ID работы: 13046491

Разве у вас не чешутся обе лопатки?

Слэш
NC-17
Завершён
212
автор
glamse бета
Размер:
204 страницы, 21 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
212 Нравится 141 Отзывы 41 В сборник Скачать

Часть 20

Настройки текста
Сергей теряется, рдея и смущаясь. Поцелуи сыпятся без остановки. Владимир отчего-то с ним совсем нежен. Будучи в странном, небывалом положении: он чувствует в первый раз в жизни беспокойство. Душа его в лихорадочном состоянии. Он не тот, прежний, непреклонный, непоколебимый, крепкий как дуб; он так малодушен в этих руках, теперь так слаб! Вздрагивает при каждом соседнем шорохе, при каждой тени с улицы, случайно залетающей в окно. Забывает о тёмном силуэте за столом и страшится взгляд от пола оторвать. В душевном потрясении он слабнет в руках Владимира. И только в секунду, когда тот тянется губами к шее, сердце Есенина замирает. Руки сами крепнут, дёргаются и, отстраняясь, он прячется за ветвью берёзы, которую почему-то продолжает сжимать с неимоверной силой. Закрываясь зелёными листочками, спадающими на колени серёжками, он тяжело дышит, стеснённый напором и испуганный тем, что происходит. — Серёжка, — манящим шёпотом зовёт Володя, обхватывая его руку, крепко держащую ветвь. — Сергун, чего ты затаился? — Люблю. — упрямо и невпопад шепчет Есенин, прижимая ветвь ближе. — Но очень тебя боюсь. Маяковский улыбается, оглаживает шершавые пальцы. — Я тоже боюсь себя. Никогда не думал, что привяжусь к тебе. Буду грезить твоими пальцами. Ничуть не женскими, грубыми, плоскими, словно маленькие напильнички. Ты колючий, рыжеватый, и улыбка твоя не улыбка вовсе, а насмешливый оскал. И сам ты кажешься юным, свободным, непокорным как ветер, но оказываешься уже поэтом. А мне всё хочется навсегда присвоить тебя себе, — ветка постепенно поддаётся напору, и Владимир чуть отодвигает её в сторону. — Ты больше не обязан путешествовать один, не обязан быть больше пьяным, сухим и чёрствым. Я видел пару людей, умирающих от любви. Я видел миллионы гниющих в её отсутствии. Пусть лучше мы друг у друга, чем звенящие пули у наших сердец. Убирая ветку, Маяковский наконец-то смотрит на Сергея: без тени злобы, без умысла худого. Большие тёмные глаза глядят так преданно, влюблённо. С первой их встречи многое изменилось. Сергей из наивного, ветреного деревенщины вырос в мужчину во всей развившейся красе своей. Полное чувство выражается в его поднятых глазах: ни отрывки, ни намёки на чувство, но всё чувство. Блеск, ещё не успевший высохнуть на ресницах, проходящий в душу; грудь, шея и плечи, заключённые в границы рубахи, предназначенные только для тесноты одежд; волосы, которые прежде были зачёсаны назад, теперь разносятся лёгкими кудрями по лицу: кажется, все до единой изменились черты его. Напрасно силится Владимир отыскать в них хоть одну из тех, которые носились в его памяти, — ни одной. Но прошедшие года, нисколько не помрачившие лица Сергея, напротив, придали его взгляду и лицу что-то стремительное, неотразимое, победоносное. Маяковский ощущает в своей душе благоговейную боязнь. Вот он, кажется, тот же страх, что испытывает Есенин перед ним. Так же поражён и не находит во Владимире того задиры и прохвоста, представшего во всей красе и силе юношеского мужества семь лет назад. В самой неподвижности лица он уже обличал развязную вольность движений; ясною твёрдостью сверкали глаза его, смелою дугою выгибалась бархатная бровь, загорелые щёки блистали всею яркостью горного огня, и, как шёлк, лоснился молодой чёрный волос. — Нет, боже, как мы изменились, Володенька, — обхватывая ладонями щёки, прижимаясь лбом ко лбу Маяковского, шепчет Сергей. Он сцеловывает с его лица тени, как ему