в хлам
27 января 2023 г., 22:41
Рука движется раньше, чем Сукуна успевает осознать, что происходит. Раньше, чем успевает осознать – он уже подносит телефон к уху.
Уже слышит знакомый, чуть хрипловатый, насмешливый голос.
– Ты на звонки всех, с кем просто трахаешься, так быстро отвечаешь?
Сукуна на секунду застывает. А когда ноги отчего-то начинают подкашиваться – медленно опускается обратно в кресло, где сидел до того, как увидел имя на экране и непроизвольно вскочил.
Имя на экране.
Мегуми.
Это, черт возьми, Мегуми.
Сукуна спит? Бредит? Ловит трип?
Угодил в параллельную реальность, где набирающий его номер Мегуми – всего лишь обыденность, а не восхитительный мираж?
Сколько именно времени прошло с того, ночного-отчаянного звонка – Сукуна сейчас не знает; сбился давно со счета, окончательно потерявшись в агонии, в гнили внутри себя. И к этому моменту он уже не уверен, в большей степени жив или мертв.
Второе куда вероятнее.
– Что, мне опять предстоит увлекательный диалог с тишиной? – хмыкает тем временем Мегуми по ту сторону, потому что, очевидно, Сукуна – еблан, который опять из себя и слова выдавить не может.
И звучит при этом Мегуми странно.
Незнакомо.
Как-то искаженно.
Одновременно ядовито – вот это как раз вполне привычно, – и в то же время с несвойственной ему показной веселостью, которую Сукуна ожидал бы услышать в исполнении Годжо. Но точно не в исполнении Мегуми.
В голове вспыхивает догадка – и реальность медленно начинает собирать себя по кускам обратно в единое целое.
Сукуна наконец слышит собственный сиплый голос, спрашивающий.
– Ты пьян, Фушигуро?
Это объяснило бы все.
Объяснило бы странные интонации Мегуми, объяснило бы наигранно-веселые реплики Мегуми, объяснило бы тот факт, что Мегуми в принципе ему звонит.
Объяснило бы – без теории о трипе, о параллельных мирах.
Потому что реальность такова, что в ней Мегуми может совершить такую глупость, как звонок Сукуне, только если пьян в хлам.
И Мегуми в ответ молчит.
Молчит.
Молчит.
Сукуна слышит лишь его тяжелое дыхание в трубке – настолько на этом дыхании сосредоточен, что звуки всего остального мира размываются в ничто.
– А у меня есть повод пить? – фыркает Мегуми все с тем же неестественным весельем, в котором Сукуне вдруг мерещится оттенок горечи.
Что-то внутри него стягивается.
Больно-больно сжимается.
Чувство вины напоминает о себе, вскидывается – шипастое, скалящееся; Сукуна против воли вжимает ладонь в грудную клетку, бессмысленно пытаясь давление боли на ребра ослабить.
Но в то же время.
В то же время...
Часть его – совсем крохотная, отчаянная часть – испытывает толику облегчения.
Мегуми всего лишь пьян – это все объясняет.
Это возвращает планеты на положенные им орбиты.
Но облегчение быстро смазывает беспокойством, когда до сознания начинает целиком и полностью доходить эта мысль – Мегуми, черт возьми, пьян.
– Где ты? – спрашивает Сукуна тут же – на смену разбитой хрипотце приходит резкость. И он даже с кресла опять подрывается, уже готовый куда-то нестись, кого-то спасать.
Хотя знает же.
Как никто, блядь, знает, что никакое спасение Мегуми не нужно.
Он не дева-в-беде.
Не хрупкая, изнеженная, вечная жертва, своего рыцаря ждущая.
И Мегуми был бы первым, кто Сукуне за такое вмазал бы – если бы тот только попытался роль вечной жертвы ему приписывать.
Но и сам Сукуна – нихрена ж не рыцарь, чтобы спасать; к нему не прилагаются ни сияющие доспехи, ни хоть какая-нибудь всратая, побитая доблесть.
В комплекте – лишь мудачизм да призрачная кровь, с кончиков пальцев капающая.
Еще.
Пожалуй.
Давно проебанное, гнилое подреберье.
Но сейчас Мегуми пьян – а Сукуна никогда раньше пьяным его не видел.
