодным ожиданием приказа «огонь».       На широком крыльце его встретил Тхуан. Дворецкий, скрестив руки на груди, без капли того гостеприимства, которое предполагал статус этого дома, не склонился, а черты его лица огрубели. Это был взгляд цепного пса, которому приказали не кусать вора, но который уже мысленно перегрызает ему горло.       — Ты ещё живой, — вместо приветствия бросил мужчина его голос вибрировал от сдерживаемой ярости. — Повезло.       Уён ничего не ответил.       Ему было плевать на человека, который до сегодняшнего дня приходился ему отцом. Он лишь коротким, тяжёлым взглядом указал на дверь. Тхуан, едва заметно скрипнув зубами, резко развернулся и повёл его внутрь.       Они прошли через залы, пока не остановились перед тяжёлыми двойными дверями. Когда они распахнулись, Уён невольно замедлил шаг. Архитектурное воплощение амбиций и жестокости надорвало в нём уверенность. Пространство было организовано по принципу римского амфитеатра. Пол в центре уходил вниз, образуя круглую «арену», облицованную белым и серым камнем. Вокруг этого центрального круга возвышались широкие ступени-ярусы, на которых располагались диваны и кресла, обтянутые кожей цвета запёкшейся крови.       Высокий купольный потолок усиливал каждый звук, превращая случайный вздох в эхо, которое разлеталось по периметру. Свет падал сверху, из узких зенитных окон, концентрируясь именно на нижней площадке, оставляя верхние ряды в полутени. Это было место не для дружеских бесед, а для зрелищ, судов и публичных расправ.       Уён стоял на верхнем уровне, глядя вниз, в этот маленький Колизей, где ему предстояло либо занять место зрителя, либо стать жертвой на арене. Тхуан остался у входа, застыв как изваяние, давая понять: необходимо быть бдительным. А главное — не врать. Все представления давно закончились.       Когда тяжёлые створки за спиной сомкнулись с глухим, окончательным щелчком, Уён остался в тишине, в пространстве, спроектированном как место для триумфов и казней, где свет играл по своим правилам. Его внимание привлекли не колышущиеся тени огней в углах, а мягкое, точечное сияние, опоясывающее зал по периметру.       Вдоль каждой мраморной колонны, на уровне глаз, были встроены миниатюрные ниши. За тонким, почти невидимым антибликовым стеклом, в ореоле холодного светодиодного свечения, покоились ювелирные изделия, которые вряд ли когда-либо предназначались для того, чтобы их носили. Трофеи, не иначе.       Каждая витрина представляла собой законченный натюрморт. Справа, на подушке из чёрного необработанного шёлка, лежал колье-воротник из платины, инкрустированный россыпью чёрных бриллиантов, которые не отражали свет, а словно поглощали его, оставляя лишь зыбкое мерцание на гранях. Чуть дальше, за следующим изгибом колоннады, покоился массивный перстень с изумрудом такого глубокого, хвойного оттенка, что камень казался куском застывшего лесного полумрака.       Драгоценности не выглядели вульгарно. В их расположении чувствовалась строгая, почти врачебная эстетика. Тончайшая работа: золотые нити, переплетённые в сложные кельтские узоры, капли необработанного жемчуга, напоминающие слёзы, и броши в виде насекомых, чьи крылья были выполнены из прозрачной эмали и редчайших опалов, переливающихся всеми цветами спектра при малейшем вздохе.       И самое главное — «Сердце океана».       Тот аукцион оставил и для Чона неизгладимое впечатление, мелькая в новостных лентах после возвращения из Америки.       Витрины, расставленные по кругу «Колизея», превращали гостиную в некое подобие святилища. Ювелирные изделия здесь демонстрировали богатство — они служили безмолвными свидетелями происходящего на «арене» в центре зала. Каждое из них имело свою историю, часто кровавую, и теперь, подсвеченные снизу, они напоминали застывшие созвездия, заточенные в камень и металл.       Уён медленно перевёл взгляд с переливающегося сапфира на пустое пространство арены внизу. Красота этих вещей была пугающей — она была слишком совершенной для того, что за стенами продолжает проливаться кровь.       — Я разочарован. Впервые, прошу заметить, — Феликс, расположившись внизу, с какой-то дотошностью перетирал рубины на материнском колье, так, как будто пытался стереть с них следы чужого присутствия.       — Слишком долгое бездействие рождает противодействие, — Чон, уперевшись глазами в затылок Сприггана, медленно спускался по лестнице. Недовольство буквально вибрировало в воздухе. — Я до последнего пытался сдерживать Уджина, однако сам видишь: пока ты предпочёл упиваться неясным результатом, он вцепился тебе в горло. И твоего обожаемого Хвана поставил под удар. На что ты вообще рассчитывал?       — А на что рассчитывал ты?       — Как минимум на рациональность, — Уён сел напротив, всматриваясь в отстранённое поведение Феликса. — Но теперь мы в полном дерьме.       — Никто и не говорил, что прогулка будет лёгкой, — выдохнул Феликс, потупив взгляд. — Какие настроения в «Семёрке»? Есть шанс вообще рассчитывать хоть на что-то?       — Они потребовали твою голову, окстись. Ты словно совсем перестал слушать.       — Значит, ты плохо стараешься в постели, — усмехнулся Спригган, возвращая внимание к украшению. — При всём уважении к твоим чувствам, которых и так кот наплакал, мне нужен был результат. А теперь я узнаю, что мы остались без поддержки.       — Я не собираюсь использовать его в этих грязных играх! — выверенному терпению Чона пришёл конец. По крайней мере, он оставался одним из немногих, кто мог прямо вступать в спор с хозяином Бафомета. — И не теперь, когда у меня есть яркий пример с печальным исходом.       — Тебе же не надо заставлять его с кем-то спать, — Феликс вскинул брови, глядя на чай, разлитый по белёсым фарфоровым чашкам, и, видно, не принимал отказа, поэтому Уёну буквально пришлось давиться облепихой. — Так или иначе, Сынмин сыграл свою игру. Больше в нём нет надобности, как и в его дяде, я полагаю.       — И что дальше? Ждёшь, пока Хван, виляя хвостом, принесёт в зубах доказательства?       — Прошу, не начинай, — Феликс сгорбился, потирая виски; его дыхание быстрой гладью коснулось поверхности содержимого чашки. — Меньше всего сантиментов хотелось бы видеть от тебя. В этом нет надобности. Я и так знаю, что с Оливией и Рэйчел всё хорошо.       — Ты используешь меня, моего… отца, без стыда пропихнул брата к этим тварям и ждёшь, что я засуну язык в задницу? — Чон едва не поднёс чашку ко рту, но тут же швырнул её, и звук битого фарфора эхом разлетелся в колизейной гостиной. — Не вынуждай бить. Ты неприступный. Выдержишь долго. У меня рука набита. Давай.       В этот момент внутри Феликса что-то окончательно прекратило своё существование. Сухой, едва слышный хруст последней грани его человеческого терпения — подобно тому, как остаётся вибрация в голове после контузии. Его рука поднялась с пугающей механической точностью. Ствол пистолета замер, нацеленный прямо в пространство перед собой, став продолжением его костей и жил. Но страшнее всего было его лицо.       Взгляд Феликса изменился. Из него вымыло всё человеческое: жалость, сомнения, даже обычный гнев. Зрачки расширились, почти полностью поглотив радужку, превращая глаза в две бездонные чёрные воронки, в которых отражался холодный блеск витринных бриллиантов. Взгляд хищника, чей разум окончательно капитулировал перед инстинктом, — звериный, зацикленный на цели, лишённый всякого проблеска рассудка. На его губах застыла странная, едва заметная полуулыбка, которая не имела отношения к радости. Гримаса существа, которое наконец-то освободилось от груза морали и теперь чувствовало лишь одну всепоглощающую потребность — нажать на курок. Воздух вокруг него словно похолодел на несколько градусов. В центре арены, среди сияния золота и мрамора, сидело теперь нечто, сорвавшееся с цепи, абсолютно непредсказуемое в своей тихой, звенящей одержимости. Палец на спусковом крючке не дрожал — он замер в миллиметре от выстрела, и это неподвижное ожидание было страшнее любого крика.       — Помолчи. Ещё слово — и я прострелю коленную чашечку. Слышал: это очень болезненное ощущение, но не смертельное, что меня очень поощряет, — и Уён как-то вытянулся, не спуская глаз с дрожащих пальцев на курке. — Молодец, — Феликс отложил пистолет, на котором больше не было глушителя, и улыбнулся. — Император поможет тебе. Не потому, что ты не справляешься, что физически, кстати, невозможно в нынешних условиях в одиночку. А потому, что я так решил. Закон и справедливость, подкреплённые властью и богатством. Я слишком долго стремился воссоздать собственную партию в этой схватке. И заплатил за это также слишком много. Хватит.       — Мы заплатили, — Чон с уверенностью внёс себя в общую концепцию. — Столько смертей, чтобы оказаться в Кадапуле. Вот уж в чём точно никогда не будет чести.       — Тебя это пугает? — вопросил Спригган так, как будто испытывает укоризненную жалость.       — Озадачивает. Топтаться на одном месте ради целого ничего.       — Это война убеждений. Война взглядов. Война веры, — Феликс встал, обошёл спинку дивана, не сводя глаз с Уёна. — Когда у тебя есть всё, остаётся лишь маленькое развлечение, которое можно себе позволить, — играть, чтобы не было скучно, — он присел на подлокотник, уязвимый открытостью спины. — Ничего не изменится.       — Призраки свободно задыхаются от этого откровения.       — Ты только сейчас это осознаёшь? — и Феликс, завалившись, плюхнулся прямо на колени к Чону. — Выбор, который приносит удовольствие. Разве не в этом крохотное счастье, как думаешь?       Резкая смена настроения Феликса была подобна удару под дых. Секунду назад он был воплощением первобытной угрозы, а в следующее мгновение его тело обмякло, теряя костяную жёсткость, и он тяжело, почти по-хозяйски, рухнул прямо на ноги.       