Неужели был он рад,
Встретив твой зловещий взгляд?
Неужели это был
Тот, кто Агнца сотворил?
— Уильям Блейк, «Тигр»
Вергилию хотелось расплакаться. Всё вышло сегодня «по-дурацки», как сказала бы мать и как не собирался говорить Вергилий. Во-первых, подвела погода: вся трава в росе после вчерашнего ливня, и узловатые корни смочены предательской влагой. Во-вторых, сам поступил неправильно — хотел красиво броситься на Данте сбоку, как тигр из зарослей Ганга, но нога заскользила; он сломал ногу. Но всё-таки достал, всё-таки ударил, пусть и ниже, чем хотел изначально; Данте сломал обе. И теперь он брёл всё по той же скользкой траве, укрывавшей скользкие корни буков, что укрывали их троих от света дня. Одной рукой он вцепился в отца, а запястьем второй вытирал злые слёзы, предательски рвущиеся с ресниц. Отец держал его подмышку. Отец согнулся кривой сосной, чтобы мочь дотянуться. Вторая рука у него занята — придерживала Данте, сидящего на плечах. А Данте давил улыбку от уха до уха. Вергилий не смотрел на Данте. От вида его довольного лица хотелось ударить его безо всякой заботы о технике. Когда придут домой — ударит. — Джил? — мягко позвал отец. — Всё ещё болит? — …да нет, — кость срослась ещё до того, как они ушли; только мышцы немного ныли, но отпускать отца не хотелось. — Ты расстроился? Вергилий уставился под ноги: ботинки тонули в траве и полевых цветах, недавно распустившихся, тяжёлых от влаги. Данте молчал. Данте своё отболтал, пока кости срастались, и решил пока что умолкнуть. — Упал глупо, — сказал; выплюнул от злости. — На ровном месте. Испортил удар… — …то есть могло быть ещё хуже, что ли? Я с тобой тренироваться больше не буду, — Данте изобразил испуг так наигранно, что в него не верилось ни на грош. — Я жить хочу! — Трус, — фыркнул Вергилий. — В словах Данте есть истина, — сказал отец, и Вергилий ещё больше насупился. — Нельзя избежать всех ошибок. Вам обоим придётся падать, и падать гораздо хуже, чем тебе сегодня. Но ты молодец, что успел превратить свою ошибку в удар. Ты умеешь исправлять их, так что незачем корить себя. — «Все», значит? Но ты же великий Спарда! — Данте отнял руку, чтобы приставить отцу к голове «рожки», и тут же поплатился за это — сам едва не свалился. — Ты-то на ровном месте не падаешь. — …об этом просто некому рассказать, — отец усмехнулся; по сравнению с улыбками людей его всегда казались странными — рот улыбался, но глаза оставались спокойно-задумчивыми. — Пока я ковал Мятежника, я испортил три таланта… это около дюжины стоунов железа. В шестнадцатом веке я упустил демона, который вызвал «танцевальную чуму» где-то под Страсбургом. И вазу, из-за которой вздыхала Ева месяц назад, разбил я. Так что ошибаются все, кто что-то делает. Иначе невозможно. Да и, наверное, не нужно. Иначе жизнь здесь была бы такой же пустой, как в Аду. Когда отец говорил про Ад, его голос всегда звучал глухо и слабо. От такого голоса становилось печально и пусто — наверное, как и самому отцу от воспоминаний. Вергилий обнял его за талию и ткнулся лбом ему в бок. Его потрепали по волосам. Думать о тяжёлом всегда проще, когда кто-то тебя треплет по волосам или обнимает за талию. Деревья расступились. Из-за буков просвечивали бурые старые дома, тонущие в пенящихся белыми кронами яблонях, и детская площадка меж ними. Там между жердями натянута крупная сетка, ставшая серой из-за уличной пыли. Дети скакали, как рассыпавшиеся стеклянные шарики. Они отбивали руками пузатый надувной мяч и возмущённо вопили, когда кто-то отправлял его в сетку, а не забрасывал поверх. Данте вытянул шею, как цапля. Впился взглядом в эту картинку, словно она была не обычной послешкольной забавой — их с Данте забавы нравились Вергилию больше — скучающих под родительским присмотром детишек, а видением из