ID работы: 13046491

Разве у вас не чешутся обе лопатки?

Слэш
NC-17
Завершён
213
автор
glamse бета
Размер:
204 страницы, 21 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
213 Нравится 141 Отзывы 41 В сборник Скачать

Часть 15

Настройки текста
Примечания:
Сергей просыпается от скрипа грифеля. Вот уже пятнадцать минут он слушает, как кто-то скребёт по плотной бумаге острым концом, шаркает пальцами и просто мешает спать. Шаря рукой по простыни, Есенин вспоминает, что был с ним в кровати Маяковский, чьё место на краю теперь пустует. Скорее всего это он как мышь что-то наскрябывает, раздражает его специально. Потираясь лицом о подушку прежде чем открыть глаза, Сергей звучно зевает, протягивая рязанскую «о», и бурчит не то проклятие, не то пожелание доброго утра. Звучит это одинаково бесцветно и грозно. — Доброе утро, милёнок, — прерывает скрип голос Маяковского. Открывая глаза, Есенин находит его в кресле с бумагой, заострённым стержнем и акварельными красками. И где он всё это раздобыл? Вот уж неунывающий путешественник своего сознания. Жизнь его, мешающаяся с литературой, выглядит непомерно интересной, но далеко не счастливой. Садясь на кровать и потирая глаза, Сергей тянется к волосам, привычно желая оправить их, но Владимир прерывает требовательным: — Не смей, картину смажешь. — Во сколько ты встал? — Шести не было. — Так рано? — Рассвет показал мне прелести нового дня. Скрежетая грифелем, Маяковский что-то оформляет на бумаге, и Есенин больше не терпит. Слезает с кровати, приближается, почёсывая тыльную сторону ладони, заглядывает в листок. Там, тихо живя своей жизнью, спит он сам. На подушке, как был, в майке, укрытый по грудь одеялом. Брови, изогнутые трогательной дугой, курносый нос, плотно сжатые губы с лёгкой улыбкой в уголках. Было в этом рисунке больше детского. На мир смотрит не двадцативосьмилетний Есенин, обременённый работой, разводами и детьми, а его маленькая копия лет девятнадцати. Милый, расслабленный ребёнок, не видевший ужасов войны, революции, голода и семейной жизни. Не поражённый отравой кровавых идеологий и постоянной борьбой, он мирно спит в своём бумажном мирике. Этому Серёже точно не снятся кошмары. Откладывая грифель и бумагу, Владимир мягко касается руки Сергея, гладит шершавую кожу, мягко притягивая к себе и заставляя податься вперёд, пытается усадить его на свои колени. Есенин замирает, силясь не уступить ни шагу, противясь любым давлениям над собой. Хватка слабнет, и Маяковский едва шепчет с улыбкой: — Пожалуйста... Сергей сам подходит ближе, перебрасывает ногу через его бёдра, садится на колени к нему лицом, как делают это вольные актрисы в кабаке. — Я постепенно научаюсь быть с тобой. Скоро начну понимать тебя без слов. — Продолжает Владимир, тянется поправить кудрявые волосы, стереть с щёк Есенина румянец, проходит пальцами по лбу, скулам, всем существом тянется к губам; оставляя миллиметры для поцелуя, снова предоставляет выбор Сергею. Тот замирает ненадолго, ловя горячее дыхание, и самостоятельно целует. Право принять окончательное решение льстит, и Есенин сам готов быть ближе, лишь бы это выглядело как его инициатива. Маяковский, видно, успел сделать все утренние процедуры. Лощёный, он пахнет зубным порошком и одеколоном. Рубашка под пальцами свежая, накрахмален пристёгнутый воротничок. Скрипит, стоит провести пальцами сильнее. Руки Владимира шарят по белью, майке, желая найти и уцепиться за что-то. Вчера Сергей рассудил, что спать в уличной одежде — безобразие, и, раздевшись сам, проследил, чтоб Маяковский тоже предпринял