Последний рубеж: третий день третьего зимнего месяца
23 января 2023 г., 00:00
Всю ночь я мрачно ломала зрение о разворот очередной книги на латыни. Называлась она, если верить Страшиле, «О проповеди меча»; он открыл её наугад и положил, чтобы мне был хорошо виден текст, а свет от ёлки освещал страницы.
Я честно старалась, убеждая себя, что разные там Кнорозовы на раз-два расшифровывают язык древних майя, а это-то всего лишь латынь. Но дара самоубеждения тут явно было недостаточно.
Утром, как Страшила и просил, я разбудила его осторожным звоном, не рискуя больше использовать для этого голос. Пока он пил чай, то вполголоса переводил мне эту латинскую ахинею, и я удостоверилась, что смысл от меня почти полностью ускользнул.
— Значит, война в качестве защиты, defensio, бывает просто необходима, — излагал Страшила, щурясь, — хотя бы потому что в случае ненападения жертв будет намного больше, если другая сторона нападёт сама. Не возбраняется напасть, даже если противник не нарушает заключённого мира, ибо то, что он не нападает, означает лишь, что он пока не набрал достаточно сил, чтобы это сделать. Дух святой защищает нашу республику, из чего следует, что другая сторона поддержки его будет лишена и проиграет. — Я ехидно задалась вопросом, в курсе ли дух святой, в какие жёсткие рамки его поставили. — А может ли проиграть республика? Может, не всегда благие намерения увенчиваются успехом и не всегда воздаяние наступает в этом мире; проигрыш следует считать следствием греховности населения республики. И хоть понятно, что воины противника, погибая, однозначно попадают в ад, воинам-монахам не стоит чувствовать за это вину, ибо судьба противостоящих им — лишь следствие их собственного выбора: они получат по заслугам.
Я угрюмо рассматривала текст. Даже сейчас отдельные предложения не казались мне сильно понятнее. Non enim est in hoc mundo locus remunerationis divinae…
— Дина, я, честное воинское, не понимаю, почему ты любишь читать, — серьёзно сказал Страшила. — Я в целом примерно так и чувствую, но когда видишь эти тезисы в записанном виде, притом на них предлагается выстраивать проповеди — становится как-то мерзко.
— А потому что есть хорошая литература, которая достойна потраченного на неё времени, — мрачно ответила я. — А есть скверные пропагандистские книжонки, которые стоит читать разве ради того, чтоб раздраконить там каждый тезис. Но ты, кстати, верно подметил: в написанном виде разрывы между звеньями логической цепи особенно очевидны. Вот когда не читаешь, а слушаешь, тогда авторитет говорящего, условно этос, и эмоциональная окрашенность его речи, так называемый пафос, спокойно скрывают несовершенство сути, то бишь логоса. Риторика по Аристотелю. Боец, ты можешь принести мне из вашей библиотеки что-нибудь нормальное? И желательно не на латыни.
— Да они не понимают, что я у них прошу, — проворчал Страшила. — Я вообще попросил дать книгу, где бы обосновывалась необходимость убивать антитеистов. Надеялся, что ты прочтёшь, и у тебя в разуме что-то сдвинется от рукописного слова.
— А они тебе дали удочку, а не рыбу, чтоб ты изучил тезисы и мог лично прочитать мне проповедь! — развеселилась я. — Не знали они, бедные, что сам ты и притрагиваться к книжкам этим не стал бы по доброй воле! Я, боец, и печатное-то слово наделяю доверием, только если оно согласуется с моими убеждениями, которые я до этого тщательно отобрала и проанализировала. Так что не переубедить меня такими книжонками, не надейся.
Потом мы пошли звать Чупакабру на тренировку. Мы ухитрились появиться в тот момент, когда он молился; и он, впустив нас, попросил немного подождать, опустился перед витражом, за которым светило солнце, на колени и замер, сцепив руки перед грудью и закрыв глаза. Я даже не знала, кто чувствовал себя при этом более некомфортно: я или Страшила, который сидел на матраце и упорно рассматривал пол. Хорошо ещё, что мой боец не считает нужным вытирать коленями паркетные доски, молясь воображаемым сущностям.
— Как здоровье? — жизнерадостно спросил Чупакабра, пока мы шли к лабиринту.
— Отлично, — лаконично ответил Страшила, покосившись на меня.
— Сейчас, брат, по общему мнению допросы мягкие стали, — со знанием дела заверил Чупакабра. — При покойном-то Луковке было ух! Он в конце жизни даже, говорят, хотел суставы всем выворачивать на случай попадания в плен — чтобы там, в плену, во второй раз легче было: тогда, мол, как по накатанной идёт. Его Щука отговорил под соусом того, что, дескать, не надо мотивировать воина попасть в плен.
— Это Луковка такое предлагал? — хмыкнул Страшила. — Помню… он был с приветом.
Они принялись ругать дурацкие инициативы прежнего магистра, коих оказалось предостаточно, и восхвалять мудрость и заботу непревзойдённого Катаракты. Может, в сравнении с атасом, который они тут расписывают, сейчас всё и мягко, а только хорошо всё-таки, что я ухитрилась вырубиться.
Мой боец временами с опаской посматривал на меня, но я никак не реагировала.
— А с чего тебя вообще на трибунал-то потащили? — с любопытством спросил Чупакабра. — Можешь не отвечать, если личное.
— Да почудилось какому-то умнику, — с досадой сказал Страшила. — Он якобы слышал через дверь моей комнаты, как девушка плачет, и счёл своим долгом отправить заявку. Видать, допился до потери разума, а мне отвечать за то, что ему мерещится.
— Ну и чего?
— Ну и вынесли вердикт, что Дина живой душой не обладает, так что говорить и плакать не могла, — неохотно ответил Страшила; Чупакабра искоса окинул меня взглядом. — Только я в это всё равно не верю, если что.
Я уж и сама запуталась в слоях лжи, которые подавались как правда, и наоборот.
