в уязвимости
20 марта 2023 г., 21:10
Отпустить Мегуми после всего случившегося – выше сил Сукуны, выше любой его гребаной выдержки; но в то же время он знает, что не может просто повести Мегуми за собой. Не может просто потащить его следом, настороженного и усталого, так очевидно до дна своего выжатого.
Не может – не имеет права.
Минимум, который Сукуна ему должен – это выбор. Даже если при одной мысли о том, какой именно выбор Мегуми сделает – какой выбор он сделать обязан – горечь копится в глотке и грозится к чертям нутро выжечь.
Даже если.
Глубокий вдох – медленный выдох.
Наступив на собственное горло и физически ощущая, как дыхательные пути перекрывает – Сукуна заставляет себя выпустить Мегуми из хватки, одновременно судорожной и бережной. Заставляет себя отступить на шаг – это максимум, на который его хватает.
Заставляет себя.
И тут же ощущает, как что-то внутри сжимается. Обрывается.
Потому что, как только Мегуми лишается опоры, которой ему служил Сукуна – то начинает выглядеть так, будто сейчас обрушится, будто песком осыплется; будто его сейчас по ветру развеет и не останется ничего, ничего, ничего.
Будто Сукуна от него – ничего не оставил.
Он тут же жалеет о том, что отпустил – и еще тысяча тысяч вещей, о которых жалеет. Он тут же хочет шагнуть обратно, и подхватить, и притянуть к себе, и укутать в себя, чтобы больше никогда, никогда, никогда не отпускать…
…но Мегуми – не падает.
Не рушится.
Мегуми продолжает стоять – все еще упрямый и отказывающий осыпаться, даже когда Сукуной так очевидно надломлен.
Внутри нежности и боли по нему столько, что Сукуна не знает, как самому удается не рухнуть.
Приходится напомнить самому себе – выбор, да. Он должен Мегуми гребаный выбор.
Глубокий вдох – снова.
Медленный выдох – снова.
Чуть вытянув руку вперед, ладонью вверх – Сукуна замирает. Ожидает. Ожидает приговора. Ожидает лезвия гильотины поперек собственной шеи.
Ожидает – пока легкими в черные дыры схлопывается, пока гнилым и нуждающимся сердцем проваливается в пустоту; пока взгляд Мегуми – тотально заебанный, на века болью залитый взгляд – обращается к его ладони.
Обваливается вечность.
Разламывается вторая.
Если Мегуми сейчас ладонь не примет… что ж. Сукуна позволит ему уйти.
Обязан позволить.
Сукуна проследит, чтобы он вернулся домой в целости и сохранности. Сукуна убедится, что он в порядке – насколько в порядке, насколько в принципе может быть. Сукуна сделает это так, чтобы сам Мегуми не узнал – потому что понимает: добровольно тот этого не позволит.
А после.
После.
Сукуна развернется и уйдет. Чтобы обрушиться самому.
Фушигуро Мегуми – его начало, тот, из-за кого он дышать по-настоящему научился, тот, из-за кого каменное, уродливое сердце пропиталось жизнью, к жизни этой тянуться научилось.
Будет логично, если Фушигуро Мегуми станет.
И его концом.
Так что – Сукуна готов. Он отобрал у Мегуми выбор, когда остановил, когда не позволил уйти – он возвращает этот выбор сейчас. И примет любое решение.
Любой свой – в том числе и летальный – исход.
Сукуна повторяет себе это снова.
И снова.
И снова…
…и все равно нихрена не может поделать с облегчением, которое топит ему внутренности; с теплом и потребностью, которые заливают его до краев – когда пальцы Мегуми скользят в его ладонь.
Блядь.
Блядь.
Блядь.
На самом деле, Сукуна не уверен, а хватило бы ему сил скрыться с глаз Мегуми прежде, чем к чертям с воем разбиться, если бы тот руку его не принял.
И все же – вот они, пальцы Мегуми. Страшно холодные. Ледяные.
Но – живые.
Как и Мегуми – упрямо живой, сколько бы дерьма Сукуна на него не вылил.
И Сукуне отчаянно хочется отогреть лед этих пальцев в своих ладонях, хочется отогреть дыханием и губами, хочется целовать, целовать и целовать эти пальцы – но для начала ему нужно Мегуми отсюда увести.
Ему отогреть нужно всего Мегуми – от макушек до пят, потому что, когда Сукуна вновь притягивает его к себе, когда обхватывает ладонью за торс, когда утыкается носом в висок.
То вдруг осознает, что тот продрог весь.
Будто холод, который когда-то концентрировался в глазах при взгляде на Сукуну – растекся по всему телу теперь, когда в глаза хлынула так долго сдерживаемая боль.
Ту секундную вспышку облегчения, тепла и потребности сейчас надежно перекрывает беспокойством.
Надежно перекрывает страхом.
Страха становится только больше, и больше, и больше, страх тотально перерастает в неприкрытый, почти животный ужас, когда Сукуна тянет Мегуми за собой – а тот поддается, податливый и покорный.
Потому что Мегуми никогда не бывает покорным.