простые шаги ко сну. Помог ему с рубашкой: действовал осторожно, чтоб не растревожить восстановившееся хрупкое душевное равновесие. Владимир явно не запомнил ничего кроме холодной постели и сухих рук, прижимавших его к груди. Пальцы бредут с одежды на плечи, вверх по шее и застывают на лице. Странно, что именно линия подбородка так привлекает Владимира, побуждает коснуться, задержаться ещё на мгновение. Словно вовсе не голову Сергея он удерживает в руках, а весь земной шар, своё поэтическое дарование. Оттого так бережен и нежен. Прихватывает нижнюю губу Есенина, проходясь языком по обветренной кожице, снова и снова требует углубить поцелуй, и Сергей позволяет. Открывает рот шире, закрывает глаза, стараясь расслабиться. Большие руки держат требовательно, прижимают к себе. Слепой вязью слюны бредёт язык по языку, скользит, щекочет нёбо и толкается в зубы. Упираясь в плечи Владимира, он отстраняется, чтобы вдохнуть. Закрывая рот рукой, раскрасневшийся, сконфуженный, он стыдливо хватает воздух. — При поцелуе дышать нужно, — мягко напоминает Маяковский, стирая слюну с его подбородка. — Я знаю, я з-занят был не тем, — выдавливает из себя Есенин, и тут же попадает в объятия. Его прижимают к груди, глухо смеются, гладят по голове, целуют в висок и говорят, какой он замечательный. Владимир снова везде, по всему его телу и, кажется, даже в голове. Да, Маяковский иной, в нём нет девичьей лёгкости и изворотливости, он не околдовывает юностью или кротостью, как бывшие пассии, но он талантлив как актёр, голос его играет на разных ладах, и под каждую ситуацию он может подобрать своё слово и свой оттенок. Выходит ново, словно он не называет известное слово, а создаёт его подобно Богу. И светится изнутри, затмевая солнце, и так бережен к чужим чувствам. Гуляя по грани, он никогда не заступает за неё. Отклоняясь на спинку кресла, Маяковский утягивает Сергея за собой в полулежачее положение. Снова свободно снуёт по вверенному телу. Острые лопатки, выпирающий позвоночник, майка, под которую хочется забраться, чтоб объять его всего, не оставить и миллиметра неизведанным. И покуда ему позволяют, он действует. Забирается под одежду, неспешно ведёт по позвонкам, прислушиваясь к Есенину. Тот, замирая у него на груди, упорно молчит, прижимается лицом к шее, едва дышит, но тело, оно разгорячилось слишком сильно, чтоб не заметить. И это-то у горького пропоицы. Ведёт выше, задирая майку, целует в вихры, останавливается на рёбрах, спрашивает тихо: — Давай просто жить друг для друга? На сей раз сохраним всё только для нас. Это больше никого не коснётся. Только ты и я. Сергей рвано выдыхает, поднимает голову и, не в силах произнести ни слова, кивает. Эта тишина, нарушаемая только кричащим о поражении нутром, не должна быть остановлена словом. Пока солнце заходит косыми лучами в отель, бродит по южным окнам, они сидят в яме, нарушая принцип движения к солнцу. Постепенно расстёгивая все молнии внутри самого себя, Есенин позволяет стянуть с себя майку. Маяковский жадно разглядывает загорелое тело, заставляя Сергея, долго борясь со стыдом, опустить глаза и обнять себя за плечи: — Я и в одежде наг, а ты и в наготе, как в платье, — успокаивает его Владимир, кладёт руку на грудь, в аккурат туда, где, пробивая рёбра, дрожит сердце. — Это ужасно. Теперь понимаю, что чувствуют женщины, когда на них так смотрят. — Влюблённо? — Жадно. Маяковский закрывает глаза, откидываясь на спинку кресла, ему хочется очень стать паузой между ударами невверенного сердца. Есенин молча сидит, вглядываясь в спокойно ждущего