Воробьиная оратория: направление «Север - Юг»

NC-17
Заморожен
63
4
Rosendahl бета
Размер:
148 страниц, 64 819 слов, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
63 Нравится 96 Отзывы 27 В сборник

Глава VIII. Бедный piccolo bambino...

Настройки
      Антон считал себя юношей ответственным. Ответственным в той степени, что можно казаться ответственным другим людям и при этом отлынивать настолько часто, насколько это вообще возможно. Но теперь, когда (после одного пробного дня) Антон понял, что он взрослый рабочий человек с большими обязательствами два раза в неделю, то не посчитал для себя позволительным проспать. Поэтому он, как культурный гражданин, проснулся в семь тридцать утра, тяжело вздохнул, посетовав на притягательность постели, порадовался, что не проспал, и снова заснул.       Разбудила его мать громким выкриком его собственного имени в проёме двери, да таким громким, что он всё понял сразу же и вскочил с постели, надеясь успеть хотя бы либо позавтракать, либо сходить в ванную. В такие минуты голова соображал туго, а холодный пот и жар в теле надоедали не только сами по себе, но и сердце заставляли грохотать как сумасшедшее, так что в итоге он толком ничего и не успел — выбежал на лестничную площадку только с чищенными зубами и двумя бутербродами подмышкой, заботливо нарезанными мамой. Так и начался день. И не сказать, что продолжился он лучше.       Когда Антон почти бегом через две ступеньки поднимался по эскалатору, на часах было уже пять минут десятого. Не трагедия, конечно, но перед Степаном Афанасьевичем не хотелось бы ударить в грязь лицом уже во второй день работы. Но тот не злился даже, увидев перед собой два больших бешеных глаза, растрёпанные кудрявые волосы и взмыленные красные щёки, и только попросил больше не опаздывать, особенно в дни утренних поставок. Ждать его никто не будет, кроме покупателей, но и ожидание вторых может закончиться куда более неприятно, причём не только для самого Антона, но и для Степана Афанасьевича.       Как назло, сегодня у Шастуна всё валилось из рук: газеты падали, ручки с календарями рассыпались, все выпуски путались друг с другом, а открытки не клеились на витрину. Один редкий абонемент он и вовсе испортил, за что получил укоризненный, но всё ещё не рассерженный взгляд. — Какая муха укусила тебя, Антон? — спросил Степан Афанасьевич, когда на свой страх и риск решил-таки поставить будущего киоскера на окно, а сам присел на табуретку передохнуть. Антон долго думал, терялся сам, терял и выпуски, которые так и не пролистал за вчерашний вечер, оставив стопку журналов неприкаянно лежать на тумбе. Только всегда поспевавший на помощь Степан Афанасьевич не давал совсем уж растеряться. — Подменили как будто.       Такую растерянность любой человек списал бы на неопытность и следствие новой деятельности, в которой молодой студент был ещё совсем плох. Но растерянность от Антона исходила совсем не такого рода: она была общечеловеческой, если можно так изъясниться. Эта растерянность читалась в его недоумённом взгляде, который он обращал к Степану Афанасьевичу на любой вопрос. — Степан Афанасьевич, не знаю, правда, — махал головой Антон и утирал пот с виска плечом, в третий раз отсчитывая сдачу мужичку, купившему «Известия». — Не выспался, наверное…       Киоскер хохотнул, пригладил свои усы, не переставая улыбаться: — А-а-а… — протянул он. — Знаю я ваше юношеское «не выспался». Всё знаю… — Да вы что! Нет! — покраснел Антон. — Да брось, — снова хохотнул мужчина. — Сам молодым был! Но хватки стараюсь не терять, — он прокашлялся и перевёл тему: — И из-за кого ты там не выспался?       Но, по правде сказать, Антон этой ночью спал замечательно. Часы ему тикали негромко и очень умиротворяюще, ветерок из окна дул приятный, а тёмно-синее небо было невероятно чистым в эту ночь. Антону, смотрящему на одну единственную видимую из окна звезду, в полудрёме, находившемуся в крайне умиротворённом и чуть меланхоличном настроении, отчего-то очень хотелось перед сном поговорить о всяких глупостях в эту ночь, но было, к сожалению, не с кем. Была странная потребность лежать, больше молчать, но иметь возможность тяжело вздохнуть и получить вопрос: «Что такое?»       Хотелось спросить кого-нибудь, кто понимает чуть больше, чем он сам, отчего же в мире всё так абсурдно, неясно и туманно. Почему не может быть всё понятно, просто, легко и беззаботно. Было интересно узнать, есть ли настоящие ответы на вопросы, которые и задать-то чётко не получается, которые всё крутятся на языке, а стоит рот открыть, как они вдруг теряют свою ценность, свою какую-то самоцель и становятся пылью, перестают иметь вес и важность, едва успевая покинуть голову. Может, услышать, что не стоит вообще об этом думать, или выслушать длинную непонятную лекцию, которая даст нечёткий и престранный, но всё же ответ.       Хотелось спросить: а что такое любовь? Что такое дружба, правда, вера, доверие? Что такое он сам, в конце концов, кто он такой и из чего состоит? Что такое доброта и честность? Каким всё это должно быть? И должно ли? Кто кому что должен, в конце-то концов?       Сам он должен матери. Он должен университету отучиться и отработать три года по распределению. Он Димке должен тридцать копеек за обед в столовке ещё, наверное, с мая, а тот, поди, и забыл. А себе самому он что должен? Счастье? Хорошую жизнь? Семью? Семье тоже потом быть должным…       А Арсений кому что должен? Никому — он сам говорил. Врёт, наверное. Все кому-нибудь что-нибудь должны, это же ясно как день. А если никому и ничего не быть должным, то это же, получается, развязность какая-то! Развязность и отрешённость, вот так вот. Сам по себе, отдельно ото всех и даже от тех, кто тебе дорог и кто с тобою согласен. А там и до одиночества недалеко. Такого пустого, равнодушного. Такого, при котором приходится лежать, слушать тиканье настенных часов, чувствовать ветер из окна и смотреть на тёмно-синее небо с одной звездой. Всё одно, получается. Никакого смысла… — Антон, отдай бабушке календарь, — вывел из оцепенения голос Степана Афанасьевича. Тот улыбался глазами, увидев, как Антон опять куда-то в свои мысли провалился.       Шастун очухался и наконец-то отпустил календарь с изображением Девы Марии и младенца Иисуса и опять подумал: ну быть не может, чтобы Ленин был потомком Иисуса Христа! Если так, это же, чтобы узнать, надо было архивы какие-то поднимать…. Глупости какие. — Извините, — помотал Шастун головой и мысли об Иисусе Христе тоже попытался из неё вытряхнуть. — Вот-вот, — кивнул Степан Афанасьевич, — а я о чём.       