кажется, подступающей старости. — Почему только сейчас, с такими чемоданами горя мы встретились здесь. Мы всё потеряли и продолжаем терять. Мне невыносимо думать о завтра. — Говори о сегодня, и завтра забудется. Есенин вздыхает. Чуть отстраняясь, опускает глаза. Владимир тянется навстречу, ему хочется выговорить всё, что есть на душе, выговорить так же горячо, как оно есть, — и не может. Чувствует он что-то заградившее ему плотные губы; так звук отнимается у слова. — Царевич! — окликает Маяковский, полный и сердечных, и душевных, и всяких избытков, — Ты ведь знаешь, что ты самый что ни на есть Иван-Царевич? И не нужна тебе эта американская птица, никто тебе не ровня из твоего круга. Брось всё это, Серёженька, брось. Теперь мы вместе. Я всего лишь поэт, не воин, не судья, но скажи мне сделать то, чего не в силах сделать ни один человек, — я исполню, я погублю себя. Погублю. Не смотри на меня так, я, может быть, несу глупые речи, и некстати, и нейдёт все это сюда, что не мне, человеку без родины, говорить так, как в обычае говорят деревенские люди. Вижу, что ты иное творенье Бога, нежели все мы, и далеки пред тобою другие поэты, иные музы. С возрастающим изумлением слушает Сергей открытую, сердечную речь, в которой, как в зеркале, отражается молодая, полная сил душа, и каждое простое слово этой речи, выговоренное голосом, летящим прямо с сердечного дна, облекается в силу. Есенин подаётся вперёд, отбрасывая кудри, целует Владимира, и, чуть отстранившись, открывает рот; желает что-то сказать, но останавливает спонтанный, сентиментальный порыв, заглушая всё поцелуями. Маяковский перехватывает его руки, оглаживая ладони, пальцы, не отрываясь от губ. Прикусывает нижнюю губу. Руки бредут от запястий по хлопковой ткани к локтям. Вспоминается их первая совместная ночь у Шехтель. Касание, начавшееся с локтей, переросло в догонялки друг друга по всей Грузии. — Я тебя наконец-то поймал, — улыбается Владимир. Пальцы набредают на пуговки, и Маяковский пробегает пальцами по ним, спешно расстёгивая. Сегодня ночью ему хочется получить всё, что раньше было упущено. Есенин, припоминая услышанное под окном, понимает, к чему идёт дело, и ловит его руки. Запахивая рубаху обратно. — Я не могу, — отворачивается он, поднимаясь с дивана. — Я люблю, но то, что дальше, это… Владимир смотрит на Сергея, шевелящего губами, улыбается, поднимаясь с дивана. Взгляд его цепляется за тёмную фигуру за столом. Кто-то здесь присутствовал всё это время? Маяковский ахает и швыряет в тень подхваченную ветвь берёзы; раздаётся хруст, будто морковь пополам сломалась. Силуэт падает под стол. — Ты чего сделал, индеец? — усмехается Есенин, неспешно застёгивая рубашку. — Я кого-то убил? — Леонида Иововича. Сегодня два бедолаги принесли его в кабинет. Сказали, что с каких-то съёмок остался. Владимир включает свет, достаёт из-под стола скелета в есенинском пиджаке. — Такого ночью увидишь — Гоголя попомнишь. — Когда я Гоголя поминал, мне в окно постучался ты, — хмыкает Сергей, поправляя воротничок. Вздыхая, Маяковский садится на диван, манит Есенина к себе и, взяв за руку, нежно обращается. — Я знаю, я тебя своим напором пугаю. Прости. Возобладаешь надо мной сегодня. — Я? — Да. Сергей недолго думает, сжимая руку Владимира крепче, большим пальцем упираясь в запястье. Приникает губами к тонкому сплетению вен, забирая немного манжет. Неловкость при свете заставляет тело деревенеть. Всё же топорная напористость Маяковского здесь играла свою важную роль. — Милёнок, не тянешь ты на Дон Гуана, — насмешливо подливает масла в огонь Владимир. — Как ты лучших женщин привлекал? Робостью своей? Или запахом алкоголя? На насмешки получает добротный шлепок по лбу и совсем уж