...Но я знаю, что вечером меня снова запрут в холодном хранилище для мяса. Жирные расчленённые тушки свиней неподвижно свисают с потолка. Мясо толстыми кусками уложено в кучи, накрытые льняными широкими полотенцами с каплями старой запёкшейся крови. Вонь сырой плоти поглощается холодом. Я давно не плачу, и ему это не нравится. Я не хочу видеть в нём его, но его лицо снова и снова всплывает перманентным страхом одиночества...
***
Он приехал обратно в семейное поместье, когда мне было 7. Константин никогда не был рад тому, что родился в подобной семье, поэтому сразу же после окончания мужского лицея где-то за границей он уехал в северные леса, куда-то в горы, совершенно пропав на несколько лет. Я знала, что у меня есть старший брат, но лишь очень размыто. Он существовал на окраинах рождественского ужина в загородном доме в снежный белый день, на юбилеях дальних тётушек и братьев в строгом чёрном фраке и роскошной тугой улыбкой первого сына семейства, но рядом в настоящем его не было. Он учил меня играть на фортепиано, прислушиваться к тонкому звучанию звуков вокруг, слушать пространство. У меня не было способностей к музыке, но он был гением, потому что он приручил клавиши, заставил их проецировать его тонкие мысли на реальность. Айхенвальд испугал меня своей игрой: в тот момент я отчётливо почувствовала Константина, его подавляющий подход к инструменту, но я не сразу вспомнила и поняла, что это был за резонанс. Тогда часы герцога отчётливо считали мой пульс, мои мысли. Мне нравилось слышать гневные звонки отца Константину. Я ощущала эту порхающую свободу с того конца трубки, этот голос изжитого и осмысленного одиночества. Мне хотелось быть, как он. Чувствовать снег на исцарапанных ладонях, взбираться по ледяным гигантам к холодным облакам, стоять на вершине... Но я всё также сидела на унылых ужинах и душных юбилеях. Я была ребёнком, но тяжесть мира уже сдавила мои виски. Я чувствовала несправедливость, что он где-то там, на вершине, в ледяной свободе горного бурана, а я глупая девочка с бледным лицом и тонкими волосами, что только и умеет ждать в углу. Однако став старше, я поняла, как больно ощущается падение с такой высоты. Вернуться для Константина было сродни потерять крылья, связать и подвесить себя за них стальными кольями перед ослепляющим солнцем. Стать жертвой, потому что отцовский голос стал грозить ему слишком многим. Носить нашу фамилию было для старшего брата слишком непосильно, как и связываться с кем-то из этой семьи. Я тяготила его, но он не сбрасывал меня, как мешок с песком с воздушного шара. Мы опускались вместе, но плавно, не сопротивляясь ветру и его яростным порывам. Константин слишком сильно повлиял на мою личность. Указал направление, дал возможность побыть его недостающим кусочком, утолил этот невыносимый голод и заполнил гудящую пустоту. Это был мой человек, мой брат, моя кровь. Он терял свою самозначимость, потому что я поняла, что только его мир возможно дополнить моими жалкими остатками. Поэтому его смерть ощутилась, как анемия последней стадии, как разрыв только что зажившего шрама на нежной коже живота. Но погибнуть в горах, в снежных бурях, быть заточённым под лёд было его желанием, и я это знала. Просто молчала, думая, что когда-нибудь снова увижу его лицо на пороге, как увидела его тогда семилетняя я. Но он больше не появился. Пропал без вести. Ксавье перенял титул наследника фамильной компании, а меня стали готовить к поступлению в интернат. Было странно осознавать реальность спустя такой долгий сон. Мне казалось странным всё вокруг, дереализация поглощала память, как изголодавшийся бедняк чёрствый кусок хлеба. Совершеннолетие было рядом, а потому всё больше мыслей лезло в мою голову. Константин остался царапиной на жёстком диске моего мозга. Мир казался нелепым, глупым, несправедливым. Пустота заполнилась обидой и гневом. Видеть, как жизнь разрастается плесенью, заражает остальных вокруг, было сродни наблюдению за смерчем: исход предрешён, рефлексы сасохранения кричат ложиться на землю и закрывать голову, а глаза лишь наблюдают, ожидая увидеть конец.***
