ID работы: 13149414

Черная Далия

Гет
NC-21
Завершён
1185
Горячая работа! 4161
автор
avenrock бета
Размер:
787 страниц, 45 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1185 Нравится 4161 Отзывы 340 В сборник Скачать

Глава 9: Всадница без головы

Настройки текста
Примечания:
Это история моего провала. Такого позора, что хочется рвать на себе волосы, спрятаться ото всех; забиться под кровать, пока в голове не уляжется вся отвратительная горечь произошедшего. Но буду обо всём по порядку… У дяди большая квартира, а по сравнению с моим домом, — напоминающим старый облезлый гараж, в котором поселились бродяги, — так вообще походит на огромный музей со светлым паркетом и тёмными стенами в стиле самого кричащего минимализма. Он пересекает гостиную, открывает окно; и по комнате проходится волна прохладного влажного воздуха. — Голодна? — интересуется Люцифер, задержав на мне ничего не выражающий взгляд. — Нет, я бы приняла душ. Я топчусь посреди гостиной — дядя, понятливо кивнув, указывает в сторону лестницы. И нахрена ему двухэтажная квартира? Он ведь в ней даже не живёт. Наверное, это логово для того, чтобы водить сюда элитных шалав. Уверена: они у него есть. Я морщусь от этой мысли; поднимаясь следом за ним, хватаюсь за перила; стараюсь не смотреть на его аппетитную задницу, обтянутую чёрными брюками. Дядя опускает матовую металлическую ручку и толкает дверь, приглашая меня войти. В комнате тихо, как-то одиноко и уныло: нет ни цветов, ни личных вещей — только предметы интерьера. Люцифер уходит на несколько минут, за которые я успеваю трижды пройтись по спальне то бездумно притрагиваясь к мебели, то застывая у окна: за ним стелется беззвёздная, разрываемая мутным дождём и воющим ветром ночь. Картина за стеклом такая же затуманенная, как и мой рассудок. — Переоденься, — вернувшись, он протягивает мне чёрную футболку. — В ванной есть полотенце и, если хочешь, новый халат. Принимаю одежду, после чего, не смотря на него, плетусь в душ. Скидываю вещи — холодный пол под ногами неожиданно приятен; встав в квадрат стеклянной кабины, ощущаю, как тёплые струи ударяют в голову и стекают по телу. Душевая наполняется запахами молочного геля и цветочного шампуня, искрящаяся пена закручивается вокруг слива. Вытянув руку, цепляю мягкое белое полотенце и оборачиваюсь в него. Я тревожусь из-за того, что мы не вернулись в дом Моретти. Наверняка появятся вопросы и косые взгляды — больше всего меня беспокоят Ости и Лилу: если Красотка вряд ли станет обвинять меня в чём-либо, — по крайней мере, в лицо, — то о реакции Милашки приходится только гадать. А если она в него влюблена до беспамятства и, узнав о том, что мы ночевали вместе, навыдумывает себе ерунды? Накрутит и пойдёт с крыши прыгать или резать вены? От этих фантазий у меня мерзко скручивает желудок. Нужно поговорить с ней по приезде; надеюсь, что не застану милашку с милым лезвием в руках — иначе придётся её спасать, утешать, выслушивать и кивать в знак понимания; если понадобится, то надавать по морде, чтобы заставить понять всю тупость самоубийства. Надо же когда-то совершать добрые поступки. Наверное, я вовсе не правильно поступила, когда поехала с дядей: всё-таки здесь я не для развлечений. Эта мысль нагоняет на меня слегка давящую грусть. Дядина футболка такая длинная, что доходит до середины бедра; мягкой тканью касается влажного тела и обволакивает едва уловимым запахом геля для стирки. Собрав волосы в хвост, я настороженно открываю дверь и выхожу в тёмный коридор, где светом в конце тоннеля служит тусклый настенный бра у основания лестницы. Неторопливо спускаюсь и застываю в полутьме гостиной, держась за прохладные перила и не смея ступать дальше; потому что хрен знает, как на это отреагирует дядя, расслабленно сидящий на угловом диване, откинув голову на спинку и прикрыв глаза. — Я не помешаю? Дядя-у-которого-расстёгнуты-верхние-пуговицы-рубашки лениво поднимает голову и подносит ко рту широкий бокал, наполненный янтарной жидкостью. Сейчас