Уён застыл, боясь даже вздохнуть. Тяжесть чужого тела ощущалась неестественно горячей сквозь ткань брюк. Когда Феликс бесцеремонно запустил пальцы в его волосы, отбрасывая мешающие пряди с лица Уёна, тот почувствовал, как по позвоночнику пробежала ледяная судорога. Не ласка — движение скульптора, оценивающего податливость глины, или мясника, обнажающего шею жертвы.       В голове Уёна царил хаос. Мысли сталкивались, как испуганные птицы в клетке.       «Он сумасшедший. Он абсолютно, бесповоротно сошёл с ума. И я здесь, в ловушке этого безумия, заперт в этом проклятом зале среди мёртвых драгоценностей».       Но вместе с ужасом в самую глубину его сознания просачивался яд слов Феликса.       «Выбор, который приносит удовольствие…»       Уён смотрел в эти пугающие, расширенные зрачки, находясь так близко, что мог чувствовать запах пороха и дорогого парфюма, исходящий от кожи Феликса. Он осознал страшную истину: в этом мире, где за ними захлопнулись тяжёлые двери, больше не существовало «правильно» или «неправильно». Мораль была лишь пылью на сверкающих витринах. Оставалось только чистое, дикое ощущение жизни, обострённое близостью ствола пистолета и пульсацией крови.       Его собственный разум начал предательски поддаваться. Если конец неизбежен, если они оба уже прокляты, то зачем цепляться за призраки совести? Мысль о том, чтобы просто сдаться, перестать сопротивляться этому давящему безумию и окунуться в предложенное «удовольствие», внезапно показалась невыносимо соблазнительной. Это была свобода падения в бездну.       Уён сглотнул, чувствуя, как пересохло в горле. Его взгляд невольно опустился на губы Феликса, затем снова вернулся к его звериным, обугленным глазам.       — Счастье… — хрипло, почти шёпотом повторил Уён. Его голос дрожал, но в этой дрожи уже не было прежнего протеста. — Наверное, ты прав. В этом аду… выживать слишком скучно.       Он нехотя, словно каждое движение стоило ему части души, приподнял руку и коснулся запястья Феликса — того самого, что сжимало оружие. Его пальцы едва заметно дрожали, но хватка была уверенной.       — Если это единственный выбор, который у нас остался, — Уён выдержал долгую паузу, чувствуя, как его собственное сердце начинает биться в унисон с безумным ритмом партнёра, — тогда я выбираю это. Покажи мне… твоё крохотное счастье.       В этот момент Уён понял, что грань надломилась и внутри него. Он давно не был сторонним наблюдателем. Он стал частью этого жуткого натюрморта, таким же трофеем в витрине, как и те чёрные бриллианты на колоннах. И это осознание принесло ему странное, отравленное облегчение.       Возглас согласия стал для Феликса спуском. Его тело, только что обмякшее и податливое, в секунду наполнилось бешеной, неконтролируемой энергией. Он катапультировался с колен Уёна, задыхаясь от какого-то жуткого, торжествующего восторга.       — Счастье! Именно! — выкрикнул он, и его голос сорвался на безумный, захлёбывающийся смех, эхом отразившийся от высоких сводов зала.       Он метнулся к витрине с материнским колье, словно хищник, почуявший ничтожную слабость. Его пальцы, тонкие и изящные, вцепились в тяжёлое основание из полированного дерева и стекла. С диким, нечеловеческим рывком он рванул конструкцию на себя.       Грохот был оглушительным. Тяжёлая витрина завалилась в замедленной съёмке и с пугающим звоном встретилась с холодным мрамором пола. Стекло разлетелось мириадами сверкающих брызг, впиваясь в воздух.       Гранатовый браслет вылетел из своих бархатных оков. На фоне белого камня пола он выглядел как свежепролитая кровь. Камни один за другим отрывались от золотой оправы, со стуком разлетаясь в разные стороны, подобно искрам из костра.       Самый массивный, треснутый в центре рубин, венчавший всё это время композицию, — тяжёлый, багровый, похожий на застывшее сердце — ударился о выступ колонны. С резким, сухим щелчком он раскололся ровно пополам, обнажая свою безупречную, острую, как бритва, внутреннюю грань.       Феликс замер над этим погромом, тяжело дыша. Осколки стекла хрустели под его подошвами, а в глазах плясали те же кровавые отблески, что исходили от рассыпавшихся камней.       Уён смотрел на этот хаос, и внутри него что-то окончательно оборвалось. Грохот разбитой витрины стал точкой невозврата. Он видел, как Феликс смотрит на «рубиновые ошмётки», и понимал: так уничтожалась не просто вещь — реальность, в которой не существовало никогда и ничего. Это и есть свобода — кровавая, осколочная, лишённая смысла и одурманивающая.       И она принадлежит ему.       Спригган больше не был человеком. Он стал стихией — неумолимой, хаотичной, жаждущей превратить каждый карат идеальной огранки в пыль. Под его руками бесценные камни превращались в шрапнель: изумруды крошились в зелёную труху, сапфиры кололись на острые, как иглы, щепы. Но когда его ладонь, испачканная в мелкой стеклянной крошке, накрыла холодную поверхность «Сердца океана», мир вокруг внезапно и страшно затих.       Голубой бриллиант оказался самым мощным отрезвителем. Он сверкал, поглощал свет, пульсируя глубоким, ледяным сиянием. В его глубине застыла вечность, холодная и безразличная к человеческим страстям. Стоило пальцам Феликса коснуться его идеальных граней, как жар, сжигавший его изнутри, натолкнулся на абсолютный ноль.       И в внезапно наступившей вакуумной тишине, прямо в его черепной коробке, прорезался голос.       «Феликс».       — Хёнджин-а?..       Он не был громким, но в нём слышалась та самая интонация, от которой у Феликса всегда перехватывало дыхание: смесь упрёка, бесконечной нежности и чего-то такого, что нельзя было просто так сломать или выбросить. Этот голос прозвучал так отчётливо, словно Хёнджин стоял прямо за его спиной, почти касаясь губами его уха, обдавая привычным теплом.       Рука Сприггана дрогнула.       Его пальцы, только что готовые раздавить бриллиант о мрамор, судорожно сжались вокруг холодного камня. Зрачки Феликса, расширенные до предела, внезапно сократились.       Безумная улыбка медленно сползла с его лица, оставляя после себя лишь маску смертельной усталости и боли. Всё вокруг — разбитые витрины, застывший в ужасе Уён, горы драгоценного мусора — вдруг показалось ему декорациями дешёвого театра, которые начали осыпаться серой золой.       — Хёнджин?.. — повторно, едва слышно, судорожно сорвалось с его губ.       Он замер, прижимая «Сердце океана» к своей груди так сильно, что острые края золотой оправы начали впиваться в кожу через тонкую ткань рубашки. Голос в голове всё ещё вибрировал, вытесняя всё остальное, заставляя Феликса задыхаться от внезапно вернувшейся реальности.       Мир за стенами хранилища снова начал существовать. И в этом мире Хван звал его по имени.       — Где же ты… пожалуйста, приди. Я больше не могу…       Уён, наблюдавший за этой метаморфозой, почувствовал, как по его коже прошёл мороз от тихого всхлипа. Он видел, как хищник внутри Феликса внезапно свернулся клубком, уступая место кому-то другому — тому, кого он боялся увидеть ещё больше.       — Хёнджин-а… я люблю тебя…       Феликс почувствовал, как внутри него болезненно прорастает цветок. Его пальцы, сжимающие голубой бриллиант, задрожали. Он почувствовал, как по лицу потекло что-то горячее — первая настоящая слеза за долгие годы. Она прочертила дорожку сквозь пыль и грим, обжигая кожу.       Любовь вернулась к нему не как тихая гавань, а как лесной пожар. Она опаляла его лёгкие, заставляя жадно хватать воздух, пахнущий озоном и разбитыми надеждами. Он вдруг понял: истинная свобода — это не возможность разрушить всё на своём пути. Истинная свобода — это принадлежать кому-то настолько сильно, что даже в самом глубоком безумии этот голос сможет вернуть тебя домой.       Он стоял посреди разрушенного зала, окружённый осколками целого состояния, и чувствовал себя абсолютно нагим. Призрак свободы растаял, оставив его один на один с этим всепоглощающим пламенем.       Хёнджин был рядом.       Не в виде воспоминания, а в виде невыносимой живой боли, которая внезапно стала самым ценным, что у него когда-либо было.       Феликс зажмурился, и в этой темноте он увидел не золото, а изгиб губ Хёнджина, почувствовал не холод камня, а тепло его рук. И внутренний свет был настолько ярким, что всё величие Сприггана померкло, превратившись в ничтожную горстку пепла под ногами любящего, страдающего человека.       — Феликс, — пробасил Чон.       — Всё, что мы щас видим, бесполезно, — подал голос Спригган после некоторого молчания. — Теперь понимаешь? — он невозмутимо развернулся и расправил плечи. — Я пытался что-то изменить, но ничего не вышло. Я становлюсь таким же, как они.       — Этот мир слишком жестокий для тебя, — обжигающая правда резанула напрочь, и Уён нашёл в себе силы сесть обратно после увиденного.       — Лучше никогда не рождаться, чем ощущать себя в этой мерзкой оболочке, — Феликс вдавил пальцами собственную кожу, прободая её. Судорожно они скользили вдоль, так, как будто постепенно она сдирается до основания.       — Кадапул подождёт. К тому же ему осталось недолго. Не без твоей помощи, — Чон неспешно подошёл, касаясь самого сокровенного: уродливых прорезей на руках Сприггана — шрамов. — Нам необходимо избавиться от Уджина.       — Этим я как раз и занимаюсь, если не заметил.       — Ты лишь позабавил его. Он встречался с Хваном. Он знает, кто Хван такой. А произошедшее — результат проявленной Хёнджином слабости, — Уён лишь немного склонился, создавая некую интимность. — Его слабость — ты. Он спровоцировал его. Но не так, как это бывает обычно. Не верится, что я вообще тебе это говорю.       — У меня есть план. Следуй ему. Но я прошу тебя. Нет. Я умоляю, — Феликс вцепился в Чона и не позволял сдвинуться с места. — Единственный раз я умоляю тебя! Сделай так, чтобы Хёнджин не вмешивался. Спрячь его, защити! Он не должен вмешиваться!       — Что ты собираешься делать?       — То, что у меня получается лучше всего. Остановиться.