Ксавье неожиданно диагностировали рак головного мозга. Помню, как мать захлёбывалась слезами, как Ксавье с каждым днём становился худее, бледнее, с каким трудом он переставлял ноги. Иногда мне казалось, что сделать вдох или моргнуть было слишком тяжёло для него. Я не знала собственного близнеца, но тяжесть проседала в доме тяжёлым слоем. Ксавье перестал брать в руки учебные тома только после того, как перестал даже самостоятельно питаться, и мать с трясущимися руками подносила ложку к его истощённым синими губам. Я редко приходила к нему в палату из страха, что снова столкнусь с тем ужасом смерти, с теми же пустыми глазами больного и пустого человека. Меня пугала атмосфера близости того, что унесло Константина от меня. Но смерть братьев была практически одновременна, их разделили лишь пару месяцев. Когда Ксавье погиб, когда я увидела настолько похожее на моё лицо в гробу вблизи, я ощутила только радость, вместо ожидаемого страха. Мы не были привязаны друг к другу, давно обособились, поэтому грандиозные похороны напоминали мне праздник в честь наконец обретённой мной полноценности. Я поняла, что закон равноценности всё же есть. Если бы не он, то мы были бы одинаково беспомощны, слабы, потерялись бы в мире и людях и в конце концов оба бы погибли на больничной койке. Трагедия в воздухе рассасывалась вместе с запахом антисептика, порошка и марли. Я видела только будущее, смотря в иллюминатор самолёта и разглядывая паутинки города. Где-то через тысячи километров меня ждала длинная, как коридор, комната, две соседки-подружки из элитных семей, где отец - известный адвокат, а мать - популярная актриса, снимающаяся в кондитерских шоу по воскресеньям, что нам бесконечно крутили в единственный выходной в женском общежитии. Соседка тыкала пальцем в экран и повторяла, что все говорят, как они похожи. Я вспоминала свою мать, но перед глазами была только белая стерильная палата, её строгое платье, клетчатый жакет, строгий пучок и опухшее от слёз лицо, склоняющееся над спящим Ксавье. Она вызывала лишь жалость. Месяцы тянулись гладко, как ряды новых учебных пособий на полках старой, почти викторианской, библиотеки. Мне было приятно вдали от старых стен в стиле модерн, от чистых коридоров, от большого двора и отдельного крыла с моей комнатой и нянькой. Я не болтала по телефону в городе после пар, как остальные девушки, не сбегала ночью ради одного телефонного звонка. Мне не приходили письма, СМС. Было тихо, словно и меня решили похоронить вместе с братом-близнецом, словно я умерла, так и оставшись его изголодавшейся тенью. Но в тот день звонок из семейного дома был слишком срочным, чтобы остаться в аудитории. Мне сказали, что Константина нашли. Про кремацию тела сообщили сухо и в трёх словах, позвонив по стационарному телефону для студенток, поэтому я ответила так же. Сухо и лаконично, но внутри было влажно и сыро, будто гной, замороженный на время, оттаял. Меня лишили последней надежды на то, что из этого можно выбраться, можно обособиться и перестать быть недостающим кусочком целостного, вместо уже цельного и обиширного. Его нашли и вернули, так и не дав хотя бы раз испытать мир, полный свободы и чистоты, прозрачной красоты и мороза.***
Альбрехт был точной копией Константина. Черты лица были совершенно идентичны. Отталкивали лишь красные, цвета свежей крови и молодых эритроцитов, глаза. Они разглядывали меня с хищным желанием, а губы кривились в звериный оскал, но его ладони были тёплыми, как у брата. Я цеплялась за самое очевидное тепло, что так желал мой разум, и Альбрехт просто оказался рядом. Призрак Константина не давал отчётливо посмотреть в эту жестокость яркой радужки. Альбрехт восседал сверху, словно Аполлон, а Константин стремился в ледяную высь, пытаясь показать себе красоту вечной мерзлоты и заснеженных вершин. Первого посадили на божественный трон с самого рождения, оградив от остальных стенами статуса и превосходства и скормив тонны родительской любви. Другой же пытался хотя бы взглянуть за эти стены и доказать, что он уже обособлён и такого ему не нужно. Альбрехт изначально видел мир с высоты, но не видел того искрящегося, сияющего прекрасного, на что глаза Константина были нацелены ежедневно. Какой толк от красоты, когда она перед тобой раскрыта, разжёвана и доступна? И что есть красота, когда для того, чтобы увидеть ее уходящие лучи, почувствовать кончиками пальцев лоснящуюся молочную теплоту её света, нужно вспороть, разворошить и отыскать её живое нутро? Рука касается