у меня в голове бьётся мысль, что если он всё-таки прогонит меня, то я хрен куда уйду. — Ты бы ложилась спать, завтра выезжаем рано, — отвечает он, сделав глоток. — Я не усну сейчас, — всё же осмеливаюсь подойти ближе и сесть с другой стороны дивана, натягивая футболку вниз. Надо было хоть штаны надеть, а то подумает, что ногами перед ним светить пришла. — Это виски? Нальёшь мне тоже? — киваю на бокал, объятый его красивыми пальцами; и замечаю, как он скептически поднимает бровь. — Что? Мне уже можно. — Тебе восемнадцать, — он делает демонстративное ударение на моём возрасте. — Ты несовершеннолетняя. Могу предложить воду или сок. Внизу есть ресторан, можно заказать тебе что-то оттуда. — П-ф-ф, — я закатываю глаза. Это не дядя, это дед из дома престарелых. — Да я знаешь сколько алкоголя уже выпила на вечеринках?! Ты за всю свою столетнюю жизнь столько не видел. Как-то мы с моей дерьмовой подругой так налакались, что украли дорожный знак и принесли его к ней домой. А наутро явились суровые полисмены, и нам от её матери здорово влетело. Моника потом несколько недель была под домашним арестом. На миг я встречаюсь с его зрачками — он смотрит так пронзительно и недоумевающе, но я героически выдерживаю этот взгляд. — Вики, вовсе не обязательно озвучивать всё то, что у тебя в голове, — Люцифер делает глоток, не замечая, что одна маленькая капля остаётся блестеть на его губе. — Я бы сказал, что делать это крайне нежелательно. — Моя болтовня тебя утомляет? — складываю руки под грудью, а потом вновь опускаю их, чтобы не акцентировать его внимание (размечталась) на своих сиськах. — Угостишь даму виски или как? — Нет, — отрезает он, на что я хлопаю глазами в тупом непонимании. — Нет — «не утомляет», или нет — «не угостишь»? — Нет, Вики, ты меня не утомляешь. Но советую тебе не говорить то, о чём думаешь, особенно перед малознакомыми людьми, к которым отношусь и я, — он делает ещё глоток и клацает бокалом по стеклянной поверхности стола. Откидывается назад, вытягивает руку по спинке дивана и продолжает: — Могу налить тебе немного вина. Устроит? — Хоть что-то, — я пожимаю плечами. Дядя уходит ненадолго, а потом возвращается с тёмной бутылкой и высоким кристально чистым бокалом. Откупоривает деревянную пробку; держа фужер за ножку, наполняет его насыщенно-бордовой жидкостью и ставит на низкий стол. Мне приходится здорово потянуться, чтобы взять его. Я закидываю ноги на диван, подгибая их под себя. Странно, что он не дал бокал с вином мне в руки. Может, всё дело в том, что он без перчаток? — Тебе неприятно прикасаться к чужой коже? — интересуюсь, сделав небольшой глоток. А вино оказывается приятным: фруктовым и чуть терпким; растекается кисло-сладким послевкусием на языке. — У тебя какие-то нехорошие воспоминания? Училка по психологии рассказывала, что все эти шизы идут из детства. А по телеку говорили, что Карл Лагерфельд носит перчатки, потому что в детстве его мать сказала, что у него некрасивые руки, и теперь он стесняется, постоянно пряча их под тканью. Но у тебя красивые руки — наверное, самые красивые из всех, что я когда-либо видела. Сейчас — в полной тишине и спокойствии — он кажется таким уютным и добрым… — Я тебе уже отвечал на этот вопрос, — отвечает дядя, и в голосе его скользит холодное раздражение. — Мне. Так. Комфортно. … но это только кажется. Его взгляд становится предвестником конца света. Мне страшно и стыдно за свой вопрос; наверное, этими словами я вызываю в нём только отрицательные эмоции. Как обычно. Он обнажил свои руки, потому что надеялся, что я лягу спать? Похоже на то. Между нами повисает напряжённое, наэлектризованное молчание; а потом я резко вздрагиваю, когда оно разрывается сигналом его мобильного. Взяв смартфон со стола, Люцифер удаляется; я делаю ещё несколько больших глотков, осушая большую часть бокала, и наливаю ещё. Спустя минут пять понимаю, что не прочь перекусить — китовый вой, вибрирующий в пустом желудке, это только подтверждает. Нужно наполнить его чем-то: покормить китов, заморить червячка; иначе меня развезёт с двух бокалов. Тихо поднявшись с гладкого дивана, я иду по квартире в поисках кухни, держа фужер с вином в руке. За окном грохочет; небо мечет яркие молнии, освещая комнату с кухонным гарнитуром во всю стену. По центру высокие стулья и мраморный островок, чуть дальше — холодильник. Но, открыв его, нахожу только бутылку яблочного сока и унылого вида апельсин. — Я закажу поесть, — голос за спиной вынуждает хлопнуть дверцей холодильника, обрубая льющийся оттуда тёплый свет. — Что хочешь? В его руке мерцает телефон, на незаблокированном экране которого светится карточка с контактом «Босс». Ему звонили с работы в такое время? Наверняка у него какая-то ответственная профессия, раз уж беспокоят по ночам. Заметив мою заинтересованность, дядя блокирует мобильный щелчком боковой кнопки. — Только не макароны, — я поднимаю голову, встречаясь с ним глазами. — Я их уже наелась на всю жизнь. Люцифер кивает, разворачивается и уходит обратно в гостиную. Дальше заявляет, что нужно подождать минут двадцать, пока еду принесут из ресторана, расположенного на первом этаже дома; а я тем временем хлебаю вино и пытаюсь не сгореть под натиском его обжигающего взгляда. — Может, хватит уже? — дядя откидывается на спинку дивана, укоризненно склоняет голову вбок. — Да брось, — отмахиваюсь рукой. — Ты же мне не папаша, чтобы причитать. Даже маме всегда было пофиг. Хоть какой-то плюс в том, что нет нормальных родителей — никто не выносит мозги. Дядя меня никогда не поймёт: его мама и папа рядом и относятся к нему с любовью; уверена, что всю жизнь он был окружён теплом и заботой — все вокруг подтирали его красивую задницу самой мягчайшей в мире бумагой, созданной специально для этой задницы. Я обхватываю бутылку; звякнув горлышком о край бокала, наливаю ещё; а потом поднимаю её, и сквозь изумрудное стекло его силуэт кажется размытым, абстрактным, неземным. В животе странное чувство: приятно тянущее; а мысли быстро-быстро скачут и деформируются из одной в другую, растворяются, оседают на зелёном стекле. Нет, он красивый всё-таки. Не такой, как другие. А ещё очень скрытный, но это не мешает мне смотреть в его туманную глубину. — У меня есть друг Сэми, — я осторожно ставлю бутылку на стол и делаю глоток из бокала. — Как-то в детстве мы насобирали разноцветных стёкол, просверлили в них дырки, продели верёвочки и повесили на окно. К закату вся комната залилась радугой. Это было волшебно, — дядя внимательно смотрит на меня, выслушивает и даже моргает изредка. — Сэми сделал гирлянду из журавликов, мы протянули её по дому. Легли на пол и разглядывали потолок, где от ветра двигались цветные волны. — И что потом? — спрашивает Люцифер, поймав моё тяжёлое молчание. — Потом пришла мама и сказала, чтобы мы выбросили весь этот хлам, — я тяну ещё глоток, прокатывая сладость по языку. — Я тогда расстроилась, снимала стёкла так нервно, что перерезала себе все пальцы, заляпала кровью и подоконник, и бумажную гирлянду, — провожу ладонью по лицу, и все приятные воспоминания вмиг теряют свою целостность. — Ребекка вообще не очень хороший человек, я люблю её, конечно, она же моя мать, ведь мать нельзя не любить, да? Это неправильно, и так не бывает, и вообще я не собиралась рассказывать это, тебе неинтересно, а я снова несу полнейшую чушь, наверняка у тебя своих забот полно, а мои покажутся детской чепухой, — я чувствую себя глупо, неловко; быстро опрокидываю бокал, выпивая остаток вина большим глотком, и клацаю им о стеклянный столик. — Я пойду. Резко поднявшись с места, одёргиваю футболку — считать её платьем было точно плохой затеей — и собираюсь скрыться в своей одинокой комнате, но дядя вдруг останавливает внезапным: — Сядь, — наливает в бокал ещё виски, подносит к губам, пьёт; а я на выдохе обессиленно опускаюсь на край дивана. — Разберись, пойми, чего ты хочешь от жизни. Хватит делить на чёрное и белое, убегать, прятаться, скрываться каждый раз. Перестань притворяться