ID работы: 13046491

Разве у вас не чешутся обе лопатки?

Слэш
NC-17
Завершён
213
автор
glamse бета
Размер:
204 страницы, 21 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
213 Нравится 141 Отзывы 41 В сборник Скачать

Часть 10

Настройки текста
Примечания:
      Измождённые и напоённые горячим молоком с белым хлебом, Маяковский и Есенин разваливаются на своих табуретах, поглядывая друг на друга, на белёный потолок с висящей жёлтой лампочкой. Вольфрамовая нить дрожит ярким светом в стекле, накаляясь и искрясь, пульсирует, норовя перегореть и оставить по себе только зелёную рябь в глазах. Переодетые в чистую и сухую одежду, поэты так же трепетно сохраняют тишину, как и по пути сюда. Разделённые столом, они избегают любого соприкосновения, и только Вера, командуя всем домом, краснощёкая и порядком уставшая за хозяйством, без должной помощи трёх мужчин продолжает ходить по комнатам, перетаскивая подушки. Где ей удаётся найти ещё две перины на нежданных нахлебников — остаётся только гадать. Видно, пока Маяковский с Есениным отношения выясняли, она пооббила порядком соседских порогов. Может, пришлось просто так ей отдать крынку молока, может, и мясом задобрила, а только две подушки, набитые куриным пером и пухом, теперь укладываются на диван в ожидании своих временных хозяев. — Места у нас немного, — отдувая чёлку, констатирует Шехтель, оглядывая подбитый сызнова нос Сергея. Покрасневший и припухший, как добротная грузинская слива. Приходится достать ему замороженных пельменей и приложить к переносице. — Я с Сашей лягу на печи, Макар, ты на тахте, в зале, а вы, — комкая фартук в пухлых руках, оборачивается к поэтам. — На диване, там же. Никто с ней не спорит, в горячности женщина бывает пострашнее чёрта, и все в доме, от самой младшей до самых старших, берут спасительную смысловую паузу. Вскоре свет на кухне гасится той же требовательной, полной ручкой, заставляя всех разбрестись по спальным местам. Раздеваясь до белья, поэты, не сговариваясь, делят диван на две части. У стены, вжимаясь в неё носом, ложится Владимир, с краю, как можно дальше от стенки — Сергей. Растягивая расстояние друг меж другом до максимально возможного, они замирают, слыша в трескучей тишине, как вздыхает лежащий неподалёку Макар, как ворочается на печке Вера с Сашей. От чего-то им двоим становится невыносимо тесно в просторных комнатах, неловкость, повисающая в воздухе, не даёт глаз сомкнуть. Хочется верить, что бурные чувства израстаются с возрастом, очерствевают, кукожась как газетная бумага. Однако именно ожидание встречи с омертвелостью заставляет их так трепетать. Есенин чувствует себя вмиг мальчишкой, который совсем не понимает, что за нудящая боль за грудиной, словно шпателем собирают с сот мёд, так и с его сердца снимает сажу непримиримая буря иного рода. Небо, застеленное звёздным полотном, обнажает стыд, предосудительные мысли и горящие щёки. Каждого в своей форме оно возвращает к мыслям об обществе. Так или иначе, в головы проникает вопрос: «Что подумают?». Вместе с непогодицей и влагой уходит весь хмель адреналина, налетевший на них на лугу. Есенина стыдит очередная грубость к женщине, Маяковского — удар и поцелуй. Их надо дарить только тем, кто заслуживает. А Сергей? Владимир поворачивается в его сторону, встречаясь с серьёзными глазами, этот изгиб бровей, накладывающий в полутьме сильную мрачность. Думают они о схожем и оба тяжело. Как солдаты после войны учатся заново слушать тишину, так и поэты вновь, прощупывая ночную звонницу, пытаются сблизиться. Звёзды дрожат у Есенина на волосах, холодком оборачивают их, переливаются синими длинными лучами. Убаюкивающий мирный скрип брёвен и, как сквозь воду, слышится приближающееся зыбкое дыхание