Стоять за прилавком оказалось сложно и очень ответственно. А ещё очень любопытно. Под чутким руководством опытного и даже в каком-то смысле отпетого киоскера всё было не так уж и плохо, хоть и нервно, и Антон то и дело что-то ронял или где-то косячил. Обличила себя к тому же его полная неосведомлённость в материале, но Степан Афанасьевич только головой покачал, да пальцем шутливо пригрозил, ничего особенного не ожидая от парня всего-то во второй день, а Антон сам себе пообещал, что всю будущую неделю посвятит той стопке, что осталась никому не нужной на тумбочке рядом с телефоном лежать.       Отпустили его в ближайшее затишье и даже раньше обеда. Отпустили, наказали прийти на неделе вечерком на пару часов к Светлане, чтобы посмотреть, как закрываться, да и вообще несколько дельных советов получить. А на сегодня, как выразился Степан Афанасьевич, «гуляй на все четыре стороны и девочку в кино своди» и дал пять рублей, объяснив это половиной доли за выходные дни.       С пятью рублями в потной вытянутой ладошке, прямо как оборванного нищего у метро, выставили зелёного киоскера с замученным видом за дверь. По-доброму выставили, с радушными причитаниями, и разве что пинка не хватало — такого же радушного. Тот поглядел на монетки в своей руке, похлопал глазами, не успев особо-то и сообразить (что неудивительно было в этот сумбурный день), и с почти что довольным видом убрал их в карман, внутреннее благодаря своего нового начальника. Антону очень нравился Степан Афанасьевич. Тот, помимо имения своего добродушия и любви к работе, отличался очаровательным отношением к миру и в особенности к людям. В некоторые короткие перерывы за сегодня его прорывало на поболтать о жизни, и отчасти это было мило, но в большей степени — грустно. Тот семьянин, оказывается, до мозга костей, но с семьёй ему не повезло. Жена его после четырёх лет брака несколько лет назад встретила американца и улетела с ним в США, забрав с собой трёхлетнюю дочку. Не сказала даже ничего. Письмо оставила — и всё. Степан Афанасьевич даже фотографию дочки показал. Очаровательная девчушка с тёмными волосами и невероятно голубыми глазами — она смотрела на Антона так серьёзно, но улыбаясь одним взглядом с маленькой фотографии, которую мужчина всегда держал в нагрудном кармане своих извечных рубашек в клеточку. — А если забудете случайно? Постираете? — на самом деле забеспокоился Антон, возвращая мужчине фото и всё ещё смотря на изображение девчушки, в глазах которой, как показалось, сосредоточился весь свет этого мира.       Тот улыбнулся совсем слабо, и этого не было видно под его густыми усами-щёткой. А глаза его такие грустные-грустные… — Не забуду.       Антон даже сейчас, задумчиво, прогулочным шагом следуя к кольцевой исключительно ради того, чтобы пройтись перед духотой метро по воздуху, вспоминал слова Степана Афанасьевича. Антону тогда после этого рассказа стало до ужаса обидно, и он, не подумав, спросил: — Вы, наверное, злитесь на неё, да? — На жену? Да боже упаси, ты что! — пресёк такое предположение мужчина. — Чего ж я злиться-то буду? — Ну как же… Дочку забрала… С американцем улетела. Предала, получается, — пожал плечами Антон и нахмурился, смотря в глаза печальному Степану Афанасьевичу. — Да ты что… — отвернулся мужчина и стал перекладывать и поправлять газеты на прилавке для виду. — Какое же это предательство, если ей там лучше? Нет, дружок, самое большое предательство — это предательство своего счастья.       Антон опешил. — А как же люди?.. — Если люди любят, они поймут. Не всегда так, как ты хочешь, но поймут.       Эта мысль так и вертелась в голове, как назойливый мотылёк. Не муха, а именно мотылёк, который крутится перед глазами, но совсем не злит. Очарование этой мысли расшевелило в голове какую-то важную идею, которая никак не могла собрать себя в отчётливую форму. Она ускользала, стоило Антону подобраться к ней чуть ближе, и тогда приходилось начинать думать с самого начала, чтобы к чему-то прийти.       В метро все его мысли и вовсе растворились в скрежете колёс, оставаясь только пылью на внешней стороне толстых окон с просьбой на них уступать место пожилым и инвалидам. Антон смотрел сквозь них, видя, с какой скоростью несётся вагон, и его это пугало. Наверное, это было вполне безопасно, да и быстро тоже — сплошные плюсы, — но страх никуда не девался. Никуда не девалась и тоска и — более того, — стала одолевать намного чаще и сильнее. Ему стало постоянно чего-то не хватать, и постоянно это «что-то» становилось всё более и более бестолковым. Таким, что хотелось встряхнуть головой, поморщиться и никогда больше об этом не вспоминать.       Оставшийся день вышел ужасно суетным, потому что мать к вечеру решила накрутить помидоров на зиму. Послала Антона на рынок искать самые сочные и мясистые, а потом заставила промывать старые пыльные банки с антресоли с содой. Когда Антон, сдувая мокрую чёлку со лба от обилия горящих конфорок и горячей воды, мешал большой деревянной лопатой томатную массу в большом тазу — уже больше от нежелания получить новое задание, чем по надобности, — зазвонил телефон. — О! Позов твой, небось, — заворчала мать, заливая помидоры в банках водой. — Почему? — Звонил он уже. Радостный такой. Что-то у него там стряслось. Беги, а то не донесёшь.       Антон, не поняв, что же он может не донести, полный любопытства, побежал в прихожую и снял трубку. — Алло? — Шаст! — чуть не завизжал Дима. — Шаст, она мне улыбнулась! — Антону пришлось чуть отстраниться от трубки, чтобы не оглохнуть. — Как думаешь, звать её на свидание?!       Экспрессия Позова чувствовалась даже сейчас, когда он молчал, но очень, очень шумно и нетерпеливо сопел в трубку. — Кто? Кого? — Да Катя! — едва ли Антон сдержал смешок. — Я что-то пошутил, и она улыбнулась!       Боже, сколько радости. — Опять в Подмосковье ездил? — довольное «Угу!» всё говорило за Диму. — Все карманные на электричку спустишь. — Тоха! — рявкнул он, но совсем не рассерженно. — Ну я же тебе по делу звоню! — Ты спрашиваешь у меня, — чуть понизил голос Шастун, — звать ли её на свидание? — Да!       Антон подумал. Присел на тумбу, стараясь не облокачиваться на неё слишком уж сильно, чтобы не перевернуть случайно. Покосился на журналы, которые так и остались лежать на ней ненужными. Глянул на «Юность», открыл, а там на первой страничке розовыми буквами в глаза бросилась надпись:       «Большой вклад в обогащение духовной жизни трудящихся, в их воспитание на коммунистических идеалах вносят литература и искусство социалистического реализма. В основе достижений советской многонациональной художественной интеллигенции — её преданность делу партии, прочная связь с жизнью народа».       И насколько же эти строчки, оказывается, не подходили реальному положению дел. — Шаст! Ты уснул? Что мне делать? — чуть ли не кричал Дима, но скорее от нервов.       