****

      В кресле зала ожидания равнодушная суета избавляла от последних тяготений. Холодный утренний свет расчерчивал глянцевый пол длинными тенями, и Джисон рассматривал детали: монотонное мерцание табло вылетов, ритмичный стук колёсиков чемоданов по плитке, женщину в дорогом пальто, которая нервно перебирала чётки, мужчину, чей кофе остывал в картонном стаканчике.       Он видел всех, но его не видел никто.       Джисон ждал.       Ждал, что кто-то подойдёт, бросит косой взгляд, заговорит, попытается прочесть в его лице следы того кошмара, через который он прошёл. Но мир вокруг продолжал вращаться, не сбавляя оборотов. Люди проходили мимо, едва не задевая его локтями, и их глаза скользили по нему, как по пустому месту, как по части интерьера.       В этот момент его прошила насквозь ледяная, кристально чистая мысль: он действительно умер тогда. В тот самый миг, когда заведение его отца взлетело на воздух, превратившись в огненный гриб, он перестал существовать как личность для тех, кто затеял эту расправу. Он был лишь цифрой в отчёте, «расходным материалом», пушечным мясом, которое должно было сгореть в пламени чужих амбиций. Его жизнь была разменяна на чьи-то интересы ещё до того, как он успел понять, в чём они заключаются.       И вдруг Джисону стало смешно.       Сначала это был тихий хрип, застрявший в горле, но затем смех прорвался наружу — искренний, ломкий, почти мелодичный. Он смеялся над абсурдностью своего положения, над тем, как тщательно он раньше старался быть «хорошим», «удобным», «незаметным». Он смеялся над кукловодами, которых не видел, и теперь безвольно висел в воздухе, без собственного очертания.       Смех разносился по залу, привлекая внимание… точнее, должен был. Но даже теперь никто не обернулся. Люди были слишком заняты своими жизнями, своими рейсами, своим страхом опоздать. Он сидел в эпицентре собственного катарсиса, и невидимость больше не пугала его. Она даровала ему власть.       Джисон перестал смеяться так же внезапно, как и начал. Его плечи, раньше всегда немного опущенные, как под тяжестью невидимого груза, расправились. Взгляд, когда-то апатичный и затравленный, стал острым и глубоким.       Как у людей хватает совести? Как можно смотреть на человека и видеть в нём лишь инструмент, который можно сломать и выбросить? Эти вопросы больше не вызывали в нём дрожи. Теперь они вызывали лишь холодное, выдержанное достоинство.       Он посмотрел на свои руки — спокойные, без малейшего признака тремора. Теперь он сам выбирал, куда идти и кем быть. Его ценность не зависела от того, заметит ли его толпа в аэропорту или оценят ли его «хозяева». Он уважал себя сам — за то, что выжил, за то, что сохранил рассудок и за то, что посмел смеяться в лицо собственной гибели.       Объявили посадку.       Джисон медленно встал, поправил лямку рюкзака и направился к гейту. Он шёл не как беглец, а как человек, который точно знает, что его жизнь принадлежит только ему одному. И это чувство — жгучее, как спирт на ране, и чистое, как разреженный воздух на высоте — было его настоящим предостережением для других.       Очередь на посадку вилась длинной, нетерпеливой змеёй. Люди прижимались друг к другу, шуршали билетами, проверяли паспорта — все они стремились скорее оказаться в узком кресле самолёта, запертыми в металлической капсуле на высоте десяти тысяч метров.       Хан стоял среди них, и вдруг это чувство — липкое, душное, знакомое — сдавило грудь. Ему стало не по себе. Не от страха высоты или полёта, а от коллективной спешки, от ощущения себя частью безликого потока, который послушно движется по заданному вектору. Он хмыкнул, и на губах заиграла странная, почти дерзкая улыбка.       Он больше не хотел быть частью потока.       Одним плавным движением Джисон отступил в сторону, позволяя какому-то офисному работнику в помятом пиджаке занять своё место. Толпа сомкнулась, мгновенно поглотив брешь, словно его там никогда и не было. Джисон смотрел им в спины и, развернувшись, пошёл прочь, чувствуя, как с каждым шагом затихает гул голосов.       Пространство вокруг становилось разреженным. Коридоры удлинялись, рекламные вывески светили всё холоднее. Он зашёл в уборную — оазис звонкой безмятежности и сдавленного воздуха теперь был повсюду.       Джисон подошёл к длинному ряду раковин и склонился над одной из них, упираясь ладонями в холодный фаянс. Он не включал воду. Он просто стоял, глядя на свои пальцы, и слушал.       Тишина аэропорта в этом месте была обманчивой: где-то глубоко в стенах гудели трубы, а в голове всё ещё эхом отдавался тот далёкий взрыв.       За спиной раздался мягкий, едва слышный звук. Дверь в уборную открылась и закрылась. Вновь щёлкнул замок, отсекая внешний мир.       Джисон не вздрогнул. Он не обернулся в панике. Он лишь медленно поднял глаза к зеркалу, всматриваясь в отражение двери за своей спиной. Его взгляд был спокойным и даже немного раздражительным.       — Вам пора. Не стоит задерживаться.       Голос Акиры прозвучал ровно, почти механически, разрезая кафельное помещение. Он стоял чуть поодаль, глядя куда-то в сторону: на серую затирку между плитками или на собственное отражение в блестящем кране — на что угодно, только не на Джисона. Его поза была расслабленной, но в ней проскальзывала готовность в любой момент кинуться вперёд.       Хан медленно выпрямился, чувствуя, как внутри него начинает ворочаться что-то тяжёлое и раскалённое.       Ярость.       — Пора? — переспросил Джисон. Его голос был низким, в нём слышался опасный надлом. — Куда пора? В самолёт? В другую жизнь? Или просто в очередной загон, который вы для меня подготовили?       Он развернулся всем корпусом, впиваясь взглядом в профиль Акиры. Тот оставался неподвижен, словно каменное изваяние. И отсутствие контакта, эта трусливая (или высокомерная?) попытка не замечать в нём живого человека, заставила кровь Джисона закипеть сильнее.       — Посмотри на меня, — процедил он, делая шаг вперёд. — Хватит разглядывать стены. Я здесь. Я не исчез, как всем бы ни хотелось.       Его больше нельзя было игнорировать.       — Почему ты не смотришь? — Джисон усмехнулся, и этот смех был похож на хруст битого стекла. — Боишься?       Он подошёл почти вплотную, нарушая все границы личного пространства, которые так тщательно выстраивал Акира. Джисон хотел спровоцировать его, хотел вытащить из равнодушия хотя бы тень эмоции. Потому что сейчас, стоя в пустом туалете, Хан понимал: он больше не позволит обращаться с собой так. Если он улетает, то делает это как человек, а не как багаж.       — Посмотри на меня, — повторил он, и на этот раз это была не просьба, а приказ. — И скажи мне это ещё раз в лицо. Что мне пора. Что я не должен задерживаться.       — Простите меня, — припал на колени Акира.       Джисону не нужны были уточнения. Ему не нужно было имя или детали того, что произошло в тенистом переулке. Это «не смог» ударило его в самую грудь, туда, где он всё это время бережно хранил хрупкий огонёк надежды. Образ отца — того самого, которого Акира обещал вытащить любой ценой, — задрожал и окончательно растворился, оставляя после себя лишь ледяной сквозняк.       Хан разломился. Это не было похоже на внезапный порыв или истерику; скорее — на то, как старая, иссушенная ветка под тяжестью снега издаёт последний тихий хруст. Он закрыл лицо ладонями, но пальцы не могли сдержать ту лавину горя, которая копилась в нём последние дни.       Первые слёзы упали на пол, тяжёлые и горячие. Он плакал, содрогаясь всем телом, осознавая, что отныне в его мире стало на одну опору меньше — и эта пустота никогда ничем не будет заполнена.       Сожаление Акиры и тихая агония Джисона сплелись в одно общее, густое горе, в котором больше не было места словам. Только тишина и осознание невозвратности.       — Тебе не за что извиняться. Ведь тебя использовали. Так же, как и меня.       — Это моё личное желание.       — Вот как? — Джисон опустился следом, срывая маску на изуродованных губах, и Акира лишь сильнее припал подбородком к собственной груди. — Тогда посмотри на меня, раз так нравится пресмыкаться.       И Акира посмотрел.       — Очень хорошо. А теперь слушай, — Джисон аккуратно обхватил скулы парня и так же сильно вдавил пальцы. — Слушай и не удивляйся потом ничему. Не знаю, как у вас, почитателей традиций, это делается, но я прекрасно всё понимаю. Хочешь остаться рядом — пожалуйста. Я возражать не стану. Однако запомни: мне не нужны никакие клятвы, никакие чёртовы заверения. Я не твой хозяин, а ты не мой раб, слышишь?       — Я буду с вами, пока совесть не позволит сделать иначе, — Акира сглотнул и посмотрел прямо. — До этого момента я буду вашей тенью, вашим остриём и правосудием. И если понадобится, я принесу головы тех, кто обесчестил нас в равной степени.       Слова Акиры, полные патетики и жертвенности, повисли в воздухе, но не принесли Джисону того облегчения, на которое, возможно, рассчитывал японец. Напротив, они отозвались внутри него горьким, почти физическим раздражением. Хан медленно опустил руки, открывая лицо, покрасневшее от слёз, но его взгляд был пустым и холодным.       