романа. — Пап, — позвал Данте. — А может мы это… тоже в мяч поиграем? Отец смотрел туда же. Вергилий видел, как его глаза сузились и губы слегка скривились. Данте этого никогда не замечал. И не замечал, что те мальчишки, которые громче всего кричат на тех, кто не перебрасывал мяч через сетку, пропускают гол чаще всех остальных. — Я ещё не соглашался, — запротестовал Вергилий. — И хватит говорить «мы». Нам уже не четыре. — …сначала переоденься, — отец шумно выдохнул через нос, видимо, отказавшись от идеи поспорить. — Если ты явишься на площадку в таком, — он подёргал штанину Данте, твёрдую, как картон, из-за засохшей земли и крови, — …виде, то тебя не поймут и опять поднимут шум. Данте насупился. Он всегда насупливался, когда ему отказывали, даже если объяснят, почему, и предложат замену. Вергилий этого не понимал. Но Вергилию и людские дети не нравились: они крикливые, суетные и не слышат никого, кроме себя. По сравнению с людскими детьми Данте — образец терпения. — Может, с мамой поиграем? Я видел сетку на чердаке, а нас как раз четверо… — Боюсь, Еве такие нагрузки вредны. Но можно сравнять команды, если я призову доппельгангера. Теперь и Вергилию захотелось сыграть. Не из-за мяча и сетки, а из-за доппельгангера. Отец показывал его пару раз, но хотелось увидеть ещё. Это же невероятно — взять и из воздуха сделать копию себя. Вергилий очень хотел так уметь. — Ну нет, это скучно, — а Данте всегда выбирал не журавля в руке, а синицу в небе. — Он будет играть так же, как ты. Никакой разницы. — Лучше, чем с ними, — всё-таки вставил Вергилий, кивнув на вопящих детей — между двумя мальчишками разгорелось подобие драки, состоящей из одного неуклюжего толчка, но трое взрослых тут же бросились их разнимать. — Они же опять начнут хныкать, если не бить по мячу как слабак. Буки остались позади. Дальше шёл небольшой пустырь, поросший вереском и кустами бузины, пара старых дубов и забор их сада, за которым росли несколько яблонь. Отец подошёл к забору, и Данте, лениво зацепившись ладонями за его верх, скатился на ту сторону. Отец предложил помочь и Вергилию, но тот перелез сам. А отец через заборы не лазил. Он их перепрыгивал, будто два метра решётки для него значат не больше, чем стена песочного замка. Всё вышло сегодня «по-дурацки». Вергилий надеялся, что всё будет как обычно. Они оставят измаранную всем тем, чего матери видеть не надо, одежду в кладовой. Потом Вергилий поднимется, чтобы посидеть у себя, пока Данте в ванной — тот всегда сначала мчал туда первым, не давая себя обогнать. А можно и не подниматься. Можно взять книгу внизу и почитать в тишине, пока никто не включил назойливо скрежещущий проигрыватель. Или посидеть с отцом, пока он высыпает в замоченную одежду очередную пачку соды. Одна проблема: почти во все комнаты дома нужно проходить через гостиную. А в гостиной почему-то сидела мать. — Привет, — сказала она, глядя на отца тем нехорошим взглядом, от которого Вергилия ещё пару лет назад тянуло спрятаться под лестницей. — …здравствуй. — Ну и как сегодня? — улыбнулась; улыбка у неё тоже странная, куда хуже, чем у отца: губы улыбаются, но глаза злые. — Хорошо мои дети бьют друг друга? Данте смотрел на свои носки — левый на большом пальце разошёлся. Потом сел рядом с матерью намерено быстро, чтобы она высохшее пятно на нижней рубашке не увидела, и подлез ей под руку; тёрся об неё, как уличный котёнок. Вергилий взял отца за руку. Рука у него, как всегда, прохладная. Такая же, как камни гор или море, которые были здесь задолго до людей и которым люди мало что могут сделать. — …дорогая, — вздохнул отец, глядя матери в глаза. — Как видишь, Джил… Вергилий и Данте здоровы. Можешь ощупать Данте голени, если он не возражает, чтобы в этом убедиться. Я понимаю, что ни одна мать не хочет