невидимкой. Потому что люди видят тебя, Вики, — он тянет ещё глоток, поднимает холодные глаза. — Я тебя вижу. Мне хочется достать сигареты, ставшие моим негласным союзником; затянуться, выпустить струю дыма в потолок и смотреть за парящим в пространстве туманом. Уверена, дяде это не понравится; но ничего — переживёт. И вообще, какая ему разница? Набравшись какой-то неописуемой смелости, вновь поднимаюсь на ноги; и в накалённый воздух вклинивается мелодичная трель. — Еду принесли, — Люцифер ставит бокал на стол и обходит его, неспешно направляясь ко входной двери. Возникает такое чувство, что он уносит с собой из комнаты всякий звук. Безмолвие гостиной вызывает мелкую назойливую дрожь; и я, вновь забравшись с ногами на диван, бездумно разглядываю хитросплетения мутных водяных потоков на окне. Взяв мобильный, впервые за долгое время открываю мессенджер и ловлю вибрации входящих сообщений, пробирающие руку. Больше тысячи из общих чатов, несколько от бывших одноклассников, и ещё пара от Моники. Моника: Детка, прости. Представляю, как ты злишься, но мы должны поговорить. Сама не знаю, что на меня нашло, и зачем я отвечала на эти его сраные заигрывания, но я понимаю, что поступила подло. Перезвони мне. Моника: Ребекка сказала, что ты уехала в Чикаго. Вики, прошу, хватит избегать меня, мы ведь не первый год дружим, дай мне возможность объясниться. — Приятного аппетита, — дядя подходит так незаметно, что я аж вздрагиваю. Он умудрился переложить еду из контейнеров в обычную посуду; и теперь на стеклянном столе оказался тёплый салат, который был тут же оприходован мной — хрустящие баклажаны в сладковатом соусе особенно классные. На вопрос: «Вкусно?», я могу только согласно мычать, потому что пожираю запечённую индейку с ломтиками ананаса, запивая терпким вином. Как-то раз мама готовила индейку на День Благодарения, но она оказалась такой жёсткой, что мясо хрустело и застревало волокнами между зубов. Ребекка вообще не любит готовить, да и меня она этому никогда не учила; однажды в детстве я едва не спалила наш дом, пытаясь пожарить яичницу — тогда точно пришлось бы потеснить бомжей в подворотне и побороться с ними за право ночевать в кирпичных заброшках. Благо сейчас дохрена всяких там фудблогеров, и к периоду старшей школы я всё-таки научилась готовить элементарные блюда типа макарон с сыром или митболов в томатном соусе. — На следующей неделе я отправляюсь в Нью-Йорк, могу взять тебя с собой, если хочешь, — дядя смотрит на меня долгим-долгим взглядом, будто сомневается в уместности своего предложения. — Увидишься с друзьями, или, может быть, с матерью. Эта новость заставляет меня едва ли не уронить замороженный йогурт с карамельной крошкой. Уверена, на моём лице читается радость; кажется, она даже передаётся дяде — его губы на секунду вздрагивают в уголках. — Конечно, — я взбалтываю мягкий крем маленькой ложечкой, смешивая его с карамельными осколками. — Я так сильно скучаю по другу, что это будет очень кстати! К тому же я должна передать ему кое-что. Я кладу ложку в рот, тяну тихое: «м-м-м», от удовольствия закатывая глаза. Постепенно расслабляюсь, — видимо алкоголь так действует, — и дядино присутствие перестаёт превращать всё моё тело в натянутую тетиву. Сделав ещё глоток вина, я откидываюсь на спинку дивана; провожу пальцами по подушке, изрезанной едва различимыми тонкими нитями вышивки; и часто моргаю, понимая, что пространство перед глазами мягко плывёт, растекается, смешивается с тихим дыханием. — А что за татуировки у вас? — вопрос сам соскальзывает с губ. — Ну, одинаковые, у тебя, у Лилу, у Мисселины. И у Ости, кажется, на лопатке что-то подобное было, просто под волосами точно не смогла разглядеть. Это похоже на цветы, которые я видела в саду. Как их там… — Далии, — отвечает Люцифер; а я киваю, вновь отпивая глоток вина. — Что-то вроде домашней традиции. — Красивые, — убираю прядь волос за ухо, — я тоже себе такую хочу. Дядя как-то нервно усмехается — его глаза горят невысказанностью; он