злой и обиженный взгляд. Подавляя смех, Маяковский целует его в губы, ложась на диван, утягивает Есенина забраться сверху. — Ну вот, уже повеселее. — Тебе бы, весёлому такому, в уборную сходить. Я тут многое услышал от юных коммунистов. — Наступил тот возраст, когда не ты учишь детей, а они тебя? — Если бы была такая возможность, я бы не стал узнавать такую выверту, — фыркает Сергей, усаживаясь на Владимире. Немного скованно, устыжённый положением, он не знает, куда деть взгляд. Маяковский долго смотрит на него, улыбается, тихо вздыхает. — Чего? — Мне вспомнилось, как мы ехали с тобой в поезде в Багдати. Как стояли на перроне. Вот прямо передо мной твоё лицо, каким оно было при прощании с Тифлисом на перроне. То было явление природы, какого я ещё никогда не видел: солнечный свет, меркнущий не от туч, а изнутри. Он отпечатался на твоём лице. Застыл навсегда, и даже сейчас я вижу этот тухнущий лучик на твоих губах. Завозившись, Владимир подвигает Сергея с себя, поднимается, поправляя брюки. — Подождешь меня? Есенин кивает, не понимая, шутит ли он или нет. Маяковский же, убирая руки в карманы, покачавшись на пятках, хмыкает, направляясь прочь из кабинета. Оставаясь в одиночестве с улыбающимся Леонидом Иововичем, Сергей поджимает ноги, поправляя подушку на диване. Бессмысленные движения для облагораживания маленького островка их временного пристанища не несут под собой ничего, кроме необдуманной заботы. Поднимается, подходит к столу, выдвигает ящички. Белые листы, баночки чернил, печати. Во втором ящике находит баночку с гуталином для туфель и тюбик вазелина. Наполовину использованный в редакторских нуждах и заботливо свёрнутый в бумажку. Вытаскивает, осматривает тюбик, открывает, выдавливает на руку, размазывая по огрубелой коже. Пахнущий чем-то медикаментозным, очень жирный, он поблёскивает в свете ламп. — Ты знал, что туалет у них внизу, почти в подсобке? — защёлкивая дверь на замок, интересуется Владимир, выключая свет и разглядывая в потёмках силуэт Есенина, — Милёнок, это луна так светит в тебя или ты сам? Ничего не отвечая, Сергей проходит к дивану. Сжимая тюбик, командует: — Ложись. Поднимая руки вверх, Владимир хмыкает, кивая; идёт к дивану. Вот так, служил одной, теперь другой верёвки из него вьёт. Садится, укладывая руки на колени, замирает. Есенин примощается рядом, кладёт ему на колени вазелин и кивает: — Ты готов к такому? Дёргая головой в неопределительном знаке, он поворачивается к Сергею, целует его в щёку, ведёт дорожку к губам и сдаёт инициативу в чужие руки. Готов. Ничтоже сумятившись, Есенин кладёт ладони на рубашку, оглаживает плечи, нервно сглатывая. Вот уж косая сажень в них рисуется, как он заместо бабы сойдёт? Взбрело же в голову шальному. Пальцы цепляют пуговицы, отстёгивают воротничок, оголяя шею. Скользят вниз по рубашке, не с первого раза расстёгивая маленькие пуговки. Звенящая тишина создаёт напряжение, постепенно перерастающее в нервную решимость у Сергея. Расправляясь с рубахой, откладывает её к воротничку. Толкает Маяковского вбок, заставляя лечь, а сам сразу за брюки цепляется. Ремень, кряхтя, пытается расстегнуть. — Милёнок, ты чего, замок госказны взламываешь? — отшучивается Владимир, легко подцепляя пряжку и подслабляя. — Тебя так в слесари не возьмут. Есенин не отвечает, руки дёргано перемещаются на брюки, расстёгивает пуговичку, молнию, но не нащупывают никакого возбуждения. Поднимая голову, он вопросительно уставляется на Маяковского. — Иди сюда. Разве можно с ломанных движений на что-то настроиться? Ты сам, небось, переволнован так, что пальцев ног не чуешь. Приподнимаясь на локтях, тянется за поцелуем, прикусывает нижнюю губу. Большие ладони сминают одежду, постепенно