Потому что Мегуми – это всегда вызов.
Потому что Мегуми – это всегда сила.
Потому что, если Мегуми безропотно позволяет себя вести – значит, Сукуна довел до той точки, где что-то в нем перегорело, потухло, и Сукуна обязан это что-то снова зажечь.
Потому что в голове вдруг мелькает мысль – и был ли вообще смысл в том выборе, который он Мегуми только что дал?
Не слишком ли поздно он дал этот самый выбор?
Не принял ли Мегуми его руку просто потому, что ему уже плевать на все? Плевать, что будет дальше? Плевать, что будет с ним самим?
Последняя мысль – острыми крючками по внутренностям.
До кровавых лохмотьев.
И, пока ведет Мегуми к машине – Сукуна отчаянно в его глаза всматривается. Боится отыскать там тень той апатичной пустоты, которую однажды в переулке увидел; боится – то, что тогда было лишь игрой.
Сейчас может стать реальностью.
Из-за него, Сукуны.
Потому что он, Сукуна, Мегуми до этого довел – за руку и до самого гребаного края.
Чтобы потом за этот край столкнуть.
Но нет.
Нет.
Вот же эта боль, там, на донышке глаз; та боль, которой мили и мили – от которой самому больно, но она все-таки совсем не апатичная. Вот же эта тотальная заебанность, осевшая в радужках; та заебанность, которая отчаянно со сломом граничит – но она все-таки лишь граничит. Но она все-таки совсем не пустая.
Облегчения от этого нихрена испытать не получается.
Ведь Мегуми, казалось, сломать в принципе невозможно; из стали же отлит, из силы же и упрямства сплошь состоит.
Но абсолютной силы не существует, как не существует вечного двигателя – Сукуна знает.
Рано или поздно на любую силу найдется то, что сможет ее загасить.
Вот только Сукуна не думал, что станет таким чем-то для Мегуми.
Сукуна.
Блядь.
Этого не хотел.
Не хотел – но именно это сделал.
Просто Мегуми слишком силен, чтобы сходу сдаться – но Сукуна так отчаянно близок оказался к тому, чтобы его заставить.
И от этого.
Сука.
Страшно.
И он собирается все исправить.
Он обязан все исправить – иначе подохнут они оба. И, ладно, на себя-то плевать – тотально похеру. Но Мегуми.
Мегуми…
Мегуми смотрит отрешенным, кажется, ничего не видящим взглядом в окно все время, пока они едут в машине – а Сукуна заставляет себя не пялиться отчаянно на него каждую секунду. Заставляет себя не проверять каждую секунду, не исчез ли, не испарился ли; не был ли только охуительным и ломающим миражом.
Заставляет себя следить за дорогой, потому что не хватало еще угробить Мегуми просто потому, что Сукуна, ублюдок такой, нихрена не смотрел, куда едет.
Но в какой-то момент он все же не удерживается.
Отрывает одну руку от руля и не глядя тянется в сторону; нащупывает длинные холодные пальцы – переплетает их со своими.
Секундная пауза.
Сукуна судорожно сглатывает, заставляя себя за дорогой, сука, следить, и игнорируя падающую в истерику сердечную мышцу.
А затем вместо того, чтобы вырвать свою руку из чужой ладони – Мегуми немного шевелит пальцами; появляется едва уловимое давление, когда он чуть отвечает на хватку Сукуны собственной, в сотни раз менее крепкой.
Но это уже – что-то.
Это – лучше, чем ничего. Чем равнодушие. Чем апатичная пустота.
И Сукуна, заставляющий себя и дальше смотреть строго вперед – подтягивает к себе их сцепленные ладони, чтобы поцеловать пальцы Мегуми. Чтобы губами хоть немного их отогреть.
И Сукуна.
Может.
Дышать.
И затем он наконец паркуется у своего дома.
И Мегуми все еще ни слова не говорит, не выказывает ни тени удивления или сопротивления, пока Сукуна подает ему руку, помогая выбраться из машины. Пока ведет его к своей квартире, вновь придерживая за талию. Пока осторожно заводит его внутрь.
Пока снимает с его плеч куртку, как только они оказываются внутри.
Пока опускается перед ним на колени, принимаясь бережно стаскивать с его стоп кроссовки.
Мегуми позволяет.
Все позволяет.
Боль, горечь и страх липнут к изнанке.
Вся реакция Мегуми – лишь усталость и настороженность, с которыми он за действиями Сукуны наблюдает. Будто ждет, что ему в любой момент прилетит лезвием под ребра – но уже не уверен, хватит ли сил на то, чтобы увернуться.
Хватит ли сил на то, чтобы раны зализать-заживить позже.
От этого боль-горечь-страх стократно множатся; от этого в грудной клетке саднит и давит так, что Сукуна уверен, он внутри – один сплошной рубец.
Но это не страшно.
Это можно перетерпеть.
Потому что настороженность Мегуми – она напоминает о его обычном огненном упрямстве. Служит пусть отдаленным, но все же отголоском его знакомого вечного вызова; его обычной готовности всегда защищаться, обороняться.