делает глоток виски — уже более жадный — и отвечает: — Она тебе не нужна, уверяю. Вот знаете, не в моих правилах так откровенно пялиться на женатого мужика. Не в моих правилах ходить с ним на обед. Не в моих правилах ночевать с ним вдвоём под одной крышей, хоть и в разных комнатах. Но кому вообще нужны эти грёбаные правила? Люцифер — квинтэссенция сексуальности. Эти слегка приоткрытые губы, несколько расстёгнутых пуговиц рубашки; татуировки на шее, уходящие под белую ткань; вены на руках, длинные ровные пальцы. Он мне нравится. Вовсе не так, как нравился Мэтт. Что-то совсем иное, и от осознания моей зарождающейся зависимости ладони начинают пульсировать, живот сладко ныть, а горло и щёки — гореть. Это чувство можно разобрать на атомы, разложить на фантомы ощущений: ноющее притяжение, искрящаяся радость, ломающее желание касаться, слышать голос, улавливать дыхание. В моей голове черти танцуют. И я хочу танцевать вместе с ними! — У тебя есть музыка? — я так резко подскакиваю с дивана, что голова идёт кругом. Я пьяна. В том числе им. — Хочу танцевать! Кажется, дядя снова смотрит на меня взглядом «ты-идиотка», но мне так откровенно плевать. Он качает головой, тянется к пульту, нажимает на кнопку — по гостиной разливается музыка. Я почти не слышу её из-за пульса, оглушительно бьющегося в ушах; расставляю руки, прокручиваюсь, пытаясь устоять на ногах; танцую — босая, растрёпанная, пьяная, — совсем не заботясь о длине футболки; смеюсь, откидывая голову назад; стараюсь двигаться в такт: нелепо — может, даже смешно; но мне так всё равно, как я сейчас выгляжу; потому что это заставляет его улыбаться. На миг он теряет всю свою выдержку — смеётся коротко, низко: и от этого звука, впервые коснувшегося моего слуха, все чувства становятся ярче, сильнее, мощнее. Неконтролируемее. — Идём танцевать, — я разворачиваюсь лицом к нему, на носочках подбегаю ближе. — О, нет, Вики, я не танцую. Он отмахивается — улыбается так искренне, что я не могу сдержать ответной улыбки. Отчего-то эту его эмоцию хочется запомнить, запечатлеть, отпечатать, выжечь, заморозить. Оставить себе навсегда. — Слушай, мне плевать, окей? Просто танцуй и всё. Он пытается ещё что-то сказать; но я — сама не понимая, что делаю — быстро наклоняюсь, хватаю его за запястье, на мгновение чувствуя под пальцами биение его пульса; становится тепло, горячо, жарко. А потом он резко вырывает свою руку, и я на секунду теряюсь под его взглядом, вынуждающим сердце ухнуть вниз и забиться в предсмертных конвульсиях. Я отшатываюсь назад, едва не теряю равновесие, трижды жалея о том, что сделала; а Люцифер — такой скованный, сжавший челюсть, убивающий глазами — походит на палача, вскинувшего острый окровавленный топор над моей головой. Время тянется, как прогорклая жвачка, множит чёртов ноль на пустоту. Он зол, растерян, дышит тяжело; а у меня внутри всё холодеет и затягивается хрустящим льдом от повисшей между нами напряжённой паузы; музыка отходит на второй план, становится однотонным неразборчивым звуком, врастает в стены, вытесняемая нашим звенящим молчанием. Затем Люцифер поднимается с места, на миг кажется, что он готов разорвать меня на куски, но дядя лишь ставит недопитый бокал на стол, напряжённо отходит к окну и резко произносит: — Иди спать. И топор пролетает в сантиметре от моей головы, разбиваясь вдребезги. — Прости, — отвечаю, проклиная себя и сегодняшний вечер. — Не стоило так делать. Я уберу тарелки. Пряча от него глаза, принимаюсь собирать со стола грязную посуду. Он выключает музыку — теперь становится слышно, как от дрожи в пальцах звякает стекло, когда я ставлю тарелки друг на друга. — Я сказал тебе идти в комнату. Ясно. Он просто хочет, чтобы я поскорее ушла с глаз. Не желает меня видеть. Весь путь, ступая босыми ногами по прохладному кафелю, сменяющемуся тёплым паркетом, я утопаю в чувстве вины. Закрываю дверь комнаты, на несколько секунд прижавшись к ней спиной; а потом забираюсь под одеяло; утыкаюсь лицом в подушку, в которую так