чего-то Маяковского. — Чего ты хочешь? — Хочу, чтоб ты доверился мне. — Глупость, Маяковский. Открой глаза, прекрати ломать комедию, — Сергей пытается убрать его руку, но оказывается в объятиях, крепко прижатый к чужой груди, он начинает злиться. Наклёвывающийся скандал прерывает стук в дверь. Есенин начинает ёрзать активней, пытаясь слезть и спрятаться, но Владимир не пускает даже позу сменить. — Не дури, Володя, что же ты делаешь? — шепчет глухо Сергей, сжимая ткань рубашки в кулак. — Я хочу, чтоб ты верил мне, был моим, вверился мне в руки. Я хочу, чтоб ты дался мне и больше никому. — Смех. — Не смех. — Тебя ждут, иди открой дверь. — Я не открою, пока ты не скажешь, что мой. — Я не скажу. — Тогда я не выпущу тебя. — Почему? — Потому что люблю. — Ты любишь Лилю. — Люблю. — Вот и отпусти. — Нет, тебя я тоже люблю. — Нельзя любить двоих одновременно. У тебя сердце одно. — Одно и в нём ты. — А Лиля? — Она в голове. В мозжечке. Вы во мне, но в разных закромах. — И что важнее? — Какая разница? — Большая. — Вверься мне, Серёжа. — Не сейчас, — Есенин наконец-то выскальзывает из плотного кольца рук, но Владимир ловит его за руку, не позволяя уйти без ответа. — А когда? — Не сейчас. — Когда? — Когда будем далеко отсюда. Доволен? Вырвав руку из хватки Маяковского, Сергей спешит к кровати, быстрее одеться. Скрыться. Владимир неспешно идёт открывать двери, вполголоса говорит с кем-то и возвращается с телеграммой в руке. — Это от Марджанова, просит скорее вернуться в Тифлис. Пьеса срывается. В миг посерьёзнев, Маяковский раскрывает записную книжку, прикладывая записку от Марджанова, срывается с места, начиная спешно собираться. Забыв обо всех любовных порывах, подхваченный работой, он забывает, что не один в номере, и только тихий голос одевшегося Есенина заставляет остановиться и немного посвятить в свои дела. — Мне нужно ехать сегодня. Ты можешь поехать со мной или остаться здесь. Меня ждёт большая работа, милёнок, так что если ты не готов к тому, что ночи будут бессонными, то лучше тебе остаться и отдохнуть. Подходя вплотную, Владимир мягко гладит пальцами Сергея по щеке, целует в висок и отступает на шаг, учтиво ожидая его решения. Он, только что просивший всё бросить и навсегда остаться вдвоём, первый забывает о предложении и вот, уже предлагает расстаться ради работы. У Маяковского две страсти — Лиля и Работа. И неизвестно, к чему сильнее. А Есенин? Вечное третье место. Пустое место. — Зачем мне надо именно вверяться тебе? Мы ведь уже были вместе и без больших обязательств. А теперь ты и вовсе убегаешь, предлагая разъехаться. — Я хочу большего. Хочу, чтоб ты был со мной по своему желанию, обещанию, вере. Чтоб нас связывало нечто большее. Вот тебе повод сделать первый шаг и остаться со мной. Принять мою бессонницу, работу и немного нервозности. — Я не готов быть жертвой этого большего… — Я не прошу сразу. У тебя есть время подумать. Разве я имею права насильничать над тобой? Есенин мнётся, переступает с ноги на ногу, кивает. — Поедем вместе. Здесь сидеть на сухпайках с газеты тоже мне не в жилу будет. А там может устроюсь и лучше чем ты. Маяковский выдыхает, улыбку в кулаке скрывая: — Конечно, я уверен в этом. Главное устройся рядом, — касаясь волос, Владимир делает шаг навстречу, целуя Сергея в висок. — Не получится рядом. Иначе наши таланты друг друга потеснят и мы в итоге разойдёмся. — Так значит, ты против разлуки? Есенин только хмыкает, отступая от маяковских нежностей. Эта безудержная ласка, переходящая в сумасшедшую любовь, опасна. Утянет вниз и захлебнутся