стекла, надеясь затронуть такую же, градус в градус, тёплую плоть, но натыкается на ледяное металлическое покрытие зеркала. Я была им. Металл, что плавится от такой тёплой плоти, стоит только взять его в руки. Металл, что обволакивает тонкие листы хрупкого стекла и неподвижно лежит, отражая любой свет. Но для Альбрехта я была лишь зеркалом, красивой побрякушкой на туалетном столике рядом с импортным парфюмом и хрустальной шкатулкой ручной вырезки, а для Константина - его отражением, его частичкой, что впитала в себя всю его личность, базировалась на его желании свободы и равновесия. Не только кровные узы связывали нас, но и что-то глубинное, что возникает только при обрушении кораблей, падении самолётов, пожарах, охватывающих города. И мне хотелось, чтобы это "что-то" продолжило жить внутри несмотря ни на что. Поэтому я терпела и молчала. Всё ждала, когда рука "старшего брата" опустится на мою голову, ласково потрепав по волосам, как обычно это делал Константин. Он сам был ребёнком, который не получил ни капли искренней любви, решивший оградиться расстоянием от напоминания своего лишения, своей неполноценности. Он клал руку, трепал по волосам, как хотел бы того сам, так, как требовал его истерзанный внутренний ребёнок. И я, как котёнок, брошенный больной умирающей матерью-кошкой, ластилась к нему, читая его язык жестов, слизывая его детскую, почти прозрачную доброту, что стекала из старых, вновь разорванных ран. Но моя покорность привела лишь к холодным ударам этими же руками, которые показались мне тем, что я когда-то потеряла. Альбрехт не скупился на насилие, кидал его, как крупу и деньги на свадьбах в новобрачных. Шрамов на моём теле много. Оно, словно алфавит Брайля, выпукло несло за собой мою историю."Откуда эти шрамы? Кто это сделал?" - полушёпотом спрашивала Софи и озабоченно бегала большими глазами по бугоркам кожи, смотря на моё тело в ванной. Как объяснить? Так сразу и не расскажешь.
Я всегда смотрела не на Альбрехта, не на его вызывающий нрав, дорогой атлас и мех на торсе и подвижных плечах, его тонкие золотые кольца и серьги, обрамлённые гроздьями драгоценных камней, а на Константина. Мне было жаль, что я так ломаю его изящный образ, так коверкаю и подстраиваю под распутность и жестокость старшего Де Крой, но мои глаза сами улавливали это до жути знакомое лицо и руки. Константин сам искал травмы, кровь и шрамы, сам не вылазил из бинтов и тейпов, в то время как Альбрехт боялся боли и ран, но любил наблюдать за чужой агонией со стороны. Его любовь дорогая, мерзкая, изощрённая, как ложа знати на аукционе рабов, как голос богатого старого азиата, что бегает похабными узкими глазами по лицам маленьких детей в борделе. Его любовь - жажда превосходства возвышенного над пресмыкающимся, преклоняющимся и бесправным. Доминирование кружило ему голову, как морфий, и он тянулся за новой дозой, как только предоставлялась возможность. Ему нравилось кормить своё эго, словно домашнего питомца. И чаще остального именно я шла на корм его внутренней твари. Я обманывалась на внешний вид, но только я переступала границу, как меня заживо пожирали рубиновые глаза. Я забывала, что Альбрехт чудовище, а мой брат уже давно мёртв. Я забывала абсолютно всё.***
Воспоминания не умирают, но те года погибли и истощились. Поверхностный шаблон и ничего более. Слайд-шоу картотеки подсознания с грязными, жирными, холодными и горячими, мёртвыми и слишком живыми лицами и комнатами, наполненными болезнью. В один момент что-то щёлкнуло, пронеслось перед глазами, как сладкий, теплый, словно медовое молоко, сон, и мир обрёл свою реальность. Тело показалось мне реальным, оболочка окрепла, и я ясно ощутила всю физическую боль, что копилась во мне годами: я впервые заплакала от того, что моя голова разрывалась; чётко ощутила спазмы в животе, слишком красочно защипало шрамы и мышцы. Физика стала реальна. Моя память во вмятинах, в царапинах и шрамах. Я забываю дни, людей, промежутки. Могу забыть радость, могу забыть смерть. В моём подсознании всё равно, исключительно нейтрально. А потому мне остаётся лишь тонуть в этом океане пустого, бездушного места, ведь я нерастворима, как морской песок: воду можно бередить сколько угодно, но я всё равно осяду на дно. Одно лицо перестало быть грязным и холодным. Жир не смазывал