На тренировке Страшила вроде бы двигался, как обычно, однако после сразу лёг спать и весь день пребывал в объятиях Морфея. Проснулся он, когда день уже клонился к вечеру, сбегал на ужин, и беседовать на разные интересные темы мы снова ушли в лес.
— Ну вот что ты делаешь с режимом? — беззлобно ворчала я. — Это плохо и неразумно. Ночью человек должен спать, а не шляться по холоду.
Страшила кусал губы, чтобы не засмеяться: поскольку на Земле я сама безжалостно нарушала режим (как и большинство студентов), то и свои увещевания произносила подчёркнуто елейным и лицемерным тоном.
Мой боец прислонил меня к лапам ели и вытянулся на лежанке. Руки он с наслаждением закинул за голову, касаясь земли кончиками пальцев в перчатках. «На его-то кресле-матраце так не полежишь, спинка мешает», — невольно отметила я.
— Ты себя точно хорошо чувствуешь?
— Отлично, Дина, — весело улыбнулся мне Страшила. — Не волнуйся.
— Да я уж после того трибунала знаю, как ты умеешь притворяться, — проворчала я. — Чуть сама не уверовала в то, что не могу говорить и плакать.
— Так то на трибунале, — обиделся Страшила. — А то тебе. Вот не говори, что ты никогда не лжёшь.
— Ещё как лгу, — не стала отрицать я. — Хотя правду, как утверждал Иешуа Га-Ноцри, говорить легко и приятно, но лгать бывает очень весело. Стыдно, только когда собеседник очевидно искренний. Я тогда использую формулировку NCND — neither confirm nor deny. Знаешь, есть такая практика при транзите ядерного оружия — ни подтверждать, ни опровергать наличие его на борту. Из-за неё, кстати, распался АНЗЮС, когда Новая Зеландия запретила транзит ядерного оружия через свою территорию. Ну а государство-то обманывать сам бог велел.
Обманывать государство было чаще всего полезно и для общественного блага. Например, есть правило, что если делаешь татуировку, то потом в течение года нельзя быть донором: разумно, потому что многие накалывают тату не пойми какой иглой, не пойми как и не пойми где. Бесполезно было бы объяснять, что я ходила делать перманентный макияж в проверенный салон, где процедура стоит, наверное, столько же, сколько донорское кресло, и что индивидуальный пакет с иглами, пигментами и прочим распечатали при мне, а после сеанса выбросили; меня бы просто завернули к двери. Так что я позволила себе солгать, что свежих татуировок у меня нет, зная о возможной ответственности.
Надо было и дома наврать, что губы и веки временно опухли из-за простуды, а то мама, как раз тогда ударившаяся в чрезмерную религиозность, долго ещё корила меня, что я татуировкой опорочила образ божий в себе, попутно продемонстрировав пренебрежение к тому, чему меня наделили от природы. Я в ответ ехидствовала, что для сохранения первозданности образа божия в облике надо бы податься в нудисты, а то что это: как писал Вознесенский, «голый, созданный в холоде леса, поправляя Создателя дерзко, вдруг — оделся».
Мне всегда было интересно, как нетерпимость к татуировкам под таким вот предлогом уживается в умах иудеев и мусульман, которые процедурой обрезания как будто тычут Всевышнему в нос, что зря он при создании мужчины не убрал с эскиза крайнюю плоть: всё вручную за него доделывать приходится. Про варварское женское обрезание, которое практикуют особо «просвещённые» народы, и говорить нечего.
— Дина, — сказал Страшила, глядя в небо. — А что есть истина?
Он так и сказал: «что есть».
— Ну ты даёшь стране угля, ясноглазый мой! — вырвалось у меня. — Приехали! Товарищ Пилат, я-то откуда знаю? Я тебе, кажется, говорила, что философию считаю псевдонаукой, а истина в твоём вопросе — это чисто философская категория.
Однако Страшила сверлил меня пронзительным взглядом, и я нехотя порылась в памяти. Хоть я и считала почти всю философию субъективными бреднями старых серьёзных ослов, но немного в этих бреднях всё же разбиралась. Правда, изучать религии мне нравилось больше, потому что там градус неадеквата был не в пример выше.
— Дам-ка тебе подход Павла Флоренского. У него есть суперкнижечка «Столп и утверждение истины». Она в некоторых местах адски приторная, и взглядов автора я не разделяю, но он эффектно обращается с чистой лингвистикой.
— А можешь пересказать?
— Как пересказать, боец? — потешалась я. — Как можно воспроизвести по памяти огромный том, до отказа напичканный невоспроизводимым? Ведь потеряется слог автора, все эти лингвистические штучки…
— Ну, хотя бы про истину, — не отступился тоже развеселившийся Страшила.
Я упиралась недолго и изложила самые фееричные моменты. Некоторые особенно полюбившиеся куски я помнила наизусть. К сожалению, мой слушатель воспринял их без привычного мне скептицизма.
— Ты, боец, осторожнее с этим, — предостерегла я его. — Не хочу разыгрывать Базарова, но в большинстве случаев лучше не разделять ничьих мнений, а иметь свои. Понимаешь, чего-то действительно полезного ты из философских трактатов не выудишь, там адский трэш, объяснения простого и очевидного заумными словами. Плюс есть опасность, что твои взгляды совпадут со взглядами автора — скажем, если тебе в семнадцать лет попал в руки Фридрих Ницше — и потом от них будет трудно отойти, если у тебя недостаточно гибкое мышление. Возьмёшь и так и застрянешь в ницшеанстве, даже если в реальности ты его давно уже перерос — а всё потому, что тебе неохота читать кого-то ещё из философов. И правильно, что неохота, потому что по этим трактатам можно изучать исключительно психологию самого философа, ничего полезного из них не выудить. Вот один говорит, что истина — это нечто, превозмогающее время, стоящее и не текущее, вечно памятуемое, а другой говорит, что истины нет вообще, а потом выбегает третий и орёт, что бог умер; и им даже не скажешь: «Борис, ты неправ!» — потому что они работают в категориях собственного мнения, а не правоты-неправоты. Вот Резерфорду можно сказать: вы, товарищ, великий физик, но ваша модель атома как булочки с изюминками-электронами неверна. И Резерфорд бы посмотрел в электронный микроскоп и сказал: «Да-а-а…»; а попробуй докажи философу, что его понимание материи неверно! Никак — потому что это его понимание, его субъективная реальность, а никакая не истина в том же понимании Флоренского.
