Болезнь Ансельма
14 декабря 2022 г., 15:43
Geadryl — Sol
Ансельма я называл своим младшим братом: мне нравилось думать, что у меня есть брат, пусть мы были братьями не по крови, но по духу. Мне так хотелось, безудержно хотелось думать, что нас двое, двое братьев, потому что если нас двое, то мы уже не одиноки, если мы можем быть откровенны друг с другом, то мы близки, а близость не возникает между случайными встречными. Для себя я охарактеризовал понятие семьи словом близость. Не стану скрывать, эта мысль согревала меня изнутри.
С Ансельмом мне было легко забыть о том, где мы находимся. Мы заботились друг о друге, и были точь-в-точь как настоящие братья.
По натуре своей Ансельм был вдумчивым, пугливым, восприимчивым. Эти качества приносили ему не меньше проблем, чем излишняя худоба и физическая неразвитость. Вслед ему то и дело сыпалось: «хлюпик», «покойник» и другие не менее обидные прозвища. Он стыдился себя, впрочем, кто из нас не стыдился?!
Ансельм, несмотря на свою «излишнюю молодость», как я это называл, был на редкость смышлёным, поэтому, когда я стал отпаивать его горячей водой, подкладывать чеснок в пищу, он обратил на это внимание. Это выражалось в непривычно пристальном взгляде, которым он провожал меня. Я надеялся, что он слишком болен, что вся эта повышенная наблюдательность — лишь плод лихорадки, но однажды, перед отходом ко сну, когда я уже был готов забраться в свою постель, он взял меня за руку, призывая задержаться ещё на какое-то время. В полумраке его голубые глаза светились, и именно в тот момент меня пронзило жуткое осознание: это был всего лишь ребёнок, маленький десятилетний мальчик, вынужденный справляться с обязанностями, какие взваливали на каторжников. Ребёнок, не знавший ни материнской любви, ни отцовской — никакой. Ребёнок, сумевший сохранить в себе человечность, сумевший сохранить в себе некоторого рода нежность.
Он потянул меня за руку, чтобы я наклонился, и прошептал только одну фразу, по которой я понял, что он знает, какой именно план я вынашиваю.
— Я буду скучать, — и отпустил мою руку.
Тогда я замер, ошеломлённый, сражённый наповал его проницательностью. Я застыл, а потом безмолвно забрался под потолок, лёг и почувствовал, как слёзы скатываются по моим щекам.
Мне не хотелось оставлять его здесь, но он не пережил бы того, что таили в себе поля, покрывающиеся инеем каждую ночь, леса, кишащие голодными хищниками, холода, передряги. Мне не хотелось также, чтобы он оставался здесь один.
Мне не хотелось. Я не знал, как мне поступить: он решил эту задачу за меня.
Маленький Ансельм, десятилетний мальчишка, кашлявший ночи напролёт, метавшийся во сне от горячки, кричащий во сне, мальчишка, которого я защищал с первого дня его появления в Лагере… отпустил меня, указал мне путь.
Надо признать: этот момент и стал для меня точкой невозврата. В ту ночь я твёрдо решил бежать. Попытаться, хотя бы попытаться, чего бы мне это ни стоило. Убежать от унижений и боли, которые расползались, как утренние туманы расстилались над топями; от жестокости, смердящей, как кучи навоза, которые мы выгребали из стойл; от этого места, где каждый угол был пропитан ненавистью ко всему живому, чем бы оно ни было.
Я решил, что один день на воле, вдали от всей этой погани, будет стоить лет, прожитых под плетями Смотрителей. Пусть это будет один день, но один день, прожитый так, как я этого хочу. Пусть меня растерзают собаки, отгрызут мне руки и ноги, пусть Смотрители, эти беспощадные демоны, будут кружить, толпясь подле моего изувеченного тела, улюлюкать и издеваться: я должен, я обязан попробовать.
Крикнуть всем этим тупоголовым выродкам, что я человек, живое существо, а не пыль под подошвой их ботинок! Что я живу, что я дышу, что во мне теплятся надежды, что я умею хотеть: непокладисто, криво, по-детски, но я хочу!
В тот момент я исполнился жалостью к самому себе, хоть прежде и считал, что мне это несвойственно. Жалость моя растеклась по венам: я был лишён детства, я был лишён дома, я был лишён всего! И я хотел всего! Но больше всего я страстно желал свободы.
Наутро, конечно, лицо моё опухло от слёз, и я стал причиной для многочисленных подколов, что вне сомнений испортило мне настроение, но в то же время и укрепило мою веру в необходимость побега.
Мне было интересно: как именно устроен мир за пределами Лагеря. Могло оказаться, что в нём свирепствует та же ненависть и жестокость, что и здесь, но я гнал эти мысли прочь. Я не строил воздушных замков, что жизнь за пределами этих стен легка и прекрасна, и люди там всенепременно счастливы. Нет, таких иллюзий я не питал. Почему-то мне казалось, что в том мире, недоступном пока для меня, но в который я так сильно стремился попасть, стать его частью, грусть бытовала наравне с радостью, и отличие заключалось лишь в том, что там даже грусть и боль были не такими беспросветно чёрными и вязкими, что там они не захватывали сердцевину, сжимая в тиски, не давая иной раз вдохнуть без горечи или покалываний под рёбрами.
Я не питал иллюзий и насчёт того, что, оказавшись там, сразу же обрету богатства или бесконечную радость, или множество верных друзей. Один урок Лагерь впечатывал на подкорке: чтобы иметь какое-либо благо, хотя бы крупицу блага, необходимо трудиться не покладая рук. Мне же хотелось найти ремесло, в которое я смог бы вложить ещё и душу.
Эти мысли подпитывали меня, отчего я стал усерднее выполнять возложенные на меня обязанности, есть, не кривляясь и не дёргаясь, пропускать мимо ушей насмешки товарищей и полностью сосредоточился на плане побега.
Я бросил все свои силы на его детальную разработку, ушёл в него с головой, отдал ему себя, чтобы потом найти в каком-то другом месте, возможно, в совершенно ином мире, возможно, в чертовске похожем на тот, в котором я жил.