Маяковского. Шорох белья, распахнутые каменные губы, расплывчатая темень перед глазами, и только один вопрос будоражит избитую, изломанную голову Сергея: «Разве они не заслужили любви?» Безмолвное движение на диване, и кончики их пальцев неожиданно находят локти друг друга. Неясно, кто первый вытянул руку в желании коснуться, но физическая близость на острие шершавых локтей, мозолистых пальцев заставляет обоих встрепенуться. Как два школяра, они постепенно и тихо приближаются друг к другу. В мире, где совершенно нет уединения, в горнице с людьми, поэты, как по лезвию ножа, вслепую, пятками следуют на сближение и режут в кровь босые души. Любое неосторожное движение вызовет толки. Но вот Владимир чувствует тёплое дыхание на уровне лица, пальцы Есенина скользят от локтя к предплечью, сильнее сжимая, и замирают. В такой тишине нельзя и рта раскрыть. Любое шуршание простыни привлекает внимание, потому Сергей, удобнее укладываясь на бок, замирает, прислушиваясь, есть ли возня на тахте. Большим пальцем оглаживает горячую кожу, проходится по неровностям родинок. Как их много. В бане он этого не видел, да и не тем занимался. А тут мягкие волоски на теле послушно следуют за его движениями. «Как трава под ветром колышется» — вспоминает Есенин луг и, набираясь дерзости ветра, проскальзывает рукой к плечу, шее и прижимает Маяковского к себе одним быстрым, нервным движением, стремясь вместить в глупое сердце ещё одного гостя. Владимир затаивает дыхание, чувствуя щекой тонкую кожу, хлопковый край майки. Замирает Сергей, но этих нелепых и наивных полуобъятий не ослабляет. Секунды застывают, заставляя даже ходики трусливо ёкнуть, пропуская удары из уважения. Только один мотор отсчитывает так же спешно мгновения. Сердце у Есенина так и заходится в нервном перестуке. Он судорожно понимает, что жив в этом стыду, только по звуку своего сердца, отталкивающегося от углов комнаты. Этот бой, не танго, не шимми, не чечётка. Бьётся сумасшедше, пытаясь не то схватить Маяковского и втянуть в себя, не то достучаться до его сердца. Оба варианта нравятся Владимиру, и, улыбаясь, он осторожно самостоятельно прижимается к Сергею, потираясь щекой о хлопковую ткань, чувствуя, как чужое сердце колышет его, диван и весь дом в целом. Есенин несмело щекой упирается о бритую голову Маяковского, желая его пожурить за кощунственное лишение себя волос. Он такого больше не даст сделать. Пусть скандалит, пальцами тыкает как буржуй, а Сергей своего не уступит. Ладонь скользит от плеч к шее, к затылку. Пальцы натыкаются на короткие колючие волоски, проходятся по ним, оглаживая мягко, беспрепятственно спускаясь снова на плечи. Горячий и податливый Владимир почти не шевелится и дышит прервано, стеснённо поджимая губы и тут же открывая рот, чтоб всем естеством взять воздух, напоённый ароматами жаркого лета. Убаюканный ударами чужого сердца, он, вжимаясь в мягкое тело, сносит всю ласку с покорностью пса и ждёт, когда Есенин заснёт. Нельзя, чтоб утром их увидели в такой позе, а значит, стоит кому-то первому уснуть, второй обязан отстраниться. Сергею двинуться некуда, он и так лежит у края, а значит шаг назад должен сделать именно Маяковский. Ему и бодрствовать. Ладонь, проходящая мерно по телу, вскоре замедляется, пока совсем не застывает на лопатках, касаясь их пальцами и подрагивая. Сердце стучит всё тише, и Владимир делает шаг назад. Снимая с себя руку, укрывает Есенина одеялом и откатывается к стене, упираясь в холодную побелку лбом. «Безумцы» — упоённо думает он, закрывая глаза и засыпая, чтоб через пару часов подняться едва ли не с первыми лучами солнца для работы. Всё же, привыкшие к городской размеренной текучести, поэты совершенно не учитывают, что жизнь в деревне