— Нечто, способное вечно противостоять потоку забвения, — повторил Страшила.
— Превозмогающее время, стоящее и не текущее, вечно памятуемое, — ехидно согласилась я.
— Что-то в этом есть, — констатировал мой боец, подумав.
— Ничего в этом нет, кроме краснобайства, — отрезала я. — Хочешь, я тебе скажу, что на самом деле есть истина? Вот только сейчас на ум пришло, пока эту муру рассказывала… Помнишь, говорила тебе про метод Томаса Байеса: ассистент кидает мячик на стол за твоей спиной, и ты должен, не глядя, понять, куда он упал. Для этого ассистент наугад кидает ещё мячик и сообщает его положение относительно первого. Чем больше бросков и информации, тем точнее твоё знание о том, где именно мячик, хотя абсолютной уверенности тебе никогда не обрести. Вот истина — это то самое бесконечное уточнение местонахождения мячика, ты приближаешься к ней с каждой итерацией, но никогда её не достигнешь. А если счёл, что достиг истины, значит, перестал к ней приближаться. Сказал себе, что классическая механика Ньютона всё объясняет, и чёрта с два дойдёшь до нерелятивистской и квантовой. Потому я и в школе обожала учиться, что мир этот — воистину тайна тайн, и чем больше о нём узнаёшь, тем он для тебя ярче и многограннее. Юнец безусый день и ночь готов под окнами учителя стоять, — напела я вполголоса арию Рейстлина, — чтоб с тайны естества сорвать покров, чтоб нити бытия с богами прясть — то к магии безумная любовь, пред ней не устоять… Наука в этом плане и есть подлинная магия, а вовсе не те шарлатанские примочки, которые не поддаются мало-мальски грамотной верификации. Организовать бы вашему богу двойной слепой эксперимент с исцелением через ширму, у вас бы тут все атеистами стали.
— Дина, бог есть, смирись с этим, — прыснул Страшила.
— Так ведь у вас-то это не философия, это относится к категории знания, где тут хоть капля трансцендентности! Я тебе толкую, что ваш бог — это одно название, типа титула. Фокусы его для меня не аргумент, у нас на Земле Гарри Гудини и не то творил. Ты вот докажи мне, что дух святой есть: это будет посложнее, правда?
— Дина, ну я не знаю, как доказать тебе, что солнечный свет исходит от солнца! — засмеялся Страшила. — У бога, когда он творит чудо, появляется сияние вокруг головы, визуальное проявление духа святого. Устроит это тебя как аргумент в пользу его существования?
— Да, а лунный свет исходит от луны, — съехидничала я. — А вообще-то луна его только отражает. Всё надо проверять, даже то, что кажется очевидным. И к слову, если ты вдруг начинаешь видеть ореол вокруг предметов, всякие там ауры, то стоит обратиться к офтальмологу, ибо это может быть первый признак начинающейся глаукомы.
— Что ты сказала? — в крайнем изумлении спросил Страшила. — Я ведь тебе об этом не говорил!
— Да я и сама знаю, у бабушки была глаукома.
— Да нет… — качнул головой Страшила и, поколебавшись, объяснил: — Вроде бы Щука в юности как-то так пошутил в столовой, его и на допросы потом таскали, но он вывернулся. С тех пор и зовём его Катарактой.
— Но катаракта и глаукома — это разные болезни, — проворчала я, мрачно думая, что мне очень нравился бы их магистр, если бы он не таскал на допросы конкретно нас. — Хотя не исключено, что ореолы бывают и при катаракте… вообще-то это слово означает «водопад»: может, при этой болезни размыты контуры предметов, как если бы смотреть на них сквозь падающую воду. И что, прямо настоящее свечение вокруг головы?
— Настоящее яркое свечение, — серьёзно заверил меня Страшила. — Честное воинское.
— Я слышала о цирковом артисте, выступавшем перед Первой мировой под псевдонимом «человек-светляк», — возразила я. — Он жонглировал факелами, а потом в цирке гасили свет, и оказывалось, что у него светятся голова и руки. Полагаю, это был фосфор, очень вредная штука, но у бедного артиста не оставалось выбора: незадолго до этого он неудачно сломал ногу, и если бы он не придумал нового трюка со своим участием, то его бы выгнали. Обставили всё в лучших традициях пиара: артист сходил к врачу, спросил, с чем может быть связано свечение, врач ничего не обнаружил, но по городу, разумеется, сразу же поползли слухи. Пока я лично не увижу этот нимб, то не поверю… да и тогда это ещё под вопросом. Наплевать на богов, боец, давай лучше споём на пару. У нас будет прямо фольклорный классический костёр с песнями. Гитары жёлтой не хватает, но я-то — лучше любой гитары. Давай: ни славы, и ни коровы…
— Какой ещё коровы?
— Не спорь, просто повторяй. Ни славы, и ни коровы, ни тяжкой короны земной…
Страшила с видимым стеснением спел. Не фальшивя, но тихо.
— Отлично! Пошли мне, Господь, второго, чтоб вытянул петь со мной!
И начался какой-то походный сюрреализм: мой боец сидел на лапнике, прислонившись спиной к мёрзлой коре давно облетевшего дерева и держа меня на коленях, мы с ним смотрели на горящий костёр и дуэтом распевали заунывные песни. Причём вскоре наловчились: сначала Страшила слушал, как я пела первый куплет, потом мы исполняли его вместе, и шли дальше.