оба. Нет. Должна быть дозированность. Маяковский должен это понимать, в противном случае придётся как-нибудь объяснить иначе. В любом случае, все мужчины похожи один на другого, и сколько сил не трать на объяснения, проще позволить всё, что им так необходимо. Именно вседозволенность отбивает желание охоты. Стоит Владимиру завладеть если не разумом, то непременно телом Сергея, и он тут же вспомнит о своей Лиле и побежит под подол. А Есенин же сядет дальше работать над поэмами прекрасным дамам. Без яду любви и пыла привязанностей. К счастью, в молодости, когда он ещё не стал самим собой, его удерживали от самоубийства две вещи помимо нерешительности: книги и иронический склад ума. Именно они вошли во взрослую жизнь и теперь прочно держат на этой земле, заставляя созерцать не то чрезмерно печальные события, не то не менее ироничные. — Я пойду вещи соберу, выезжаем ведь сейчас? — Чем скорее, тем лучше, — кивает Владимир, возобновляя свое методично-нервное расхаживание по комнате, забирает рисунок со стола, подписывает: «Милёнку. От Вол» и подаёт Сергею. Есенин перечитывает надпись, кривит губы. Этот «милёнок», видно, останется на его устах навсегда. Сворачивает, спешит к себе, достаёт чемодан, складывает чистые вещи, отдельно в газеты сворачивает грязные. По приезде отдаст их в химчистку, и дело с концом. Рисунок кладёт поверх, хороня в вещах так, чтоб не помять. Однако напористость Владимира сбила его с толку. Только сейчас, в секунды уединения, он может прислушаться к себе. Ёжась, касается боков, груди, лица. Всего, где были его руки. Кажется, кожа на этих местах горит как обожженная. С ума можно съехать. Оправляя брюки и меняя рубашку на чистую, Сергей причёсывается у зеркала, зло и даже ревностно поглядывая на собственные красные щёки. Никогда он не был так уязвим и уязвлён. Застёгивая чемодан, Есенин закрывает номер, спускается на ресепшен оформить его сдачу, вернуть деньги за непрожитые дни. Владимир уже ждёт его у дверей, курит, теребя ручку чемодана в свободной руке. Он весь напряжён. Фильтр сжёвывает, желваки играют нервно. Пьеса многое значит для него, но ведь Владимир уже ставил её с Мейерхольдом. А Сергей что? Забирая деньги, выходит к Маяковскому и, словно устыжая его, говорит: — Я с Мейерхольдом должен был поставить поэму «Пугачёв». Год я работал над этим и вот, революционная вещь вышла. Мейерхольд почти согласился её поставить. А потом появился ты с «Мистерией». Не одну неделю я ходил подле театра, желая встретить тебя и морду набить. Я знаю, моя поэма ещё увидит свет, но я-то этого уже не увижу. А ты всё уже увидел. В фильмах снялся, пьесы твои берут, вечера позволяют. Футуризм нынче как детская болезнь — такая дрянь. Мне же… — Снимись со мной. Я напишу сценарий для тебя. — Ты для всех своих любовей устраиваешь фильмы? Разоришься, Маяковский. — Деньги мои я считать буду. — Будешь? — Буду! — Вот и будь! — Буду-буду! — настаивает Владимир и, хватая Сергея за руку, заводит за угол Совгрузкома, припечатывая его к стене, зло сверкает глазами. — Серёжа, перестань со мной играться словом! Иначе я тебя стукну. — Быстро у тебя от любви до ненависти. Маяковский заносит руку, Есенин вскидывает кулаки, готовясь принять удар и ответить. Он совсем не из пугливых. Дворовую ребятню не боялся, когда сам едва пешком под стол ходил, а тут какой-то грузин. Но вместо удара следует краткий поцелуй в кулак. Владимир улыбается, и Сергей понимает, что его провели. — Вот увидит кто-нибудь, и будет тебе позор, — шипит он недобро, отталкивая Маяковского и продолжая путь до перрона.