расстёгивая и избавляясь от неё. Владимир терпелив, неспешен. Сергей весь, как зуб на сверле. Взбудоражен, резок, груб. Но на его голову ложатся большие ладони, зажимают уши, целуют, и это успокаивает. Маяковский снова ведёт, ластится, целует бесперестанно, гладит по спине, проходясь пальцами по позвонкам, изучает бока, бёдра, косточки, обтянутые загорелой кожей. На расстоянии миллиметров они жмутся друг к другу. Ловят горячее дыхание, сплетая языки и отстраняясь снова, чтоб вдохнуть. Становится жарко в тесных объятиях, но не менее уютно. Кровь шатается по артериям как шальная, нестерпимая сладость перерастает в жажду большего. Владимир разжигает в телах настоящий пожар, Есенин снова тянется к его штанам, стягивает плотную ткань до колен. Диван небольшой, не раскладывающийся. Вдвоём на нём тесно, не получается нормально даже руку поднять, не ударившись о мягкую спинку. Сергей нервируется, Владимир не даёт ему отвлекаться на такие мелочи, прижимает к себе, чтоб не сбить настроя, целует, а сам одной рукою помогает штаны на самом Есенине расстегнуть. Секундная задержка, оба остаются в белье. Белые майки и трусы отсвечивают в слабом свете ночи, по ним угадываются движения, волнения, согласие и протест. Маяковский в странном, болезненном состоянии удерживает порывы бесконечно клясться в любви. Упасть перед своим сюзереном и долго каяться. Смахивая наваждение, он вжимается в тело сильнее, влюблённый, в липкой листве июня, потерянный между письмами и не желающий поворачивать назад, Владимир выбирает себе единственный маршрут до мнимого, никем не обещанного и, может быть, совсем обманного счастья. Цепляется за резинку белья, тугую и широкую, он запускает пальцы, ощущая мякоть бёдер. Есенин делает то же самое, движет рукой под хлопком, оглаживает член, примеряя размер раскрытой ладонью. Обхватывает, большим пальцем оглаживая головку, надавливает на семенной канал, проскальзывает по коже вниз к тестикулам, обхватывает их, прижимает к телу. Пальцы окружают мягкие волосы. Природная эстетика, не видимая глазу, но ощущаемая на кончиках пальцев, не мешает. Маяковский выгибается, шумно выдыхает. Губы его приоткрыты; он весь расхристанный, забывши, что надо отвечать тем же, наслаждается близостью. Сергей поклясться готов, что щёки у него алеют в ночи и глаза замутняет страсть, пока он выписывает языком на его груди арабскую вязь. — На диване будет неудобно, место слишком мало, — шепчет он, водя пальцем по тёмным волоскам на груди. — Ты уверен, что готов? Владимир кивает, не в силах выстроить мысль, он может повиноваться Есенину, чья решимость то поминутно слабнет, то вновь набирает обороты. Снимая бельё, полностью оголяя Маяковского, Сергей поднимается. Нет, здесь они не разместятся. Что ж за неуютная жизнь, в стране, где стены делают из чистой, прессованной фанеры, чтоб было лучше слышно соседа. Единственное место для уединения, которое они находят по случаю, — опустелые своды редакции и кабинет главного редактора Гриорьяна. Заставляя Владимира опуститься на колени на пол, а локтями упереться в диван, Есенин надавливает ему на поясницу, заставляя прогнуться и не выглядеть, как совслуж за декларацией. Тянется за вазелином, заходя сзади, встаёт на колени. В таком положении они действительно одного роста. Целуя открывшиеся взору лопатки, заострившиеся невидимыми крыльями вверх, Сергей склоняется к его уху, шепча: — Влюблён безвозвратно. Эта фраза действует оглушительно. Упираясь локтями в обивку, Маяковский роняет тяжёлую голову в ладони. Эмоции небывалой силы захлёстывают его. Становится страшно и сладко, что трагедия всей его жизни решается интонацией, с которой Есенин произносит слова. Он мог сказать любую