июль 1987
В меру тёплый день не мучает духотой, и это только на руку. Ане, стоящей возле пассажирского поезда на Рижском вокзале, совсем не по себе станет, если в воздухе не окажется свежести, а ветер прекратит растрепывать волосы, вылезшие из пучка на затылке. И без того нервирует всё вокруг: толпа, которая вопреки середине буднего дня очень густа и многолика, гудки отходящих поездов, непонятный гнусавый голос из громкоговорителя… Мать не прекращает бубнить — как Ане кажется, по поводу и без: — Ну, хоть убей, Анька, не понимаю я, чего ты так рвёшься в эту Ригу свою. Чем она сдалась тебе? Сквозняк, вечная сырость, холодина!.. Тётя Таня рядом стоит, держит одну из сумок Князевой и смеётся так, что углы все своим переливающимся хохотом сглаживает. А вот дядя Владик, хмурясь, но не злобно ни разу, только грозит маме пальцем — так, как бывает в характере настоящего милиционера: — Екатерина, ну-ка прекрати! Ты её при себе, что, до свадьбы будешь держать? — Чей свадьбы-то? — фыркает мать так, что перекрикивает чьего-то попугая, беснующегося в клетке. Степанов под смешок тёти Тани, каким обладать должна самая молодая и обаятельная кокетка, ей хитро подмигивает: — Это уже вторично. Аня косится исподлобья — ей головная боль где-то в переносице мешает поднять подбородок выше — и улыбается. Уголки губ нервно дёргаются, и один тик сменяется другим. А дядя, беря за плечи крестницу, уверяет сразу и мать, и дочь, и самого себя: — Уж без студенческого билета Анютка у нас не останется; золотая медаль, как никак!.. — А вступительные? — отбивает мать, будто играет в теннис, а заместо шара у неё со Степановым слова: — Латыши не ясно, что придумают для своих испытаний, а тут я хоть со Светой разговаривала, у неё Дашка год назад на тот же самый, твой любимый филфак поступила! Хоть есть представления, что можно ждать… — А что вступительные? — дядя и не думает смущаться, а только голову выразительно вскидывает с дерзостью, будто это он в другой город едет поступать. — Что вступительные? Она у нас девочка не глупая, медаль ей не за красивые глазки выписали. Да, Анютка? Князева кивает, но так неуверенно, словно экзамены в мае у неё были не по алгебре, русскому и иным школьным дисциплинам, а по умению правильно подбирать тени и помаду. Душно, во рту сухо — точно песок, и не сделать ничего. Даже если за стаканом газировки к автомату сбегать, не поможет — только волнительней станет. — Не знаю, — с явным сомнением скрещивает руки на груди мама и губу в задумчивости оттопыривает. Так, что Ане кажется — ещё миг, и она передумает. Сбегает в кассу сдать билет, не волнуясь, что осталось до отбытия семь минут, и останется в Москве, куда остальные попасть пытаются. Будет пробоваться, как и тысячи других ребят со всего Союза, в МГУ… Не бежит, наверно, лишь потому, что её за плечо держит дядя Владик, который сейчас для Князевой не дядя, а настоящий милиционер, следящий, чтоб она не сбежала в момент, способный стать переломным. И потому Аня стоит. С сердцем, сжавшимся до размера горошины, стоит солдатиком из олова и цветочных лепестков. Молчание одновременно уши забивает гноем и спасает. Аня уверена, что, уподобляясь своей именитой тёзке, кинется под поезд, если ей будут наставления давать на дорогу. Понимает: страшно. Маме, тёте Тане, которая два месяца назад на Павелецком провожала, рыдая, сына своего в армию. Даже дяде Владику, который её за плечо держит даже не столько для того, чтоб Аню, сколько самого себя пытаясь утихомирить. И потому естественным будет, если они начнут говорить про хорошее питание, сон и разумное поведение. Ане это слушать — пытка. Как попытка уже намокшую губку размочить ещё сильнее; всё равно больше, чем есть, в неё уже не