Не знает, пил ли Мегуми до этого в принципе.
Наверняка да – в конце концов, ему уже больше двадцати, а беспомощным, наивным ребенком он наверняка не был даже в детстве.
В этом Сукуна отчего-то уверен.
Но он ничего не может сделать со своим беспокойством – все нарастающим, давящим; где-то глубоко внутри гудящим. Сукуна ничего не может сделать с потребностью найти Мегуми и убедиться – он в порядке.
В порядке.
В гребаном порядке.
Вот только, пьяный или нет – Мегуми остается Мегуми, и Сукуна ждет, что тот сейчас его с такими вопросами пошлет. Уже начинает мысленно перебирать варианты того, откуда именно поиски начать...
Но вместо ожидаемого «нахуй» Мегуми вдруг говорит совсем другое – и опять эта горечь, которая мерещится Сукуне среди оттенков наигранного веселья.
Разве что теперь в интонации также вплетается что-то игривое.
Что-то интимное.
Что-то по-настоящему, отчаянно пьяное.
– Попробуй догадайся. Как часто мы оказывались вместе где-то за пределами твоей квартиры? – а затем Мегуми на секунду замолкает – и вдруг добавляет тише, на грани слышимости, на грани реальности.
На грани пропасти.
– Как много у нас общих мест, Сукуна?
Сукуна моргает. В голове речитативом отбивается.
Как много у нас общих мест?
Общих мест.
Общих…
И вдруг – вдруг – там, за звуком голоса Мегуми, за звуком его дыхания, Сукуна наконец улавливает отголоски остального мира.
Наконец улавливает приглушенные, отдаленные басы.
Догадка вспыхивает, под язык просится – он открывает рот, еще не до конца осознавая, не до конца веря; ему бы спросить, убедиться...
Но Мегуми уже бросает трубку.
Отведя телефон от лица, пару секунд Сукуна пялится на потемневший экран невидящим мутным взглядом.
В голове грохочет.
Как часто мы оказывались вместе где-то за пределами твоей квартиры?
И правда.
Как часто?
Так часто, что почти никогда. Потому что почти никогда – никогда, блядь, – Сукуна не пытался происходящее между ними за пределами этих ебучих четырех стен вывести; потому что имеющиеся ебланские, жалкие попытки – вроде той, в переулке – нихрена ж на попытки не тянут. Потому что в тот единственный раз, когда Сукуна сам пришел к Мегуми – он сдался и раны пополз зализывать после одного лишь короткого «не до тебя»; не попытавшись разобраться; не попытавшись понять.
Потому что – какого-то хуя – он почти всегда только ждал, ждал и ждал, пока Мегуми придет, пока Мегуми сделает первый шаг; пока Мегуми в принципе – что-то сделает.
Пока Мегуми…
Сдавленно выругавшись, Сукуна весь встряхивается; засовывает телефон в карман. Он не будет сейчас об этом думать – не сейчас, блядь. Потому что сейчас есть дела во сто крат важнее того, чтобы опять увязнуть в своих ебучих сожалениях и рефлексиях.
Подхватив ключи, Сукуна выносится из квартиры.
И оставляет в голове только мысли о клубе, где не так давно – вечность назад – с Мегуми случайно столкнулся.
Он почти уверен.
Почти.
Что это – ответ.
Потому что, и правда.
Как много мест, Сукуна, а?
Приложил ли ты хоть сколько-то усилий.
Чтобы такие общие места у вас были, ублюдок?
И когда Сукуна паркуется возле клуба – то из машины он вылетает, едва не забыв вытащить ключи из замка зажигания. И, возможно, добирается он туда немного – или не немного – быстрее, чем можно считать адекватным. И в голове Сукуны все то время, что за рулем провел, продолжали проматываться и проматываться картинки того, как тем вечером, в клубе, Мегуми танцевал с девушкой.
И будет ли это тем, что Сукуна увидит вновь, когда в клуб зайдет?
И увидит ли он Мегуми, танцующим с кем-то? Флиртующим с кем-то?
Целующимся с кем-то?
От одной только мысли в глотке уже застревает скала, и Сукуна с силой сглатывает, пытаясь прогнать из головы вызывающие тошноту образы.
Блядь.
Сукуна ведь не имеет никакого права Мегуми что-то запрещать.