дребедень, сохранивши этот голос, и Владимир бы ему уже поверил. Поверил и поддался. Пока губы блуждают по телу, руки сжимают, пробируя бёдра. Отстраняясь, Сергей, не жалея, выдавливает из тюбика на пальцы вазелин, и, то ли от брезгливости, то ли из лучших побуждений, желает покрыть их полностью смазкой. Растирая и согревая её, Есенин мягким движением оглаживает ложбинку, спускается ниже к колечку мышц. Маяковский напрягается. Тело, не испытывавшее таких ласк, всячески сопротивляется им; и как бы не успокаивал разум сам себя, мышцы сжимаются, живот затягивает узел страха. — Володя, — зовёт его Есенин, а Владимир слышит в голосе лилины нотки, дрожа и млея, — обернись. — скользит шёпот, а Маяковский боится глаза открыть. Кажется, сейчас обернётся, а там стоит и насмехается над ним она. Она одна с ним в комнате, и нет больше никакого Сергея и не нашедшей выхода любви. И он, в таком постыдном положении, предстанет перед этими глазами-кратерами. Открывая рот, чтоб схватить недостающего воздуха, он оказывается пойман тёплой ладонью. Есенин закрывает ему рукой глаза и, вводя палец, требовательно шипит. — Расслабься Володенька, больно сделаю. Не шути так с телом. Оно теперь и мне принадлежит. Целует в шею, лопатки. Языком цепляет выпирающие косточки. Угадывая, что понравится Маяковскому, он с небывалой щепетильностью изучает каждый миллиметр загорелого тела. Родинки, шрамы, тонкие волоски. Сокращающиеся мышцы, крупные кости и дыхание, сбивающееся всякий раз, стоит ему набрести на особенно чувствительную зону. Упираясь в мягкие ягодицы, Есенин двигает пальцем, промазывая вазелином Владимира внутри, примеряясь к скольжению. — Серёжа, милёночек, я… — Всё хорошо, рядом, здесь. Твой. К первому пальцу присоединяется второй, добавляется из тюбика ещё порядочно вазелина, и вскоре помещается третий. Маяковский терпит молча, Сергей не прекращает его ублажать, примешивая к болезненным ощущениям ласку обжигающих губ и ладони. Когда пальцы начинают относительно свободно двигаться внутри, Есенин вытаскивает их, тянется за вазелином. Таким манипуляциям его научила Айседора. Эта старуха знала свою истину и свой комфорт в постели ценила выше Сергея, потому быстро жестами объясняла что надо делать и как, чтоб быстрее получить удовольствие. Если же Есенин не понимал и начинал зверствовать, тут же легонько била его ножкой по спине или голове, смотря какую позу они уславливались принять. Подготовка тела — то нехитрое правило, которое он вынес из брака с ней и сейчас проделывал с Маяковским. Ни одна женщина до не удостаивалась стольких ласк, какими он награждает Владимира. Обмазывая член, перехватывает влажной рукой его за бёдра и, тихонько выдохнув, напирает. Маяковский, расслабленный, растерянно толкается вперёд, проезжаясь головкой по мягкой обивке дивана, закусывает губу, чтоб не выпустить и стона. Член медленно заходит в него, вызывая не самые приятные ощущения. Задерживает дыхание и, снова жадно хватая воздух ртом, он старается не проронить ни звука. Есенин сдавленно фыркает. Вот что значит брать в невинности. Зина ему о ней врала, про Айседору и спрашивать было глупо. Её дети, взрослые, один почивший, уже раскрывали её вольную жизнь. А тут в некотором смысле глыба, а такой невинный и терпит всё лишь из какой-то шальной идеи присвоить Сергея себе навсегда. Есенин замирает, войдя до конца, и, мягко поглаживая Владимира по спине, сипло осведомляется: — Как ты? В ответ слышится только невнятное бормотание и попытки подделать слово «хорошо». Вжимая его в диван, Сергей наваливается со спины, входя чуть глубже, запускает руку вниз, обхватывая его член. Нет, хорошего тут ничего не было. Маяковский не наслаждается, а с болью сладить