***

На поезд билеты выкупают быстро. По общей, неожиданно возникшей нужде садятся в вагон третьего класса, едва потеснив мрачных и пьяных личностей. Очутившись друг напротив друга, у самого окна, они замолкают и, словно ни разу доселе не виделись, каждый утыкается в своё дело. Маяковский открывает блокнот. С минуту смотрит на аккуратно выведенные тосты. Почерк у Есенина круглый, витиеватый, но красивый, в этом ему не откажешь. Монотонный ритм поезда, конечно, растревоживает в нём поэта, и пока Сергей перебрасывается дежурными фразами с прочей пьянью, Владимир пишет. — Вы откуда? — сброд третьеклассного вагона словно окружает Есенина. Здесь обычно ездят алкоголики или совсем пропащие люди. Даже колхозники стараются брать второй. А тут такая проблема с деньгами, что, если поехать вторым классом, то на отель не хватит. Третий класс интересен и тем, что любой товарищ и гражданин тут же превращается в отчужденца. Человека, невиновного в своей мучительно нищенской доле. Все здесь чувствуют некоторую хлопотливость, перекладывают затёртые чемоданчики, слюной стараются оттереть грязь от брюк и очень расторопно уютизируют маленький кусочек лавочки, на который удаётся примоститься с остальными пассажирами. Сидят здесь многие, как воробьи на жердочке. И пассажиры, и грузоперевозчики, и безбилетные забулдыги, омрачающие жизнь и служебную деятельность кондукторских бригад и перронных контролёров. Всё приключение вагонных начинается с той минуты, когда гражданин вступает в полосу отчуждения, которую он по-дилетантски называет вокзалом или станцией, жизнь его резко меняется. Сейчас же к нему подскакивают Ермаки в белых передниках с никелированными бляхами на сердце и услужливо подхватывают багаж. Третьему классу приходится хватать их обратно и учтиво объяснять, что денег нет. И если к грузинам эти услужники подходят редко, то русских туристов чуют за версту. С этой минуты гражданин уже не принадлежит самому себе. Он — пассажир и начинает исполнять все обязанности пассажира. Обязанности эти многосложны и не всегда приятны. За пять часов в поезде ни Маяковский, ни Есенин не вспоминают о еде. Их соседи, набившись по четыре человека на лавку, едят за первые три часа очень много. Разворачивают яйца в газетине, достают рыбьи головы, паштет. Кто отделывается ливерной колбасой. Пахнет жутко луком и водкой. Те, кто едет дальше Тифлиса, вытаскивают запасы, заготовленные на ночь. Соленья, вино и какие-то грибы. Простые смертные по ночам не едят, но пассажир ест и ночью. Ест он ливерную колбасу с серым хлебом, а воображает жареного цыпленка, который для него дорог, поглощает крутые яйца, вредные для желудка, и маслины. Когда поезд прорезает стрелку, на полках бряцают многочисленные чайники и подпрыгивают завернутые в газетные кульки кильки, лишенные хвостов, с корнем вырванных пассажирами. Но пассажиры ничего этого не замечают. Они рассказывают анекдоты. Регулярно, через каждые три минуты, весь вагон надсаживается от смеха. Затем наступает тишина, и бархатный голос докладывает следующий анекдот: «Умирает старый еврей. Тут жена стоит, дети. — А Моня здесь? — еврей спрашивает еле-еле. — Здесь. — А тетя Брана пришла? — Пришла. — А где бабушка, я её не вижу? — Вот она стоит. — А Исак? — Исак тут. — А дети? — Вот все дети. — Кто же в лавке остался?!» Сию же секунду чайники начинают бряцать и колбасы летают на верхних полках, потревоженные громовым смехом. Но пассажиры этого не замечают. У каждого на сердце лежит заветный анекдот, который, трепыхаясь, дожидается своей очереди. Новый исполнитель, толкая локтями соседей и умоляюще крича: «А вот мне рассказывали», — с трудом завладевает вниманием и начинает: «Один еврей приходит домой и ложится спать рядом со своей женой. Вдруг он слышит, под кроватью кто-то скребется. Еврей опустил под кровать руку и спрашивает: — Это ты, Джек? А Джек лизнул руку и отвечает: — Это я!» Пассажиры умирают от смеха. Солнце пересекает небосклон. Наверное, пятый час, и поэтам скоро выходить. Из паровозной трубы вылетают вертлявые искры, и тонкие семафоры в светящихся зеленых очках щепетильно проносятся мимо, глядя поверх поезда. Интересная штука — полоса отчуждения! Во