и хочется закричать, но я лишь до боли в челюсти сжимаю зубы. Как можно быть такой идиоткой? Тупица. Своим напором задела слабые точки. Ведь можно сложить два плюс два; это уравнение с одним-единственным неизвестным: причиной, о которой знать не дозволено, лишь покрытой трещинами моих догадок. И что теперь он подумает обо мне? Как смотреть ему в глаза? Да и с чего я вообще взяла, что с ним на равных? Я в его доме работаю, а он устанавливает правила для таких, как я. От этой мысли меня накрывает моросящая паника — тянет ко дну, прокатывается туда-сюда, застревает комом в горле, мешает уснуть. Мне бы сбежать куда-нибудь, — ничего нового, — вернуться домой, чтобы не пришлось испытывать на себе его давящий своим осуждением взгляд. Я ворочаюсь в кровати, сминая белую простынь; то засыпаю, то с хрипом подскакиваю, до тех пор, пока первые линялые лучи солнца не начинают блуждать по комнате. Дождь ушедшего вечера закончился, оставив после себя лужи и запах мокрого асфальта, доносящегося из приоткрытого окна. С тяжелой головой я отрываюсь от постели, наскоро принимаю холодный душ, вскрываю упаковку с щеткой и лениво вожу ею по зубам, изредка сплёвывая в раковину ментоловую пену. И одеваюсь так же медленно, словно желаю оттянуть время до неизбежной встречи с ним. Вчера — под активным действием алкоголя — я чувствовала себя смелее, раскованнее; но сейчас, откинув из разума затуманивающий эффект, ясно осознаю, что, как обычно, всё испортила. Этот день мог быть самым лучшим за последние прожитые недели: самым запоминающимся, сладким на чувства, ярким на эмоции. Но я разрушила его. Стук в дверь заменяет стук моего сердца. Онемевшими пальцами я берусь за холодную ручку и тяну на себя. Дядя на пороге удивительно спокойный, словно не было ничего. Он снова в перчатках: при мне он больше никогда их не снимет, — неизвестно ведь, в какой момент мне в голову взбредёт идея к нему прикоснуться. Снова в холодной маске, вросшей в его лицо. Это было предсказуемо и очевидно. — Готова ехать? Я коротко киваю, не смотря в его застывшие, ничего не выражающие глаза; затем плетусь следом по лестнице. Рефлекторно придерживаюсь за перила, и каждый шаг даётся с трудом; воздух в гостиной холодный, пропахший неизвестностью его мыслей и удушливым равнодушием. — Прости за вчерашнее, — вдруг несмело произношу я. — Правда, я не хотела, само как-то получилось, я не ожидала даже, что ты так отреагируешь. — А как я отреагировал? — Люцифер останавливается у входной двери и встаёт ко мне вполоборота. — Смотрел так, будто ненавидишь меня. Дядя усмехается, опускает ручку вниз и открывает дверь. — Ты ни при чём, — он нажимает кнопку лифта, отозвавшуюся красным сиянием. — Не извиняйся. Но больше так не делай. Он стоит в нескольких недосягаемых шагах от меня, и с этого момента никто не произносит ни звука. Я разбираю по молекулам всю его недосказанность, недоступность, незавершённость. Мы в полной тишине спускаемся в стены бетонной парковки, пропахшей резиной шин и свежей краской дорогих тачек. В тягучем безмолвии едем по городу, который только начинает оживать: люди открывают двери маленьких уютных ресторанов и кофеен, выносят исписанные цветным мелом штендеры; машины движутся плавно, утопая колёсами в блестящих на утреннем солнце лужах; где-то мигают рекламные вывески, где-то бредут туристы с рюкзаками и фотоаппаратами. Затишье со свистом сквозит между нами, когда мы выезжаем за пределы Чикаго на широкое шоссе, прочерченное тенями стволов деревьев. Когда ворота дома Моретти открываются, въезжаем на территорию. Я не дожидаюсь, пока он откроет мне дверь — справляюсь сама — и, кинув короткое: «Спасибо», выхожу на дорожку, ведущую непосредственно к дому. Мои задачи на сегодня: выпить кофе; привести себя в нормальное, адекватное состояние; улыбаться: никто не любит печальных и унылых, всем нравятся беспроблемные — это ведь намного проще; и работать, работать, работать. Потому, умывшись в комнате, я натянуто улыбаюсь в зеркало, пытаясь