Трек-лист был… специфический. После Высоцкого начался уклон в суровый ура-патриотизм. Какие тексты!.. я невольно пожалела, что меня не слышат мои одногруппники: вот бы они удивились! Но стесняться я не собиралась. Песня должна быть к месту, а мне в этом лесу почему-то хотелось петь «Любэ». А ещё мы исполнили «Новую зарю»: она запала мне в душу своим самым настоящим суровым патриотизмом, которому совершенно не мешала попутная критика сложившегося порядка. «Широка ли наша Родина-мать, высоко и президент — наш отец, можно было б тыщу лет воровать, но когда-то наступает — эх, наступает новая заря, жить, ребята, хочется не зря»… Хотя вообще я не любила творчество Газманова, а его песню «Офицеры» считала откровенно странной ещё до того, как прочитала критический разбор оной Юрием Поляковым и увидела в интернете первый вариант её исполнения со «зверем в последней агонии» «в ночь у Белого дома».
Страшила довольно быстро распелся и перестал стесняться, что я полностью одобряла. Петь дуэтом мне нравилось даже больше, чем сольно. Хотя самый шик-то — это, конечно, хором за столом, когда люди ещё не успели напиться. Чего мы с отцовыми земляками и сослуживцами только не исполняли на наших застольях, сотрясая картонные стены бывшей казармы! Мама терпеть не могла пьяные песни и их исполнителей; мне же этих батиных друзей было в большинстве своём глубоко жаль — если они не являлись поздно вечером и не пели своих песен после одиннадцати. Некоторые из них были людьми откровенно слабыми — именно тогда я начала понимать, насколько. Не дай бог один раз побывают в интенсивном стрелковом или «операции» уровня захвата курятника, которую даже боем назвать нельзя; всё — потом до смерти будут рассказывать за стопочкой о своих подвигах, подбавляя в свои рассказы такого экшена, что слушателя мороз подирал по коже.
А однажды батя явился домой не вяжущий лыка, чуть ли не на четвереньках, и с ним был какой-то его старый друг, тоже пьяный в стельку. Маме на следующее утро надо было идти на работу, а они всё пили и пили (нормального человека уже давно стошнило бы), фальшиво пели, кричали что-то. Я предлагала маме вызвать наряд полиции или дежурного с КПП, но она не решалась, боясь, что руководство городка сможет воспользоваться этим фактом, чтобы нас выселить. Тщетно я растолковывала ей, что она мелет чушь. Разве выселили добродушного дядю Меркушева, пившего по-чёрному и умершего от сердечного приступа несколько лет назад? Или белоруса Шумило, который сейчас не пьёт только потому, что два года назад чуть не умер в больнице из-за проблем с печенью, изнурённой постоянными попойками? Но всё было тщетно: мама продолжала сидеть и молча плакать, что страшно меня бесило. А часам к двум ночи батин друг стал громко требовать турецкого кофе, и батя сначала пытался его унять, но потом явился к нам с пьяной просьбой сварить ему этот самый кофе. Мама вышла и принялась с помощью надрывно-повышенных тонов объяснять его другу, что она думает о человеке, который мешает уснуть больной работающей женщине. Будь она моложе, наверняка бы просто хватила недопитой бутылкой водки об пол: я помнила, как она прервала таким образом матерную пьяную беседу двух моих родных дядьёв и припечатала все их возражения грозным: «Брат придёт — уберёт». Но здесь она просто просила уняться, и это было неэффективно: друг пел, а батя объяснял, что они знакомы с училища и с тех пор не виделись. Я сначала, если честно, даже веселилась: очень смешно было слышать, как этот алкаш произносит «В» в батином имени как английское W, и получалось что-то вроде «Уася». Но к трём часам ночи мне всё это надоело, да и поведение мамы откровенно выводило меня из себя, так что я тоже пришла в комнату и наконец увидела, с кем имею дело: круглоголовый высокий человек довольно противной наружности. Препираться и ругаться с пьяными я не стала, просто объявила, что сейчас вызову дежурного или сразу коменданта; мама разозлилась и попыталась вытолкать меня из комнаты, я резко указала ей, что она-то может делать, что хочет, но из-за её мягкотелости не спит и её дочь; и лучше б она выталкивала не меня, а нашего пьяного гостя. Сам гость, ничего не понявший, хотел было лезть целоваться, и я с удивившим меня саму хладнокровием приготовилась вытащить нож из подставки для посуды, которая очень удобно располагалась справа. (Потом я, наверное, с неделю, как поручик Ромашов, представляла себя со стороны, и в целом картина мне весьма и весьма нравилась: хоть 3D-скульптуру делай). Батя с ругательствами оттащил своего земляка, я силой увела маму спать, и только тогда друзья-однокашники начали медленно укладываться; унялись они лишь к четырём утра.
Впрочем, в принципе я относилась к батиным друзьям вполне лояльно и с удовольствием присоединялась к их пению, если это не происходило в слишком позднее время.
Короче, я использовала весь свой обширный застольный репертуар на полную катушку. Воин-монах Страшила в том числе попытался заказать у меня религиозные песнопения; я поразмыслила и научила его «Прогулкам по воде»: он явно ожидал чего-то иного и на тему религии больше не заикался. Сама я, однако, пришла в восторг, слушая со стороны, как у меня выходит имитировать звоном эти роскошные гитарные переборы. А лучше всего у нас получился «Ясный сокол на снегу». Причём во второй раз мы пели на два голоса: Страшила — как в первый раз, а я подстраивала тему под него. Вышло отменно: нам вдвоём можно было бы петь в электричках — подавали бы даже скупые рыцари с зачерствевшими сердцами. Недоставало только чистого спирта, чтобы разлить по кружкам на всех для пущего антуража. Но это, конечно, к лучшему. Ещё мне не хватало спаивать моего бойца!
Допев, я оценила со стороны сам текст и наше исполнение и невольно расхохоталась.
— Ты чего?
— Да ну, — отозвалась я сквозь смех. — А тебе не забавно? Такие песни должны бы петь поддатые пятидесятилетние мужики — кряжистые, суровые, с советским прошлым. А мы сидим и тянем грустное: «Нет дороги мне назад, только снег да лунный свет». Тебе же всего семнадцать, у тебя вся жизнь и даже юность впереди! Покуда в сердце быстро льётся кровь, всё в мире нам и радость, и отрада!