А вот что действительно страшно.
Так это как раз непривычно покорный, позволяющий все Мегуми.
Мегуми, который все еще даже не пытается сопротивляться или возмущаться, не пытается оскалиться или зарычать, когда Сукуна осторожно подхватывает его на руки – и несет в спальню. Он лишь утыкается холодным носом куда-то в шею – и выдыхает тихо-тихо, с такой отчетливой обреченностью, что Сукуне едва не до слома ребер этим коротких выдохом.
Когда наконец останавливается перед кроватью, Сукуна застывает на секунду прежде, чем Мегуми на нее опустить.
Зарывается носом ему в висок и хрипло, на грани слышимости спрашивает:
– Будешь так спать или мне раздеть тебя? – первые слова, которые повисают между ними с тех пор, как они стояли там, у клуба.
Вечность разбивается на секунды – одна, вторая.
Забивается в глотку Сукуны тишиной и смолью.
Он покорно ждет.
Ждет.
А затем Мегуми чуть шевелится – сдвигается ровно настолько, чтобы в лицо Сукуне заглянуть.
Пару мгновений просто смотрит – Сукуна едва не выдыхает с облегчением, увидев в его темных глазах отблески знакомого осторожного внимания, за ребра забирающегося. Будто Мегуми пытается препарировать его, чтобы понять – и Сукуна не против.
Сукуна готов перед ним взломать все свои замки, открыть все подвалы и все тайники.
Готов себя – как книгу с окровавленными страницами. Листай. Листай.
Листай, Фушигуро Мегуми.
Все – для тебя и тебе.
Когда Мегуми в конце концов поднимает руки, так ничего и не сказав – Сукуна принимает это за ответ. Осторожно опускает Мегуми на пол и принимается стаскивать с него футболку, ласково скользя ладонями по крепкому, поджарому телу, каждый сантиметр которого изучил руками, губами и языком.
Швыряет футуболку куда-то в сторону – и нежно целует в плечо.
Вновь опускается на колени, усаживая Мегуми на край кровати и принимаясь за джинсы.
Отбросив и их – мягко целует коленную чашечку.
Сняв носки.
Целует аккуратную красивую стопу.
Все это время Мегуми следит за ним чуть потемневшими и абсолютно нечитаемыми глазами – Сукуна взгляда от его охуенных и ломающих глаз не отводит.
Сукуна позволяет ему видеть все. Срывает все свои замки. Ломает все свои стены.
Не разрешает себе вновь стенами обрасти.
Не разрешает себе вновь за стенами спрятаться.
Происходящее ощущается невероятно интимным, очень личным, но при этом – ни капли не пошлым. Впервые Сукуна раздевает Мегуми не с мыслью о том, чтобы с ним потрахаться – а лишь с желанием о нем позаботиться.
Впервые Сукуна в принципе хоть с кем-то подобное проделывает.
Не думал даже, что так умеет.
И, когда Мегуми остается в одном белье – Сукуна подхватывает его под бедра и благоговейно опускает на простыни, укутывая в одеяло.
Наскоро раздевшись сам – опускается рядом.
Какое-то время они просто лежат, друг на друга глядя.
Тишина между ними не душит, не давит – но ощущается меланхолично-тоскливой и по-прежнему настороженной, будто Мегуми все еще ждет, когда же Сукуна проебется, когда же скажет, что ему, Мегуми, пора, когда же опять лезвием –
– под ребра.
Сукуна понимает – вероятно, понадобится много времени и усилий, чтобы Мегуми научился хоть немного ему доверять.
Сукуна понимает – он это заслужил.
Сукуна понимает.
И он к этому готов.
Все что угодно, лишь бы Мегуми было с ним комфортно. Все что угодно, лишь бы Мегуми был счастлив, лишь бы улыбку его увидеть; все что угодно, лишь бы иметь возможность Мегуми в своих руках держать.
Все что угодно.
Сукуна готов.
Сукуна слишком много раз проебывался – теперь пора за свои проебы отвечать, залечивать их последствия.
И в эти мгновения, глядя на Мегуми рядом с собой – глядя на Мегуми, который дал ему еще один шанс – Сукуна почти забывает о том, что он этого шанса не заслуживает. Почти забывает о крови на своих руках. Почти забывает, какая он мразь, какой ублюдок, какое ничтожество.
Потому что думать он может только о том, как сильно хочет стать лучше – для Мегуми.
Как сильно хочет стать тем, кто умеет делать Мегуми счастливым.
Кто умеет вызывать его улыбки.
Растущую внутри нежность Сукуна не может контролировать – не хочет ее контролировать. Пусть разрастается, ширится. Пусть внутренности ему в мясо кромсает. Пусть ребра ломает – Сукуна этого желает. Жаждет.
Никогда в своей жизни он нежности не знал. Не знал, что в принципе на нежность способен.
И совсем не против нежностью к Мегуми захлебнуться.
Звучит, как идеальная конечная.