пеленой его очертания, и мне нравилось говорить с ним, слышать голос этих утонченных черт, видеть эмоции и заинтересованность мной в таких отличных от остальных глаз, прозрачных, как лёд перед оттепелью. Но это лицо, что наконец обрело идентичность среди сродни других и принёсшее мне покой на даже какие-то ничтожные пару месяцев, теперь напоминает сумбурную кашу. Я давно не придаю этому значения, ведь никогда не знаешь, что в очередной раз окажется лишь жестокой игрой сознания. Было ли это в действительности, или покалеченная память вновь пытается округлить свои битые острые углы, смазать их и пришить бархатную заплатку? Я не знаю. Было ли чьё-то лицо, наивно и по-детски улыбающееся мне, в реальности? Насколько действительна та человеческая теплота, когда температура чужих ладоней высушает скомкавшиеся слёзы на ресницах? Как чиста та сказка, которую мне пытались подарить? Как чиста та любовь, тот взгляд, что всегда искал меня в толпе? Всё это лишь абстракция больного мозга или реальный пережиток рая в этом отвратительном месте, что поднял меня со дна и дал опору? Мне страшно вспоминать. Я хочу коснуться рукой того сладкого сиропа сплетённых воспоминаний прошедших мгновений, той зимы, того снега на холодных подоконниках, той шероховатой бумаги с набросками моих детских эмоций, но я боюсь обжечься о кипящую глюкозу, боюсь увидеть своё улыбающееся лицо в отражении. Кажется, я помню больше, чем думаю, чем хочу думать. Память пульсирует и изрыгает фрагменты забытого, что я пыталась сохранить, но пульсация слишком сильна, слишком смертельна. Я чувствую этот вакуум, гулкий, словно шум ветра за деревянными окнами замка. Чьё-то лицо проглядывается сквозь мозаику, но тут же расплывется, набухает и тает, как желатин. Я хочу протянуть руку... Но страх уже в моём костном мозге. Страх сильнее меня самой, моего сна. Я забуду и никогда не вспомню. Я - белый чистый лист; снег, что ложится впервые на замёрзшие корни дубов и елей кристальными блёстками; игла укола, что стерильно запечатана за прозрачной плёнкой упаковки; перчатки, которые покойно хранятся в коробке за витриной нового бутика. Мне нужно лишь время, и я обновлюсь, стану новой и такой же асептической. Сменю сезон, болезнь, витрину. Завершу цикл и начну заново. Снова и снова, если понадобится. Пока вся грязь не облезет, а остальное, сокровенное и тайное, не заляжет на дно, не покроется илом и окаменеет.***
Ощущаю касания. Физическое, тёплое, почти хрустальное и прозрачное, как дымка от благовоний. Тело рефлекторно отвечает на них, вздрагивает, импульсами пробуждая моё спящее сознание. Я, словно белое золото, плавлюсь от тепла чужой ладони, что касается моего лица. Так знакомо... Призрак маячит перед глазами, затмевает реальность. С трудом разлепляю глаза, но глаза, словно боясь кислорода, слезятся. Туман сгущается, снова возвращая мне спрятанные сокровища памяти. Сил на реальность больше не остаётся. Не хочу тут находиться... Тепло исчезает вновь, в последний раз касаясь уголков моих глаз, смахивая накопившуюся влагу. Ладонь облачается в тугую перчатку и испаряется в холоде комнаты. Как знакомо. Он снова уходит. На туманной тени вырисовывается силуэт Константина, такой яркий и чёткий, что рука сама тянется к этой призрачной оболочке. Сдерживаю его имя, но с губ срываются другие слова: – Не уходи... Снова иссиня-серая дымка, вместо лица брата. Чужая ладонь, чужой силуэт... От него ничего не осталось. – Я рядом. Голос звучит тихо, как колыбельная. Дежавю. Ладонь касается моей руки, словно пытаясь дать теплу проникнуть под кожу, в недры моего забвения. Я здесь, но одновременно с этим я за матовым стеклом, в мире вакуума. Крышка моего гроба. Кто-то сплетает наши пальцы. Ощущения накрывают потоком, порывом, турбулентностью. Хватаю ртом воздух, наконец просыпаясь окончательно. Глаза Рихтера, такие неожиданно знакомые, отчётливо смотрят на меня, а я - в них. Комки грязи на ресницах колят, заставляя сморгнуть. Синева глаз не исчезает и лишь только смотрит на меня с ещё бо́льшей обеспокоенной любовью. Так вот, что я пыталась забыть. Вот то, что я похоронила под десятитонной плитой, лишь бы никто не добрался. Я боюсь этого настигающего пространство и время безумия. Его безумия, которое горит в его радужке синим пламенем небесных гигантов газа.