Дима вообще в делах любовных был человеком нервным и очень, очень щепетильным. Об этом Антон узнал, когда тот, всё протирая руки о брюки, решил во вторую неделю начала обучения в институте подойти и познакомиться с девочкой-студенткой, которая ему очень понравилась и которая в последствии оказалась совсем не девочкой-студенткой, а очень молодо выглядящей женщиной-преподавательницей.       Антон очнулся и принялся листать журнал дальше. Там всё портреты и стихи, потом проза на долгие страницы и снова: стихи, стихи, стихи… — Дим… Ну я не знаю, — пожал Антон плечами сам себе и попытался выискать хоть немного ему знакомых авторов. — Вы так мало знакомы. — Думаешь, рано, да? — взволнованно вопрошал друг, который, скорее всего, и сейчас от нервов сильно потел. — Может, пригласить её домой? Пластинки показать?.. — Она ж звукарь. Ты надеешься удивить её своими пластинками? — Вот я дурак… — протянул Дима. — Точно же. И что делать? — Ну не знаю, Поз… — задумчиво, отстранённо продолжал листать журнал Шастун. — Почитай ей стихи! — Стихи? — Конечно! Будь джентльменом! Вот! — он стукнул тыльной стороной ладони по страничке, опустив взгляд. — Поэт есть… — пригнулся, чтобы разглядеть и прочитать первую попавшуюся фамилию. — Борис Романов! Знаешь такого? Стихи про любовь! И не только про любовь. Отлично будет. — Антон! — позвала мать, выглянув из-за угла. — Ну сколько можно языком чесать? Мне помощь твоя нужна! — Бегу, мам, — быстро спрыгнул он с тумбочки, прекрасно зная, как сильно ему может за это достаться. Мать жутко злилась, когда Антон сидел на ней. Боялась, что он её развалит своей костлявой задницей. — Поз! Мне пора! Почитай ей стихи! — тараторил Шастун, уже держа обе руки на трубке, готовый её положить. — Да я ж не знаю какие! Тох! Помоги! — Дима тоже тараторил, но отпускать Антона не спешил. Упрашивал таким невероятно жалостливым голосом, что Шастун сдался. — Ладно-ладно, — тот оглянулся на мать с невинным взглядом и улыбкой, а женщина цокнула пару раз, махнула полотенцем на сына и удалилась обратно на кухню. — Помогу я тебе. Всё, потом позвоню, пока!       Антон, уже не дождавшись ответа от Позова, положил трубку, и бордовая коробочка коротко зазвенела, оповещая о закончившейся беседе. — Наконец-то! — крикнула с кухни мать. — Иди заливать! — Бегу!       Не успел Антон и двух шагов ступить, как телефон зазвонил снова. — Да что ж такое… — мать уже начала злиться, но что тут поделать. — Я сейчас твоему Позову сама отвечу! — Мам, ну сейчас приду! — Шастун вернулся, поднял трубку, готовый вставить Диме горячных словесных люлей, но не тут-то было. — Как в Кремль, ей-богу! Комсомолец, в Кремле живёшь? Можно в гости?       И всю горячность как рукой сняло, и помидоры стали не такой уж большой проблемой. Антон засмеялся. — Я с Позовым говорил, — шмыгнул он носом и отчего-то засмущался. — С жучарой со своим, что ли? — звучал радостный голос Попова. — Тогда понятно.       Была в голосе Арсения какая-то странная интонация, из-за которой начинающийся с ним разговор воспринимался не так, как обычно с другими людьми. Шастун знал, что, если бы ему позвонил Витя, или Серёжа, или Оксанка, которая, кстати, должна была уже начать донимать перед началом учебного года, или кто-то из группы, из школьных друзей, в конце концов, — все их голоса звучали бы обыденно и разговор шёл бы так, как ему и следует идти. С Арсением это было по-другому, пусть и не всегда приятно. Его голос цеплял своим ритмом, тембром, весёлыми музыкальными нотками, звучащими непонятно, как и откуда. Да и взгляд цеплялся за его легко опознаваемую фигуру и за выразительные глаза, которые каждый раз выглядели по-особенному. Наверное, потому, что тот был странный. Это предположение Антона устроило. — Ты не передумал там ещё? — опять на фоне что-то у Арсения шумело, будто с улицы звонил. — Нет, не передумал, — улыбнулся Антон легко. — А ты? — Тогда увидимся в пять около Арбатской, — проигнорировал он вопрос, который Антон задал только потому, что всё ещё сомневался насчёт своей уместности на таком мероприятии. — На углу перед проспектом. — А чего так рано? — Пройдёмся. Хотя там пешком минут пятнадцать, не больше.       Антон ничего больше насчёт времени уточнять не стал, подумав, что Арсению, наверное, нужно будет готовиться. — А меня пустят? — на всякий случай решил узнать он. — Ну не заставлю же я тебя ждать меня на улице, как собачонку, — было слышно, как он улыбается. — Пустят-пустят. Концерт пройдёт в Белом зале. Был там?       Антон замялся. Он не понимал, о чём говорит Арсений. — Не был… — помотал головой Шастун больше себе и радовался, что его неуверенного выражения лица через телефон не видно. — А в самой консерватории был? — Не был… — ещё тише ответил он. — А я там учился. Позвали вот аккомпанировать будущим выпускникам, — рассказывал он, и чувство было, будто легонько приоткрывает дверь в свою непонятную жизнь. — Белый зал — он маленький такой, камерный. Мне новый больше нравится. Открыли вот совсем недавно, в июне. Кажется, Попова снова потянуло на разговоры, но на этот раз Антон слушал с лёгкой улыбкой на губах и небывалым интересом. Надо же, о чём бы ни говорил Арсений, звучало это с невероятной душевностью, которую Антон всё время принимал за издёвку. Невозможно же так часто издеваться. Никто бы этого постоянного притворства не выдержал. Арсений пошуршал немного и продолжил: — Большой — сильно пафосный, хотя я там даже играл один раз. Но новый — просто чума… Там стены бело-голубые. И люстра большая. Мне там хочется надеть белый парик, расшитый золотом камзол и пуститься в объятия бесполезного изящества и эротизма… — говорил он вычурно и мечтательно. — Но, в общем-то, Белый тоже ничего. Раза в три меньше, конечно. — Жалко, что не в новом, да? — вырвалось у Шастуна как-то само по себе и имело поддерживающего и такого же мечтательного, как и монолог, сочувствия больше, чем все задушевные фразы, которые он когда-либо говорил за всю свою жизнь. — И не говори! — согласился Арсений. — В общем, бывай. Увидимся завтра.       Бросил трубку, как и всегда.       Мать цокала языком и качала головой, сетуя на то, что от сына совсем никакой помощи, но оставила Антону закрутить две банки, которые он, впрочем, закрутить так и не смог. Сил хватало, а вот ловкости — нет. — Ну никакой помощи от тебя… — повторила она. Отняла банку и начала закручивать её сама. — Что там стряслось у Позова? — Да он с девчонкой познакомился… — О! Надо же, — криво усмехнулась она и чуть тише добавила: — А ты когда познакомишься?.. — Мам! — недовольно воспротивился Антон, и женщина больше не стала донимать.       Смелости и прыткости Антону тоже не хватало, как и сосредоточенности на вопросе, которую растворял в себе лёгкий, едва ли заметный блеск предвкушения в глазах. Наверное, нужно будет поприличнее одеться в консерваторию…