все концы страны бегут длинные тяжёлые поезда дальнего следования. Всюду открыта дорога. Везде горит зеленый огонь — путь свободен. Полярный экспресс, когда-то двинувшийся из Мурманска, уже порядком уставший, гонится к дому, через дальние южные страны. Согнувшись и сгорбясь на стрелке, с Кутаиского вокзала выскакивает «Первый-К», прокладывая путь на Тифлис. Дальневосточный курьер огибает гору Давида и пристаёт к пункту назначения. Муза дальних странствий манит поэтов. Носит людей по стране. Один за десять тысяч километров от места службы находит себе сияющую невесту. Другой, в погоне за сокровищами, бросает почтово-телеграфное отделение и, как школьник, бежит на Алдан. А третий так и сидит себе дома, любовно поглаживая созревшую грыжу и читая сочинения графа Салиаса, купленные вместо рубля за пять копеек. Уже вечер загорается, Маяковский вытягивает Сергея из пьянствующего сброда, отнимая стопку с водкой и опрокидывая её ему за воротник. Прохлада впечатывает рубашку, но разомлевший Есенин особо не злится. К чему? Водка, чистая как слеза, высохнет через пять минут и ни следа, ни запаха не оставит. Владимир же, как большая нянька, подхватив два чемодана и Сергея, вытягивает всё на перрон. — Ты везде компанию найдёшь. То священники безумные, то пьяницы. — А ты, глыба, так ни с кем и не заговорил. Всё в блокноте скрежетал, как мышь! — Я писал. А вот как ты жить будешь, не работая над поэзией, другой вопрос. — Поэта никто не может заставить писать. — Никто кроме самого поэта. Дисциплинируйте себя и свою музу. Сергей задумывается, весело хмыкает и с торжественным: — Смотри внимательней, футуряка! — вскакивает на скамейку в центре перрона. Подхмелевший, он ничего и никого не боится, а тем более своей поэзии. — Земля далекая! Чужая сторона! Грузинские кремнистые дороги. Вино янтарное В глаза струит луна, В глаза глубокие, Как голубые роги. Поэты Грузии! Я ныне вспомнил вас. Приятный вечер вам, Хороший, добрый час! Люди останавливаются, многие здесь говорят на русском, много эмигрантов, бежавших от террора, слышатся несмелые шепотки: «Есенин… Есенин…» Толпа несёт его фамилию, подхватывая и представляя несведущим: «Поэт Есенин… русский поэт». — Товарищи по чувствам, По перу, Словесных рек кипение И шорох, Я вас люблю, Как шумную Куру, Люблю в пирах и в разговорах. Я — северный ваш друг И брат! Поэты — все единой крови. И сам я тоже азиат В поступках, в помыслах И слове. Сергею аплодируют, толпа собирается около него всё больше, Есенин расцветает под взглядами людей, и только Маяковский знает, что многие по привычке ждут скандала. Вспрыгивая на лавочку к нему, Владимир оправляет пиджак и, закладывая руки за спину, объявляет: — Товарищи, сегодня я и мой коллега по поэтическому делу устроим вам поэтическую тропу до редакции «Зари Востока», — оглашает Маяковский под свистки и аплодисменты. — Билеты на путеводное шоу стоят по пять лари, будте добры подогреть прогулку, — и с ловкостью фокусника Есенин вытаскивает из чемодана папаху, предлагая в неё сложить деньги и обеспечить себе вечер. Владимир только усмехается такой сноровке, этот ребёнок точно не пропадёт на дальних берегах. Маяковскому и в голову бы не пришло стянуть с рабочих деньги за собственную прогулку. Но сказанного не воротишь. Шапка заполняется. — От этого Терека                        в поэтах                                     истерика. Я Терек не видел.                         Большая потерийка. Чего же хорошего?                             Полный развал! Шумит,            как Есенин в участке. Есенин дёргается, едва не вытряхивая с шапки монеты и купюры, но под сдавленное хихиканье Владимир продолжает. Голос у него глубокий, бархатный бас, поражающий богатством оттенков и сдержанной мощью. Его артикуляция, его дикция безукоризненны: не пропадает ни одна буква, ни один звук. — Стою,           и злоба взяла меня, что эту            дикость и выступы с такой бездарностью                                  я                                     променял на славу,               рецензии,                             диспуты. Мне место                 не в «Красных нивах»,                                                 а