Не имеет никакого права Мегуми даже ревновать...
...а он ревнует?
Он определенно, до одури ревнует.
Но не имеет на это ебаного права, и в любой другой ситуации должен был бы – обязан был бы – закусить нити нервов, сжать себя в стальной кулак.
Немного сдохнуть там, внутри – но просто пройти, сука, мимо.
Хотя рациональная часть мозга Сукуны – та, которая Мегуми знает – понимает. Это же Мегуми. Пьяный или нет, причинил ему боль Сукуна или нет – он не стал бы трахаться с первым встречным хоть назло, хоть чтобы боль ответную причинить. Хоть даже и просто так.
Он же не Сукуна, бля.
А заставить Мегуми делать что-то насильно... Ну, тот, кто попытался бы – быстро о своей попытке пожалел бы; этот засранец более чем в состоянии за себя постоять – Сукуна знает, черт возьми.
Вот только остается одно «но».
Мегуми пьян.
А Сукуна понятия не имеет, в состоянии ли он постоять за себя, когда в хлам.
И ни одной гребаной мрази Сукуна не позволит состоянием Мегуми воспользоваться – будь то виснущая на нем девица, будь то вылизывающий ему шею мудак.
Когда образы опять затапливают сознание – Сукуна рычит и с силой захлопывает дверь машины, ключи наконец вытащив.
У клуба – привычная очередь, испуганно шарахающаяся от него и покорно вперед пропускающая. И вот Сукуна уже оказывается у двери, уже собирается внутри войти – когда взгляд сам собой притягивает туда, в сторону от толпы.
В тишину, в темноту, где Мегуми стоит, привалившись к стене, чуть запрокинув голову назад и невозмутимо наблюдая за Сукуной мрачными внимательными глазами.
Стоит только его силуэт взглядом выхватить – и что-то внутри тут же расслабляется.
И что-то обозленное.
Рычащее.
Готовое глотки рвать и реки крови проливать.
Тут же притихает, тут же бритвенно-острые клыки прячет – и на внутренностях укладывается, готовое в любую секунду вновь вскочить и зарычать.
Образы Мегуми, с кем-нибудь сосущегося – медленно размываются в сознании, и Сукуна шумно выдыхает.
Мегуми не там, не внутри; не среди потных тел и рвущих барабанные перепонки басов.
Мегуми здесь, снаружи.
Мегуми.
Кажется.
Сукуну ждет?
Или Сукуна сейчас охеренно желаемое за действительность выдать пытается?
Медленно, с силой выдохнув, он заставляет себя не думать.
Не мечтать.
Не хотеть.
Сукуна здесь, чтобы доставить Мегуми домой в целости и сохранности.
Это все.
И ничего больше.
И не будет Сукуна сейчас думать о том, когда именно для него забота о другом человеке – забота о Мегуми – взобралась туда, на самую верхушку потребностей.
И это у него-то. Ублюдка по призванию. По профессии.
Бля.
Шумно вдохнув, Сукуна делает шаг по направлению к Мегуми – и пытается не развалиться к хуям.
Они не виделись уже черт знает сколько – но, конечно же, Сукуна не смог бы забыть, какой он, Фушигуро Мегуми; даже в теории такой расклад звучит абсурдно. Прошло бы несколько лет – не забыл бы. Прошло бы несколько веков – не забыл бы. Накрыло бы амнезией, деменцией – все равно там, глубоко внутри.
Не забыл бы.
Можно ли в принципе совершенство забыть?
Но дело все в том, что под дых в любом случае бьет тем, насколько же Мегуми красивый.
Всегда бьет.
К такому невозможно привыкнуть.
Бьет тем, как тени играют на его острых скулах.
Бьет тем, как свет фонарных столбов путается во взъерошенных чернильно-черных волосах.
Бьет тем, как темные мрачные глаза затягивают в себя Сукуну, на поводке тащат его к себе ближе.
И ближе.
На секунду Сукуна скользит взглядом ниже.
Скользит по распахнутой кожаной куртке с задранными до локтей рукавами, облегающими крепкие бицепсы Мегуми. По белой тесной футболке, сквозь которую проступают сухие мышцы. По узким джинсам, обтягивающим сильные длинные ноги…
Бля.