видеть подобного. Но то, что пугает людей, для моего вида является нормой, и они, очевидно, принадлежат к нему тоже. Если для детей что-то будет действительно вредно, я немедленно это пресеку. Мать приоткрыла губы; собиралась что-то сказать, но передумала. Отец, выждав несколько секунд и мазнув ладонью по его волосам, пошёл в кладовую. Вергилий не знал, куда ему деться. Просто стоял посреди гостиной, смотрел на витые колонны и портрет — портрет ему иногда нравился, но отец на нём совсем не похож на себя — и в своей подранной, окровавленной одежде чувствовал себя грязным камешком, который на подошве ботинок пронесли на приём в Вестминстер. Данте начал говорить — про игру в мяч, чужих детей и счёт в матче, который подсмотрел в газете, которую кто-то забыл в роще. Вергилий неловко кивнул матери и убежал к отцу. Отец, опустившись на колено, перебирал вещи в кладовой. Вергилий замер в дверях. Хотел предложить помощь, но вспомнил, что в доме так находиться нельзя, и надо сначала выполнить все ритуалы… Пока он снимал рубашку, порвал ворот. — Я зашью, — сказал Вергилий: его ошибка — ему исправлять. — Конечно, — кивнул отец. — Но её сперва нужно выстирать. После отдам. Отец сложил вещи в таз. Это особый таз: старый, зелёный от времени. В нём только от крови отмачивали, и только их с Данте одежду. Мать могла порезаться — с ножами она обращалась не слишком умело, — но проливала не больше пары капель. Вергилий смотрел на отцовские белые руки, такие бесцветные на груде буро-красных пятен. Думал: неужели и у него такие же белые руки? — Тебя что-то беспокоит? — отец, отставив таз в угол, повернулся к нему. — Не люблю, когда вы с матерью ругаетесь, — буркнул Вергилий. — Она не «ругается». Она видит опасность там, где её нет, и пытается вас защитить. Только и всего. — Но на тебя она злится, — заметил Вергилий. Отец выдохнул. Присел напротив, сравнявшись по росту, и положил руку ему на плечо. Лицо у него спокойное, отстранённое, твёрдое — стоическое лицо. Но глаза… глаза всё ещё печальные. — Ева — одна из умнейших людей, которых я знал. Но она всё ещё человек. Она не может понять, что и зачем я делаю. А люди привыкли защищаться от всего непонятного… боюсь, с этим ничего нельзя сделать, — отец поднялся, снова отвернулся к вещам. — Просто… помни, что всё, что она говорит, говорится только из любви к вам с братом.* * *
Луч света косо ложился на убористо исписанные черновики Вергилия и размашисто перечёркнутые в разных направлениях — Данте. Вергилий походил из угла в угол. Приоткрыл окно, впустив запах скошенной травы. Так всегда пахло, когда соседи газон подстригали; никогда не понимал — в чём смысл иметь подстриженный газон? Потом стал собирать черновики. — Тебе что-то надо? — спросил у Данте, подняв его черновики над головой. Данте промычал, чтобы не говорить вслух: «да не сдались они мне». Он свернулся на подоконнике, прилипнув к стеклу, и смотрел вниз. В любое другое время он бы просто спрыгнул на яблоню и слез по ней на их хороший — лезвия его не касались с тех пор, как дом взял в свои руки отец — и приятный газон. — Этот… — сказано с отвращением, — ушёл уже? Вергилий нахмурился. Маленького и лысого, с лицом в рытвинах школьного учителя они видели пару раз в год. Данте был с ним приветлив — как и со всеми людьми. Но стоило учителю выйти за дверь, как Данте начинал брюзжать. Ему не нравилось, что этот мистер как-его-там спрашивает чепуху, которую уже слышал от них пару минут назад, и густо воняет табаком. С этим Вергилий согласен: глупо переспрашивать, когда был пожар в Риме, если он только что рассказал ему про игры в Колизее, на которых казнили «виновных», и как скоро после этого свергли Нерона. Не согласен он с тем, что Данте на глазах учителя разыгрывал из себя дружелюбие. Вергилий не хотел