здесь, и не построчно,                         а даром реветь            стараться в голос во весь, срывая             струны гитарам. Если публика просто радуется голосу Маяковского, то Сергей цепляет и смысл. Поворачивается к нему и попадает в ловушку. — Я знаю мой голос:                            паршивый тон, но страшен                   силою ярой. Кто видывал,                     не усомнится,                                         что я    был бы услышан Тамарой. Царица крепится,                           взвинчена хоть, величественно                       делает пальчиком. Но я ей            сразу:                      — А мне начхать, царица вы                 или прачка! Тем более с песен —                                какой гонорар?! А стирка — в семью копейка. А даром немного дарит гора: лишь воду — поди                           попей-ка! — Взъярилась царица,                             к кинжалу рука. Но я ей по-своему,                             вы ж знаете как — под ручку…                 любезно…                                 — Сударыня! Чего кипятитесь,                         как паровоз? Мы общей лирики лента. Я знаю давно вас,                             мне много про вас говаривал некий Лермонтов. Маяковский читает для всех, его голос шумит на весь вокзал; Сергею в шапку кладут копейку, но взгляд оторвать он не может от глаз Владимира. Он знает, кому теперь посвящён этот стих и что деться куда-то поздно: — Любви я заждался,                             мне 30 лет. Полюбим друг друга.                                Попросту. Да так, чтоб скала                    распостелилась в пух. От черта скраду                         и от бога я! Ну что тебе Демон?                     Фантазия! Дух! К тому ж староват —                               мифология. Не кинь меня в пропасть,                                     будь добра. От этой ли                 струшу боли я? Мне даже                 пиджак не жаль ободрать, а грудь и бока —                         тем более. Отсюда дашь                      хороший удар — и в Терек замертво треснется. В Москве больнее спускают…                                             куда! сту пень ки счи та ешь —                                 лестница. Я кончил,               и дело мое сторона. И пусть,             озверев от помарок, про это             пишет себе Пастернак. А мы…           соглашайся, Тамара! История дальше                         уже не для книг. Я скромный,                     и я                           бастую. Сам Демон слетел, подслушал, и сник, и скрылся, смердя впустую. К нам Лермонтов сходит, презрев времена. Сияет — «Счастливая парочка!» Люблю я гостей. Бутылку вина! Налей гусару, Тамарочка! Зеваки взрываются бурными замечаниями, Есенин отворачивается, скрывая красные щёки. Устыжённый такой оголтелой откровенностью, он не может вернуться к привычной стихотворной лёгкости. Куда ему! Когда сердце так и долбит о рёбра, тут на первом же слове не в такт сломается голос. Маяковский видит эту страшную смущённость и, спрыгнув с лавки, помахивая чемоданом, начинает марш для всего зрительского потока: — Р-р-раз- Ворачивайтесь в марше! Сергей слезает следом, утирает лицо платком, недолго собирается с силами и наконец-то встревает в стихи Владимира, чтоб вечер не стал «вечером одного поэта». Есенин читает свои стихи, и грустные, и весёлые, проскакивают частушки. Гонорар свой отрабатывают сполна, и к редакции подходят осипшие и довольные. Толпа медленно расходится, а Маяковский, осторожно касаясь плеча Сергея, тихонько интересуется. — Кажется, я смутил тебя своми стихами? — Ты просто со своей любовью всюду лезешь, — беззлобно отвечает Есенн, убирая руку с плеча. — Не думай, что тебе это сойдёт с рук. — Может, я хочу, чтоб не сходило? — парирует Владимир, открывая двери редакции. В «Заре Востока» не стихает гам даже вечером. Бесконечное множество людей бегает по лестницам вверх и вниз. С одного конца коридора кричат о пропущенных сроках, с другого вспоминают мать, и бабушку, и внучку. Репортер Церетели деятельно готовится к двухсотлетнему юбилею великого математика Исаака Ньютона. — Ньютона я беру