сохранить это выражение лица как можно дольше; переодеваюсь и бодро выхожу в коридор. Ничего страшного не произошло, развела тут драму на пустом месте; ну взяла дядю за руку, что такого? А его нездоровые реакции — его проблемы. Я тут врачом-мозгоправом не нанималась! В конце коридора встречаю Лилу: с пакетом печенья и чашкой кофе в руке она скрывается за дверью своей комнаты, так меня и не заметив. Я не видела её с самого возвращения из Вегаса, не считая того случая у бассейна; и это странно, что она набивалась в подруги, а теперь её как отрезало. Нужно бы спросить, в чём дело; да и вообще поговорить с ней — вдруг приревновала дядю ко мне или ещё чего. Потоптавшись у порога, стучусь — не дождавшись ответа, настойчиво толкаю дверь. Её комната — полное её отражение. Большая кровать с полупрозрачной вуалью балдахина, на подушках блевотно-розовые чехлы; везде цветы, ленточки, блёстки; в воздухе запах её духов оседает на язык таким вкусом, будто пожевал сочную розу. Но Милашки здесь нет, — я имею в виду нет в комнате, — из чего я делаю вывод, что Лилу зашла в ванную. Через секунду эта догадка подтверждается кашлем и звуками рвотных позывов. Ещё кашель, звук льющейся из крана воды, её мягкие шаги и щелчок двери. Она смотрит растерянно, кривит губы и закатывает глаза. — Это не булимия, если что. — Да я и не говорила, — я неловко пожимаю плечами, но Милашка вытягивает ладонь, заставляя замолчать. Она пихает пальцы себе в глотку. Моя одноклассница Эшли так делала: сначала наедалась до предела, а потом бежала в школьный туалет, чтобы блевануть, и всё это скинуть в унитаз. — Чего пришла? — Лилу плюхается в кресло поросячьего розового оттенка и складывает руки под грудью. От её милости не остаётся и следа — даже приторной крошки. — Я не видела тебя, подумала, может ты приболела, — стою посреди её розового королевства и чувствую себя полной дурой. Ей не нужны мои помощь и поддержка. Они никому не нужны, кроме Сэми; пора это признать. — Я была в Чикаго. — Я в курсе, — бросает не-Милашка и закидывает ногу на ногу. И взгляд такой залихватски-омерзительный, возвышающий её надо мной. — Мартино же поручил Люциферу тебя выгулять, чтобы не скучала. Ну как, хорошо повеселилась? Теперь понятно, с чего дядя вдруг стал заботливым. Этого стоило ожидать. — Ничего особенного, — я отхожу к двери; потираю пальцем висок, пытаясь угомонить гул в голове после ночи беспокойного сна и выпитого накануне алкоголя. — Я пойду работать, просто хотела убедиться, что с тобой всё в порядке. Лилу фыркает в совершенно не свойственной ей манере, берет розовый ноутбук со стола, поднимает тонкую крышку и теряет ко мне абсолютно весь интерес. Ну и фиг с ней; на самом деле, не очень-то и хотелось слушать её слащавый голос сейчас.

***

— Всё нормально, Йор, я залезу и оторву эти листья, — я взмахиваю рукой, словно это дело для меня — сущий пустяк. — Это опасно, нельзя рисковать, ты ведь упасть можешь, — садовник качает головой. — Но подъемник сюда не подогнать, слишком мало места. — П-ф-ф, да я миллион раз на деревья взбиралась, так что это вообще не проблема, — я цепляюсь за толстую ветку, подтягиваясь вверх под его испуганные ахи-охи. — Всё нормально, сейчас уберём заражённые листья, и всё будет зашибись! Йор уже привык к моим высказываниям — даже нос не воротит, в отличие от дяди. Так, нужно перестать о нём думать, вынуть из головы и отпустить ситуацию. Поставив ногу на ветку, я карабкаюсь на следующую и выше-выше-выше; а снизу доносятся метания Йора, его раздосадованные вздохи и неумолкающие просьбы: «Вики, будь осторожнее», «Вики, спускайся, ты ведь упадёшь». — Всё круто, — кричу я, добравшись почти до самого верха. — Крепко держусь. Я тянусь рукой к чернеющим потрёпанным листьям, сжимаю размякшую ветвь и срезаю её, сбрасывая на землю. При порыве обжигающего ветра приходится ухватиться за ствол и прижаться к сухой колючей коре, чтобы не потерять равновесие. Я стою несколько секунд, а потом бросаю взгляд в сторону дома. Окно так