пытается. «Ни звука не проронил, футуристишка. Крепится всё». — Дуралей, — бормочет Есенин. Лаская его член ещё влажными от смазки пальцами, целует в спину, свободной рукой проходится по коротким волосам на его непутёвой голове. Потягивает их на себя, отпускает и снова тянет. Почти забывая о себе, он помогает Владимиру расслабиться, и лишь плотнее сжимающиеся вокруг мышцы напоминают о том, как много собственному телу надо. Обхватывая его за бёдра, Сергей легко толкается внутрь, проверяя, получится ли, причиняя меньше боли, продолжить и набрать темп. Стараясь двигаться в такт толчкам, Владимир чувствует распирающие трения, головка проезжается по мягкой обивке дивана снова и снова. Становится и сладко, и тянуще неприятно. Выдыхая, пытаясь расслабиться, он открывает рот, укладывается на диван ниже, роняет голову на руки. С каждым толчком внутри, всё тяжелее удерживать шумные вздохи, полустоны, сжатое порыкивание. Есенин себе позволяет шумное дыхание, бормочущую нежность и глухие стоны. Толчки, неспешные, размеренные, сводят с ума, необдуманная стимуляция обивкой дивана, напор Сергея, срывающегося на скорые рваные движения, приносящие не то боль, не то сладкую негу, возвращают в сознание. Он заполошно дышит, вцепляясь зубами в мягкую обивку, прогибается в спине, и толчки ощущаются ярче, они обжигают внутри. Забываясь, Маяковский допускает первый громкий жалобный стон, разжимая зубы. Есенин, ни разу не слышавший такого стона из его уст, напирает сильнее, прикусывая за плечо. — Давай сменим позу, я хочу тебя видеть. Просто и искренно просит он, и пусть нехотя, но Владимир исполняет. Стоит Сергею отстраниться, как Маяковский тяжело садится на край дивана, откидывая голову на мягкие подушки. Рот приоткрыт, глаза наслезнены страстью, по шумным вздохам угадывается общее положение дел, и Есенину нравится такой результат. Целуя нежно колени, бёдра, щекоча нежную кожу щетиной, он забрасывает одну его ногу на плечо и, ограничиваясь ей, такой увесистой гирькой, нежно оглаживает ягодицы, раздвигает их и снова толкается внутрь. Маяковский только тихо ахает и тут же задерживает дыхание, чтоб ни звука больше не проронить. Загнанный тонкими стенами обычных жилищ, маленьких пенальчиков-комуналок, он старается быть как можно тише, чтоб ни одна живая тварь не слышала того, что происходит за закрытыми дверями главредского кабинета. Нависая над таким неисправимым гордецом, Сергей целует его в зажмуренные глаза, переносицу, кончик носа, будто балуясь со страстью, разгорающейся внутри, обхватывает рукой его член, помогая расслабиться в ритмичных, плавных движениях. Руки, скользкие от вазелина и смазки, шарят в темноте, возвращаясь то к члену, то к груди. Совершая круговые маршруты, Есенин наблюдает за тем, как содрагается добротное тело Маяковского, как дрожит, колышется, выгибается и сжимается снова. Все эти изменения, происходящие так нежданно и пленительно, завораживают Сергея. Вынуждают двигаться резче, сменяя темп и направления, следя за реакцией. На очередном толчке Владимир ахает сильнее обычного и снова не удерживает стона. «Нашёл-таки положение!» — торжественно проносится в голове у Сергея, и, наращивая темп, он буквально впивается в губы Маяковского. Владимир, находя место рукам на плечах Есенина, вжимается в него сильнее, отвечает на поцелуй. Сергей зверствует. Покусывает губы, втягивает их, прикусывая зубами, и крепко ранит верхнюю. Поцелуй наполняется запахом крови. Есенин извиняется комкано, но, кажется, им нет дела ни до его извинений, ни до крови. Внизу живота завязывается узел, внутри становится и пусто, и тянуще. Хватаясь за Сергея, Владимир сжимается жмурясь. Есенин движется быстрее, целует его в висок, шепча что-то