Но затем Мегуми разбивает эту странную, повисшую над ними тишину, когда вдруг заговаривает тихим-тихим, на грани слышимости, на грани существования голосом:
– Значит, таким ты хочешь меня видеть? Сломленным, беспомощным и покорным? – и моментально вырывает Сукуну из его благоговейного оцепенения, попадая так прицельно, что ребра, кажется, и впрямь ломает.
Вот только не нежностью.
Потому что там, где только что была нежность – вновь ядовито растекается ужас.
– Что? – оторопело переспрашивает он.
Моргает.
Ему требуется несколько секунд, чтобы до конца в себя прийти – потому что боль от слов Мегуми приходит первой; а вот осознание чуть запаздывает. Когда же до Сукуны наконец целиком и полностью доходит, что именно услышал – он подается вперед, и бережно обхватывает лицо Мегуми ладонями, и уже тверже, решительнее произносит:
– Нет! Мне пиздецки больно видеть тебя таким, какой ты сейчас. И я ненавижу это.
В ответ уголки губ Мегуми дергаются – в том ломаном, страшном подобии улыбки, которое Сукуна на этих губах предпочел бы не видеть никогда; источником которого хотел бы никогда больше не становиться.
– Но тебя явно все устраивало, когда ты думал, что я пьян, – с отчетливой хриплой горечью произносит Мегуми, и, черт возьми.
Хватит ли ночи, чтобы все проебы Сукуны перечислить?
Хватит ли вечности, чтобы за них расплатиться?
– Это не… – пытается Сукуна, у которого внутри дерет и болит от одной только мысли, что заставил Мегуми поверить в такое.
Что довел все до той точки, в которой Мегуми считает, будто Сукуне он нужен сломленный.
Беспомощный.
Покорный.
И даже не на кого перебросить тонну вины за все происходящее – кроме самого себя. Некому набить рожу, чтобы все исправить – ну собственную, разве что, только хер там поможет же. Едва ли Мегуми такое представление оценит. Тут не кулаки нужны – тут нужны слова. Для начала.
А с этим у Сукуны всегда были проблемы.
По крайней мере эти проблемы возникали, когда доходило до действительно ценных, выдранных изнутри слов. Каждая их попытка с Мегуми о важном говорить – заканчивалась масштабным пиздецом с подачи Сукуны.
У них отлично получается трахаться.
Здесь они считывают желания друг друга так, что с полувзгляда, с полувдоха.
Сраться у них тоже получается неплохо – когда не до внутреннего разъеба, а взаимным сарказмом и взаимным беззлобным ядом, в котором нет настоящего желания причинить боль. Который обоим в радость.
Но – разговоры?
И Мегуми же пытался, действительно пытался – но вот Сукуна, все то, что выдавал он в ответ на эти попытки…
Блядь.
– Блядь, – дублирует его идиотский язык мысли. – Я не знаю, как… – и он действительно не знает, он не знает; он, черт возьми, этого не умеет, но…
Но он не может опять проебаться.
Не может этот, последний шанс упустить только из-за того, что не в состоянии проговорить вслух все то, что и перед самим собой уже – наконец-то, блядь – признал. Мегуми заслуживает знать. Мегуми заслуживает услышать.
Мегуми заслуживает, как никто другой.
Поэтому Сукуна пытается.
Глубокий вдох.
Медленный выдох.
Сукуна, черт возьми, пытается.
– Мне было легче, ладно? Когда я думал, что ты пьян. Легче… – он стопорится, слова проглатывает; отчаянно в глаза Мегуми вглядывается.
Но тот смотрит – без осуждения, без презрения.
Без ненависти, которую Сукуна так до пиздеца боится в этих сносящих башню глазах увидеть.
Даже без знакомого холода, острыми льдами которого Сукуну вдоль-поперек изрезало за последние месяцы. Это теперь он понимает, откуда тот холод брался – но тогда ему казалось…
Черт.
Неважно.
Сейчас – неважно. Сейчас важно то, что Мегуми смотрит лишь внимательно и цепко; боль и заебанность все еще там, плещется по кайме ярких радужек, обнимающих зрачки – но это лишь подстегивает Сукуну к тому, чтобы продолжать говорить.
Подстегивает осознание того, что он сам, его заебы и его страхи, его затянувшееся отрицание, его неумение словами-через-рот говорить – источник этой боли.
Поэтому Сукуна продолжает.
Заставляет себя продолжать, не понимая, какого хуя слова такие сложные – сложнее всего, с чем Сукуна в своей пиздецовой, уродливой жизни сталкивался.
– Легче быть рядом, – наконец признает он тихо и хрипло. – Быть честным. Легче – потому что я думал, что завтра ты ничего не вспомнишь. И потому что… Блядь.
Глубокий вдох.
Медленный выдох.
Продолжай, Сукуна, чтоб тебя.
Хватит трусить.
Хватит бежать.
И Сукуна, ладони которого все еще обхватывают лицо Мегуми – нежно оглаживает его скулы, ломаясь от того, что тот ему это позволяет; и Сукуна говорит то, что давно должен был сказать – сипло, благоговейно.