бежит в десятки раз быстрее и начинается раньше. Вера осторожно касается плеча Владимира, гладит по руке, стоя у изголовья дивана, и шёпотом, чтоб не разбудить Сергея, зовёт по имени. Маяковский, машинально отдёргивая руку, озирается нервно по сторонам. В полутьме видны бугры волос и одеяла. — Володя, пойдём, мне помощь твоя нужна, — шепчет Шехтель, подвязывая передничек сильнее, чтоб утянуть талию, улыбается. Владимир зевает в кулак, смотрит на Есенина, уткнувшегося лицом в подушку, обнимая её бледной рукой. Как ребёнок, прижимающийся к телу матери для защиты, так жмётся Сергей к перине, норовя уткнуть в неё и нос, как в пышную грудь. Вспоминается ему совсем не старая на вид старуха Изадора. Её грудь, вероятно, служила пьяному Есенину периной. Русский мужик на английских подушках головой не отдохнёт, а женщина, даже заморская, с дородной фигурой, являет собой символ окраинских бобов. Плодородных и полных. Ничего, здесь, в горах, взрослеют быстро. Скоро и Сергей вырастет над собой. Кожа его потемнеет, залоснится, заблестит, и папаха покажется продолжением сильного тела, визуально добавляя роста. А тяга к груди сменится тягой к молоку и мховым подножиям. Поднимаясь тихо с дивана, Маяковский крадётся на кухню, где уже стоит для него кружка молока и белая булка. Бросая взгляд на настенные часы, мерно тикающие в зале, недовольно кривится. Едва шестой час пошёл, а его уже на ноги подняли и что-то о работе говорят. Есенина не будят, Макара тоже. Эти мужчины спят без задних ног, и только его так бесчестно растолкали. — Я могу побриться? А потом к завтраку, — шёпотом интересуется Владимир, натягивая рубашку, возвращается в залу, из чемодана вытаскивая бритвенный набор. Взгляд падает на шифоньер, новые книги, стоящие рядами, стыдливо теснящиеся рядом с дедушкиными иконами. Наугад Маяковский тянет одну из крайних со среднего ряда слева. Новенькая, с закладкой после первых семи страниц, она золотится прописными буквами: «Фауст» Тургенева. Взгляд бросается к другим книгам, словно тонущий, пытается увидеть спасительный маяк. Эти полки, заставленые явно книгами Веры, ломятся от любовных романов. Вся бумага на полках вязнет в любовных дрязгах, драме, рыцарях и принцессах. Белым отблеском лун на покатых лбах кавказских юношей. Красными подолами жадных до страстей цыганок и их ревнивых мужей. Горько ухмыляясь, Маяковский прокрадывается к умывальнику, раскрывая деревянную коробочку с бархатным подкладом, обнажает бритвенный набор, любуясь его оставшейся красотой, потёртой от постоянного использования. — Остальные будут отдыхать? — Дети да, а Сергей, как проснётся, пусть о них позаботится. Мы корову на пастбище отведём. Владимир мягко и плавно вытаскивает из коробочки и раскладывает керамическое блюдечко, помазок и клинковую бритву на столе. Вера греет воду, подливая кипятка в блюдце. Маяковский опускает в кипяток помазок, осторожно проводя им по краям и давая настояться, потом накрашивает мыла и обильно взбивает помазком до пузыристой пены, подойдя к зеркалу над умывальником, толстым слоем наносит пену на лицо. Почти как ритуал, покрывать лицо освежающей влагой, и, придерживая себя за щёку тремя пальцами, выбривает шею, переходя к подбородку. Корчит, не задумываясь, в зеркало рожицы, чтоб пробрить все участки. Бреясь, он глядит в потускневшее зеркало на своё невыспавшееся лицо, от которого за эти дни отвык, и не узнаёт почти. Осторожно стряхивая с бритвы пену в умывальник, видит, как выходит и заходит в хату Верочка, несёт яички к столу. Владимир ловит внимательные взгляды украдкой и с нежной жалостью к ней, к ныне неизвестной одинокой жизни её думает: «Если бы неделю назад…». Тот знакомый и незнакомый человек в зеркале, задерживая лезвие на