на себя. Дайте только место, — заявляет он через весь коридор, отталкивая локтём Маяковского. — Так вы, Церетели, смотрите, — предостерегает секретарь, — обслужите Ньютона по-человечески. — Не беспокойтесь. Всё будет в порядке. — Чтоб не случилось, как с Ломоносовым. В «Красном лекаре» была помещена ломоносовская праправнучка-пионерка, а у нас… — Я тут ни при чем. Надо было вам поручать такое ответственное дело рыжему Иванову! Пеняйте сами на себя. — Что же вы принесете? — Как что? Статья из Главнауки, у меня там связи не такие, как у Иванова. Биографию возьмем из Брокгауза. Но портрет будет замечательный. Все кинутся за портретом в тот же Брокгауз, а у меня будет нечто пооригинальнее. В «Международной книге» я высмотрел такую гравюрку!.. Только нужен аванс!.. Ну, иду за Ньютоном! — А снимать Ньютона не будем? — спрашивает усатый фотограф, появившийся к концу разговора из какой-то каморки. Церетели делает знак предостережения, означавший: спокойствие, смотрите всё, что я сейчас сделаю. Весь секретариат настораживается, отходя дальше от репортёра. Владимир, оправив рубашку, притормаживает, невинно подслушивая. — Как? Вы до сих пор еще не сняли Ньютона?! — накидывается Церетели на фотографа. Фотограф, на всякий случай помахивая руками, отбрехивается. — Попробуйте вы его поймать, — гордо протягивает он, вытягивая шею, чтоб приувеличить свои метр пятьдесят и дотянуть до метра пятидесяти двух. — Хороший фотограф поймал бы! — вскрикивает Церетели. — Так что же, надо снимать или не надо? — Конечно надо! Поспешите! Там, наверное, сидят уже из всех редакций! Фотограф удаляется в соседнюю каморку, появляется оттуда спустя минуту с взваленным на плечи аппаратом и гремящим штативом. — Он сейчас в «Госшвеймашине». Не забудьте — Ньютон, Исаак, отчества не помню. Снимите к юбилею. И пожалуйста — не за работой. Все у вас сидят за столом и читают бумажки. На ходу снимайте. Или в кругу семьи. — Когда мне дадут заграничные пластинки, тогда и на ходу буду снимать. Ну, я пошел. — Спешите! Уже шестой час! Фотограф уходит снимать великого математика к его двухсотлетнему юбилею, а сотрудники заливаются на разные голоса. В разгар веселья выбегает знакомый Николай Константинович Вержбицкий. Помахивая бумагами, он решительно кричит: — Не отправляйте никуда Церетели! Мы забыли! Всё забыли! Поразительно, как такой маленький и тучный человек мог так величественно прыгать через каждую ступень, подлетая выше и выкрикивая отдельные звуки, как резиновые пищалки. — Что? — поправляет очки-половинки редактор. — День памяти 26 бакинских комиссаров! А у нас ни прозы, ни стихА-А! — вскрикивает Николай Константинович, встречаясь взглядом со знакомыми поэтами, оступается, едва не обрушиваясь всем весом на лестницу. — А это для нас работа, — басит Маяковский, подталкивая Сергея к секретарям. — Специально спешили в третьем классе, чтоб успеть вам написать лучшие стихи. Позвольте представиться… — Я Сергей Александрович Есенин, рязанский поэт-имажинист. А это мой товарищ Маяковский Владимир Владимирович. Беспартийный футурист. — представляет их Есенин, уставший, что всё берёт на себя Маяковский. — Мы выполним задачу… Сколько осталось до сроку? — Дня четыре. — Чудно! Мы управимся в три! Только вот жилья бы нам. А то знаете, за прошлые труды ещё не заплатили, новые уже навешали. А спать нам где? А кушать что? Ни курочки, ни севрюжины с хреном! Поэт голодным быть не может, верно, товарищ Маяковский? Растерявшийся от такой наглости Владимир только кивает нервно. — Вот-с, примите нас на обогрев или заплатите за отель. Секретари переглядываются, никто не хочет брать поэтов на иждивение. Значит, надо спихнуть на нижестоящего. Как по команде секретари и репортёр поворачиваются на Вержбицкого. По пухлому лицу так и закапал пот. Сергей едва не хрюкает от смеха, пряча улыбку в кулак. — Николай Константинович, у вас ведь есть комната свободная? Сдайте её поэтам. Вы в одной… уживётесь? — Ну, наши поэтические таланты стоит держать на расстоянии более чем трёх комнат, но физически уживёмся, — хмыкает Владимир, приценяясь. — Николай Константинович, мы ненадолго, обещаем…
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.