быть грубым, конечно. Но зачем давить из себя притворное участие — тоже не понимал. — Нет, — Вергилий стукнул стопкой черновиков о столешницу, обитую красным сукном — матери бы это не понравилось: она вообще не любила, когда они входили в кабинет, и пускала в него только на «экзамены». — Пойду выкину. Вергилий приоткрыл дверь. Чтобы выкинуть бумаги, нужно спуститься, но спускаться не хотелось: в гостиной на диване сидел учитель, напротив — родители. Отец закинул ногу на ногу. Рядом со степенной чёрно-красной матерью он казался неаккуратным цветным пятном. Учителю он, должно быть, не нравился — вокруг его носа расходились складки. А Вергилию не нравилось, что он называет этого человека «учителем», хотя он для них только экзаменатор. Учил их всегда отец. Вергилий не собирался сталкиваться с этим человеком чаще, чем должен. Так что он встал за колонной. Подумал, что надо бы вернуться — редко получалось осмотреться в кабинете без матери, всегда их одёргивавшей, — но почему-то остался. — …я работаю двадцать лет, но никогда не видел таких детей, — странно было бы, если бы видел. — Мальчики… невероятно подкованы в области древней истории, но абсолютно теряются во всём, что касается реальной жизни. Я видел детей, которые путаются в составе доменов, но ни назвать ни одного!.. — У нас в доме не принято обсуждать политику, только и всего, — оборвала его мать. — У вас есть другие замечания? Отец потрогал волосы, собранные в узел на затылке; повернулся достаточно, чтобы пересечься с Вергилием взглядами. Вергилий показал черновики, чтобы тот понял, почему он тут стоит. Отец едва заметно кивнул и повернулся обратно. — Ваш… супруг в вопросах учёбы крайне непоследователен, уж простите за откровенность, — учитель почесал нос. — Старший не знает того, что знает младший, и наоборот… не отрицаю, кое-где они опережают сверстников. Но что касается их бытовой осведомлённости, это полная катастрофа. Они даже верное обращение выбрать не могут… — В этой стране верность обращения определяет не знание, а эго очередного пэра, — отец звучал зло; отец не любил чужих в доме. — Если вам больше нечего сказать, закончим. — …закончим, — табель человек протянул матери, а не отцу. — Хорошего дня, мадам. Мать заперла за ним дверь. Вергилий подождал немного. Потом спрыгнул со второго этажа — после такого всегда хотелось подвигаться; надо будет предложить Данте сбежать на пустырь и подраться — и, скользнув в кладовую, швырнул бумаги в корзину. Потом снова выглянул в гостиную. Мать опять сидела на диване и читала табель, завернувшись в палантин так, что только руки, слегка золотистые, выглядывали из красных складок. — Я не говорю, что их надо нагружать всей этой чепухой, — мать цыкала, смотря на отца: всегда так делала, если была недовольна. — Но, может, нужно их хоть немного ввести в контекст? Чтобы больше не было таких разговоров? — Такие разговоры были и будут, — отец ущипнул себя за переносицу. — К тому же, ты сама через всё это проходила. Их беспокоит не то, что они чего-то не знают. Их беспокоит, что они не осознают себя как подданных. — Как будто в этом есть что-то плохое, — цыкнула мать. — Я бы очень не хотел, чтобы они воспринимали себя как часть страны, которая изобрела концентрационные лагеря и до сих пор даёт самодурам бить детей, прикрываясь «дисциплиной», — отец встал на ноги, распустил волосы — они были чем-то похожи на волосы матери, разве что цвет другой. — Давай не будем об этом, пожалуйста. Пока они юны, любое неосторожное слово может превратиться в мысль, с которой им жить… куда дольше, чем обычно живут. И я всё ещё считаю, что эту ответственность должен нести я. Мать приоткрыла губы; хотела высказать, судя по напрягшимся рукам — не слишком приятное. Но заметила Вергилия. Выдохнула и поникла, как цветок под росой. — Бога ради… — и сама же подарила короткий смешок своей шутке: странно взывать к Богу, когда договариваешься с демоном. — Только понеси ещё ответственность за математику Вергилия и литературу Данте.* * *