намыленной щеке, смотрит грустно, непрощающе. Он чувствует, что остыл, что выжглось что-то в нём, пустеет, и не хватает той прежней энергии, той силы, что не сдерживала его прежде. Он подумал о Лиле, той, из четырнадцатого года, о её стыдливых и исступленных губах в первую ночь в отеле и вспомнил о том, как она обнимала его и будто не хотела этой близости. «Нет, ты не любишь меня, не жалеешь совсем. Тебе нехорошо со мной. Ну скажи честно!» И тот незнакомый ему усталый человек в зеркале болезненно прижмуривается, точно вспоминает, что был когда-то непоправимо виноват. «О чем это я? Размотались нервы. Такое чувство, словно заплакать готов!.. Совсем никуда! — думает он, испытывая знобкую боль в сердце. — Огрубел, огрубел за десять лет… Всё казалось раньше простым, как выбриться вот». Подходит к окну, мутному, с тюлевыми серыми занавесками, сгибается нерешительно и жалко, точно заглядывая в колыбель больного ребёнка, и не сразу выпрямляется. Ни зги не видно, темно, и туман дыханием гор заливает дороги. Утирая полотенцем лицо, Владимир садится за стол, постоянно оглядываясь на зал. Отчего-то хочется очень увидеть, как в проёме появляется Есенин, трёт глаза, зевает в измятой майке, к которой он вчера приник, как ребёнок, в одном носке. Снимал он точно два, но Маяковскому хочется всем естеством в художнике видеть именно эту картину. Странное, не имеющее названия чувство, которое просыпается в нём, стоит только подумать о Сергее. Особая нежность, которую он ни к кому никогда не чувствовал до сих пор. Острое желание обнять, поместить его между рёбер, чтоб самым сильным в его теле был Есенин, бился как птаха, разбивая кости и порывая мышцы. Да, такое сердце он бы выбрал себе, минуя все предупреждения о боли. Завтракая, Владимир задумчиво вертит сигарету в пальцах. Вера рядом, уронив голову на ладони, смотрит преданно снизу вверх и улыбается. — Ты стал таким серьёзным. Москва тебя сильно переделала. — Правда? — Раньше в твоих глазах я видела озорство, которое всегда наблюдаю в твоём друге, а ты погрузнел и будто перестал летать. В юношестве у тебя были крылья. Помнишь тот плащ? — Я с ним из тюрьмы вышел. Это единственное, что у меня оставалось от прошлой жизни. Холод, слякоть, семь утра и моя новая жизнь за стенами Бутырки. Я не был готов чувствовать себя заключённым, а потом оказался не готов к воле. Отставляя пустую кружку, Владимир поднимается на ноги, командуя: — Идём, куда нам надо? — Корову на пастбище отвести. Там её уже пастух примет. Туман, одной идти небезопасно. Маяковский кивает, надевает брюки, подгоняя ремнём по талии, впрыгивает в штиблеты и, захватив пиджак, выходит из избы. На улице свежо и влажно, кажется, капли висят в воздухе так низко и жирно, что их можно коснуться, потревожить и провести до земли ладонью. Это совсем не футуристичные красоты. Маяковский словно смотрит на мир другими глазами-образами. И от этой красоты дыхание перехватывает, набегает влага в черепе. — Ох и взопрею я от этой погоды. Кажется, в этот момент весь туман собирается и падает ему на голову, сбрасывая всю влагу за воротник. Момент нарушен и вызывает только горькую усмешку в адрес женщины. — Ты тоже изменилась. Так же отяжелела, как и я, — с горечью бормочет себе под нос. Обида за момент, испохабленный словом ради слова, его сильно поглощает. Закуривая, Владимир направляется к коровнику и оттуда, вместе с Верой, ведёт корову по дороге, к лугам. — Мне Есенин сказал, ты женат, но я не вижу у тебя кольца. — Оно висит на ключах как брелок. Я боялся его потерять, а потому зацепил за ключи и убрал на время путешествия. Оно всегда со мной. — Кто она? — Моя. — тихо отрезает Владимир, вспоминая холодное, словно восковое лицо Лилички. — А когда-то твоей