Ему не нужны были «головы», не нужно было «остриё» и уж точно не требовалось правосудие, которое всегда опаздывало. Обещание Акиры быть его тенью звучало для Джисона как напоминание о вечном трауре, как попытка искупить кровью то, что невозможно было починить словами. В этот момент преданность Акиры казалась ему лишь формой эгоизма — способом облегчить собственную совесть, в то время как Хану предстояло нести груз утраты в одиночку.       Джисон посмотрел на него сверху вниз, без прощения, без согласия. Он не нашёл в себе сил даже на горькую усмешку. Ответ Акиры показался ему чужим, книжным, не имеющим никакого отношения к той дыре, что зияла у него в груди.       Так и не проронив ни слова, Хан отвернулся. Тишина, последовавшая за предостережением, была красноречивее любого отказа. Он просто зашагал прочь, тяжело ступая к самолёту.       — Вот вы где. Скорее, ожидают только нас.       — Спасибо за гостеприимство, — согнулся Джисон. — Я знаю, что Феликс попросил вас помочь. Пожалуйста, позаботьтесь обо мне, — неловко, но Тхуан по-отечески приобнял его, и тело расслабилось от бесконечного напряжения.       — Когда-то так же поступили и с ним. Я не мог отказаться. Цена — прожитая жизнь, — мужчина замялся и нехотя отстранился от Хана. — Но вам есть ради чего бороться.       — Вы совершенно оторваны от реальности. Абсолютно все, — Джисон то ли случайно, то ли намеренно наступил на носок дворецкому, оценивая заигравшие на его лице желваки от болезненного ощущения. — Не будет никакой борьбы. Я всего лишь заберу то, что мне принадлежит. То, чему принадлежу я, — он поджал губы, выпрямляясь. — Я сочувствую Феликсу. Я ценю каждый прожитый с ним момент, но это не значит, что я закрою глаза на всё, что вы натворили. На то, что привело к смерти ни в чём не виновного человека. Это будет для тех, кто думает, что можно так легко разменивать людей, словно скот, наказанием, — давка становилась сильнее, и теперь мужчина был вынужден стиснуть зубы, покраснев. — Я прослежу за этим.       Когда тяжёлая дверь самолёта с глухим вакуумным звуком отрезала Джисона от внешнего мира, он не почувствовал безопасности. Он почувствовал, что клетка захлопнулась, но на этот раз он был в ней не пленником, а хозяином.       Он прошёл вглубь пустого салона, игнорируя приветствие стюарда, который мгновенно осёкся, наткнувшись на его ледяную ауру. Джисон опустился в глубокое кожаное кресло и не стал пристёгиваться. Его движения были механическими, лишёнными жизни, словно он превратился в идеально сконструированный манекен.       Самолёт начал медленное движение по рулёжной дорожке. Джисон повернул голову к узкому иллюминатору. Там, внизу, в размытых огнях аэродрома, где-то осталась фигура, безликое напоминание о том, что когда-то боялось даже собственной тени. И когда земля начала уходить из-под колёс, то лицо Джисона преобразилось едва заметным подёргиванием в углу рта. Медленно, пугающе плавно, его губы растянулись в широкой, неестественной улыбке человека, который только что осознал, что моральные оковы, совесть и правила, в которые он верил, больше не имеют над ним власти. Если бы в этот момент кто-то из персонала заглянул в салон, он бы невольно отшатнулся. От этого зрелища пробирал озноб до самых сухожилий: в отражении тёмного стекла замер оскал, потерявший жертвенность и всё, что теперь можно разрушать ради того, чтобы посмотреть, как красиво летит пепел. В его глазах, обычно полных печали, теперь горела пустая, чёрная бездна. И Хан летел к ней навстречу. И эта мысль доставляла ему такое физическое наслаждение, что на большее рассчитывать не придётся. Большее и не сможет причинить морального отвращения. Просто не посмеет. Остаётся только захлебнуться в свалившейся возможности действовать так, чтобы навсегда приглушить посторонние голоса.

****

      Бан Чан больше не носил доспехи, хотя тяжесть на плечах осталась прежней, если не стала ощутимее. Теперь его бронёй была безупречно отглаженная рубашка, а верным клинком — тонкая перьевая ручка, заправленная чернилами, которые никогда не засыхали вовремя. Его «поле боя» сузилось до размеров дубового стола и нескольких светящихся мониторов, на которых разворачивалась биржевая драма.       Он вникал в структуру фонда с дотошностью стратега, готовящегося к долгой осаде. Чан не просто просматривал отчёты — он препарировал их. Он изучал каждый узел, каждый финансовый поток, пытаясь понять, где система даёт сбой, а где ещё теплится жизнь. Его некогда дикий, кочевой дух теперь был заперт в бетонных стенах офиса, и Бан Чан принял это превращение в «офисного планктона» с тем же фатализмом, с каким самураи принимают свою судьбу. Мир изменился, и битва сейчас ведётся за процентные ставки: он станет лучшим солдатом среди изголодавшихся стервятников до чужого добра.       Его дни состояли из бесконечных встреч. Партнёры, в которых он инвестировал, приходили к нему с серыми лицами. Это были владельцы небольших мануфактур, семейных пекарен или технологических стартапов, которые кризис медленно перемалывал в пыль. Они стояли на краю пропасти, а гигантские корпорации — безликие — только и кружили рядом, выжидая момента, чтобы поглотить остатки их бизнеса по цене металлолома.       Чан смотрел на них через стол, и в его взгляде не было жалости — только расчёт. Сентиментальность не оплачивала счета.       — Ваша маржинальность упала на двенадцать пунктов, — ровным голосом произносил он, листая папку. — Если мы не сократим логистические издержки и не пересмотрим контракт с поставщиками, через три месяца вас поглотят «Кан групп». Вы станете их очередным филиалом без названия. Вы этого хотите?       Он не давал деньги. Он вливал ресурсы в эти малые предприятия, как вливают кровь в умирающего, стараясь удержать их в орбите конкуренции. Это была личная война Бан Чана. Он сознательно выбирал тех, кто казался слабым, но имел стержень. В городе, где всё стремилось к глобализации и безликости, он пытался сохранить островки индивидуальности.       Иногда поздно вечером, когда кофе в чашке превращался в холодную дегтярную жижу, а свет в офисе становился неестественно резким, Чан ловил своё отражение в панорамном окне. На него смотрел предприниматель с усталыми глазами. В нём почти не осталось того одинокого воина, что когда-то жаждал простора. Он стал винтиком в системе, но винтиком, который намеренно блокировал пока что механизм уничтожения.       Его одиночество теперь пахло типографской краской и кондиционированным воздухом. Он не спасал мир — он спасал рабочие места, семейные традиции и право человека быть владельцем своей судьбы, а не просто строчкой в отчёте корпорации.       Бан Чан закрыл ноутбук. Щелчок прозвучал в тишине кабинета как выстрел. Ещё один день на финансовом фронте был завершён. Он выпрямил спину, поправил галстук и вышел в пустой коридор, шагая так, словно под его ногами не ковролин, а каменистая почва, за которую он будет стоять до конца. Главное — не торопиться и ждать, пока не поступит сигнал действовать.       — Господин, как вы и приказали, после окончания основного учебного дня Му Хён был сразу доставлен домой, — секретарь Ха старался не спешить следом, а то в противном случае мог столкнуться с Императором, который как будто специально замедлял шаг. — Не переживайте, его охраняют наилучшим образом.       — Не сомневаюсь. Вряд ли кто-то осмелится даже подышать в нашу сторону при нынешних обстоятельствах, — небольшие мешки под глазами Бана так и кричали об усталости, и, кажется, щёки его стали более впалыми, несмотря на по-прежнему хорошо слаженное, атлетическое телосложение, иначе говоря — без признаков болезненной худобы. — Ты смог выяснить, что произошло тогда в Пусане?       — С теперешними ресурсами это оказалось куда проще, — уверенно выставил грудь Ха, но ровно до того момента, пока с открытием лифта не наткнулся в проёме на Рэя. Близнецы в равной степени наводили на него жути, как и на прочих, но от Рэя, в отличие от младшего, веяло более ощутимой грубостью, и на излишнее милосердие рассчитывать не стоило. — Оружие действительно готовили к отправке в Персидский залив, однако таинственным образом ощутимая часть контейнеров просто не достигла пункта назначения.       — Дай уга-а-адаю, — протянул Император. — Йемен оказался лишь предлогом. На самом деле оружие здесь, в Сеуле.       — Именно так. После вчерашнего теракта много «несерийников» нашли у безликих, но мне удалось сравнить с моделями, которые выпускает концерн. Абсолютное сходство.       — Значит, Уджин собирает армию, — Бан Чан прислонился к стенке лифта, выдыхая. — При всём уважении, не каждый стремится связать судьбу с частными охранными конторами, а у этого ублюдка, несмотря на их изобилие, попросту не хватит возможностей. Возникнут вопросы.       — К сожалению, стоит констатировать, что так или иначе он стремится овладеть Кадапулом.       — Если он фактически сидит в кресле премьера, то эти бездари для него давно превратились в лёгкую прогулку, — от злости Чан стукнул кулаком, и лифт буквально завибрировал. — Какие же идиоты.       — Но почему он ещё не напал на нас? — осмелился вмешаться в разговор и без того безмолвный Рэй. — Не думайте, милостивый сэнгоку, что я не успею оказаться рядом просто…       — Любопытство не грех, Рэй-сан, но не спеши, пожалуйста, отправляться на тот свет. Идёт? — ощутив неожиданную давку и риск быть разоблачённым даже перед самыми доверенными лицами, Бан Чан засуетился. Он касался то галстука, то старательно поправлял пуговицы на рукавах, хотя с его врождённой дотошностью они всегда покоились в нужном положении, и это лишь подогревало интерес со стороны. — Возможно, ему просто нет до нас дела. Не сейчас, когда война с моим братом отнимает слишком много сил. Умственных, в первую очередь.       — Это правда, что Кадапул собирается сделать то же самое? Ну, как и двадцать лет назад…       Необдуманные слова секретаря наэлектризовали и без того спёртый и сдавливающий остаток кислорода в кабине. И Император стукнул по панели, вынуждая лифт резко затормозить так, что казалось, тросы на его концах сейчас оборвутся.       — Милостивый сэнгоку?       Скрежет металла о металл, вызванный резким торможением, отозвался в ушах тонким, болезненным звоном. Лифт замер, зависнув в шахте, и тишина, воцарившаяся после удара, стала почти осязаемой. Аварийное освещение мигнуло и сменилось тусклым, тревожным багрянцем, превращая кабину в тесную стальную гробницу.       Император не оборачивался.       Его рука всё ещё лежала на разбитой панели, а костяшки пальцев побелели от напряжения. Спина, облачённая в безупречный мундир, казалась высеченной из камня.       — Двадцать лет назад, — эхом повторил он. Голос Бана был пугающе тихим, лишённым всяких эмоций, что было гораздо страшнее любого крика. — Ты так легко произносишь эти слова, будто это просто строчка в отчёте.       Секретарь, вжавшийся в угол кабины, почувствовал, как по спине пробежал ледяной пот. Воздуха действительно стало не хватать. Он видел, как плечи Императора медленно опустились, когда тот наконец начал разворачиваться.       — Кадапул не просто «собирается», — Император сделал шаг вперёд, сокращая и без того крошечное расстояние. В багровом свете его глаза казались двумя чёрными дырами. — Те, кто знает Кадапул, не произносят ничего вслух, если хотят дожить до рассвета. Ты думаешь, это политика? Стратегия?       Император протянул руку и почти ласково коснулся плеча секретаря, но тот инстинктивно вздрогнул. Хватка Бана была стальной.       — То, что произошло двадцать лет назад, было не войной. Это была чистка. И если Кадапул решил повторить это… — сэнгоку вдруг улыбнулся той самой улыбкой, от которой кровь стыла в жилах, — то в этот раз я не буду стоять в стороне и смотреть. Я лично возглавлю жатву. Их собственные похороны.       Он в упор посмотрел на секретаря, и тот понял: вопрос был не в том, правда ли это. Вопрос был в том, почему секретарь всё ещё жив, зная об этом.       — Милостивый сэнгоку… — прошептал решительно Рэй пересохшими губами под маской.       — Извините. Да, всё действительно так, как ты и предполагаешь. И в этот раз они действуют весьма осторожно.       — Тогда стоит нанести удар…       — Нет! — воскликнул Император. — Мы будем делать то, что и делали до этого момента, — помогать, налаживать работу подконтрольных нам предприятий. Люди. Сейчас самое главное — спасти как можно больше. Скоро всё закончится.       — Но, господин…       — Не начинай. Я видел, что происходит в городе, но просто слушайтесь меня, — впервые Бан Чан чувствовал, как контроль ускользает от него, и он становится уязвимым с каждой панической атакой, с каждым потрясением и стрессом, с которым он больше не справляется. — Почему я должен унижаться прямо сейчас, чтобы вы меня послушали?       — Извините.       — Извините, милостивый сэнгоку.       — Приглашение уже получено? — через какое-то время лифт снова устремился вниз.       — Разумеется. По случаю возвращения семьи Бан Джеймс-Дасом передал мне его лично, вот только…       Секретарь Ха замолчал, опасаясь повторения реакции на свои же слова.       — Не тяни.       — Она произойдёт после того, как истекут последние двадцать четыре часа.       — Значит, всё решится сегодня, — пробубнил Чан, оказываясь на улице, захваченной алой дымкой даже в дневное время. — Вам конец. У вас не будет даже могил.

****

      Чердак дышал пылью, сухой древесиной и многолетним запустением. Случайное здание на отшибе промышленной зоны — одно из тех строений, которые годами стоят незамеченными, сливаясь с серым горизонтом. Хёнджин сидел в самом углу, где скат крыши опускался так низко, что приходилось сутулиться.       Единственным источником света служила узкая щель между рассохшимися досками, через которую внутрь проникал бледный, болезненный луч заходящего солнца. В этом луче медленно кружились пылинки, контрастируя с тем хаосом, который Хёнджин оставил за спиной.       Перед ним на пыльном полу стоял переносной радиоприбор. Его корпус был потёрт, а антенна подёргивалась от малейшего движения воздуха. Хёнджин крутил ручку настройки тонкими, испачканными в пороховой гари и подсохшей крови пальцами. Сквозь белый шум и статический треск прорывались обрывки голосов — панические доклады диспетчеров, сухие сводки новостей, прерывающиеся помехами.       — …подтверждено более тридцати погибших… здание службы безопасности оцеплено… нападавшие скрылись… — голос диктора дрожал, и Хвану тоже становилось дурно. Радовало одно — клоунов окажется куда больше среди найденных тел.       Он глубоко вдохнул, и резкая боль в боку заставила его поморщиться. Резня в главном управлении не прошла бесследно. Хёнджин медленно отложил радио и занялся ранами. Его движения были скупыми и точными. Он зубами разорвал упаковку с бинтом, смочил кусок ткани антисептиком и прижал к рваной ране на плече. Шипение боли он подавил, лишь сильнее сжав челюсти.       Рядом с ним, на выцветшей мешковине, покоились его инструменты. Пара пистолетов-пулемётов «Узи» выглядела здесь чужеродно — тяжёлые, воронёные, пахнущие оружейным маслом и недавним огнём. Ёмкие магазины были вставлены до упора, готовые в любой момент возобновить свою смертоносную песнь. В подкладках его бедренных ремней, скрытые под широкими складками технологичной одежды, надёжно сидели несколько гранат. Последний аргумент на случай, если его всё же вычислят раньше, чем он восстановит силы.       Хёнджин не торопился. Он вслушивался в радиоэфир, фильтруя информацию, отделяя факты от домыслов. Телефон давно утилизирован. Служба безопасности была дезориентирована, город захлёбывался в собственных сиренах, а здесь, на пыльном чердаке, время словно замерло.       Он откинул голову на балку, чувствуя, как пульсирует кровь в висках. В его облике не было ни капли романтики — только измождённый вид ушедшего зверя в нору, чтобы зализать раны перед следующим прыжком. Пыль продолжала оседать на его одежду, на холодную сталь «Узи» и на радиоприбор, который продолжал извергать из себя новости о конце того мира, к разрушению которого Хван с особым пристрастием приложил руку. И самое главное — ни о чём не жалеет.       Ему нужно было ещё несколько часов. Тишины, статики и темноты. Хёнджин ненадолго прикрыл глаза, расслабился в попытке собрать прибывающие на исходе силы. Мозг перегружен настолько, что хочется рвать на себе кожу в надежде избавиться от абсолютного всего.       Минуты утекали сквозь пальцы, как песок в разбитых часах. Хёнджин чувствовал это кожей — время за пределами чердака работало против него. Город медленно приходил в себя после шока, и кольцо оцепления, пока ещё рыхлое и хаотичное, неизбежно должно было начать сжиматься.       Он сменил позу, и суставы отозвались сухим треском, похожим на хруст старых досок под ногами. Тело требовало сна и покоя, но разум, отточенный годами выживания, твердил об обратном. Радиоприбор продолжал выдавать помехи, но Хёнджин уже не слушал. Его внимание было сосредоточено на конверте, который он достал из внутреннего кармана куртки.       Конверт был обычным, из плотной, слегка шероховатой бумаги, но в руках Хёнджина он казался тяжелее любого оружия. Хван замер, кончиками пальцев изучая его грани со странной смесью благоговения и затаённого страха.       Резким, почти нервным движением он надорвал край. Пергамент разошёлся с сухим, отчётливым звуком, который в тишине чердака прозвучал подобно грому. Из тесного плена конверта на пыльный пол высыпалась стопка аккуратно сложенных листов.       Хёнджин бережно развернул первый документ. Текст был напечатан безупречным шрифтом — ровные, холодные строки, лишённые эмоций, но наполненные именами, датами и координатами. Это были отчёты, которые не предназначались для чужих глаз. Чертежи, графики, которые он только что нарушил, и списки тех, кто стоял за кулисами.       Он жадно впивался глазами в строчки, игнорируя пульсирующую боль в плече. Свет из щели в крыше становился всё более тусклым, и Хёнджину приходилось подносить бумагу почти к самому лицу. Каждое слово подтверждало его худшие опасения и одновременно давало ему единственную карту, по которой он мог выйти из этой игры живым. Или, по крайней мере, забрать с собой как можно больше тех, кто заставил его оказаться здесь, на этом забытом богом чердаке, с «Узи» на коленях и кровью на руках.       — А это что?       Он не просто читал — он запоминал, впитывая данные, превращая их в маршруты и цели. Теперь у него была не только ярость, но и структура. И время, которого оставалось катастрофически мало, больше не было его врагом — оно стало его единственным союзником, отсчитывающим секунды до следующего удара.       