Выдирая слова оттуда, где они месяцами – годами, может быть? – копились и хранились, нутро рвали, пока Сукуна наконец не оказался готов их признать.
Их озвучить.
– Я восхищаюсь твоей силой, Мегуми. Восхищаюсь твоим упрямством. Восхищаюсь тем, что ты всегда можешь мне противостоять. Но я… Кажется, не всегда знаю, как с этим справиться. Не всегда могу… Понять, – сбивчиво произносит он.
И запоздало понимает, что – ох – это правда.
Никогда ведь о таком не задумывался. Никогда не…
Но ему нужно продолжать, пока Мегуми не понял его неправильно, пока не подумал, что это упрек, что попытка ранить – что это значит, будто Сукуну что-либо в нем не устраивает. И он спешно продолжает – увидев, как брови Мегуми сходятся к переносице, как настороженность в его глазах, так и не ушедшая – сгущается и темнеет.
– Это не значит, что я хочу, чтобы ты был проще или с тобой было проще. Просто я трус и мудак, Мегуми. Тебя сложно читать – а мне было страшно рисковать. Блядь, да мне даже перед собой все признать было страшно. Ты сказал, что могу быть честным, только когда думаю, что ты пьян – и ты прав. Потому что я трусил, Мегуми. Я, блядь, трусил. Но я думал… Месяцами я думал, что тебе все это не нужно. Думал, для тебя все, что между нами – просто секс. И ты никогда не захочешь… Меня не захочешь. Не как-то иначе, чем просто потрахаться. И потому что я трус – я делал вид, что и меня тоже такой расклад устраивает. Сам себя в этом убеждал.
В какой-то момент Сукуна осознает, что слова начинают рваться из него сами – будто они лишь ждали возможности наружу выбраться; будто, стоило лишь начать, стоило самые первые, самые тяжелые из них выдохнуть – и дальше они хлынули потоком, сбивчивым речитативом.
Все еще сложные.
Все еще страшные.
Но – из-под ребер вырванные и кровью залитые, предельно честные и искренние; местами становящие откровением для самого Сукуны, будто себя со стороны слушающего.
Он стопорится только для того, чтобы жадно глотнуть воздуха – и тут же продолжает.
Пока слова не закончились.
Пока Сукуна снова не струсил и не сбежал.
– И я начал сомневаться только после того, как пришел к тебе избитый. Когда ты не прогнал. Когда ты обрабатывал мне раны, будто это что-то важное. Когда услышал утром ваш с Годжо разговор. Да, я подслушал, – невесело хмыкает Сукуна, видя, как глаза Мегуми чуть сужаются и опережая его возможный вопрос. – Я же мудак. Но все равно… Я не знал точно. А спросить…
Еще один невеселый, горький хмык – блядь, все было бы настолько проще, если бы он просто нашел свои гребаные яйца, если бы открыл свой гребаный рот, если бы спросил…
Но сейчас на сожаления нет времени. Нет возможности.
Сейчас Сукуне нужно продолжать – пока слова еще наружу рвутся. Пока тихий и внимательно-хмурый, ни разу не перебивший Мегуми готов слушать.
– Ну, мы уже выяснили, что я трус. А тут – ты. Пьяный. Хихикающий. Открытый. Сам ко мне в руки идущий. И я не мог этому не поддаться. Но это не значит, что я всегда хочу видеть тебя таким. Боже, нет. Ты… Ты удивительный. Сильный. Стойкий. Шипастый. Стальной, – благоговение и восторг прорываются в голос – но Сукуна не пытается их спрятать, скрыть.
Собственные пальцы опять оглаживают скулы Мегуми, и Сукуна говорит со все более отчетливой, нарастающей болью в интонациях; с горечью, с рвущейся наружу безнадежностью:
– Но даже сталь не может быть абсолютной броней, правда? И я ненавижу то, что сделал с тобой. Но ты можешь побыть немного слабым, Мегуми. Это не делает слабым тебя, – убежденно добавляет Сукуна, удерживая взгляд Мегуми, пытаясь донести до него – потому что изнанку в лоскуты от одной мысли о том, что Мегуми может себя слабым считать; может думать, будто Сукуна его слабым считает или за что-либо осуждает. – Это просто… Человеческое, наверное. Ты не робот, чтобы спокойно выносить все мое дерьмо. И я буду здесь. С тобой. Для тебя. Буду держать тебя, пока это нужно. И никогда не воспользуюсь этим, Мегуми. Клянусь. Понимаю, если ты не веришь…
– Верю, – вдруг перебивает Мегуми, впервые за всю эту речь тихо, но твердо врываясь в сбивчивый, срывающийся в отчаяние поток слов.
Сукуна замирает.
Слова вновь в глотке застревают – там гребаный булыжник трахею переркыл. Потому что Сукуна же не ждал… не думал…
– Почему? – выдыхает он одно-единственное хриплое, надломленное слово – и уголок губ Мегуми вновь дергается.
Все еще болезненно, горько.
Но с оттенком чего-то иного. С оттенком чего-то, загорающегося в глазах – чего-то, напоминающего обреченную и болезненную.