влезет. Но, вот правда, Князева готова каждую из написанных на коленке заповедей от родственников выслушать с нуля, если это отсрочит момент отправления поезда Москва-Рига. Она выслушивает. Но диспетчер все равно гнусавит: «Москва-Рига, отправление с третьего перрона…» Тётя Таня охает и руку прижимает к сердцу, которое не сейчас, не через день, так зимним вечером разорвётся от усталости и тоски. У Ани глаза бегают, бегает по груди сердце-горошинка, бегает кровь в венах. Дядя Владик, пусть совсем не по-джентльменски, но очень по-мужски первым решает крестнице перед отъездом что-то сказать. — Тань, чемодан-то нормально закрыли? Не стащат у неё ничего? — ойкает мама за спиной нехорошо, но до того, как Аня успевает обернуться и рухнуть в обморок, дядя её уводит чуть в сторону. В стороне от мамы будто тише. Крёстный папа, заменивший ей, как и следует, настоящего, он к Ане наклоняется, кладя руки на плечи погонами. Говорит вкрадчиво, так, что не слушать, не смотреть — нельзя. — Так, Анютка, запоминай, — диктует, как на воинской присяге. А Анна записывать готова под диктовку. — Общага может быть пошарпанной, окна могут сквозить, или вода горячая пропадать будет… Это нормально. Но если будет совсем кошмар, то чемоданы в руки, руки — в ноги, и на съёмную квартиру! — Ждут меня на этих квартирах, — хмыкает Анна, на самом деле радостная, что ей не морочат голову моралью и прочими сентиментальными наставлениями из разряда «звонить каждый день». У неё голова холодеет, когда с ней говорят о вещах логичных и куда более важных, чем слёзные обещания писать, заказывать в переговорных пунктах срочные разговоры и приезжать на праздники. — Тебя что останавливает? — Честно? — Откровенно, гражданочка. Аня вздыхает, а на выдохе выпаливает почти что меркантильное: — Деньги, — и пусть дядя говорит быть честной, Князева, вопреки пониманию, что честнее быть уже не сможет, смущается. До ужаса. Звучит, наверно, как тонкий — по аналогии с мартовским льдом — намёк на материальную поддержку. Аня понимает, что это не только так звучит, но и так выглядит, когда дядя Владик, похлопав по плечам, ей говорит: — С этим решим, — и Князевой хочется рухнуть под землю; уже большим ударом было, что Ане пришлось у крёстного просить часть суммы на билет до Риги. На сдаче стеклотары и макулатуры абитуриентка не заработала на билет до старта приемной комиссии. — Звони мне всегда, если тебе что-то потребуется, или если будут проблемы какие-то. Поняла? Аня головой качает, будто ей не родственник, а кто-то чужой предлагает деньги. Тем более, предлагает за что-то неприличное. — Ну, нет!.. — Так, гражданочка, — хмурит несерьёзно брови Степанов, в ответ на что у Анны отнюдь не несерьёзно сжимается тугой комок нервов в диафрагме. — Что за бунт? — Никакой это не бунт, но обдирать тебя я себе не позволю. Да и, в конце концов, я ещё даже не поступила, чтоб загадывать так далеко про жильё! Ненадолго дядя смотрит так, что Аня забывает про поезд, про Балтику, про всё, во что влюбилась ещё в школе, на уроке географии, где Юлия Сергеевна ученикам рассказывала про красоты необъятного Союза, на западе начинающегося с Латвии. В ушах — как беруши; все — как из-под слоя воды. А потом дядя Владик хмыкает, и белый шум переговоров матери с тётей Таней заполняется его голосом: — Загибай пальцы. Аня не понимает, и то, кажется, читается прямо на её лице, но руку с пятью пальцами она выставляет вперёд. Ладонь на солнечном свете предательски блестит сыростью. — Первое, — Князева загибает большой. — Я и не дам себя ободрать, Анютка. Помочь я тебе помогу, но сам с голой… ну, ты понимаешь, разгуливать не стану. Аня давит смех до того, как понимает, что улыбка её сойти может за многообещающее: «Ну, это мы ещё посмотрим!..». Мысленно себе выписывает подзатыльник и под счёт дяди к большому прибавляет и указательный: — Второе. Я не обеднею, если пришлю тебе немного на квартиру. Старлеи у нас, знаешь, в почёте, — он ей подмигивает так, что Князевой его хочется просто обнять. И она порывается почти… Дядя останавливает: — И, знаешь, мне тут в скором времени командировочка намечается одна… После неё ещё, глядишь, капитана дадут! У Анны от уважения и предвкушения вспыхивают глаза, как не горели, когда ей выдавали золотую медаль: — А куда? — На восток куда-то, — отвечает честно дядя и врёт, когда добавляет: — В Казахстан, что ли… — и до того, как добавит, что в скором времени пройдет с автоматом через границу с Афганом, охраняемую Беловым, Степанов сгибает третий палец девчачьей руки: — Третье, — и глаза, какие ничуть не похожи на глаза отца с фотографий, но Ане все равно многим напоминают взгляд Игоря Князева, задорно перед ней блестят: — А почему это ты вдруг не должна поступить? Ей ответить нечего. Точнее, есть что, но то сейчас лишнее. Дядя поддерживает так, что пытаться его переубедить в уверенности, какой Аня должна обладать, просто некрасиво. Особенно сейчас — в момент, когда, может, крайний раз за долгое время видит, трогает, разговаривает… — Я люблю тебя, — признается Анна, не замечая, как невовремя ломается голос, и, обнимая дядю, едва сдерживается, чтоб не прыгнуть ему на руки. Он пахнет одеколоном горьким. Для Князевой это — запах стабильности, надёжности и мужественности. Степанов чмокает в макушку губами, а колючая щетина возле рта щекочет голову Князевой. — И я тебя. Не давай латышам борзеть!.. Аня только смеётся ему в рубашку, а потом её каким-то потоком отводит к тёте Тане, у которой и глаза, и щёки сырые. Она обнимает так, что вокруг смыкается тёплое облако — пусть оно и по определению своему не может быть тёплым. Но Аня млеет, Аня, высокая и без того, ещё и на каблуках, чуть ссутулит шею, чтоб положить голову на плечо тёте Тане. А Белова — сама нежность, само материнство. — Всё хорошо будет, Анечка, — уверяет она так, что, вероятно, слышат и другие. Князева не злится; пусть слышат… Пусть все слышат, что всё будет хорошо! — Даже если не получится у тебя в Риге, то не расстраивайся. Страну посмотришь… После слов дяди, который не видит причин, по которой Аня должна провалить вступительные экзамены, такая поддержка от тёти Тани должна показаться обидной. Но Ане, почему-то, не обидно. Напротив; будто вываливается за борт корабля, но поясницей падает прямо на спасательный круг, плавающий среди океана. Ей спокойнее становится, когда хоть кто-то говорит, что не так страшна неудача — даже если учесть, что сама Князева неудач не принимает за финал и проигрыш. Только за паузу. Только за передых. — Спасибо, тёть Тань… — Ты мне звони, хорошо? — просит Белова, у которой из родных рядом остаётся только сестра, работающая сутками. — Когда уж сможешь… А я тебе письма буду писать. Ты только адрес мне свой дашь, хорошо? Девушка сама не замечает, как возвращает острое, как перец Чили: — Может, вы мне ещё лично всё будете рассказывать. Мать к себе тянет до того, как тётя Таня, поняв, что себе же противоречит, успевает ахнуть, прижать руку ко рту и извиниться одним словом, но искренним, как самая долгая молитва. Аня дёргается, но под руку маму всё-таки берёт. А та ей на ухо шипит: — Ну, объясни мне, на кой тебе этот поезд сдался? Сколько ты ехать так будешь? Князева точного времени не знает, но, прикидывая расстояние, время на остановки… — Ну, не больше суток. — О, — хмыкает мама тогда, хлопая медленно глазами. — А это для тебя, что, быстро? — Вполне… — А назад ты как? Тоже на поезде? Готовая тупить взгляд, косить