была я, — с улыбкой подмечает Вера. — Да, всегда был кто-то мой когда-то. Сейчас я принадлежу одной и… — он сам себя останавливает, хватая край рукава рубашки, сжимая выцветшую серебряную запонку. «И одному.» Очень недолго, на время отдыха, но Есенин владеет страшной силой. Его лицо, светлеющее на подкорках мыслей, не даёт родиться даже мысли об измене, о фальши. Нет. Либо всем естеством в него с утёса и в обрыв, либо никогда не с ним. — И будет так. — Глупости это всё, — отмахивается Вера. — Верность — оплот эгоизма. Если любовь, то она должна быть ко всем развёрнута лицом. — Скорее передом. — Соблюдая монашескую преданность, ты сам отказываешь себе в жизни, — продолжает Шехтель, погоняя корову тростинкой, Владимир узнаёт в её речах Лиличкин слог и впервые кривится. Что позволено Юпитеру, не позволено быку. — Если бы я сейчас остановился, прижал тебя к себе и поцеловал, признаваясь в любви, ты бы была моей? — останавливаясь, ухмыляется Маяковский. — Да, — замирает рядом Вера, поднимая глаза на губы Владимира. — А потом бы пошёл по селу перецеловывать всех женщин, обещая им тоже, что и тебе, чтоб избавиться от оплота эгоизма. Я прав? Шехтель дрогнула как от удара. Щёки её наливаются свекольным цветом, и Маяковский поджимает губы, понимая, что перегнул. Здесь их и так не очень приняли, ещё Сергей на буйную голову к женщине вчера прилез. А теперь Владимир резко отворачивает от себя женщину, подругу детства, которая вытащила их из-под клинка. — Я люблю её так, как смертельно больные — жить. Как ослепшие — солнце, которое им не светит. Она даже во тьме светится, тонкая, красивая, сидит всегда, чуть ссутулившись, большеголовая девочка и смотрит на меня пронзительно, внимательно. У неё волосы длинные рыжие и глаза горячие карие. Я бы сердце ей своё отдал в конверте, только она не примет. А этот смех и белые зубы, сахарные зёрна с ржавых полей. Это золото ржи, кудри… — Маяковский осекается и тихо повторяет. — Кудри значит-с… — Я знаю тебя, Володя и всё это временно. А я… — А вы, Верочка, мне близкий друг, и я люблю тебя близко и отношусь к тебе как к товарищу — хорошо, но если хочешь мой совет — забудь меня, девочка. Забудь и полюби другого мужчину и будь добра к нему. Обратно они возвращаются молча. Корова остаётся на лугах среди сотни таких же, Маяковский даже не спросил её имени. Не спросил, носят ли имена лошади. Ему, любящему животных, было настолько всё равно на то, что раньше вызвало бы необыкновенную нежность, что Владимир испугался. Не заразился ли он тупосердием за время своей городской жизни? Что занимало его сердце всё это время так сильно, что он забыл о животных, о родных полях и лугах? Что покорёжило его сердце? — Владим Владимыч, вы долго будете ещё у дверей стоять, тут холодно вообще-то, — у входа в избу, в рубашке на левую сторону и в носках, дрожа на ветру, стоит Есенин. Пропустив Веру, он дожидается, когда зайдёт погружённый в мысли Маяковский. — Мы же вчера на «ты»… — Мы и сегодня на «ты», — понижает голос Сергей, — но будет странно при хозяевах так резко менять своё поведение. Тебе не кажется? Всё же, я не помню того случая, когда согласился бы выпить с тобой на брудершафт, — возмущается Есенин, когда эта гора, не знающая пощады, подступает к нему и, хватая в объятия, оттаскивает от сенок, закрывая дверь, прячась от людей на улице в закутке, около ограды и глухой стеной дома. — Серёжа, — шепчет он, удерживая Есенина на весу. — Я сейчас такую страшную вещь понял. Нам надо уезжать. Попросим коней, поедем куда ты скажешь, а потом покинем Багдати. Знаешь, я такую жизнь сейчас вдохнул, так много вкусил. — Что же ты там с Шехтель навкушал? — возмущённо сипит Сергей. — А теперь поставьте меня и перестаньте эти