Слова застревали в горле, горькие, как пепел, который всё ещё, казалось, витал в воздухе Сиднея спустя почти двадцать лет. Хёнджин чувствовал, как внутри него что-то надламывается — та последняя тонкая нить доверия, которая связывала его с реальностью.       — Свой рай… — прошептал он, и его голос сорвался на хрип. — На костях тех, кому и так нечего терять. Они хотят снести трущобы… Нова-сити…       Он впился взглядом в пожелтевшие строки о 2005 годе. Пальцы, испачканные в пороховой гари, оставили тёмные следы на полях документа. «Обугленные останки». «Трое детей». Цинизм, с которым были составлены эти отчёты, поражал больше, чем само убийство. Детей не просто спасли — их рассортировали, как лабораторный инвентарь, под предлогом «нехватки специалистов». Это была зачистка, аккуратно завуалированная под трагедию.       Но взгляд Хвана снова и снова возвращался к строчке о масках. «Безликие… фрагменты масок с клоунскими силуэтами обнаружены на месте преступления».       Его затрясло — не от холода или боли в раненом боку, а от ледяного осознания. В его памяти всплыли обрывки тех кошмаров, которые он годами пытался подавить. Эти маски не были случайностью. Это был почерк.       — Директор… — Хёнджин скомкал один из листов, чувствуя, как ярость вытесняет страх. — Ты лгал даже своей крови.       Он вспомнил Сынмина. Вспомнил его уверенность, его преданность дяде и те документы, которые тот показывал ему раньше. Это была искусно выстроенная декорация, фальшивая правда, созданная для того, чтобы манипулировать ими обоими. Сынмин не был соучастником, он был таким же инструментом, как и сам Хёнджин, только в более изящной оправе.       Хван отбросил листы и резко потянулся к радиоприбору, словно хотел разбить его, но вовремя остановился. Если Сынмин не знает правды, значит, он сейчас находится в смертельной ловушке собственного неведения. И если кто-то решился на снос трущоб и официальное сокрытие резни двадцатилетней давности, значит, он выходит на финишную прямую.       — Патент не выдан… — Хёнджин судорожно соображал, глядя на чертежи. — Значит, время ещё есть. Но Феликс ведь не собирается никому помогать.       Хёнджин быстро собрал документы обратно в конверт и спрятал его за пазуху, ближе к телу. Боль в боку приутихла, заглушённая адреналином. Он больше не чувствовал себя загнанным зверем. Он чувствовал себя приговором.       — Хотели построить новый Ватикан в центре Сеула? — Хёнджин поднялся на ноги, игнорируя головокружение, и его тень, длинная и зловещая, легла на пыльные доски чердака. — Тогда стоит приготовиться к тому, что в соборе начнётся пожар.       Хёнджин замер. Звук, раздавшийся за дверью, был слишком тихим для случайного патрульного — слишком размеренным и лишённым суеты. Так ходит тот, кто уже знает, что цель загнана в угол.       Тихий щелчок затвора в руках Хвана разрезал густую тишину чердака. В ответ из полумрака коридора донёсся голос, который невозможно было спутать ни с чьим другим.       — Конспирация всегда была твоей слабой стороной, Хван Хёнджин.       Уён сделал шаг внутрь, и тусклый свет, пробивающийся сквозь щели в крыше, выхватил его силуэт. Он остановился в паре метров, небрежно опустив руки. Его взгляд, холодный и сканирующий, мгновенно переместился с лица Хвана на смятые документы в его руках, а затем — на «Узи», направленные ему в грудь.       — Всегда оставляешь слишком много шума, — Уён едва заметно наклонил голову набок, изучая Хёнджина. — Думал, что ты выдохнешься раньше, но ты решил ползти до конца. Это было… неосмотрительно.       Напряжение в воздухе стало почти осязаемым, как натянутая струна, готовая лопнуть от малейшего вздоха. Уён не выглядел удивлённым или злым. В его глазах читался лишь профессиональный интерес — и нечто похожее на предвкушение развязки. Он знал, что Хёнджин на грани, и именно это делало момент по-настоящему опасным.       — Ты отдашь это мне и без лишнего препирательства пойдёшь со мной. Дважды повторять не буду.       — И не надо.       Пустой щелчок бойка о металл прозвучал в тишине чердака оглушительнее, чем выстрел. Секундное замешательство, порождённое усталостью и потерей крови, стало роковой ошибкой. Магазин был пуст.       Уён даже не вздрогнул. На его губах промелькнула едва заметная, лишённая тепла усмешка.       — Осечка, Хёнджин. Это и есть разница между нами.       Расстояние сократилось мгновенно. Чон сорвался с места, как сжатая пружина. Хёнджин успел лишь вскинуть бесполезные пистолеты-пулемёты, используя их как кастеты, но Уён оказался быстрее. Коротким, выверенным ударом ноги он выбил одно оружие из ослабевших пальцев Хвана, а вторым движением, используя инерцию, вошёл в ближнюю дистанцию.       Удар в челюсть заставил Хёнджина отшатнуться, в глазах на мгновение потемнело, но инстинкты заставили его действовать. Он наотмашь полоснул оставшимся в руке «Узи» по лицу Уёна, задевая того тяжёлым затвором по скуле.       Чон не отступил. Игнорируя кровь, брызнувшую из рассечённой кожи, он вцепился в раненое плечо Хёнджина, пальцами вонзаясь в открытую рану. Хван взвыл от боли, которая калёным железом прошила всё тело, и обрушил на противника серию отчаянных ударов локтями.       — Они живы. Эти мрази разлучили брата с сёстрами! Они отдали Оливию и Рэйчел в другие семьи, потому что в Австралии нет системы детских домов!       Хёнджин попытался повалить Уёна, используя свой вес, но тот, словно предугадав манёвр, резко ушёл вниз, подсёк опорную ногу Хвана и с силой впечатал его спиной в стропила. Из лёгких Хёнджина выбило весь воздух. Конверт с документами, спрятанный за пазухой, больно врезался в рёбра.       Уён перехватил его горло ладонью, прижимая к дереву. Его лицо, испачканное кровью, было пугающе спокойным.       — Ты слишком привязался к прошлому, — прошипел Уён, усиливая хватку. — А оно всегда тянет на дно.       Хёнджин, хрипя, вцепился в запястье Уёна, пытаясь оторвать его руку от своей шеи. Мир вокруг начал сужаться до одной точки — ледяных глаз человека, который когда-то был ему союзником, а теперь методично выжимал из него жизнь. Вспышка боли в боку на мгновение прояснила сознание, и Хван, собрав последние силы, резко ударил коленом в живот противника, заставляя того на секунду ослабить хватку.       Уён согнулся, издав короткий, сдавленный звук, и отшатнулся на шаг. Хватка на горле Хёнджина исчезла, и тот сполз по балке, жадно заглатывая пыльный воздух, который обжигал лёгкие.       — А то, что они собираются сделать? — голос Хвана сорвался на хриплый лай. Он сплюнул кровь, не сводя глаз с противника. — Тебя это совершенно не тревожит? Ты же, твою мать, прокурор!       Уён медленно выпрямился. Он не выглядел пристыженным или колеблющимся. В его взгляде промелькнула усталость — глубокая, вековая усталость человека, который видел изнанку этого мира слишком часто. Он вытер кровь с рассечённой скулы тыльной стороной ладони, даже не глядя на неё.       — Я прокурор системы, Хёнджин, а не её судья, — тихо, почти буднично ответил он. — Закон — это порядок. А то, что в этих бумагах… это цена, которую за него платят.       Не давая Хвану прийти в себя, Уён резко сократил дистанцию. Его движения утратили всякую вальяжность — теперь это была чистая, концентрированная агрессия. Вместо размашистого удара он провёл короткий жёсткий хук в печень. Хёнджин сложился пополам, чувствуя, как внутренности скручивает ледяной судорогой.       Чон не остановился. Он перехватил голову Хвана, пальцами впиваясь в затылок, и с силой притянул его на встречный удар лбом. Глухой, тошнотворный стук кости о кость. В голове Хёнджина словно взорвалась граната; мир превратился в мешанину серых пятен и белого шума.       Уён схватил его за ворот куртки и с разворота швырнул через всё помещение. Тело Хёнджина пробило ветхую перегородку из фанеры и влетело в гору старого хлама. Пыль поднялась столбом, забивая ноздри и рот.       — Люди — это ресурс, — Чон шёл к нему сквозь облако пыли, тяжёлые ботинки гулко бухали по гнилым доскам. — А ресурс должен быть контролируемым. Ты нашёл то, что не предназначен понимать. Отдай конверт.       Хёнджин попытался подняться, опираясь на дрожащие руки. Раненое плечо полностью онемело, левая рука висела плетью. Он видел, как Уён вытаскивает из-за пояса нож — узкое, матовое лезвие, не дающее бликов.       — Ты… — Хван закашлялся, чувствуя густой вкус железа во рту. — Ты просто трус, который прячется за значком и параграфами.       Уён перехватил нож обратным хватом. Его силуэт в полумраке казался монолитом.       — Нет, — отрезал он. — Я тот, кто доживёт до утра. А ты — просто ещё одна строчка в отчёте о несчастном случае.       Он бросился вперёд, целясь остриём в бедро, чтобы обездвижить Хвана окончательно. Хёнджин в последний момент перекатился, чувствуя, как лезвие разрезает ткань штанины и жалит кожу. Из последних сил он схватил тяжёлый обломок стропила и с воплем, в который вложил всю свою ярость и боль, обрушил его на Уёна.       Чон успел выставить блок, но дерево с треском разлетелось, и инерция удара заставила его пошатнуться. Они снова оказались вплотную — два окровавленных тела, вцепившихся друг в друга в смертельной схватке среди пыли и забвения. В этот момент закон и правда перестали существовать. Осталась только жажда выжить.