простое срывающимся шёпотом. Маяковский не разбирает ни слова, пыхтя, как свои паровозы, он изредка срывается на высокий, несвойственный фальцет, выгинаясь и снова сжимаясь, приникая к рукам Сергея, он никак не может найти положения. Всё тело горит и изменяет рассудку, обхватывая собственный член одной рукой, второй цепляется за шею Есенина, втягивая в поцелуй. Поступательно двигая рукой, чувствует, как жар, сжимаясь до судорожного шара, спускается ниже к паху. Прихватывая Сергея за язык зубами, кончает, вжимаясь в маленькие покатые плечи. Дрогнув всем телом, упирается лбом в плечо, и Есенин только обнимает его сильней, целуя в висок и оглаживая короткие мокрые волосы. Насколько может быть нежным и беззащитным этот большой человек? Чтоб вот так жаться к нему, цепляясь всеми силами, только б не оттолкнули. Долго Сергей не продерживается. Размякший над нежными мыслями о Маяковском, он ещё несколько раз толкается внутрь и, отстраняясь, кончает на пол. Владимир, запыхавшийся, вспотевший и, как хочется думать Есенину, пунцовый, лежит, не в силах и слова произнести. Дышит тяжело, отходит от произошедшего, но взгляд с Сергея не сводит. Эти тёмные глаза так и мерцают во тьме. Плохо, что в редакции нет ни душа, ни лохани, чтоб смыть с себя запах пота, гормонов и семени. Садясь рядом, Есенин извлекает из брюк платок, утирает сперму Маяковского с их животов и ложится рядышком, размещая голову у того на груди. Сердце у Владимира так и заходится в бешенном перестуке. Сергей даже губами прикасается к грудине, словно норовит успокоить его таким романтичным и глупым методом. — Ты больше не сбежишь? — слышится хриплый вопрос, и Есенин стыдливо качает головой в неясном жесте, словно желая сказать куда больше, чем «да» или «нет». — Куда мне теперь бежать? Кто меня ждёт? Обнимая его одной рукой, Маяковский приникает губами ко влажному лбу, облепленному кудрями. Тихо смеётся. — Чего? — Да я подумал, как глупо всё вышло. Расскажешь кому — не поверят. В любовь не поверят. А она единственная здесь настоящая. Только эта общность существует в мире, и теперь она есть у нас. — Вернусь в Ленинград, сниму квартиру, — перебивает мысль Сергей. — Подальше от любопытных носов. Чтоб ты там мог быть желанным гостем. Это с Мариенгофом я мог жить, ничего не страшась, но тебя изобличат. Футуристишка. — Хорошо. Я буду ночевать у тебя семь дней в неделю и утром тихо-тихо красться по коридорам. Знаешь, я так уже однажды делал. Ещё в 13 году. Я тогда был влюблён в Сонку Шамардину, прокрадывался в её комнату и ночевал. А потом на носочках ходил, чтоб хозяйка не узнала. А она всё равно того… прознала и попросила Сонку выселиться. Ведьма старая. Есенин улыбается, целует его в губы. Сна нет у обоих. Сердце постепенно успокаивается, они садятся раскуривать сигару, найденную в ящике у главреда. Кубинская марка, вычисленная в свете зажжённой спички, их завлекает и, прижавшись плечом к плечу, они долго сидят просто так, передавая её из рук в руки и стряхивая пепел на капли семени на полу. — Отхватим же мы завтра от Григорьяна, — подначивает Есенин. — Не отхватим. Ты написал стих? — Написал. — Тогда точно не отхватим. Владимир сидит на самом краешке дивана, морщась от резких движений. Сергей сочувственно поглядывает на него, но молчит. Это не та тема, которую он может поднять и не устыдиться самого вопроса. — Надо бы прибраться. Ваган Григорьевич придёт, а у нас тут… беспорядок. — Хороший беспорядок, Сергун. Если у нас будет такой царить, я не расстроюсь. — У нас будет своё царить. Не засматривайся на чужое. — Значит забираешь меня? — Забираю! Так и быть, со всеми ассигнациями и ценными бумагами.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.