***

      Сколько жизни стало происходить вокруг Арбата! Антон не мог этому не удивляться. Всё крутилось прямо тут и продолжало крутиться, как будто что-то сильное, большое, важное было именно в этой точке города. Люди тут живее, солнце ярче, песни уличных музыкантов громче, а художники веселее. Он стоял на углу улицы, смотрел на проспект Калинина, по которому носились выцветшие, как и всё вокруг, машины, любовался выглядывающими из-за низеньких построек пафосными домами-книжками цвета утренней зари, оглядывался вокруг и смотрел на людей, выискивая глазами знакомые черты.       Арсений вынырнул из толпы со стороны метро и, оглядевшись, теперь шёл уверенной походкой к Антону. Как только увидел его, засиял привычной улыбкой, сопровождающей его вечно светящиеся глаза. Шастун думал о том, был ли тот хоть когда-нибудь поникшим или расстроенным, случались ли в его жизни те моменты, когда земля из-под ног уходила или не было сил даже дышать. Казалось, что его внутренний восторг был частью таинственного естества: вечно горящий огонь в груди и неугасающая ясность не всегда трезвого, но прыткого ума. Складывалось ощущение, что его от невзгод защищает некая внеземная сила, не дающая прорваться внутрь его защитного пузыря всему плохому, что есть на этом свете.       Попов, обычно одетый с намёком на нелепость и в то же время стиль, сегодня был одет культурно, но скромно. Чёрные штаны, тёмно-синяя рубашка с задранными почти до локтя рукавами и даже маленькая чёрная бабочка, до жути измятая, была на его шее. Неизменным был только его длинный серый плащ нараспашку. Музыкант шагал широким шагом, придерживая правой рукой чёрную сумку на плече.       Антон смотрел на него с явным интересом и задумчивостью, пока тот не подошёл и не поздоровался, вырывая из пучины абстрактных раздумий. — Привет, — поправил он сумку и махнул головой. — Пошли.       Антон сегодня был совсем не в ладах со своей речью, поэтому вместо приветствия только улыбнулся, ни слова не сказав. В подземный переход двое спустились молча и так же молча из него вышли. Антона тишина не сильно смущала, но он жалел, что тем для разговора найти не может. — В последнее время редко там появляюсь, — не то Арсений мысли его услышал, не то действительно попросту рассуждал вслух, не имея под своими речами какого-то корыстного плана. — В июне был в последний раз на открытии нового зала. Там просто сумасшедший интерьер, я тебе покажу, когда придём.       Антон только кивнул. Арсений шёл впереди буквально на полшага, и это давало Шастуну возможность иногда поглядывать на него и не быть замеченным, но тому, кажется, было бы на это всё равно. — Бело-голубые стены, огромная люстра, лепнина кругом, бельэтаж с балюстрадой… — продолжил он и неожиданно обернулся, широко улыбаясь и обнажая белые зубы. Его глаза блестели сильнее. — Терпеть это всё не могу, но оно такое красивое. Может, у меня сорочий глаз или что-то в этом духе.       Антон всё ещё молчал. Приглядывался к внезапному умиротворению в своей голове и в сердце. Чувство пустоты и тоскливой рези, которые посещали его до этого, растворились в представлениях о бело-голубых стенах и лепнине. — Знаешь, когда там выступал Рихтер, меня пригласил мой старый добрый преподаватель по полифонии. Он терпеть меня не мог и пригласил чисто из вредности и желания что-то мне доказать. Ну а я пошёл, — прыснул Попов, разведя руками. — Он мне всегда говорил: «Арсюша Сергеич, вам с вашими замашками только в переходах играть. Но рояль вы с собой в переход не потащите, не так ли?», — Попов искусно сымитировал интонацию старого профессора-традиционалиста. — Представляешь, дурак какой? — вопрошал он, уставившись на Антона. — Даже не думал о том, что существуют синтезаторы… Так вот, этим выступлением Рихтера он так хотел меня задеть, мол, посмотри: вот он — величина, — Арсений поравнялся с Антоном, иногда поворачивался к нему, активно жестикулируя обеими руками, в одной из которых уже держал зажжённую сигарету. — Он думал, что я буду злиться. А этот Рихтер таким приятным, интеллигентным человеком оказался. Мы с ним так разговорились после концерта. Я бы сказал, даже подружились. Он пригласил меня к себе на выступление в Вену. А мой бывший полифонист… — он довольно покачал головой. — Ты бы видел, как он злился. Его лицо было похоже на помидор, — захохотал Арсений, и за ним следом Антон. — Ты же не любишь академистов, — напомнил юноша и тоже внутреннее начал заражаться весёлостью. — Я не люблю зануд. Вот как полифонист. У них есть претензия на собственную гениальность и уникальность. У Рихтера претензий никаких нет, он чудесный человек, знаток своего дела, так что я с удовольствием послушал его Баха.       Обличалась сейчас подкованность Арсения в чём бы то ни было, и это удивляло Шастуна. Тот говорил свободно о тех вещах, которые, как казалось Антону, были невероятно далёки от него. — Так ты любишь классическую музыку? — Не скажу, что люблю её, — сморщился Арсений. — Но классика — это основа основ. А вот академизм — это понятие, знаешь, больше философское. В худшем его смысле.       Была какая-то логика в речах Попова. В ней был и смысл, но всё-таки больше его слова состояли из него самого. Из того, как он видит этот мир, как он его воспринимает и с ним общается. Возможно, Шастун даже уловил некоторую привлекательность в его взглядах, но она не вязалась с рутиной будничных дней и была продиктована скорее обаянием самого пианиста, чем реальной своей притягательностью. — Не понимаю тебя, — признал Антон абсолютно честно, когда они уже свернули с Со́биновского переулка и шагали по улице Герцена. — А тебе это так важно? — Наверное, — Антон пожал плечами, потому что и сам не знал, зачем оно ему.       Вскоре, когда кончился фронт очередного здания, перед глазами предстала консерватория своей изысканной П-формы и ровненько перед ней посередине — памятник Чайковскому. На самом деле всю красоту наглядной и очень завораживающей картины классицизма загораживали высаженные густые деревья, но и с ними Антон ощущал, как на этом не таком уж и большом пятачке-сквере всё кричит о своей принадлежности к миру прошлого. Людей было много, и большинство из них — Антон был уверен, — именитые академики и музыканты. Кто-то стоял и курил в сторонке, изысканно жестикулируя рукой, будто дирижируя, кто-то задумчиво сидел, качая головой, на лавке, протянутой единой плитой в виде дуги позади памятника, а кто-то, сломя голову, бежал в сторону самой консерватории. Многие бежали с чехлами наперевес, по форме которых иногда было весьма затруднительно угадать инструмент.       Арсений глянул на часы. — Рано ещё. Минут двадцать у нас есть. Пошли, — он схватил Антона за запястье и потащил за собой чуть не бегом дальше, мимо памятника. — Надеюсь, там сейчас свободно. Кто знает…       Антон нахмурился, но сопротивляться не стал. Его взгляд безумно привлекал главный вход с надписью на фризе «Большой зал». К сожалению юноши, которого этот вид так заворожил, что он, повернув голову, всё рассматривал колонны и даже не следил за тем, куда его ведёт Попов, шли они совершенно в другом направлении и даже намного дальше самой консерватории: вперёд по улице. Там, по правой стороне, Шастун увидел не менее пафосную, будто утопающую арку, прижатую двумя низкими зданиями пристройку и две колонны по обе стороны от неё. Из-за углублённости внутреннее пространство было чуть темнее и выглядело это всё великолепие как какой-то мистический портал. Арсений, так и не отпустив Антона, сбежал по коротенькой лестнице и двинулся к одной из ближайших дверей, игнорируя прохожих, следовавших дальше, в арку намного меньше, которая вела во внутренний двор.       Наверное, Арсений знал тут все удобные, хоть и не такие масштабные и красивые, входы и выходы. На его счастье, в крохотном фойе с гардеробом, которое представало сразу после двойных дверей, было только двое человек — работников, очевидно, — и больше никого. — Молодые люди, вы куда?! — крикнула женщина в возрасте, стоявшая около очередной широкой, но низенькой арки, когда Арсений, все ещё не отнимая руку Антона, ведя его за собой, как маленького ребёнка, ринулся в эту арку, в длинный коридор справа от входа. — Простите, ради бога, инструменты забыли! Мы туда и обратно, честное слово! — Арсений так искренне крикнул эти слова, приложив руку к груди на ходу, что поверил даже Шастун. — А, студенты… Ну бегите, бегите, пока открыто… — произнесла женщина и, когда Антон с Арсением уже добежали до лестницы, добавила: — Что за музыканты! Инструменты забывают! Эх, молодёжь…       С цокольного низенького этажа поднялись на первый. Там потолки повыше, а убранство такое богатое, элегантно обставленное, что Шастун уже самолично готов был взяться за любой инструмент, который ему предложат. — А зачем мы туда идём? — спросил Антон, когда Арсений, выглянув в длинный коридор слева, удостоверился, что там никого нет. — Не знаю, — пожал плечами он.       Антон разглядывал потолки и стены с открытым ртом, пока Арсений аккуратно заглядывал в большие двери, утопленные вглубь справа от лестницы, по которой они только что бежали. — Никого, — Попов махнул рукой, отвлекая восторженного студента от созерцания, — пошли, — и нырнул внутрь.       