Хотелось крикнуть, как она; ударить кулаком по столу, хлопнуть ладонью по косяку, прогреметь шагами по лестнице… с вещами проще, чем с людьми. С демонами проще, чем с людьми. Да с чем угодно проще, чем с людьми в целом и с матерью в частности. Повод пустячный, повод глупый — он что-то буркнул, когда читал; Данте подумал, что это обещание, а когда узнал, что «обещания» не было, воззвал к вернувшейся с работы матери. Столько раз случалось, что можно было и заранее подготовиться, и отказаться от мысли, что она встанет на сторону Вергилия. Но почему-то в сто первый раз глаза всё равно жжёт от обиды. И жжёт вдвое сильнее от того, какая это обида глупая и беспочвенная. Конечно, она выберет Данте — ласкового болтуна, говорящего ей то, что она хочет слышать, и воркующего о том, что ей самой нравится. С чего бы ей выбирать не Данте? Но людей мысли не успокаивают. А Вергилий — иногда к счастью, сейчас к сожалению — наполовину, но человек. Он забрался на чердак по приставной лестнице: ей мать не могла пользоваться из-за больной спины. Сел в кресло с испорченной обивкой, стоявшее перед столиком со старыми, должно быть, старше матери шахматами. Притянул колени к груди, ткнулся в них лбом. Подумал, что так сделал бы Данте, и вытянул ноги. Подумал, что надо не дуться на чердаке, а подойти к Данте и треснуть ему. И чтобы он треснул в ответ. Урок не усвоит, так хоть без последствий не останется… …но нельзя: летний закат уже догорает. Отец позволял им многое, но не выходить по ночам за пределы сада. А за драку в саду мать будет дуться. Не наказывать — она не умеет наказывать, — а именно дуться. Отворачиваться. Смотреть разочарованно. И почему-то от этого разочарованного взгляда, от складки между светлых бровей, от скривлённых в неудовольствии губ становится так больно, что хочется под лестницу забиться; спрятаться, чтобы никогда не нашли; исчезнуть. Когда отец ругал — даже если ругал страшно, так, что голос менялся и чешуя проступала на коже, — почему-то всегда легче. Может, потому что он потом всегда выдыхал и сам успокаивал. Извинялся, если был несправедлив или чересчур злобен. Не гнал прочь — ни словом, ни жестом. А мать гнала, даже если этого не понимала, люди же иногда не понимают, что делают. И всегда ждала, что это перед ней извинятся. Лестница заскрипела. Вергилий приподнялся. Пообещал себе, что если это Данте, то спустит его с лестницы — и будь, что будет. Но это был отец. Он влез на чердак, отряхнул халат — кажется, какой-то из материных; своих вещей у отца не стало после того, как он отдал им с братом мечи — и сел напротив. На том кресле остались старые пятна крови. Их не выведешь, но и из-за них одних вещь выкидывать жалко. Вергилий вытер глаза. Сел ровно. Старался не смотреть отцу на лицо. — …тут душно, — заметил он. — Я открою окно. В окно стучали ветки яблонь. Отец замер перед ним, окружённый светом заходящего солнца, и в нём бесцветные волосы вспыхнули, как адский огонь. — Данте сюда не собирается, — сказал отец, снова сев и сцепив руки в замок. — Я попросил. Вергилий вздохнул. Посмотрел на доску. Чёрное, белое. В шахматах всё просто. Какие бы ходы не велись, цель всегда оставалась ясной. А тут — ни целей, ни ясности, ни правил кроме тех, которые каждый сам себе придумывает и с другими не сверяет. — Если хочешь, можем сыграть, — предложил отец. Вергилий кивнул. Им-то двоим не нужны слова, чтобы друг друга понять. Фигуры занимали доску бестолково, бессмысленно. Вергилий мыслями всё ещё гонялся по кругу — обида, злость, грусть, — пока играли дебют. Пришёл в себя