глаза в сторонку и рисовать носком на асфальте полукруги при разговоре с дядей, с мамой Анна вскидывает голову, а вместе с тем и бровь: — А почему я должна возвращаться? Аня себя на мысли ловит, что ничуть не лучше тёти Тани. Тоже себе противоречит страшно, что стоит провериться у психиатра — нет ли подозрений на раздвоение личности? Но себя оправдывает; это просто нервы, просто важный шаг, просто риск… Мама в ответ так же вскидывает голову, что с неё чуть ли шляпа не падает: — А, что, возвращаться ты не планируешь? Анна планирует. Хотя бы на праздники, на лето — если в Риге не будет дел, если не поставят практику, если не найдёт работу, если закроет сессию хорошо… И снова она забегает вперёд, и, ловя себя на мысли, что бежать вперёд паровоза рискованно, — он может попросту задавить — Князева только сдаётся в этом споре. Приедет, вернётся… Когда-нибудь. На недельку, как говорится, до второго. — На самолёте дорого, — пользуется тогда аргументом, который не сыскивает эффекта при разговоре с дядей, но может «прокатить» с мамой, что счёт ведёт на каждую копейку. Она согласно вскидывает брови, как мудрец, с которым говорил молодой ученик, изобревший велосипед: — Дорого. Всё, Анька, дорого!.. — и уже тише говорит. — Молодец, что не полетела, а поехала; комиссии больше будет стимул тебя взять… Князевой хочется плюнуть от возмущения; её золотую медаль, над которой горбатилась ночами, будто бросают в яму с грязью. Она оттого золотой быть не перестаёт, но Ане брезгливо даже её достать. И все на миг становится будто безнадежным; и какой был смысл в учёбе на сплошные «отлично», если, уезжая поступать, ей говорят про взятку учёным, докторам и кандидатам?.. Ощущение, что путь можно было сократить, вяжет неприятно в горле. И тогда раздается гудок. Дядя Владик с её чемоданами исчезает внутри вагона, а тётя Таня, хватаясь за грудь, просит быть осторожнее; в одной из сумок варенье из домашней малины. Мама белеет и губы поджимает, но лишнего не говорит. Только Аню к себе прижимает, но как-то рвано, будто испуганно, или спонтанно, когда шепчет: — Ну, всё. Храни тебя Господь!.. И Ане хочется рухнуть в обморок. Перрон под каблучками босоножек рассыпается на кирпичи, когда Князева, удерживая себя от желания вспохватиться о документах, лекарствах или тёплых носках, проходит мимо троих её родных. Мама, уже всё, что надо, сказавшая, молчит. Тётя Таня с улыбкой за двоих, а то и за троих сразу, гладит по руке. Крёстный свою ладонь подставляет для опоры, когда Аня заходит внутрь вагона, тесня проводницу с усталым и блестящим от пота лицом. Князевой словами не передать, как она рада, что окна её купе выходят на другую сторону перона; меньше будет тоски, рвущей сердце в клочья и вынуждающей в сотый раз раскачивать весы, только пришедшие в равновесие… Ей это надо. Хватит колебаний. Аня садится на своё место. Чемоданы по бокам образуют кресло. Она, как пассажир первого класса, смотрит на душное лето за окном. В Риге не душно; Балтика спасает… Трогаются. Князева задерживает дыхание, чтоб не разрыдаться и не выскочить из вагона на ходу.***
— Давай-давай, пацаны, уедет сейчас! Фил, грёбаный олимпиец, бежит так, что, кажется, в состоянии на ходу запрыгнуть в вагон, чтоб попрощаться с Анькой. Косу и Вите за ним хрен угнаться; Космосила себе все ноги отдавил, пока колымагу свою тащил до вокзала, из тачки выжимая две лошадиные силы, а Пчёла никогда бегать быстро не умел. Лёгкие после пробежек можно было сплюнуть вместе с табачным дымом. Но они все равно бегут. Навстречу толпе, проводившей своих родных, парни носятся зиг-загами, иногда чуть ли не перепрыгивая через стоячие на пероне чемоданы и рюкзаки. Фил пятками сверкает впереди, когда Кос орет дурниной