Страшила молча улыбнулся, и мне стало неуютно, ибо это не была улыбка молодого парня, который мог бы спеть: «Паду ли я, стрелой пронзённый, иль мимо пролетит она». Да я сама в семнадцать лет пела и творила много чего странного, но у меня на лице хотя бы наблюдался отпечаток подростково-юношеского максимализма! И у людей, с которыми я в то время тусовалась, тоже. А вот у Страшилы его сейчас не было.
— Ну чего ты такой серьёзный, а? — жалобно мяукнула я. — Ясный сокол, блин, на снегу, одинокий, как и я! Ты не одинокий, у тебя есть я. Я вообще-то обладаю субъектностью.
— С этим не поспоришь, — согласился Страшила со смехом, от которого мне стало легче. — Обладаешь — и ещё какой.
— То-то! — гордо звякнула я. — И потом, это у нас в песне одинокая луна. А у вас их две. Так что ты по умолчанию не можешь быть одинок.
Мы посмеялись, глядя в вечернее небо. Луна на нём, правда, как нарочно, была только одна; на миг её контрастно прочертило чёрным силуэтом летящей птицы.
— Заметила птицу?
— А то. Это был святой дух в облике голубя. Боец, а ты хотел бы быть голубем? Мне всегда была интересна мотивация святого духа стать именно этой птицей, драчливой и роющейся по помойкам.
Страшила укоризненно посмотрел на меня, и этот его взгляд показался мне таким забавным, что я взвыла от хохота.
— Ну что ты кощунничаешь? — сказал он с упрёком. — Нельзя хулить святого духа, это страшный грех.
— Да я просто смеюсь, в этом нет кощунства, — авторитетно объявила я; святой брат Страшила и впрямь не имел представления о настоящей хуле на святого духа, какую я старательно изобретала и озвучивала в тринадцать лет, и я решила оставить его в неведении, чтобы совсем не шокировать. — Чего ты боишься: что за ёлкой сидят потенциальные доносчики? Или что дух святой шарахнет меня за смех молнией? И-и-и, милай…
— Смеяться над ним тоже нельзя, — проворчал Страшила.
— Смеяться можно над чем угодно, — возразила я с глубоким убеждением. — Кстати, друг мой: если мы всерьёз принимаем, что Христос мог творить чудеса, он был тот ещё юморист. Помнишь, он сделал брение, чтобы вылечить слепого? Там соль в том, что в субботу-шаббат запрещено делать тридцать девять видов работ. Не выходит портной с иглой из дома, или переписчик с пером; и местные сутяги кодифицировали все эти работы до адского буквализма. Скажем, нельзя в субботу выносить из дома масла больше, чем для умащивания фаланги пальца новорождённого младенца; или записать более двух букв, хоть правой рукой, хоть левой; или плевать на землю и растирать плевок — это вроде как возделывание земли. Там на эту тему прямо целый трактат в Талмуде, он так и называется: Шаббат. — Меня безумно умиляла принятая вёрстка страниц Талмуда, где текст был окружён комментариями «мудрецов», кои я полагала уморительнее шуток эстрадных комиков. — Так вот Христос чертил в субботу прутиком по земле, делал это самое брение и рассказывал притчи про овцу, упавшую в колодец. Поэтому фарисеи и бесились. Иисус-то в этой парадигме мог исцелить слепого одним словом, но решил демонстративно приколоться, хотя знал, во что эти приколы выльются рано или поздно. Поэтому я его уважаю — да даже хотя бы как лирического героя, который дал люлей дьяволу, сошёл в ад и вытащил оттуда кучу народа. В чудеса его я, к сожалению, всерьёз не могу верить, но он в любом случае был нормальный мужик; и я всё-таки топлю за то, что с помощью концепции ненасилия люди смогут организовать рай на Земле.
По тяжёлому вздоху Страшилы я поняла, насколько уже достала его этой темой.
— Вот что тебе сдалась эта концепция?
— Ага! — обрадовалась я. — Ты уже начинаешь учить меня, во что мне верить, а во что нет. Правильно сказал Христос: не мир я принёс, но меч. Вот об этом и писал Толстой: если один человек из семьи, поняв учение, отказывается дать клятвенное обещание, или быть судьёй, или идти на суд…
— То его убьют, и ничего он никому не докажет, — сказал Страшила с досадой.
— Да, были времена, когда таких вот блаженных и впрямь отдавали, скажем, на съедение львам: и, с логической точки зрения, разве не должно было это вырвать учение с корнем? А оно жило и процветало. Возможно, дело в том, что запретный плод сладок, однако запретный плод, за который тебя публично казнят для забавы толпы, резко теряет привлекательность. Но просто суть в том, что когда человек не пытается защититься, то тебе становится неловко его бить — во всех смыслах: ты же вот не можешь ударить мечом безоружного. — Страшила смотрел на меня со скептицизмом, и я вспомнила, как он абсолютно спокойно бил, пусть и не мечом, Серу и Мефодьку, которые не были вооружены и не всегда пытались защититься. — Ну всё равно же неловко, неприятно бить того, кто сознательно не защищается, разве нет? И если погасить в самом себе агрессию — то по идее, если все «отзеркалят» эту стратегию, то наступит Царство божие: культура, мир и любовь.
— Ты хочешь сказать, что это психологическая техника, чтобы заставить противника самому прекратить нападение и выбрать пораженческую линию поведения, — сказал Страшила, подумав. — Но так она действует не на всех. И не всегда. Ты же сама стремишься комбинировать, сама говоришь, что придерживаться одной линии поведения — опасно, и не только потому что предсказуемо. Мне помнится, ты даже не выбрала твёрдую партийную позицию, потому что побоялась стеснять себя постоянным шаблоном.
— Если данный конкретный шаблон вправду способен установить на Земле мир, я, так и быть, сделаю для него исключение, — проворчала я.