к миттельшпилю. Увидел, что положение странное — не такое ужасное, как могло быть, но неряшливое и неопрятное. Пришлось выбираться. — Сильно расстроился? — спросил вдруг отец. — …ничего я не расстроился, — буркнул Вергилий: глупо расстраиваться. — Если бы у меня была мать, так открыто вступавшаяся не за меня, я бы расстроился, — вздохнул отец, отставив свою чёрную королеву. — Нет ничего плохого в том, что тебя это задевает. Если ты будешь делать вид, что это не так, то от этого станет ещё хуже… но, думаю, ты и сам это чувствуешь. Вергилий вздохнул. Всё-таки посмотрел отцу в глаза; взгляд у того был печальный и мягкий. — Да она всегда так делает! — выпалил Вергилий. — Ни разу не сказала Данте оставить меня в покое. Как будто… как будто ей вообще без разницы, о чём думаю я. И вообще меня не слышит… Отец слушал молча. Потом перегнулся через столик, положил руку на предплечье. — Ну, у тебя есть я, — отец коротко улыбнулся. — Жаль, что мы не можем этого изменить. Всё, что я могу пообещать — таких разговоров будет меньше. Рано или поздно Ева поймёт, что вы умеете договариваться самостоятельно, и перестанет вмешиваться. — Почему она вообще думает, что мы без неё не справимся?! — прошипел Вергилий. — Только из-за Данте? Так он меня задирает, не нужна она ему!.. — Люди привыкли вмешиваться во всё, касающееся их детей, — спокойно ответил отец. — Ей кажется, что вы с Данте далеки друг от друга, потому что она видит не всё. Возможно, в ней говорят собственные сожаления. Но она хочет лучшего для вас. И любит вас одинаково. Пусть и с Данте ей общаться проще, этого нельзя отрицать… Вергилий смотрел куда-то сквозь отца. «Проще общаться». Звучало, конечно, обидно — но и близко не так обидно, как «она любит Данте больше, чем меня, вот и не думает обо мне». А если всё дело в этом, то и… — …пускай? — решил для себя Вергилий. — Мне тоже проще с тобой, а не с ней. — В этом нет ничего плохого, пока никто не чувствует себя брошенным, — согласился отец. — Ты — её сын. Может, временами она и предпочитает Данте, но, если случится что-то серьёзное, она будет и на твоей стороне тоже. — А на твоей? — спросил Вергилий, вспомнив все те тяжёлые взгляды, которыми порой обменивались родители, думая — в случае матери, — что их не заметят. Отец замолчал, не убирая руки. Лицо у него стало таким… скорбным, что Вергилий пожалел, что спросил. Он не хотел его расстраивать. Конечно, отцу тоже сложно. Не было бы сложно — не ускорял бы шаг, когда с ним заговаривают на улицах, и когда им с Данте случалось вливаться в компанию человеческих детей — не забирался бы с книгой на самое раскидистое дерево, чтобы укрыться от взглядов. — …мне только предстоит научиться быть с людьми терпеливым, — вздохнул отец, потрепав его по волосам. — Не оказывать им покровительство, о котором никто не просил, а говорить с ними на равных. Но пока что… я перестал их понимать. К тому же, сейчас я не слишком хочу в это лезть. Для меня куда важнее помочь вам с Данте встать на ноги. Я боюсь, что люди могут преподать вам такие уроки, которые отнимут у вас… свободу быть теми, кто вы есть. Они умеют налагать оковы на то, что называют «душой», едва ли не лучше, чем на тело. — О, — Вергилий потупил взгляд; не думал, что всё настолько серьёзно — хотя мог бы привыкнуть, что отец всегда говорит серьёзно. — Это как с самураями, которым после какой-нибудь ерунды нельзя было жить дальше? — Да, нечто подобное, — кивнул отец. — Зачастую и они могли бы спастись, но боялись столкнуться с тем, что скажут другие… боюсь, что Ева и есть эти «другие». Конечно, она очень умный человек, и если ты захочешь учиться или заняться какой-то работой, то нужно слушать её, а не меня… но гораздо важнее, чтобы ты прислушался к себе. И не давай её осуждению тебя от этого отвратить.