в раскрытое окно поезда «Москва-Рига»: — Стоп-кран нажми, стоп-кран!!! Витю глушит. Он плечом сталкивается с каким-то хилягой, отчего сопляк аж падает на задницу, а Пчёле — хоть бы хны. Бежит дальше, а «хны» ноет в руке, которая от толчка немеет… — …Ну, хватит, Катенька, — Таня успокоить пытается, но у самой слезинка на вершинке. Ещё и дрожь в голосе и руках — полный, иными словами, набор. Берматова спокойнее; она лицо все прячет в ладонях и за полями шляпы своей. Не знай, что она дочь свою в другую республику отпустила учиться — можно было бы подумать, что у женщины просто голова разболелась. Степанов плачущих женщин не любит потому, что руки сразу отпускаются и становятся слабыми — даже не смотря на то, что Владислав Сергеевич совсем не дрыщ. Одну он ещё мог вынести. Двух — с большой натяжкой. Но трёх… это перебор. А он зуб был готов отдать, что плачут сейчас трое; у Ани губа дрожала, когда крёстный сажал девушку в поезд. Степанов ругается забавно, крепкое слово интерпретируя во что-то безобидное из разряда поварешек, когда из кармана дёргает сигарету. Он пытается быть строгим, каким бывает на работе: — Всё, барышни, хватит! Вы ж её не на Луну отправили. Надо будет — приедет. Или сами к ней приедете… — Да что там делать-то? — машет на Влада Таня рукой, которой после вытирает слёзы себе и Катерине. А Степанов, смотря вслед поезду, постепенно набирающему скорость, против Беловой оборачивает её же аргумент: — Страну посмотреть! — Да иди ты, — забитым носом бубнит Катя, всё-таки отрывая в какой-то миг руки от щёк. Выдают её лишь опухшие веки, от которых Степанов отводит взгляд. Сестра, два месяца назад утешавшая свою родную, теперь о её плечо опирается и спрашивает Бог весть у кого: — Что ж будет?.. Степанов раскуривает сигарету на открытом перроне. Оглядывается, чувствуя себя бесстыдником, за интимностью подглядывающим в щёлочку, и взглядом хочет погулять по небу. Но цепляется за три несущиеся к ним кометы — именно кометы, которые за собой оставляют след в виде возмущённо кричащих людей, опрокинутых тележек и лающих от испуга собак на поводках. Картина маслом; Влад присвистывает: — Ма-атерь Божья… Катерина Андреевна оглядывается мельком через плечо, но разом надвигает глубже шляпу. Фальстарт в секунду ей даёт возможность слёзы окончательно стереть и голос сделать твёрже, когда перед удивлёнными мокрыми глазами тёти Тани замирают, как вкопанные, Сашкины друзья. — Здрасьте, тёть Тань! Тёть Катя! — на выходе выпаливает Пчёла, вместе с тем упираясь ладонями в подгибающиеся колени; ну, и марафончик!.. Сердце из груди хочет выпасть хотя б для того, чтоб больше глотнуть кислороду. Космос, который умудрился чуть ли не на ходу закадрить какую-то барышню с ногами от ушей, прибегает позже остальных. Пока Фил по сторонам оглядывается, как потерявшийся сопляк, Холмогоров глотает воздух ртом и спрашивает с ходу: — А чё, поезд уже… того? — Это вы того! — щурит глаза недобро Степанов; что это, думает, за шпана на Анин поезд притопала? Таких, как этот длинный, старлей на дежурствах по углам шугает!.. — Так Аня уже уехала? — спрашивает Филатов, головой крутя так, как не крутит иногда сова. Тётя Катя к ним спиной стоит, смотря на бесконечный ход рельс, который не мог будто бы привести в другой город, но вёл, вёл уже не первый год, не первый раз… Таня машет рукой, в которой зажимает платок: — Да только что! — Вот бл…ин, — Пчёла ругается, но базар при «старших» фильтрует. Сердце в горле стучит так, что болит, хрипит, когда опускается на корточки и сам закуривает; никотин успокаивает. По крайней мере, его. Кос выдыхает так злобно, что даже Аня, уже мчавшаяся в Ригу, должна испугаться и вернуться в тот же миг. Проходит в тень, чтоб