И все-таки – нежность.
Нежность, которая ютится в касании, когда Мегуми поднимает руку – и уже сам костяшками пальцев, едва уловимо касается скул Сукуны, от чего тот инстинктивно к этому касанию тянется.
Если бы Сукуна уже не сдал все возможные позиции, если бы не был сплошным белым флагом перед Мегуми, если бы не отдал свое уродливое, гнилое сердце в вечное пользование ему уже очень давно – задолго до того, как понял это.
То определенно сделал бы это сейчас.
А затем Мегуми с сипящей мягкостью произносит:
– У тебя дохрена недостатков, Сукуна. Но ты никогда и ничего не делал против моей воли.
И Сукуна, кажется, рушится окончательно.
Рушится от осознания того, что Мегуми, у которого все причины, у которого любые гребаные права Сукуну ненавидеть, жаждать выдрать ему сердце наживую – Сукуна бы позволил; все бы Мегуми позволил – вместо этого умудряется найти в нем что-то.
Что-то, за что можно зацепиться.
Что-то, в чем Сукуна – каким-то, блядь, образом – смог не проебаться. Хотя на самом деле такое нельзя считать не-проебом – потому что он никогда в принципе об этом не задумывался. Потому что…
Потому что желания Мегуми для него – закон. Как данность. Как аксиома.
Так было – так будет.
Всегда.
И в этом нет абсолютно ничего особенного, ничего выдающегося – но Мегуми говорит так, будто бы есть, и это….
Если бы у Сукуны только еще было, что Мегуми отдать.
Если бы.
Бери.
Все твое.
Сердце. Кости. Нутро.
– И не сделаю, – шепчет Сукуна в ответ – сорванно, но уверенно, и это все, на что его хватает. А Мегуми ответ – вновь улыбается.
В этот раз – на сотую долю светлее.
В этот раз – на сотую долю менее болезненно.
В этот раз – нескончаемо разрушительнее и прекраснее для Сукуны.
И на какое-то время они вновь замолкают. И на какое-то время они вновь погружаются в тишину, которая теперь ощущается чуть более теплой, но – до предела уязвимой.
И в этой момент Мегуми, даже усталый, даже надломленный – настолько красивый, что больно дышать.
Впрочем, справедливости ради – стоит признать. Он всегда такой.
Всегда.
Сукуна видел его вымотанным и невыспавшимся; видел его с тенями под глазами, въевшимися в кожу; видел его устало-раздраженным, затраханным – во всех смыслах. Видел его тогда, когда, согласно всем логичным доводам, он был от привлекательности далек.
И всегда – всегда – Мегуми в его глазах оставался таким охеренно красивым.
Блядь.
Как Сукуна не понял раньше?
Как ему удалось так долго от себя бежать?
И главное – зачем?
Зачем, блядь?
Зачем?
А потом Сукуна вдруг вспоминает, что Мегуми ведь так ему и не ответил – и вот она, вновь, вспышка страха; но Сукуна страх свой сглатывает, трусость свою поглубже заталкивает.
Хватит.
Нахрен.
Он слишком долго отрицал, слишком долго от себя прятался – доотрицался, допрятался. Он не собирается опять все херить только из-за того, что не хватает смелости задавать скребущие в грудине вопросы; из-за того, что не хватает яиц озвучивать важные слова.
Только из-за того, что в самые ключевые моменты он трусливо включает мудака.
Сейчас Сукуна отказывается мудака наружу выпускать.
Сейчас, когда Мегуми только и ждет момента, в который он сорвется и все похерит – может же Сукуна хоть раз ожидания не оправдать, а? Хоть раз все не проебать?
И Сукуна говорит – разрешая себе быть уязвимым, даже если это его убьет.
Потому что.
Если уж умирать.
То лучше от руки Фушигуро Мегуми.
– Ты так и не ответил на мой вопрос.
Хмурая складка между бровей Мегуми впивается в кожу сильнее, когда он спрашивает непонимающе:
– Какой?
Прежде, чем ответить – Сукуна не удерживается; скользит большим пальцем к этой складке, мягко ее разглаживает. Пока может.
Пока ему позволено.
За свою уродливую жизнь он привык оставаться жестким, ублюдочным, грубым; не думал, что на что-нибудь другое в принципе способен. Но сейчас вдруг осознает настолько это, оказывается, просто.
Быть мягким с Мегуми.
И.
Снова.
Почему только Сукуна так долго отрицал, так долго игнорировал?
Почему только Сукуна потратил впустую столько драгоценного времени, еблан тупой?
В ожидании ответа Мегуми продолжает смотреть на его своим внимательным и цепким – настороженным – взглядом, и есть крохотная часть Сукуны, которая все еще хочет от этого взгляда защититься, которая хочет по привычке нацепить на себя маску мудака.
Сукуна душит эту часть в стальной хватке.