И Сукуна вдруг отчетливо вспоминает, что трахались они в последний раз, кажется, где-то вечность назад; и Сукуна вдруг отчетливо вспоминает, что здесь, в этом самом клубе, были не только танцы Мегуми с какой-то девицей и собственная, бессмысленно отрицаемая ревность.
Была еще уборная.
Был еще Мегуми, прижимающий Сукуну к стене кабинки, вжимающийся бедром ему в пах; горячий настолько, что удивляло только то, как Сукуна не сгорал, просто к нему прикасаясь. Были еще глаза Мегуми – жадные, голодные, мрачные; завораживающие. Был еще сам Сукуна, из-за этого мудака в штаны обкончавшийся, как подросток – и ни о чем нихрена не жалеющий.
Блядь.
Блядь.
Блядь.
С силой сглотнув, Сукуна заставляет себя вернуться взглядом к лицу Мегуми.
Загоняя свое желание в глубину, в клетку его запирая.
Не сейчас.
Не сейчас.
Никогда больше – на самом-то деле.
Потому что теперь у него нет права даже хотеть.
А никого другого – Сукуна не хочет. А никого другого – Сукуна не хочет хотеть.
Кажется, без Мегуми ему предстоит жизнь почтенного монаха, соблюдающего вечный целибат – ебучая ирония, – и проблема в том, что совсем не это ужасает его сильнее всего.
Скажи Мегуми: рядом он останется при условии, что у них секса больше не будет никогда, что он больше никогда к себе прикоснуться не позволит – Сукуна бы без сомнений согласился. Сукуна бы свою жизнь в целибате радостно принял.
Только бы Мегуми рядом был – в любой роли. Только бы Мегуми рядом хотел быть.
А вот мысль, что рядом Мегуми не будет…
Именно она ужасает по-настоящему.
До тремора. До оглушительной паники. До желания вбить себе стигматы в запястья, содрать с себя кожу, нутро свое наизнанку вывернуть – что угодно, блядь, если это к Богу Сукуны сможет воззвать. Если это – то, благодаря чему Мегуми рядом остался бы. То, чего Мегуми хочет.
Вот только Сукуна осознает – нет, Мегуми не захотел бы. Нет, о таком не попросил бы.
Нет. Рядом он не останется, сколько нутро себе не выдирай.
Черт.
Сукуна сглатывает острую резь боли, наконец оказываясь в считанных футах от Мегуми – и тот отрывается от стены. Делает шаг навстречу – но путается в ногах и начинает заваливаться вперед; Сукуна едва успевает его подхватить. Беспокойство возвращается, заталкивая проснувшуюся жажду вглубь куда надежнее, чем любое самовнушение Сукуны.
Никогда в жизни видеть ему не приходилось, чтобы Мегуми в ногах путался.
Сколько же он выпил-то, а?
А Мегуми тем временем вместо того, чтобы ожидаемо отшатнуться – лишь приваливается к Сукуне сильнее. Лишь пьяно, незнакомо хихикает ему куда-то в шею, заставляя табун мурашек горячо побежать по позвонкам.
– Все-таки догадался, да? Пришел спасать меня, как рыцарь на... черном... На чем ты там ездишь?
Беспокойство чуть смазывает нежностью.
Черт возьми.
Черт.
Хихикающий Мегуми – это запрещенный прием, к такому Сукуну жизнь не готовила. И руки его сильнее обвиваются поперек спины Мегуми; и носом он начинает против воли Мегуми в висок тыкаться.
Страшная нежность затапливает грудину.
Как же Сукуна все-таки по Мегуми соскучился.
Соскучился по ощущению его тела в своих руках.
Соскучился по его голосу. По преисподним в его глазах.
По хихиканью его тоже соскучился – хотя до сегодняшнего дня даже не знал, что Мегуми хихикать умеет.
Мегуми в его руках – и Сукуна умирает.
Потому что на самом деле Мегуми от него на расстоянии тысяч и тысяч пропастей.
Усилием воли взяв себя, сука, в руки, Сукуна отрывается от виска Мегуми. Сукуна заставляет себя выпрямиться, продолжая Мегуми бережно поддерживать.
Сукуна хрипит:
– Пойдем. Нужно отвести тебя домой.