точно не вспыхнуть; ну, и нахрена они тогда так торопились?!.. Фил растегивает спортивку, из-под которой по спине чуть ли не водопадом течёт пот, когда тётя Таня восклицает: — Да что вы вообще тут делаете?! — Так нам Саня письмо написал! — восклицает в ответ Фил, рукой взмахивая куда-то далеко. Белова разом белеет, вопреки жаре оправдывает свою фамилию, когда Валера, почти не запыхавшийся КМС-ник, объясняет, резво дёргая головой: — Мол, так да так, Анька подаётся в Литву… — Латвию, — поправляет все ещё хмурый Степанов. Фила только рукой машет снова: — Да разница-то… Главное, что уезжает! А я тут, с Полканом, на границе, не по-пацански. Мол, придите, проводите её от меня, а то мы с ней два года не аля-улю, не встретимся, не услышимся, ничего… У тёти Тани губы подбираются, вдруг становясь похожими на утиный клюв, и раздуваются ноздри. Пчёле легче отвернуться, чтоб ни себя, ни мать Белова не смущать; и без того не особо хорошо получается, что они — ни одной — Саниной просьбы не выполнили. Ни за Ленкой не уследили, ни Аньку не проводили… Блядство какое-то. Тётка Белова тогда резко разворачивается и на них троих, на здоровых боровов, которым по восемнадцать-девятнадцать лет, смотрит, как на малолетних опездолов, у которых ветер в голове свистит, аж завывает. — Проводили? — Тёть Кать, — берётся за урегулирование конфликта Кос, прикладывая к себе сердечно руку. — Ну, пробки такие были. Мы не ожидали никак. — Ага, — почти плюется Берматова, когда пальцем тыкает в свежую ссадину, которую Пчёле оставил какой-то дерзкий лох с Рижского рынка, не пожелавший платить за «аренду». — А это вам, я так понимаю, штраф выписали. За пересечение двойной сплошной?! И уходит до того, как за её локоть успеет схватиться тот хмурый мужлан — какой-то родственник Князевой, но его ни Фил, ни Кос, ни Пчёла не знают. Валера ещё пытается как-то реабилироваться в глазах — точнее, в спине — Берматовой, несущейся на коротких пухлых ногах к выходу с перрона, но слышно его… Так себе. Диспетчер говорит о прибытии состава «Москва-Псков». Тётя Катя, если Фила хочет выслушать, то сделать это не сможет. А она, видать, не особо хочет. — Вот бляха-муха, — ругается тогда Кос смачно и подходит к Вите со своим понтовым красным Malbоro. Пчёла прикурить даёт, но вместе с тем по башке двигает Холмогорову: — Я ж тебе говорил проезжать там, на повороте! Успели бы мы проскочить на мигающий, а так встряли на минут десять точно! — Ну, палку-то не перегибай! Какой «десять»? Мы там, от силы, две-три минуты были! Обмен колкостями разгорается из маленькой искорки в костёр, и жара на улице это пламя только сильнее ворошит. Фил некоторое время в стороне стоит, слушает внимательно, а когда уж Кос ладонью бьёт по козырьку Витиной кепки, отчего она падает на перрон, вмешивается: — Ну, харе, всё!.. Обосрались — так обосрались. Едущие в Псков тащатся к поезду, из которого выходят проводники и проводницы, и новая толпа заполняет перрон. Пчёле и Косу, их полу-шуточному противостоянию там делать нечего. Братья в сторону отходят. Курят. Фил хмуро хрустит кулаками. Душно. По шее течёт капля пота. Пчёла смотрит на часы на запястье — дешёвые, как и «ювелирные» цепи с рынка. На две, бляха-муха, минуты опоздали ведь… — Ладно, — в какой-то момент откашливается Космос и руки кладёт на плечи братьям. Хитрый его тон вселяет что-то типа надежды: — Саньке мы напишем, что на вокзал приехали, - в ответ на что Фил прищуривается сильно. Холмогоров вскидывается: - А что, разве, не приехали?! Валера хмыкает. Витя прыгает на скамейку. Сердце не успокаивается до сих пор, а легкие дрожат. Затея ему нравится мало, но вариантов, похоже, не остаётся. Поезд мчит по рельсам, разделяя день на прошлое и будущее.