Сукуна говорит под стать своему касанию так мягко, как получается – хотя еще недавно думал, что его грубый, хриплый голос по определению не может мягко звучать:
– Свидание. Ты пойдешь?.. – и он правда пытается не звучать болезненно, не звучать отчаявшимся; не звучать так, будто развалится тут же, на этой самой кровати, стоит лишь услышать ответное «нет» – и тогда Мегуми останется только его окровавленные обломки пинать.
Но, кажется, получается херово.
Потому что взгляд Мегуми – он тоже смягчается, но смягчается болезненно, ломко, так, что за грудиной дерет. И когда рот Мегуми приоткрывается – Сукуна ощущает, как паника скручивает ему внутренности.
Нет.
Он не готов.
Он слишком мало сказал.
Ему нужно, чтобы Мегуми понял. Чтобы Мегуми знал…
– Я хочу показать тебе, что между нами все может быть по-другому. Что я могу быть другим, – добавляет Сукуна сипло, сбито, не давая пока что Мегуми ничего ответить – и сам слышит, что в этот раз срывается уже в неприкрытое отчаяние, которое, наверное, должно показаться ему самому жалким.
Постыдным.
Но Сукуне плевать. Плевать, насколько он жалкий. Плевать, насколько нуждающимся он звучит. Потому что он ведь и правда – нуждается.
Потому что ему без Мегуми – не живется.
Не дышится.
И Сукуна понимает, как сложно должно быть Мегуми в его слова поверить – блядь, да в них и самому поверить сложно. Еще недавно он и сам поржал бы над чьим-нибудь предположением о том, что может быть каким-то другим. Что может быть кем-то, отличным от мудака.
Но ради Мегуми – хочется кем-то, отличным от мудака стать.
Рядом с Мегуми – Сукуна верит, что может быть лучше. Что может быть чем-то большим, чем его уродливое, кровавое прошлое. Что может по-настоящему прошлое – в прошлом оставить.
Ради Мегуми – может.
И вдруг Сукуна осознает, что, кажется, именно этого боялся больше всего – того, кем рядом с Мегуми становился. Того, кого Мегуми рядом из него делал.
Кого-то лучшего. Кого-то, в кого сам поверить не мог.
Но больше – не боится.
И если Мегуми скажет «нет» – он не станет держать. Не станет ни к чему принуждать. Скорее самому себе кишки наживую вырвет, чем Мегуми к чему-либо принудит. Но только…
Пусть Мегуми знает…
Пусть…
– Я знаю, что ты можешь, – вдруг неожиданно говорит Мегуми, и мягкость в его глазах становится ощутимее, и пальцы его настойчивее скользят по лицу Сукуны, ладонь поворачивается внутренней стороной, ложится полностью на щеку – Сукуна едва сдерживается от довольного урчания, под нее подставляясь. – Иначе я бы тебя не… – застопорившись, Мегуми проглатывает конец предложения – а Сукуне приходится прикусить внутреннюю сторону щеки, чтобы не начать допытываться, чтобы не начать умолять.
Что «не»?
Что?
Но Мегуми уже продолжает – и следующие его слова, нетипично сбивчивые, болезненные, въебывают Сукуне слишком глубоко и точечно, заставляя забыть обо всем остальном.
– Просто я не думал, что… Заслуживаю. Что хоть сколько-то для тебя важен, чтобы со мной ты был другим.
Сукуна застывает.
Что-то внутри него обрывается.
А в следующую секунду он срывается. Подается вперед. Вжимается лбом в лоб Мегуми – потому что одна только мысль, что Мегуми не знает, что Мегуми в себе сомневается, что Мегуми не понимает, какой он, как много он значит; как много он значит для Сукуны.
Все ведь значит.
Просто – все.
И это Сукуна заставил его сомневаться?
Это Сукуна привел Мегуми к этой точке, где тот и впрямь верит, что он может чего-то не заслуживать? Что из них двоих именно Мегуми – тот, кто не заслуживает, тогда как все абсолютно, блядь, наоборот? Что он может быть неважным – для Сукуны неважным?
Тогда как он для Сукуны – весь гребаный мир.
Но ведь сам Сукуна никогда этого не говорил – зато сколько дерьма словесно на Мегуми опрокинул, и, блядьпиздец, как же он проебался, как же он…
И он принимается лихорадочно, сбивчиво шептать Мегуми в губы, отчаянно в его глаза вглядываясь:
– Блядь. Блядь, Мегуми. Ты всего заслуживаешь. Заслуживаешь намного большего, чем я могу тебе дать. Во многие разы большего, чем я из себя представляю. Но я… Разреши показать, хотя бы попытаться, как сильно ты… Дай мне один шанс. Последний. Если я опять проебусь… Пошли меня нахер и больше никогда к себе не подпускай. Я это приму. Пожалуйста, Мегуми. Пожалуйста.
Секунда.
Другая.
Тишина обрушивается. Ломается. Осколками впивается Сукуне в глотку.
Мегуми вглядывается в него своими красивыми, болезненно-уязвимыми глазами, вглядывается так, будто отчаянно ищет что-то важное, что-то, без чего ему не дышать.
И Сукуна вновь позволяет ему. Позволяет видеть все.
Ничего больше не скрывает.