— Да не способен он ни на что!
— Нет, погоди, дай я тебе изложу одну историю. Был у нас такой преподобный Серафим Саровский. Однажды к нему в келью явились воры, но денег у него не оказалось, так что они просто проломили ему голову обухом топора — не насмерть — и ушли. Ну вот. К счастью, к нему как раз зачем-то пришли местные, оказали ему первую медицинскую помощь, поймали этих разбойников по горячим следам и хотели уже учинить над ними расправу. Но преподобный сказал, что прощает своих обидчиков, и попросил их отпустить. И их загрубевшие души настолько впечатлились, что они раскаялись и попросили прощения. Хотя с другой стороны, — тут же мрачно признала я, — когда вокруг тебя суровые мужики с кольями и вилами, ещё и не то наплетёшь.
— Понимаешь, — сказал Страшила медленно, — легко быть, как вы это называете, христианином, если вокруг — язычники, защищающие тебя и твою семью от насилия и произвола. А ты им объясняешь, что они неправы, а прав один ты. Это хорошо до тех пор, пока тёмные язычники считают своим долгом тебя, блаженного, защищать. А если нет? Любому чуждо стремление искренне подставить левую щёку, когда его ударили по правой, это можно сделать только сознательно. И ожидаешь ты за это чего-то конкретного: Царствия небесного или ощущения собственного превосходства над окружающими. Это тоже гордыня, Дина: ты просто… как бы сказать… очень невинный и искренний человек, поэтому и не понимаешь. — Я чуть не подавилась собственной рукоятью от его слов, а ещё мне стало обидно за Серафима Саровского; но он-то, наверное, и впрямь был невинный и искренний человек — и не понимал. — Если ты лично попробуешь сделать эту концепцию своим жизненным кредо, то она, возможно, и заставит тебя сдерживаться какое-то время, но это всё равно что сжимать пружину: она рано или поздно вырвется и ударит. Посмотри сама, как ты реагируешь, когда мир не отвечает тебе тем, что, по твоему мнению, должно быть логичным ответом. — Я вспомнила Алёшу Карамазова, который, по задумке Достоевского, должен был из благостного послушника превратиться в цареубийцу. — Ты же говоришь, что в мире нет справедливости: её не будет и тут. Вот если я и все в нашем ордене не будем защищать ни страну нашу, ни тех, кто в ней живёт, а просто встанем на колени и дадим перерезать себе горло? Ты этого хочешь и думаешь, что это кого-то остановит?
— Ну уж не прямо так, — проворчала я. — Но вообще-то да, задумка именно в том, что концепция ненасилия способна привести к установлению Царствия небесного на Земле, если положить её в основу взаимодействия между людьми и государствами. Погоди ты, это просто мысли вслух. И без тебя понимаю, что это так же странно, как экстраполировать выводы товарища Фрейда на весь мир без учёта того, что эти выводы были получены в определённое время и в определённом регионе. Я и сама сомневаюсь, что концепция ненасилия может иметь какое-то влияние на тех же бармалеев из ИГИЛ.
Мне вспомнились душераздирающие интервью езидских девушек, бывших пленницами в ИГИЛ, и их выступления в разных институтах ООН: почему-то никто из сребролюбивых головорезов не проникся к своих жертвам жалостью, хотя ни на одном видео с массовыми казнями им не сопротивлялись, да и девушки, пока им не разъяснили, что к чему, были склонны, судя по всему, к стокгольмскому синдрому.
— И тем не менее, — упрямо продолжала я. — Как-то были мы в Арабских Эмиратах: не страна, а картинка, реально сказка. В том числе ходили в мечеть шейха Зайда, и нам там рассказывали легенду про то, что маменька взяла с него и его братьев слово не применять насилие друг против друга; поэтому переворот в пользу Зайда был бескровным… А, говорила тебе уже про это, помнишь? Так вот мотай на ус, как умные люди делают; а шейх Зайд был мужиком безусловно умным и честным. А тоже разные зануды выли, что ничего у него не выйдет, что и Эмираты-то развалятся, противоречия слишком глубоки. Не развалились! Принципиально отказались от первобытной дубины при смене власти, сделали упор на переговоры и здравый смысл — и живут припеваючи, как у Христа за пазухой.
Как раз когда мы с мамой были на отдыхе в ОАЭ, отец прислал нам фотографии своего участка в деревне, и разительный контраст между картинками поверг меня в глубокую меланхолию.
— И с какой-нибудь Ирландией или Новой Зеландией, когда они встраивают эту концепцию во внешнюю политику, тоже работает, и люди там счастливы, — мрачно добавила я. — Это больше о национальном брендировании, конечно, и всё же. Знаешь, есть такой индекс «хорошести страны», Good Country Index, как антоним эгоистичности страны. Там фишка в том, что сравнительная степень от слова good образуется не как better, а как gooder. — Страшила явно не понимал меня, и я рыкнула. — Ладно, слушай…
Я кратко изложила суть того, чем занимался Саймон Анхольт, и в частности его концепции индекса «хорошей», то есть альтруистичной страны.