Но когда Сукуна делает шаг по направлению к машине, осторожно утягивая за собой Мегуми – тот вместо того, чтобы подчиниться, вдруг тащит Сукуну на себя. И вдруг лицо Сукуны оказывается в его ладонях. И вдруг Сукуна падает в его глаза без предупреждения – и сразу в бездну.
И вдруг одним только Мегуми затапливает весь мир Сукуны.
И вдруг Мегуми становится слишком. Слишком. Слишком много, чтобы дурное, с ума сходящее от этих глаз сердце Сукуны могло выдержать.
Но.
В то же время.
Это все еще – так отчаянно недостаточно.
Никогда не будет достаточно. Потому что Сукуна жадный. Потому что Сукуна всегда хочет больше. Потому что Сукуна хочет Мегуми.
Себе.
Всего.
До самого края.
– К тебе домой? – одуряюще низким голосом спрашивает Мегуми, горячо выдыхая слова Сукуне в губы; прижимаясь к нему теснее и вполне однозначно трясь пахом о его пах.
Желание вспыхивает наново.
Огненное, обжигающее.
Целиком и полностью на Мегуми заточенное. На Мегуми, который льнет к нему – непривычно податливый, непривычно мягкий; но вместе с тем – знакомо жаркий, знакомо опаляющий.
Впервые так открыто и бесстыдно предлагающий себя Сукуне.
Мегуми – воплощение самого сладкого, самого желанного для Сукуны греха.
И так хочется к этому греху потянуться.
Так хочется этого греха вкусить…
– Нет, – выдыхает Сукуна так твердо, как может, переступая через себя, выдирая себе глотку наживую, с мясом.
И впервые.
Впервые, блядь, с самого первого их раза говоря Мегуми «нет».
И, господиблядьбоже, Сукуне кажется – это «нет» стоит ему выжженного нутра.
А у Мегуми в выражении лица что-то ответно искажается, ломается – что-то внутри Сукуны чуть-чуть ломается ответно, от незнания, непонимания, в чем дело; но Мегуми уже – раньше, чем понять получается – поджимает губы; уже прикрывает глаза, уже чуть отстраняется. Сукуна ощущает, как ладони Мегуми с лица стекают ему на плечи.
Ощущает, как знакомые длинные пальцы комкают его рубашку, когда Мегуми говорит незнакомым, чужим голосом, криво ухмыльнувшись стальной линией своих охуенных губ.
– Что, больше не хочешь меня?
Сукуна моргает раз.
Моргает второй.
Что?
Но затем услышанное до него наконец начинает медленно доходить – и он едва сдерживает порыв болезненно, горько расхохотаться.
Не хочет?
Не хочет, блядь?
Да как вообще можно было решить…
Черт возьми.
Бережно прижавшись ладонью к щеке Мегуми, Сукуна благоговейно скользит пальцами по острым углам его лица, нежно убирает прядь непривычно длинных волос ему за ухо – так бережно, так благоговейно, так нежно, как ему нихрена не позволено.
Как ему отчаянно хочется.
Мегуми подается его касанию. Ластится к его руке, глаз не открывая – и Сукуна восторженно это мгновение ловит. Пытаясь не думать о том, что, будь Мегуми трезвым – он бы от касания увернулся, а не ему поддался.
И смеяться уже совершенно не хочется.
Хочется на колени падать, стирать их в молитвах до крови.
– Я всегда хочу тебя, Мегуми, – беспомощно хрипит Сукуна.
И что-то внутри рушится от этого признания – признания, которое совсем не об одном лишь физическом.
Которое о столь многом, многом, многом, что словами выразить – черт знает, как.
И имя Мегуми так правильно, так приятно на язык ложится; и Сукуна ведь все еще по пальцам пересчитать разы может, когда имя его вслух произносил – и это не должно быть важным.
Это ощущается – пиздецки важным.
И предыдущий раз, когда он по имени Мегуми звал – был той ночью, когда попросил его остаться. Той ночью, когда Сукуна едва ли не единственный – определенно единственный – раз в своей жизни сделал что-то правильно. Сделал так, что оно правильным ощущалось. Ощущалось единственно нужным, целительным.
А теперь, здесь и сейчас, в полутьме улицы, в стороне от толпы, с этим непривычно мягким, пьяным Мегуми – Сукуна не может заставить себя остановиться. Не может не надеяться, что имя Мегуми сработает вновь – как молитва, как благословение.