Длинное помещение, перенёсшее своим видом в одно мгновение в эпоху классицизма куда стремительнее, чем длинные коридоры до этого, было очень тёмным из-за выключенных ламп по бокам и люстры в центре. Но бледный вечерний свет, лившийся из окон по обе стороны, вселил в душу такой трепет, что Антон замер на месте, оглядывая зал. Роскошное пространство с множеством красивых деревянных стульев, нежным окрасом стен и белоснежной балюстрадой бельэтажа будто дремало. Оно ждало своего часа, но не было и в половину хуже, находясь в таком состоянии.       Впереди была сцена, невысокая совсем, скромная, но, несмотря на это, величественная, и ровно такой же величественности орган на ней во всю стену. В центре — рояль, большой, красивый, будто парадный, хоть и ничем не отличавшийся от рояля, что стоял в ДК «Москворечье». Может, тут его сам по себе приукрашал декор, вселял в него дух величия.       Арсений прошёлся вперёд между рядов по красному ковру, пряча руки в карманах. Тоже оглядывался по сторонам, любовался. Смотрелся так гармонично в этом окружении, и фигура его требовала к себе красивый костюм или даже фрак и обязательно выглаженную бабочку к нему. — Красота, а? — обернулся он коротко. Сделал ещё несколько шагов и ступил на сцену.       Антон тоже продвинулся вперёд. Звук его поступи утопал глухим, почти неслышным ударом в мягкости парадного ковра. — Красота… — ответил Антон, но Арсений, кажется, его не слышал. — Я бы хотел тут выступить, — он закрыл глаза и вдохнул запах дерева и новенькой побелки. — Акустика шикарная. Вообще этот зал прямо мечта, знаешь… Чувствуешь это, да?       Он медленно ходил по деревянной сцене, на которой не было ковра, так что его шаги, словно Шаги Командора, отдавались в голове громким боем часов, предвещающих что-то. Антон терпел этот звук, словно он мог что-то вылечить внутри, словно эти Шаги ознаменовали бы собою новую веху в его жизни. Что-то наступающее, что-то таинственное и пугающее. Что-то, у чего нет объяснения и чёткого ответа.       Антон молчал и шёл очень медленно и очень тихо вперёд, рассматривая ровные, как по линейке, ряды. Он не желал нарушать своим голосом эту таинственность, которая не прерывалась даже внешними отсутствующими звуками. Мира вокруг не было — только тишина и шаги Арсения.       Антон ничего не ждал. Он просто замер, заворожённый беззвучным запахом и образом места, в котором находился. Свет бледнел на глазах, а в голове сияла пустота. Он проваливался в музыкальный эфемерный сон наяву, не видя чёткости сквозь туман этого странного вечера.       Стояла тишина. Арсений подошёл к роялю. Глянул на него сверху вниз так величественно, но ни капли не уничижительно, а скорее властно, будто то был его верный зверь.       Антон ничего не ждал. Арсений сел на банкетку со всё ещё сияющей на его губах спокойной полуулыбкой. Антон пытался разгадать, что же это за полуулыбка. Лукавство, издевательство, какой-то хитрый план или, может, не такие уж далёкие воспоминания? Улыбка была плохо видна в сумерках спящего культа памяти.       Антон ничего не ждал, а Арсений занёс руки над клавишами, и помещение моментально утонуло в быстрых ярких аккордах. Звуки ударили по голове чем-то тупым и вместе с тем острым, а их громкость преувеличивалась во сто крат, отскакивая от узорчатой лепнины на потолке. По залу прошлось сумасшедшее эхо и кружило, как вьюга, заполняя собой каждый уголок. Шастун вздрогнул. Музыка ворвалась в сознание, а Арсений ворвался в очередной раз в голову и порушил всё вокруг.       Антон ничего не хотел думать или знать и чувствовать, но Арсений играл, как бог, как сам Моцарт, спустившийся с небес, как бы вычурно это ни звучало. Пианист не обращал внимания больше ни на что, он тонул в звуке рояля, и это было видно по его глазам. Эти глаза были сосредоточены на ловких, невероятно быстрых пальцах, а выражение лица им подыгрывало. Арсений играл красиво, живописно, грациозно и невероятно профессионально, и эти чёртовы длинные пальцы… Они носились по белому и чёрному рядам так стремительно, что всё то, что играл Арсений до этого, казалось насмешкой над величием его реального таланта.       Антон был ошарашен. Он стоял чуть ближе середины зала между рядов с опущенными в немом потрясении руками и не верил своим ушам. Очередная шутка, очередная выходка, фарс, который так любил затевать Попов. Как бы там ни было, он оставался собой и всегда у него в рукаве было припрятано что-то, что собьёт с ног. Антон осел на стул.       «Чёртов клоун, — подумал Антон неверяще, чувствуя себя обманутым. — Какой же лживый клоун».       Арсений продолжал играть. Это было так артистично, как если бы он был именитым пианистом, а вокруг него не пустой зал и темнота, а добрые несколько сотен слушателей и яркий свет со всех сторон, направленный только на него. Он качался, чуть подпрыгивая всем корпусом иногда, и музыка повиновалась его движениям.       Кончил Арсений играть так же резко, как и начал, оборвав произведение. Остановился, сложил руки между ног, ссутулившись. Глубоко вздохнул, как будто что-то отпуская, и встал. Подошёл к краю и шумно спрыгнул со сцены. — Ты чего? — улыбнулся он, подойдя к Антону. — Выглядишь как будто призрака увидел. Пойдём, а то меня побьют, если я опоздаю.       Арсений направился на выход, будто и не было ничего. Обозначил свою игру как нечто обыденное и бессмысленное. Антон остался сидеть на месте и не мог заставить себя встать. Ноги были ватные, а в голове полнейший кавардак, неразбериха и вакханалия. Что это было? Волшебство гения?       Антон злился. Его разум, в который ко всему прочему имеющемуся добавили нечто новое, теперь отторгал вообще всё, с трудом уложив старое, прямо как в химическом эксперименте неумехи-учёного. Он противился, он злился, он рычал. Он не давался, потому что это неправильно и это могло навредить.       Попов обернулся. — Комсомолец, ты чего? — невинно, как само дитя, вопрошал он.       Антон шумно дышал. Воспринимал слова как собственное оскорбление. — Ты клоун.       Арсений замер на месте.       Чего Антон ждал, когда его приглашали в консерваторию? Пожалуй, очевидно, как день, что человек, который учился и играл там же с некоторой периодичностью, имел технику, имел талант, если угодно, профессионализм или, в конце концов, хотя бы какие-то умения. Но то, как этот прохвост каждый раз игнорировал это, вырывая из подручных инструментов только короткие тупые диссонансы, нёс околесицу и только сейчас открыл свой истинный гений, свои знания и умения — всё это злило, бесило, раздражало. Это было притворство, это было таким вопиющим высокомерием, не заслужившим никакой похвалы. — Чего? — засмеялся тот немного растерянно, не понимая такой реакции, но снова веселясь, и это злило ещё сильнее. Его это вечное шутовство выводило из себя. Он был таким открытым, и Антон завидовал его открытости — искреннее, по-чёрному завидовал.       Арсения ничто не трогало. Он был свободен от всего, что обывателя держало толстыми цепями с шипами вовнутрь. — Клоун ты, — голос Антона звучал с неимоверной силы обидой. — Цирковой.       Обижаться стоило на себя, а он обиделся на Арсения. И именно обида понесла его ноги прочь из зала, полного дыхания старины, каким бы новым он ни был. Наверное, это дыхание принадлежало самой консерватории и без спросу присваивалось всему, что к ней относилось. Волшебство в голове Антона разрушилось, когда он без объяснений вышел из зала.       Арсения это во многом удивило. Теперь он, как истукан, стоял в некоторой непонятке и пытался разгадать тайну такой простой, глуповатой, как ему думалось, мальчишеской души. Антон реагировал во многом ровно противоположными реакциям других людей, какие обычно окружали Попова. Он постоял буквально с секунду, подумал, а потом выбежал из зала следом. — Я твоё имя на входе оставлю, — крикнул он Антону, фигура которого опускалась всё ниже по лестнице. — Приходи, если надумаешь. Белый зал, — договорил Арсений и, отодвинув края плаща, спрятал руки в карманы брюк. Замер, смотря на уже пустые ступеньки, устланные зелёным с узором по краям ковром.       Антон ускорил шаг, ничего не ответив. Спустился стремительно и чуть ли не сломя голову вышел из здания, широко распахнув сначала одну, а потом и вторую деревянную дверь. Арсений спустился следом, почти не успев поймать очертания его долговязого смутного силуэта взглядом. — Что это с ним? — женщина, что была, видно, билетёром или просто смотрительницей, встала рядом с Арсением. — Да у него скрипку стащили, — ответил Попов, — вы представляете?       Оба смотрели на уже пустынный, непривычно безлюдный в вечернее время вход. — Ох! — вздохнула раздосадованно женщина и поправила пальцем толстые очки на носу с длинными, свисающими на плечи цепочками. — Какой ужас… А твоё как? Не стащили? — она принялась оглядывать Арсения на предмет имения какой-то сумки или чехла с инструментом. — Моё… — вздохнул он. — Понимаете, вытащить рояль из зала незаметно будет проблематично…