И Мегуми на секунду прикрывает глаза. Глубоко-глубоко, надколото-хрипло вдыхает. А когда наконец вновь на Сукуну смотрит – в его глазах там, бок о бок с болью, появляется такая знакомая решимость. И он выдыхает лишь одно короткое и сиплое.
Но твердое:
– Да.
– Да? – переспрашивает отчаянно Сукуна, не уверенный, не ослышался ли, не провалился ли на секунду в мечты – но Мегуми подтверждает, в этот раз еще тверже, еще уверенней:
– Да.
Да.
Чертово да.
Глубокий вдох.
Медленный выдох.
Внутренний тремор, которого Сукуна даже не осознавал – стекает в пальцы, все еще прижатые к лицу Мегуми, из-за чего тот наверняка может это ощутить.
Но плевать.
Плевать.
Мегуми заслуживает знать. В том числе и то, как Сукуна по нему – тотально и безнадежно. Как он может Сукуну единственным словом разрушить – и единственным словом исцелить.
Иногда – единственным словом сотворить последовательно и первое, и второе.
Вот как сейчас.
– Я сделаю все, чтобы ты не пожалел, – сбито сипит Сукуна – обещание, клятва; слова, как вбитые в собственные запястья стигматы.
Но действуют они – какого-то хуя – совсем не так, как он рассчитывал.
Не успокаивают.
Не утешают.
Потому что в глазах Мегуми что-то вдруг разбивается так отчетливо и так громко, что Сукуна уверен – он слышит звон.
А затем Мегуми вдруг подается вперед.
А затем Мегуми вдруг весь оказывается в его руках.
А затем Мегуми вдруг зарывается лицом ему в шею и хрипит в кожу:
– Я устал бороться, – и голос такой надломленный, по краю рваный; и Сукуна ощущает, как внутри него что-то разбивается ответно. – Я так устал бороться с тобой, Сукуна.
И даже там, у клуба, в Мегуми все еще оставалось что-то упрямое и стальное. Что-то, что заставляло его держаться на ногах, когда казалось – должен вот-вот обрушиться.
Но сейчас.
Впервые – впервые, черт возьми – за все то время, что они знакомы. За все те разы, что он в руках Сукуны оказывался.
Мегуми.
Всегда сильный.
Всегда стальной.
Кажется таким маленьким, таким разбитым, таким уязвимым, что уже не почти – абсолютно хрустальным; как самая большая ценность, которую так просто и так страшно разбить. И Сукуна обнимает его так бережно, как только умеет – так бережно, как думал, что вовсе не способен.
И именно сейчас.
Именно в эти секунды.
Когда Мегуми – хрупкий и уязвимый – в его руках, Сукуна вдруг думает, что, может быть, суть не в том, чтобы с усталостью и заебанностью Мегуми бороться.
Возможно, суть в том, чтобы их принять.
Потому что никто не способен быть сильным всегда.
Никто не способен быть вечность стальным – даже Фушигуро Мегуми.
И, возможно, то, что Сукуна должен делать – это давать ему возможность хотя бы иногда, хотя бы ненадолго усталым быть. Быть заебанным. Быть, совсем немного – хрупким.
Возможно, то, что Сукуна должен делать.
Это доказать Мегуми, что с ним он может себе такое позволить.
Это Мегуми в такие моменты надежно держать.
Это стать наконец тем, с кем Мегуми.
Бороться.
Не нужно.
– Тебе больше не придется. Обещаю, – хрипит Сукуна в макушку Мегуми, думая обо всех прошедших месяцах, думая о словах Мегуми там, у клуба, думая о том, через какой ад Мегуми из-за него прошел.
Думая, что и правда лишь заставлял Мегуми с собой бороться – пока по глупости и трусости боролся с самим собой.
За это себя ненавидеть бы – и Сукуна, безусловно, ненавидит.
Но здесь и сейчас, с Мегуми в своих руках – эта ненависть кажется слишком уж большой, эгоцентричной роскошью. Слишком простым выбором – опять оправдываться ненавистью к себе, чтобы бежать, бежать и бежать от всего, что у него к Мегуми.
Хватит уже бежать.
Пришло время Мегуми держать – и нежно слизывать кровь со всех рубцов, которые сам же Сукуна у него по изнанке оставил в то время, когда.
Черт возьми.
Бежал.
Для ненависти к себе попросту не остается места внутри, когда все пространство за ребрами занято одним лишь Мегуми.
Мегуми.
Мегуми.
Мегуми, который в ответ разбито хмыкает ему куда-то в ключицу:
– Не давай обещаний, которые не сможешь выполнить.
И Сукуна не может винить Мегуми за недоверие – не после всего. Но, прижимая его к себе ближе и бережнее, зарываясь носом ему в висок и глубоко-глубоко вдыхая – Сукуна мысленно клянется себе, что это обещание выполнит.
…пытаясь не думать о том, сколько раз свои клятвы нарушал.
Примечания:
не знаю, здесь ли кто-то, но, да, я все еще не останавливаюсь
спасибо за ваши теплые слова в отзывах