Не может.
Не хочет.
– Ты пьян и не понимаешь, что делаешь, – сипло добавляет Сукуна, потому что должен, потому что вот это – оно тоже правильно.
Потому что с Мегуми – нельзя так.
С Мегуми – нельзя воспользоваться слабостью, уязвимостью. Такого себе Сукуна никогда не простит. И, что гораздо важнее.
Такого ему не простит сам Мегуми.
И ладонью Сукуна продолжает прижиматься к прекрасному, знакомому лицу; и большим пальцем он ласково, зачарованно обводит стальную линию губ – под этим пальцем смягчающуюся.
А затем Мегуми открывает глаза.
И его черный взгляд в темноте ночи почему-то искрит Сукуне солнцем.
Завораживает.
Пленяет.
Цепями окутывает так, что не освободится – но освобождаться и не хочется.
– И что? Даже не воспользуешься ситуацией?
– Я жадный и хочу тебя всего, Мегуми. И с тобой хочу всего. Секс по пьяни, о котором ты потом наверняка будешь жалеть – этого слишком мало. А ты… Ты заслуживаешь намного большего.
И Сукуна сам удивляется тому, насколько честные, выдранные из глубины слова вырываются из него.
И Сукуна не думал, что сможет когда-нибудь произнести их вслух – не мог ведь даже мысленно.
И Сукуна думал, что если все же произнесет – то это будет куда больнее.
Это легкие ему в лоскуты порвет.
Но.
Неожиданно.
Слова отпускаются на волю легко, свободно. Они все еще – лишь крохотная часть того, что у Сукуны – к Мегуми; лишь крохотная часть необъятного, бесконечного, непостижимого. Но ему кажется – что даже дышать проще становится теперь, когда всего несколько слов произнесены.
– Почему ты говоришь это сейчас? – тихо и сбито спрашивает Мегуми, очевидно, тоже такой искренности от Сукуны не ожидавший – и тот не выдерживает.
Все же смеется коротким горьким смехом, подаваясь вперед и ко лбу Мегуми своим лбом прижимаясь. Отвечает надтреснуто – так же надтреснуто уголком губ улыбнувшись:
– Потому что сам ты завтра, скорее всего, ничего из этого не вспомнишь.
Был бы Мегуми трезвым – Сукуна бы никогда не решился.
Сукуна – трус.
Сукуна – ничтожество.
Сукуна – Мегуми не заслуживает, его перемазанные кровью руки не должны Мегуми касаться, его гнилое нутро не должно Мегуми в себя затащить.
Но здесь, в полутьме ночной улицы.
С мягким, пьяным, податливым Мегуми.
Слова просятся наружу – и Сукуна разрешает себе их отпустить.
Один раз.
Всего лишь один ебаный раз…
…но в следующую секунду Мегуми вдруг отстраняется от него.
В следующую секунду рука Сукуны беспомощно повисает в воздухе – а затем безвольно опадает вдоль туловища.
В следующую секунду Сукуне становится так холодно, что льдом, кажется, обмораживает кости.
Потому что Мегуми – твердо стоит на ногах.
Потому что Мегуми – смотрит решительными мрачными глазами.
Потому что Мегуми – ни следа наигранного веселья, ни отголоска пьяного хихиканья.
Потому что Мегуми – сплошь острота.
Ни тени мягкости.
Ни тени уязвимости или податливости.
И этот Мегуми горько дергает уголком губ, ядовито и болезненно произнося:
– Значит, только со мной пьяным ты готов быть хоть немного честным.
Сукуна ошарашенно застывает, происходящее все еще пытаясь осознать; пытаясь заставить свой дурацкий мозг работать и существующую реальность принять.
Изо рта вырывается сломленный выдох.
И тут же, за ним следом – вновь вырывается смех, теперь уже грохочущий, надорванный; такой, что внутренности – через мясорубку этого смеха.
Гребаный Фушигуро Мегуми.
Гребаный.
Абсолютно трезвый.
Фушигуро.
Чтоб его.
Мегуми.
Примечания:
не знаю, заглянет ли кто - но пока что не могу остановиться, да
спасибо souleater_ за подарок работе, неожиданно и приятно