***

      Шастун шёл стремительно, широким шагом, который с его ростом идущим навстречу прохожим казался по опасному наступательным. Его хмурое лицо заставляло расходиться их, даже несмотря на то, что само лицо было, по правде-то сказать, больше похожим на лицо обиженного мальчишки. Правдой это было лишь отчасти: так считал и сам Антон. Но та злость, что кипела в нём, была настолько жгучей и всеобъемлющей душу, что не потягалась бы по своей силе и с обидой взрослого состоятельного человека.       Он шёл по улице Герцена к площади Никитские Ворота. Морщился, постепенно успокаиваясь только головой, но не душой, и думал о том, насколько нелепым и в то же время нужным ему самому был его поступок. Он остановился в конце улицы, оглядел площадь. Справа Тимирязев стоял в начале Тверского бульвара, как столп, и, осуждающе сложив руки, как назло, смотрел прямо на Антона.       «Неужели есть за что осуждать? Меня обманули!» — думал Шастун.       Он злился и сам не мог понять, на что именно. На Арсения ли? Да, именно Арсений был тем лицом, на которое Антон повесил бы сейчас все грехи мира. Арсений был лёгок, как воздух, и это раздражало до дрожи в руках и скрежета зубов. Он был талантлив, и, будто ровно потому, что относился к этому с таким пренебрежением, природа одарила его всем, о чём простой человек мог бы только мечтать. Имея всё это, чувствовал ли он себя лучше других? Иногда казалось, что да, а иногда — нет. Шастун осознавал, что всё это время пытался разгадать Арсения, разложить его всего по полочкам в своей голове, но только сейчас понял, что сделать это вряд ли сумеет. А нужно ли?       Досада заставляла его наматывать круги по центральным улицам, но обходить стороной консерваторию. Когда спустя время он глянул на наручные часы, уже перевалило за шесть. К досаде присоединились незваными гостьями вина и сожаление, и теперь они жрали юношу с утроенной силой.       Тимирязев всё ещё смотрел и осуждал, и Антон, не выдержав этого каменного взгляда, сорвался с места и побежал в сторону консерватории. На пары так не бежал, как на чёртов концерт. Сбившееся дыхание нервировало, и вся ситуация казалась ему ещё большим абсурдом, чем она есть на самом деле, и кто бы мог подумать, что так он сможет здраво оценить, чего он хочет и на что-то решиться, а не развернуться и пойти по привычке укоренившихся в мозгу принципов.       Он добежал до консерватории, огляделся, и, на счастье, первый вход справа, который он решил проверить, оказался входом в тот самый Белый зал. Заходить было неловко: чувствовал себя неуместно. Припоминая слова Арсения, подошёл к женщине, стоявшей в совсем крохотном пустынном фойе у ещё одной двери неизвестно куда. Оттуда он слышал музыку: совсем тихо, приглушённо. Понимал, что должен был быть сейчас там. Антон назвал женщине свои имя и фамилию с трудом, пытаясь отдышаться. На всякий случай упомянул Арсения, чтоб наверняка. Смысла в этом, как оказалось, уже не было. — Это, конечно, всё хорошо, но, молодой человек, вы опоздали, — строго оповестила женщина. — Я вас не пущу. Концерт уже пятнадцать минут как идёт.       Чёртова досада вот-вот прожгла бы насквозь. Может, сама судьба говорила с ним и предостерегала от ненужных ему приключений и проблем, но сейчас Антон злился и на судьбу, и на себя, и даже всё ещё на Арсения.       Он опустил голову, пространно оглядел пол и всё, что было ниже уровня его глаз. — Извините, молодой человек, — добавила женщина, видимо рассмотрев в нём ужасное отчаяние, — правила.       Антон вышел на улицу. Вечерело красиво. По небу будто разливали клубничный и персиковый йогурт и мешали их, позволяя плавно переходить друг в друга.       Шастун расстроенно прошаркал к лавочке. Та была жёсткой, сам камень холодным, а Чайковский на его грустное лицо даже не взглянул — только опёрся на пюпитр одной рукой, а второй дирижировал кому-то. Антон уселся поникший и всё-таки намеревался дождаться окончания концерта только для одного: извиниться перед Поповым. Не так чтобы очень эмоционально, а так, будто бы он понял, что поступил глупо совсем чуть-чуть и в целом жалеет об этом. Не очень сильно, но всё-таки жалеет. Не признаваться же чудаку в том, как сильно он расстроился.       Всё те же машины сновали по дороге, и чуть ближе бегали люди. Музыкантов стало в разы меньше, только неприметные серые человечки кругом. Мир будто резко опустел.       Ни на что уже не надеясь, Шастун, услышав хлопок двери, неосознанно повернул голову и распахнул глаза. Там стоял Попов собственной персоной. Их взгляды встретились ожидаемо, а Арсений был не рассержен, не зол, не расстроен и даже ни капли не обижен, судя по его тёплому взгляду и спокойным движениям. Антон глянул на часы. Прошло едва ли полчаса после начала.       Арсений подошёл к лавочке, встал перед Антоном, одну руку держа в кармане брюк, а второй придерживая край своего плаща зачем-то. — Меня выгнали, — спокойно объяснил он, и Шастун этому, впрочем, не удивился. — Когда мне скучно, я начинаю импровизировать. Им это не нравится, сам понимаешь. — И что произошло? — спросил Антон совсем тихо, и в его голосе звучали сконфуженность и неловкость из-за чувства вины. — Ну я отыграл меньше половины, а потом они мне заплатили и культурно выперли, когда студентки стали совсем сбиваться из-за меня. Эти же девчонки, кстати, когда мы встретились у них в гримёрке, сказали мне не расстраиваться и ушли петь, а я вот, — он достал из внутреннего, судя по всему, огромного кармана плаща закрытую бутылку грузинского вина, — вино у них стащил. Надеюсь, они тоже не расстроятся.       