****

      Тяжёлый воздух подвальных уровней казался густым, как клейстер. Чанбин спускался на лифте, что отдавалось в висках глухим, вибрирующим звоном. Когда он наконец ступил на бетонный пол нижнего этажа, длинный коридор встретил его мертвенным безмолвием, которое через секунду было нарушено резким щелчком — включилось аварийное питание. Бледные люминесцентные лампы замигали, выхватывая из темноты серые стены, и Чанбин двинулся вперёд, чувствуя, как пространство вокруг начинает сужаться.       Пройдя через последнюю герметичную дверь, он замер на пороге огромной платформы. Сцена перед его глазами была пугающе обыденной. «Слуги Бафомета» — люди-тени в строгих костюмах — уже сидели на своих местах. Десятки мониторов освещали их бледные лица холодным синим светом. Слышался только монотонный, лихорадочный стук пальцев по клавишам, похожий на стрёкот сотен насекомых. Они работали так, будто последних часов хаоса никогда не существовало, будто смерть не проходила здесь своим тяжёлым маршем.       Но в самом центре этого механического муравейника, на возвышении, по-прежнему стояло чёрное фортепиано. На небольших цифровых табло над клавишами летел обратный отсчёт. Цифры сменялись с тихим, едва уловимым писком, который для Чанбина прозвучал оглушительнее взрыва. Со невольно сжался, его плечи поползли вверх, а пальцы судорожно вцепились в края собственной куртки.       В голове вспыхнуло.       Вместо монотонного клацанья клавиатур он вдруг отчётливо услышал оглушительный грохот выстрелов, рикошетящих от стальных балок. Перед глазами поплыли не цифры на мониторах, а густая, тёмная кровь — она медленно, лениво стекала с ярко-зелёного сукна игровых столов, капая на пол с тяжёлым звуком. В нос ударил фантомный запах пороха и железа.       Он видел их. Снова. Лица тех, чьё дыхание он, Спригган, оборвал под красивыми, ложными амбициями. Их черты уже мертвы — искорёжены животным ужасом, застывшим в вечности. Чанбин помнил сопротивление каждого спуска, каждый короткий вскрик, захлебнувшийся в собственной хрипоте.       Ему казалось, что если он сейчас сделает ещё один шаг, то его ботинки не коснутся пола, а погрузятся в вязкую багровую лужу, которая всё ещё стояла у него перед глазами. Экзистенциальный холод сковал его внутренности: это место было операционным центром, алтарём, на котором его собственная человечность была принесена в жертву в очередной раз. Слуги продолжали тарабанить по клавишам, время продолжало свой отсчёт, а Чанбин стоял посреди этого безупречного порядка, чувствуя, как внутри него всё ещё кричат те, кого больше нет.       — Они верили тебе.       — Они лишь притворялись, — Феликс сидел там же, откуда всегда любезно наблюдал за происходящим, свесив руки через стол. — Рано или поздно тайное становится явным. И за обман необходимо расплачиваться, — он лениво потягивал виски, и наивная улыбка расползалась по лицу, трогая скулы, — всё складывается просто идеально. Карательные меры, разыгранные Чоном, дают свой результат. Люди разгневаны, только посмотри.       Феликс сделал глоток, и лёд в его стакане мелодично звякнул, контрастируя с тем адом, что разворачивался на мониторах за его спиной. Он не лгал — он наслаждался. Его улыбка, вопреки словам о расплате, оставалась пугающе мягкой, почти ангельской.       Чанбин перевёл взгляд на стену из экранов.       Сеул больше не был городом неоновых вывесок и чистого асфальта. На кадрах с камер наружного наблюдения окраины превратились в кипящий котёл. Из серой мглы трущоб, словно из самой земли, поднимались волны людей. Это не был организованный протест — это была концентрированная, накопленная десятилетиями ярость.       На одном из центральных мониторов было видно, как плотная шеренга полиции в чёрном кевларе пытается сдержать напор. Щиты стояли стеной, отражая свет уличных фонарей, но эта сталь была бессильна против ненависти. Из толпы, чьи лица были скрыты грязными тряпками, вылетела первая бутылка. Стеклянный корпус разбился о шлем офицера, и в ту же секунду яркая, хищная вспышка оранжевого пламени охватила строй.       Зажигательная смесь, словно живое существо, поползла по форме, вгрызаясь в стыки брони.       На другом экране толпа уже прорвала кордон. Полицейских сбивали с ног, затаптывая в грязь весом сотен тел. В воздухе летели камни, куски арматуры и новые порции коктейлей. Огонь расцветал повсюду: на крышах патрульных машин, на мусорных баках, на телах тех, кто не успел отступить. Камеры фиксировали всё с беспристрастной чёткостью: как трещат кости под ударами самодельных дубинок, как плавится пластик на щитах и как отчаяние тех, кому нечего терять, превращает город в скотобойню.       Звука в зале не было, но Чанбину казалось, что он слышит этот рёв — хриплый, многотысячный голос людей, которых довели до предела.       Слуги Бафомета за пультами не дрогнули. Их пальцы продолжали отбивать ритм по клавишам, фиксируя каждую смерть, каждую сожжённую улицу как статистическую единицу в большой игре. Для них этот хаос был лишь упорядоченным потоком данных.       — Посмотри, как красиво они горят, — не оборачиваясь, бросил Феликс. — Это и есть их истинное лицо. Без масок, без притворства. Просто чистое, первобытное желание разрушать. Стремиться к переменам. По-другому не получится.       Чанбин смотрел на экран, где живой человек, объятый пламенем, метался по пустому переулку, пока не рухнул, превратившись в чёрное пятно.       — Как думаешь, стоят ли эти жертвы чего-то?       Вопрос Феликса повис в воздухе, тяжёлый и липкий, как кровь, которую Чанбин всё ещё чувствовал на своих руках.       Пульсация в ушах стала невыносимой. Сначала это был просто глухой ритм, но с каждой секундой он разрастался, превращаясь в тяжёлые, гулкие удары молота по наковальне. Удар. Пауза. Удар. Это был звук его собственного сердца, протестующего против реальности, или, может быть, это был ритм того самого чёрного фортепиано, которое отсчитывало секунды до конца мира.       Феликс медленно повернул голову. Его глаза, в которых отражались всполохи пожаров с экранов, оставались ясными и пугающе спокойными. Он чуть приподнял бровь, словно искренне удивляясь тому, что такой простой вопрос вызвал у Чанбина подобную реакцию.       — Цена, Чанбин-а, — мягко произнёс он, и его голос странным образом прорезался сквозь грохот в ушах Сприггана. — Всё в этом мире имеет цену. Жертвы — это лишь валюта, которую мы платим за то, чтобы перевернуть страницу. Ты же не плачешь над разбитыми яйцами, когда готовишь завтрак?       Чанбин почувствовал, как к горлу подступает тошнота. Грохот в голове смешивался с визуальным рядом: горящие полицейские кордоны, люди, превратившиеся в живые факелы, и те, другие, наверху — с застывшим ужасом в глазах. Всё это сливалось в одну безумную симфонию разрушения.       Ему хотелось закричать, чтобы заглушить этот пульс, чтобы остановить этот холодный, вкрадчивый голос, который оправдывал бойню логикой «необходимых затрат». Но его тело словно превратилось в свинец. Он стоял, зажатый между механическим стрёкотом «слуг» и бездонной пропастью в глазах Феликса.       — Они верили в систему, — продолжал Феликс, снова переводя взгляд на мониторы, где в этот момент рушилась баррикада. — Теперь они верят в свой гнев. Это гораздо честнее. А цена… она всегда оправдана, если в конце мы получим мир, в котором больше не нужно будет врать.       Пульсация достигла пика, превращаясь в белый шум. В этом шуме Чанбину на мгновение почудилось, что клавиши фортепиано сами собой нажались, издав одну-единственную низкую ноту, предвещающую финал.       — Но, похоже, только я уверен, что ничего не имеет смысла. Когда я увидел первую пролитую кровь, когда пламя сожрало первого человека, всё стало весьма прозаичным. Никто и никогда не сможет выбраться из этого круга. Всё останется цикличным. Люди и с той, и с другой стороны останутся зверями. Всего лишь новые придут на смену старым, однако в сущности ничего не поменяется, — Феликс положил перед собой детонатор, и красные огоньки вспыхнули отовсюду, как дьявольские очи. — Слуги Бафомета! Я отпускаю вас! — голос Сприггана прогремел с чудовищной силой горна; он поднялся, и его леность преобразилась вырвавшейся агрессией из-за замешательства окружающих. — Игра окончена. Все свободны. Идите домой. К семье.       Зал замер. Стук клавиш, который казался вечным и неотвратимым, оборвался так резко, будто кто-то перерезал горло самой реальности. Тишина, последовавшая за громоподобным приказом Феликса, была страшнее любого взрыва. Она звенела, давила на перепонки, вытесняя остатки того пульса, что мучил Чанбина секунду назад.       Слуги Бафомета — безликие тени, чьи пальцы ещё мгновение назад дирижировали хаосом целой страны, — медленно поворачивали головы. В их глазах, привыкших к мерцанию программного кода и графиков смертности, застыло не понимание, а первобытный, животный страх. Свобода, брошенная им в лицо с такой яростью, была для них непосильной ношей.       Красные огоньки детонатора на столе пульсировали, как зрачки самого дьявола, наблюдающего за финальным актом. Феликс стоял, тяжело дыша, и его фигура в этом кровавом свете казалась неестественно огромной. Леность испарилась, оставив после себя лишь оголённый нерв и пугающую ясность.       — Чего вы ждёте? — его голос теперь вибрировал от едва сдерживаемого презрения. — Уходите! Пока огонь, который вы разожгли, не пришёл за вами.       Один из системных администраторов, бледный молодой человек, чьи руки дрожали, медленно поднялся. За ним другой, третий… Они отступали от своих рабочих мест, как от осквернённых алтарей. Безмолвно, не глядя друг на друга, они потянулись к выходу, оставляя за собой работающие мониторы, на которых всё ещё корчился в агонии Сеул.       Чанбин смотрел на Феликса. Детонатор лежал между ними — маленькая коробочка, способная поставить точку в этой «цикличности», о которой говорил Спригган. Если люди — звери, то Феликс только что открыл целые вольеры.       — Ты думаешь, они пойдут к семьям? — хрипло спросил Со, глядя на пустеющий зал. — Или они просто найдут себе нового хозяина, который даст им другие клавиши?       Феликс не ответил. Он смотрел на детонатор, и в его взгляде не было ни триумфа, ни раскаяния. Только бесконечная, ледяная усталость человека, который осознал, что ничего не сможет изменить.       — Главный кошмар заканчивается, большего и не надо.       — До сегодняшнего момента я делал всё, о чём ты меня просил, — блестевшие глаза напротив только подначивали раздражение Чанбина. — Но это выше того, о чём ты попросил. Я долго думал, честно. И мой ответ — нет.       — Я уважаю твоё решение. И никогда не ограничивал тебя. Всё, что происходило, — результат твоих стремлений, — и в конце концов взгляд Феликса потух, освобождая влагу. — Я никогда не смогу расплатиться. Спасибо.       Чанбин неспешно подошёл, несмотря на желание размазать кого-нибудь по стенке, и присел на корточки возле ног Сприггана.       — Ну, это было весело, — Со обхватил его прозябшие ладони, улыбнувшись. — Оказывается, играть не так уж и страшно. Главное — остаться самим собой.       — Прости, у меня не получилось.       — Никто не виноват, Ёнбок-а, — Чанбин положил голову на колени Феликса и застыл. — Невозможно избавиться от самого себя. Нет ничего ужасного в том, что ты способен ещё ценить. Способен любить.       — Уджин поверил тебе?       — Доверяет настолько, что пригласил меня в качестве свиты на собрание… Кадапула, кажется?       — Значит, последние жертвы оказались не напрасны, — усмехнулся Феликс, пальцы снисходительно прошлись по немного кучерявым прядям Со и вжались в их концы. — Ставок больше нет.       — Признаться честно, когда Ли Ноу накинулся на меня, я думал, сдамся сразу же и всё расскажу, — Чанбин подскочил и прокричал так, что Феликс едва заметно вздрогнул. — Мы всю кухню разнесли.       — Верю.       — Знаешь, это интересно: у меня просто жилы закипают. Воу! Но, — Чанбин снова присел, упираясь локтями в ноги Феликса, — как скоро мы покончим с ним? Я не могу притворяться вечно, совесть не позволяет. Извини, но с тобой мне никак не сравниться. Другие принципы.       — Пока что выдохни. Отдохни. Но я уверен, что ты всё поймёшь даже без моих подсказок, когда стоит отрубить дьяволу голову, — Феликс посмотрел на таймер и улыбнулся. — Иди, не стоит задерживаться. Возникнут подозрения.       — А ты?       — Я закончу здесь и вернусь домой. Я давно забыл, что такое здоровый сон.       Тьма за спиной Чанбина сомкнулась бесшумно, словно тяжёлый бархатный занавес, отсекающий прошлое от настоящего. Феликс ещё мгновение всматривался в ту точку, где растворился последний человек, знавший его настоящим, а затем медленно перевёл взгляд на таймер. Красные цифры не просто вели отсчёт — они жили, пульсировали в такт его пробудившемуся сердцу.       Он остался один.       Странная, почти осязаемая пустота. Феликс двинулся по залу, и каждый его шаг отзывался гулким, надтреснутым эхом под высокими сводами. Он шёл по импровизированной сцене, мимо брошенных терминалов и погасших надежд; его голос, тихий и почти невесомый, задрожал над канделябрами. Едва слышный напев — старая, забытая мелодия о времени, которое, как песок, забивается в раны и превращается в камень.       — Tick-tock, the sun goes down… — прошептал он, касаясь пальцами фортепиано. — Time is a king with a paper crown…       Он обвёл взглядом зал: одинокой фигурой на фоне пылающего горизонта. Феликс остановился у детонатора. Красные огоньки вокруг теперь казались ему просто светлячками в ночи.       Круг замкнулся. За спиной — пепел, впереди — тишина.       Палец коснулся клавиши — не ударом, а почти лаской, последним жестом отречения. Клик прозвучал в мёртвой тишине зала как выстрел в упор в саму идею хаоса. Экраны моргнули и погасли один за другим, забирая с собой в небытие планы великого переустройства. Гул серверов, сводящий с ума пульс системы, захлебнулся и затих.       Феликс поднял голову. Там, за бронированным стеклом сверху, алая дымка, так долго терзавшая небо над городом, начала оседать. Она таяла, как грязный снег под дождём, обнажая равнодушные огни небоскрёбов и привычную, тяжёлую серость улиц. Мир, который он обещал разрушить до основания, просто выдохнул. Пошатнувшийся уклад снова обретал равновесие, заглатывая обратно тех, кто на мгновение посмел вообразить себя свободным.       Он сидел на краю стола, ссутулившись, и его плечи, ещё недавно казавшиеся стальными под грузом ответственности, теперь выглядели пугающе хрупкими. Улыбка на губах была горькой, как пепел. В ней не осталось ничего — только бесконечное, иссушающее извинение перед кем-то, кого здесь больше не было.       — Я не смог… — звук его голоса был таким тонким, что, казалось, мог разбиться о пол.       Он закрыл глаза, и в темноте перед ним проносились лица: те, кого он вёл за собой, и те, чьи жизни он использовал как топливо. Весь его грандиозный спектакль обернулся лишь тихим финалом в пустом зале.       — И извиняться за это не собираюсь.       Шёпот растворился в темноте, не встретив должного осуждения. Только время продолжало свой ход, но теперь оно было обычным — линейным, скучным и беспощадным.       — Мама, я снова чувствую, как оно бьётся. Мама, я свободен. Мне больше ничего не надо.       Нет-и-не-будет ждёт.
170 Нравится 32 Отзывы 95 В сборник