Вот я знала, конечно, насколько это всё притянуто за уши: в «хорошей» Ирландии чуть ли не до конца прошлого века существовали приюты Магдалины, где в отношении женщин под религиозным соусом творился тот ещё трэш; а в Новой Зеландии добрые колонизаторы наверняка бы поступили с местными примерно как с тасманийцами, если б воинственные маори, не отягощённые излишним человеколюбием, не имели по этому поводу своего мнения. Но сейчас-то, наверное, они преодолели все противоречия и, несмотря на прошлое, живут в мире и согласии; и внешнюю политику основывают на дружелюбии…
— Если бы можно было строить на такой основе систему международных отношений — по-настоящему, а не просто декларируя прекрасные цели — то на Земле воцарилось бы подлинное Царствие небесное, — подытожила я. — Если, скажем, страна уровня Китая, США или России выступит в качестве локомотива и начнёт лоббировать эту идею. Какие-нибудь Вануату для роли локомотива не подойдут: даже у ЮАР не вышло сподвигнуть планету своим примером к имплементации шестой статьи ДНЯО, о стремлении всех стран к безъядерному миру. Ну, уничтожила ЮАР свою атомную бомбу, и что? Разве кто-то проникся? Никто; как говорится, оценили и забыли. Я не очень представляю себе, как именно пролоббировать эту концепцию: ведь идея всеобщей принудительной любви к ближнему не сработает. А если всё-таки её продвинут насильно, как бы мы не получили противодействие такого масштаба, что оно окажется способным уничтожить этот самый кроткий мир. Но ведь должен быть какой-то путь… по логике-то это учение должно было исчезнуть, ещё когда его первых последователей бросали львам — а оно выжило. Хотя, — тут же прибавила я мрачно, — может быть, оно не исчезло и дожило до этого дня только потому, что в корне изменилось, потеряв свою суть. Появились иконы, грех совопросничества и разная обрядовая лабуда: снова форма возобладала над содержанием, причём настолько, что бедный Толстой вон поседел, когда осознал всё. А вот интересно: что было бы, если бы Российская империя не защитилась от концепции ненасилия единственным доступным ей способом — вытолкнув Толстого из глубоко религиозного общества? Что происходило бы в семнадцатом году, если бы в десятом она приняла эту концепцию? Было бы хуже и страшнее, чем в гражданскую войну, или, напротив, кровопролития бы не случилось вообще? Ты, может быть, думаешь, что массовая имплементация этого учения была невозможна — да нет: как раз тогда-то это и можно было провернуть! В царской России — да запросто! Но нужен был бы деятель энергии и уровня Никона, а у нас был Победоносцев. Может быть, к лучшему. Потому что ненасилие всё-таки было новым вином, а его не стоит вливать в старые мехи. Иначе, как говорится, и мехи разорвутся, и вино вытечет.
Страшила вдруг звонко рассмеялся.
— Я тебя наконец понял, хотя это и было сложно… — объявил он с юмором. — Я не могу представить тебе достаточного количества аргументов, так что лучше, наверное, если ты сделаешь это сама… Случайно не идею ли ненасилия вы встраивали в концепцию своей внешней политики в начале девяностых?
Я молча уставилась на него. «Ты что несёшь? — подумала я. — Кто что встраивал — Шеварднадзе, что ли?»
Мне показалось, что от меня остались одно только зрение и лихорадочно соображающий разум.
— Я поняла, что ты имеешь в виду, — сказала я наконец. — Интересная аналогия, хотя и не очень корректная… но интересная. Тогда следует, наверное, говорить не только о девяностых, но и о конце восьмидесятых. И не только о внешней политике, но и об общей ориентированности внутренней. М-да… мехи старые. Сразу разорвались — в декабре 1990 года. Но с сортом вина ты немного ошибся. А может, не так уж и ошибся… Дай подумать.
— Попробуй размышлять вслух, — предложил Страшила с улыбкой. — Мне так легче будет следить за ходом твоей мысли.
Я хотела ехидно осведомиться, разве у меня не выразительная мимика, но не стала, поглощённая размышлениями.
— Нет, без шуток, очень интересная аналогия… Каялись, отдавали верхнюю одежду вместе с рубашкой — особенно в этом преуспел товарищ Шеварднадзе, чьё имя не рекомендуется произносить у нас в институте… Помнишь, боец, соглашение о разграничении морских пространств в Беринговом море?
— Ты не мне говори, — сказал Страшила. — Просто рассуждай, я тебя и так слушаю.
— Ну окей, — мрачно хмыкнула я. — Всегда было интересно, что будет, если похерить судебную и правоохранительную систему: а не додумалась, что ведь у нас такое по факту было в девяностые, когда всё похерили. А что до вас, Михаил Сергеевич, — добавила я ехидно, — я бы, пожалуй, всерьёз предположила, что вы были ведомы учением Христа. У вас так всё славно получилось, ёлки-мигалки, точно по Христу: просят нас уничтожить ракеты средней и меньшей дальности, от пятисот до пяти тысяч километров дальности — а мы им к рубашке ещё и верхнюю одежду: «Оку» на четыреста. Не говоря о множестве других замечательных эпизодов. А я-то всегда считала, что ведо́мы вы, товарищ Горбачёв, были иным: по Виктору Исраэляну, ваш приход к власти предсказывали в приватных разговорах ещё в восемьдесят четвёртом году американские функционеры вроде вице-президента Джорджа Буша. Ну а самый христианин — это алкаш и плясун Ельцин. Чуть Курилы не подарил — спасибо ФСОшникам и Коржакову, что они его в Японию не пустили… А как он на саммите «Россия — НАТО» в девяносто седьмом году объявил, что «всё то, что у нас нацелено на страны, которые возглавляются сидящими за столом — снимаются все боеголовки» — вот это было сильно, а? А в Швеции что нёс, из той же серии? В МИДе потом люди седели, думая, как дезавуировать это щедрое заявление. Придумали потом, что мол, это перспективы сокращения мирового ядерного арсенала, и то при определённых условиях. Мы, конечно, тоже за разоружение — но ведь не в таком же виде! Мы же не ЮАР, чтобы разоружаться в одностороннем порядке. Зеркально — можно и нужно. Трезво. Последовательно. Как мы, собственно, сейчас и выступаем за это. А не так, как при Козыреве… изображать юродивых. Чтобы Клинтон задыхался от смеха, глядя на несущего всякий бред Ельцина. А как мы благостно верили на слово, что НАТО не будет расширяться на восток, а? Пусть слово ваше будет: да, да, нет, нет, а все договоры, соглашения — это от лукавого. Взгляните на птиц небесных: ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы, ни тем более заключают между собой договоры о ненападении — и ничего, живут. Только вот иногда филины едят корольков, а соколы — голубей. Вот когда ласточки, трясогузки и аисты начнут дружить на равных с белоголовыми орланами — то это, наверное, и будет подлинное Царство небесное. Но так этого не будет!