глупости! Набросились на меня, как последний негодяй. Понятно, почему вас женщины боятся. Вставая на землю, Есенин поправляет рубашку, смотрит грозно на смятённого Маяковского, губа у него нижняя чуть вниз выдвинута, сам он совсем мрачнеет, и Сергей, подавив смешок, командует: — Бросьте сантименты, Маяковский! Оставьте обиды для любого угла любовной аллейки городского парка. Ну? Успокоились? Буря утихла? Будто с девицей общаюсь. Сильной, как медведица. Заходите, завтрак ждёт. И, оглянувшись, не видит ли кто, целует его в подбородок. Ровно как дотягивается, так и целует. Владимир, потирая лицо, глупо улыбается, следуя по пятам за Сергеем, который только обнаруживает, что неправильно надел рубашку и, чертыхаясь, переодевается. Дети давно сидят за столом, алюминиевые ложки стучат по чашкам. В центре стола стоит казан с кашей. Верно, Есенин решил вспомнить свои деревенские будни и приготовить что-то. — Рисовая. Каша богачей, — кивает он на непонимающий взгляд Владимира. — Бросьте, я много чего умею. Не всегда жил с женщиной, не всегда обо мне заботились. — Это упущение, — шепчет Владимир, проходя к столу и садясь рядом с Макаром. Сергей только хмыкает, отворачиваясь. Язык трогает собственные губы, словно проверяя, не занемели ли они от такой наглости. — Ты был на кладбище? — вдруг обращается Вера к Маяковскому. Молчания она больше не вытерпит, а потому, размыкая искусанные узкие губы, задаёт болезненный вопрос. — Там, наверное, вся могила заросла. Ты помнишь, где похоронили Владимира Константиновича? — Помню, — мрачно кивает Владимир, сжимая ложку в пальцах. Есенин, лишь немного посвящённый в жизнь Маяковского, примерно угадывает, о чём идёт речь. И впрямь, он говорил, что покинул Багдати ещё юношей. Сколько его здесь не было? Мама с сёстрами, наверное, тоже не возвращались в деревушку. Дорого и долго организовывать все эти путешествия ради того, чтоб повидать могилку. Фотографии порой достаточно чтоб и скучать, и плакать по человеку, образ которого мы отдалённо дорисовываем себе в голове. Уже не человек, но его образ, бесконечно любимый и нежный, мало чем схожий с некогда живым, он будет улыбаться или хмуро смотреть, но обязательно с тобой на желтелой бумажке, которую сердобольные вкладывают в кулон, скупые — на прикроватную тумбу у ридикюля и крема. — Я не думаю, что у нас теперь будет время. Нам надо уезжать. Вера, можно у тебя коней взять? Я довезу их до твоих родителей, заодно познакомлюсь повторно. Может, таким я им больше понравлюсь. Вера неосмотрительно дёргает завязки передника так, что он трещит болезненно. Владимир на неё не смотрит, он вообще ни на кого не смотрит, эта белая как снег каша, в такую пору людям умирать бессмысленно. — Я могу дать только одного коня, потому что они пригодны в работе, — отрезает разозлённая женщина. Маяковский кивает, поднимается, не притронувшись к еде, и направляется в зал за чемоданом. Собирается спешно, направляется в загон за лошадью. Пусть одна, чёрт с ним. Как всё бесчестно. Все женщины — хитрые, хвастливые, неискренние, любопытные и развратные. Все мужчины — лжецы, болтуны, лицемеры, гордецы и трусы, похотливые, достойные презрения. Но самое святое и возвышенное в мире — это союз этих несовершенных, отвратительных существ. Только сейчас союза не выходит. К лжецам и болтунам он больше склонен, потому что знает, что ждать. А хитрость… его уже поймали на крючок и держат на весу. Как так можно им управлять. Женщины! Великолепные существа, так дёшево сделанные. Всего одно ребро, чтобы сотворить её, и двадцать четыре, чтобы в клетку упрятать сердце, горящее по ней любовью или жгучей ненавистью. Снаряжая Карагёза, он не замечает, как шумит вокруг мир. Заглядывают гуси в стойло, ржут и бьют