Арсений улыбался так глупо и казался таким довольным, что Антон не выдержал и засмеялся, потерев лицо ладонями. Это было так нелепо, но звучало как абсолютное примирение. — Извини, что ушёл, — теперь Антон нашёл в себе силы извиниться. Весь негатив ускользал и проплывал чёрной тучей мимо стоящей напротив складной фигуры. — Я помню, ты говорил, что не любишь ходить на такие мероприятия один. Просто, понимаешь, я… — сбивался Шастун. — Прости, что… — Не бери в голову, — махнул он рукой, не дав договорить, и присел рядом на лавку, взял бутылку, снял с неё резиновую крышечку, откинув в сторону. — У тебя острого ничего нет случайно? — спросил он, когда язычок у пробки, как это бывало часто, оборвался. Но тот справился с неподатливой алюминиевой пробкой очень легко и резво благодаря собственному ключу из кармана.       Его явно ни капли не напрягало святейшее покаяние в глазах Антона, как и слова, сказанные часом ранее. Его больше интересовало содержимое бутылки, которое он немедля испробовал сразу несколькими глотками подряд. — Прогуляемся?       Ответа он ждать не стал. Поднялся с лавки и пошёл вперёд по Герцена. Антон, не задумываясь даже, — следом.       Арсений молчал. Шёл, всё разглядывая фасады зданий, а оглядываясь на людей, — улыбался. Пил своё грузинское вино и через каждый глоток протягивал его Антону, а тот отказывался, потому что настроения пить у него не было.       Вечерняя Москва им внимала и перекрывала их молчание своими звуками. Была какой-то по особенному приятной в этот вечер. Лечила раны и тревоги и всё то, что не вылечило бы ни одно лекарство.       Вдали показался вредина Тимирязев. Антон теперь презирал его всеми фибрами своей души, но, как назло, Арсений свернул прямо к Тверскому бульвару. — Почему тебя выгнали, когда ты учился? — спросил Шастун первый же вопрос, который возник в его голове. Смотрел под ноги и поднял взгляд, только когда они прошли чёртов памятник, а впереди виднелся только один бесконечный бульвар, по обе стороны обсаженный пышными деревьями. — По той же причине, что меня выгнали и сейчас, — Попов недалеко отнял горлышко от губ только чтобы ответить. — Им было слишком много неприятностей от меня. Знаешь, я же тоже любил им всё доказывать. И доказывал! — воскликнул он. — А им это не нравилось. — Откуда ты тогда столько всего знаешь? — А я не говорил, что я плохо учился. Я был лучшим, — он произнёс это гордо, но обыденно, будто то был сам собой разумеющийся факт. Антона от этого внутренне покоробило. — Просто не нравился им, вот и всё. — А на кого учился? — Я учился на дирижёрском и фортепианном отделениях, но сейчас это не имеет значения. Не бери в голову, в общем, — повторил он излюбленную фразу, считая, что некоторые вещи попросту не заслуживали того, чтобы о них говорить. — Сразу на двух? — удивился Антон. — Да, — ответил Арсений. — Знаешь, меня там радовали только девчонки… На фортепианном особенно, — снова повеселел он. — Развлекался как мог. — А они не считали тебя… ну странноватым? — осторожно спросил Антон, не желая больше в этот день оплошать. — Они считали меня красивым, обаятельным и всегда ходили на мои концерты. Все. Абсолютно, — выгнул бровь тот, повернувшись к Антону, и всё лицо его превратилось в лицо прохвоста-Казановы. — Пользовался тем, что на тебя все вешаются? — хмыкнул Антон и немного погрустнел, ощущая очередной, но совсем лёгкий укол тоски и одиночества. — Не все! Катька не вешалась… Хоть и не училась в консерватории, но это неважно! Мы с ней записывали кое-что, — нахмурился он и, двинувшись чуть правее, поднялся на бордюр и пошёл по нему, опасно шатаясь. — Мне обычно ничего не нужно было делать, чтобы за мной начали бегать, а этой плевать! Ну и чёрт бы с ней. Она молодец, я её уважаю. Сама всему научилась. Мастер своего дела, хотя такая молодая.       Антон улыбнулся. — В неё Позов влюбился, — сказал он, не будучи уверенным в том, может ли такие секреты рассказывать. Да и был ли это секрет? Антону казалось, что Арсению такие вещи можно рассказывать. — О-о-о, да ладно? В Катьку? — засмеялся он. — Серьёзно? — он сделал паузу и помотал головой. — Ну Катя — дама сложная. Удачи ему. — Слёзно просил меня ему помочь. Я предложил стихи ей почитать…       Арсений хмыкнул, смотря под ноги. — Может, и сработает, — закивал он. — Эх, жучара. Бедный piccolo bambino… — Чего?       Антон обернулся на расслабленного атмосферой города и хмелем вина Арсения. Тот тоже теперь смотрел на Антона, и ему было так забавно, что Антон не понимает, что к чему. Его, как ребёнка, смешило немое смятение и такой растерянный вопрос на его выходку. Тут он вдруг, всё это время держа равновесие на бордюре, дошёл до лавочки и вскочил на неё одним прыжком. Чуть ли не центр города, бульвар, а он вскочил, глядя на опешившего Шастуна. — Ты чего делаешь?! — вылупился Антон снизу вверх.       Арсений хитро улыбался и с наглым вызовом в глаза смотрел. Начал, вещая куда-то в воздух, делая большие паузы и читая отрывисто:

Вечерело. Пели вьюги. Хоронили Магдалину, Цирковую балерину. Провожали две подруги, Две подруги — акробатки.