«Блин, а ведь укладывается, — думала я с ужасом. — Вплоть до Примакова вполне укладывается в концепцию подставления второй щеки и отдавания верхней одежды. Конспиролога Олежку бы сюда — он бы живо выявил масонский след».
Страшила наблюдал за мной с улыбкой.
— В этой логике есть один изъян, — сказала я. — И существенный. Намерения-то у товарищей, разваливавших Союз, не имели ничего общего с идеями христианства. Сходство есть только в их поступках.
— Кто-то говорил, что прикрываться можно хоть идеями защиты экологии, — возразил Страшила. — И искренне желать добра своей стране. А на деле получается евгеника, и называют это расизмом, а не любовью к Родине.
Я молча обдумывала его слова.
— Боец, ты меня прости, — сказала я наконец, — я ж, наверное, достала тебя до печёнок этой долбаной сатьяграхой. И спасибо тебе: я многим мозги этим парила, но ты первым придумал такой аргумент… это же, считай, почище компьютерного моделирования. Если у меня когда-нибудь снова будет такой залёт, просто скажи мне слово «перестройка». Ей-богу, я понимаю теперь Победоносцева: это чертовски опасное учение; вот вроде я умный человек, без лишней скромности, и всё равно… А Каифа — дурак: зачем такие крайности, а? Неужели нельзя было устроить в Иерусалиме что-то вроде пресс-конференции и там в открытой полемике раздраконить эти идеи? Пригласить умных людей, а не тех баранов, они бы Джизусу живо растолковали, что к чему. Или даже, — я невольно прыснула, — сделать в стиле наших политических ток-шоу. Знаешь, когда с одной стороны приглашают авторитетных экспертов и мастеров «галопа Гиша», а с другой — косноязычных, плохо говорящих на русском языке защитников точки зрения, которую надо публично дискредитировать. Народ бы повеселили, а имя Иисуса произносили бы только в контексте, что это, мол, тот самый, над чьими идеями ухохатывались фарисеи в прямом эфире под смоковницей. И всё! А Каифа, кстати, хоть и дурак, а всё равно умнее меня, потому что сразу понял то, до чего я не могла додуматься двадцать лет.
— Я рад, что ты наконец разобралась, — сказал Страшила; он смотрел на меня как-то настороженно.
— Разобралась… — проворчала я. — Лучше поздно, чем никогда… и то верно.
Страшила наклонился ко мне:
— Дин, да ты чего? У тебя голос такой стал…
— Да просто… — я попыталась изобразить звоном смех. — Просто это, наверное, было последнее, что оставалось от моей детской веры, боец. Это была… финальная моя надежда, после того как я убедилась, что бога нет. Мне так-то, не буду лгать, плохо без великого архитектора Вселенной: я понимаю прекрасно, почему люди в него верят. И я втайне надеялась на доказательство Канта: что нравственный закон в человеке всё-таки от… нормального, так скажем, вменяемого Абсолюта; и неосознанно хотела найти его или создать через это толстовство… а теперь у меня вообще ничего не осталось. Раз нравственный закон ведёт… к такому, как в девяностые было. Ты не думай, я на тебя не в претензии, рада, что разобралась… но всё равно… Вот скоты, — я снова засмеялась каким-то жалобным смехом и с ужасом поняла, что сейчас расплачусь, — «меченый» с Эдиком Шеварднадзе и иже с ними… Ты посмотри: последнее из сердца, сволочи, рвут…
И тут вдруг у меня как будто душу захолонуло со страшной, жуткой силой. Даже голос пропал на мгновение — в буквальном смысле. Я только и смогла, что отчаянно, придушенно звякнуть.
— Дина, что такое? — мигом насторожился Страшила.
— Мне страшно, боец, — отозвалась я чуть слышным шёпотом. — Я что-то чувствую. Как перед появлением Мефодьки, только теперь сильнее. Намного. Видимо, это и называют — чуять опасность. Я чую. Может, это мнительность моя, но мне очень страшно.
Страшила бесшумно извлёк меня из ножен, положил их на землю и принял стойку, перехватив рукоять обеими руками. Потом скинул с головы капюшон, чтобы он не закрывал ему обзор, и чуть прищурился, обводя лес пристальным взглядом. От пламени костра на ржавую хвою елей летели неровные пляшущие отблески, и в этой игре света, в сплетающихся тенях чудилось разное, будившее древние страхи перед темнотой и ночным лесом, так что меня почти колотило от ужаса. При желании там можно было разглядеть и оборотня, и ведьму, и всякую чертовщину из легенды о Данко.
Я еле слышно жалобно зазвенела: мне по ощущениям казалось, что сейчас появится как минимум морра Туве Янссен. А что, если из-за ёлки выглянет настоящая смерть в серо-розовом платье и с пламенеющей косой?
Страшила чуть сильнее сжал рукоять, не переставая вглядываться в окружавший нас ночной лес.
— Дина, родная, не бойся, ты что? — произнёс он тихо.
— Как ты меня назвал? — переспросила я ошалело, тут же позабыв все неподобные трусливые мысли о моррах и смертях в платьях бохо.
Страшила молча улыбнулся.
«Ну всё, — подумала я, чувствуя, что плевать мне стало на предчувствия и хищные костлявые лапы елей. — Пусть только появится кто-нибудь. Я своего братюню в обиду не дам. Гром гремит — и даже бес быстро сваливает в лес! Не боимся никого, даже чёрта самого! Я ему рога-то отпилю ультразвуком!»
Страшила, прищурившись, медленно оглядывал окружавшие нас деревья.
— Дина, ты уверена?.. — спросил он вполголоса. — Я ничего не слышу.
Я уже, если честно, тоже ничего не слышала и не чувствовала. И я хотела что-то ответить Страшиле насчёт моей мнительности и суеверности, недостойной правоверной атеистки, но не успела. Потому что в следующий момент где-то рядом захрустели листья под чьими-то осторожными шагами, а потом из-за пушистых ёлок прямо перед нами появилась невысокая симпатичная женщина средних лет.