копытом другие кони. Хрюкают свиньи, отделённые бревенчатой стеной от коней. Всё это напоено своей жизнью, и, если бы голос Маяковского мог вершить судьбы, он сию же секунду шикнул на мир: умри. — Родиться женщиной — это ужасная трагедия, — вздыхает Вера, глядя на Есенина. — Я испытываю всепоглощающее желание путешествовать с бродягами, моряками и солдатами — быть частью происходящего, анонимным слушателем и наблюдателем. Однако все мои мечты отравлены тем фактом, что я девушка, а существо женского пола находится в постоянной опасности физической и сексуальной агрессии. Мой огромный интерес к мужчинам и их жизням часто принимается за желание соблазнить их или за приглашение к близости. И все же, видит бог, я хочу говорить с каждым так искренне, как только могу. Я хочу иметь возможность спать в открытом поле, отправиться в путешествие на запад, свободно гулять по ночам. Сергей непонимающе уставляется на неё, утирает губы от масла полотенцем, поднимаясь из-за стола. — Извините? — Всё у вас, мужиков, или любовь всей жизни, или подруга, которая всегда вытащит из грязи, так её и на порог своей жизни не берёте. Остаётся только детей растить, да коров пасти. А где справедливость? Где жена-товарищ? Чёрт разберёт каких актрис городских любите. А если женщина любит по силе своей, так вы и вовсе как от огня бросаетесь от неё. — В тот день, когда женщина сможет любить благодаря своей силе, а не благодаря слабости, когда она будет любить не для того, чтобы бежать от себя, а для того, чтобы себя утвердить, — в тот день любовь станет для неё, как и для мужчины, смертельной опасностью и источником жизни. — Но сейчас же не вышло! Снова! Снова слава в глазах! — А чего вы, простите, ждёте? Любви? Поцелуй? Ещё несколько поцелуев — и вы уже утратите способность наслаждаться. — Цокает разгорячённый Есенин. — Ещё чего? Денег? Зачем? Чтобы покупать платья? Кольца? Жемчуг? Велика радость! Чтобы объедаться, жиреть и ночи напролёт кричать от подагрической боли? Ещё чего? Славы? На что она, если для вас уже не существует любовь? Ну так чего же? В конечном счете — всё равно — смерть. Родитесь хоть в детях. Вы это можете, вы женщина. Есенин ещё раз извиняется, собирает чемодан и выходит в конюшню. Маяковский стоит в глубине у загона и целует лошажью морду, прижимаясь к ней всем существом, как маленький мальчик жмётся к игрушке в надежде, что она защитит его от монстров. Шаг, несмелый, неаккуратный, совсем неуверенный, второй, быстрее, едва касаясь земли с россыпью сена, третий, и вот в его руках рубаха и сам Владимир. Напряжённый, злой и очень печальный. — Я ничего плохого не делал, правда, поверь ты мне. — Верю. — Я так не могу. Я хочу домой, понимаешь? Так сильно, что становится больно физически. Сегодня, и завтра, и вчера — все мысли об этом. Отчаянно хочу домой, — шепчет Маяковский, и Сергей только сильнее прижимает его к себе, желая вспылить, сказать, что Лиля — это глупость, а не дом. — Даже если лежу в собственной постели. Даже если дома уже давно нет. Есенин прижимает его к себе сильнее, трётся носом о позвоночник, в аккурат между лопаток. От рубашки нестерпимо пахнет одеколоном, хвоей и коровой. — Хочу сотворить с тобою то, что весна сотворяет с вишневыми деревьями. — Это прекрасно и неизбежно, — шепчет Маяковский, мягко отстраняя от себя руки Сергея и поворачиваясь. — Поедемте отсюда, вы же хотели, чтоб я вам горы показал и реку. Запасёмся еды у магазина и поедем на встречу приключениям, — словно баюкая своим певучим голосом, требует приключений и толику любви. Есенин едва стоит, словно над обрывом, подхваченный спёртым воздухом, смотрит на него и теряется. Кажется, начинается прекрасная жизнь.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.