— Арс! — шикнул на него Антон. — Слезь, ты чего?! Люди же кругом…       Арсений погрустнел и, сделав длинную, почти неловкую паузу, посмотрел Антону во всё ещё большие растерянные глаза очень осмысленно. Голос его немного просел, опустел:

Шел и клоун. Плакал клоун, Закрывал лицо перчаткой.

      Он прошёлся до другого конца лавки, смотря себе под ноги. Чуть пошатывался, потому что лавочка была из узких досок и немного покатой в сторону сиденья, да и сам Попов был, кажется, уже прилично пьян. Его артистичность искреннее горела даже в его лёгких, как полёт, движениях. — Арс, прекрати! Слезь! — шипел Антон.       А тот не слышал. Держа в руке бутылку с вином, он глотнул ещё пару раз, запрокинув голову, и, почти не поморщившись, продолжил намного громче: как крик, как вой. Его голос звучал ярко в тиши бульвара, стены деревьев которого не давали прорваться рёву двигателей машин. Редкие прохожие оборачивались на него, и Антону было стыдно, ужасно стыдно.

Он был другом Магдалины, Только другом, не мужчиной, Чистил ей трико бензином. И смеялась Магдалина: «Ну какой же ты мужчина? Ты чудак, ты пахнешь псиной!» Бедный piccolo bambino…

      Он хохотал, когда нужно, мастерски меняя интонации, но та печаль, что встала толстой стеной и блестела в его глазах, не была притворной. Вполне себе живой, настоящей. Антон лишь изредка вставлял тихое стыдливое «Арсений…» и оборачивался на тех, кто вдалеке останавливался, чтобы послушать, что тут лопочет безумец с бутылкой в руке. Тот, раскачиваясь сам и чудом не падая, раскачивал бутылку пальцами, смотрел на мыски своих ботинок, иногда поглядывая на Антона. Может, что-то пытался объяснить или рассказать или, может, было в его голове нечто своё, как обычно — нечитаемое и неясное никому, кроме него самого. Он продолжил:

На кладбище снег был чище, Голубее городского. Вот зарыли Магдалину, Цирковую балерину, И ушли от смерти снова…

      Арсений подпрыгнул на лавке и чудом не упал. Антон уже был готов ловить его, но тот, резко вытянув руки, чуть расплескав вино, намекал, что ловить его не надо, и медленно выпрямился:

Вечерело. Город ник. В темной сумеречной тени. Поднял клоун воротник И, упавши на колени, Вдруг завыл в тоске звериной.

      Арсений чуть ли не прорычал эти слова. У Антона по коже мурашки пробежали, и он заметил, как в его собственную стыдливость крохотными, но частыми вкраплениями начали вплетаться сочувствие и тепло с каждым новым словом, которое вырывалось из уст пианиста. Как капилляры во плоти, это тепло сейчас было очень слабым и бледным, но очень нужным. Лицо Попова было задумчиво, и он больше не смотрел на Антона. Последние строчки он произнёс тихо дрожащим голосом, и вряд ли бы хоть кто-то из прохожих их услышал:

Он любил… Он был мужчиной, Он не знал, что даже розы От мороза пахнут псиной. Бедный piccolo bambino!

      Он спрыгнул с лавочки и встал рядом с Антоном. Вдалеке, в метрах десяти, зазвучали редкие аплодисменты двух-трёх человек. Арсений не обратил на них внимания. — Вино будешь? — предложил он обыденно Шастуну, будто ничего и не произошло.       Антон долго соображал, гипнотизируя взглядом бутылку. Арсений ждал, вытянув её в руке. — Буду, — кивнул Шастун и снова замер. А потом, приняв наконец бутылку, сделал глоток чуть более смелый, чем стоило бы, и тут же закашлялся, едва проглотив горькость и перехватывающий дух запах отменного грузинского вина. Не такой яркий, как, например, от водки, но дух почему-то действительно перехватило. От вина ли?       Арсений пошёл дальше, держа руки в карманах брюк. — Что значит «пикколо бамбино»? — Маленький мальчик, — ответил Попов и замолчал на долгие секунды. — Посоветуй это Позову своему, хотя нет… — пресёк он сам себя. — Не надо. С таким репертуаром Катя ему скорее в прихожей у ковра постелет и за ухом почешет, чем пойдёт с ним на свидание.       Шастуну стало не по себе, и эти эмоциональные качели, которые сегодня одолевали его душу, утомляли ужасно. Но мысли от этого не испарялись, а только становились хаотичнее и, наверное, в какой-то степени честнее, чем ему хотелось бы. Одну, самую назойливую, хоть и не совсем ясную, он даже сам про себя не озвучил, но та всё равно копошилась в голове. — У тебя родители — музыканты? — спросил Антон, только чтобы отвлечься и отвлечь отвернувшегося куда-то в сторону Попова. Что его так привлекло — непонятно, но рот его едва заметно скривился, а сам он сморщился. — Нет. Просто всегда музыка в доме играла, — бутылку свою он отнял обратно. — Поэтому ты решил стать музыкантом? — Я не музыкант. — Как это? — в очередной раз опешил Антон. — Ну вот так, — пожал плечами Арсений. — Не музыкант я. — А кто же тогда? — Не знаю, — задумался тот, глянув в небо, и продолжил так идти. — Директор цирка в своей собственной голове. Буйный учёный с тягой к прекрасному. Бродячий поэт-романтик. Искажённое идиотизмом лицо богемной столицы.       Что неудивительно, всё перечисленное очень подходило к его образу, насколько бы глупым и несочетающимся оно ни казалось. — Ну ты же музыкой занимаешься. — Занимаюсь, — кивнул Арсений и закурил. Взгляд Шастуна замер на ярком кончике сигареты. Арсений не отнимал её, держал во рту. Вдыхая, смыкал губы, а потом расслаблял и выдыхал рваной шторкой изо рта вниз. — И как же ты не музыкант? — То, чем я занимаюсь, — это не совсем музыка. Это всё. Я просто делаю какие-то вещи, понимаешь? — повернулся Арсений, и Антон чувствовал запах дыма его сигареты. — Не очень.       Попов снова отвернулся. — И я тоже.       Антон фыркнул. Надолго замолчали. Странный был вечер. — Я делаю много чего, — продолжил Арсений. — Пишу, преподаю, играю. Много чего… — повторил он, но с другой интонацией. — Что придётся на самом деле, то и делаю.       Кажется, впервые Антон видел его таким.       Шли медленно, задумчиво — оба. Бульвар наконец-то кончился, и они встали напротив широченной Тверской. Смерклось на улице, и кругом загорелись фонари. Арсений докуривал вторую сигарету. — Ну а ты? — спросил Попов неопределённо, очень пьяно и остановился на месте, почти перед дорогой, повернулся к Антону. — Что — я? — Кто, чем занимаешься, что любишь, во что веришь? — перечислял Арсений. Смотрел, чуть склонив голову вбок, как пёс.       Антон занервничал и одновременно с этим растерялся, просто потому, что не знал, что ответить. А может, это Попов на него так влиял.       Ответа музыкант так и не дождался, поэтому хохотнул в очередной раз и снова закурил, добавив: — Ладно, комсомолец, — проговорил он с сигаретой во рту и ни на секунду не отворачивался. — Как выяснишь — скажешь. Бывай.       Арсений пошёл неровным шагом в сторону метро, а Антон даже не попрощался — просто смотрел вслед.       Бедный piccolo bambino…
Примечания:
63 Нравится 96 Отзывы 27 В сборник
Отзывы (12)