близко, что можно рассмотреть в нём Кошелька, стоящего, видимо, в своём кабинете. Он упирается обеими руками в стол, — такой обозлённый, будто готов разорваться на части, — отмахивается ладонью, что-то бесконечно говорит, закуривает, выдыхает дым вместе со словами. Рядом с ним мужик, которого я видела в первый день с ним в беседке. Дед назвал его Геральдом — на мой взгляд, он похож на терминатора. Йор кричит что-то снизу, а я отвечаю короткое: «Сейчас», и наблюдаю за яростным Кошельком и что-то объясняющим ему Терминатором. Дед тушит сигарету, закуривает новую — он похож на злющего бульдога, готового разорвать всё и всех. — Вики! Спускайся! — Йор не унимается, беспокойно кружит возле дерева. Я отсекаю ещё несколько ветвей, полностью справляясь со своей задачей; и сползаю вниз, осторожно переступая по веткам, не обращая внимания на поцарапанную руку. — Не надо так больше, я тут весь извёлся, — говорит Йор, как только я спрыгиваю на землю. — Всё ведь обошлось, — я собираю сброшенные ветки в жёсткий мешок. — Я бы не полезла, если бы не была уверена. Ещё несколько часов я хвостиком хожу за садовником, выполняя все его поручения; стараюсь улыбаться, прогоняя из головы все мысли. Дядя неправильно сказал, что я не знаю, чего хочу от жизни. Я хочу денег. Может, это несколько неопределённо, и нужно ставить чёткие цели? Я хочу денег, чтобы помочь другу. Но это про его жизнь, а про свою… Ну, обучение; чтобы дальше была хорошая работа, на которой платят, примерно, как садовнику в этом доме — как бы иронично это ни звучало. Нужна ясная цель… Чёрт, нужно учить этому своих детей; если они у меня будут, конечно. Довольный и уставший садовник отпускает меня, известив о том, что на сегодня моя работа окончена. Глубоко дыша, чтобы почувствовать вкус новой жизни, который всё никак не удаётся уловить, я вышагиваю к дому. Вроде бы всё перевернулось на сто восемьдесят градусов, встало снизу вверх, деформировалось, но дни мои всё такие же одинаково-одинокие. Вечером после ужина ко мне в комнату заявляется Ости. На ней тонкая облегающая куртка чёрно-красного цвета и узкие штаны, в которых её задница видится ещё более сексуальной. Да на неё хоть мешок надень — всё равно все будут хотеть её трахнуть. Кроме дяди: у него какие-то извращённые вкусы. — Пойдём, покажу тебе кое-что, — Красотка отбрасывает назад собранные в высокий хвост блестящие волосы. — Оденься удобно. — она, застывшая в дверном проёме, бросает взгляд через моё плечо. — А, ты спать собиралась? Извини, что побеспокоила. С неловкой улыбкой на лице она разворачивается, чтобы уйти, ступая по коридору своими классными ботинками за кучу баксов; но я её останавливаю. — Подожди, я оденусь. Резво натянув штаны и джинсовку, я вылетаю из комнаты, по пути собирая волосы в косичку. Ости просит тоже научить её плести такие. Хоть какое-то полезное умение от Моники досталось мне. Трахаться она меня так и не научила — хотя пыталась, запрыгивая на меня сверху и показывая, как нужно двигать бёдрами, когда сидишь на члене. Фу. Я скидывала её, а та смеялась, говоря, что это мне пригодится. Мы спускаемся на цокольный этаж: туда, где я ещё ни разу не была. Красотка прикладывает карточку, и дверь издаёт короткий писк, а за ним слышится щелчок открывающегося замка. — Выбирай любую, — Ости такая весёлая, с горящими глазами, выбегает на парковку и ведёт рукой. Здесь в несколько рядов стоят разные тачки. В основном спортивные; все сияющие так, что глаза слепит. Красная, жёлтая, чёрная, зелёная. Да вообще всех цветов радуги, лишь только синей нет. Такого скопища дорогих машин я не видела даже в нью-йоркских пробках. Хотя я, наверное, даже не была в районах, где такие передвигаются. — Прямо любую? — у меня глаза разбегаются. — Они все твои? — Да, — Ости берёт меня за руку, — её ладонь нежная, мягкая, — и ведёт за собой. — Я увлекаюсь немного. Люблю прокатиться с ветерком. Как тебе эта? Она указывает на красную машину, а я вообще перестаю соображать, что происходит, потому что от этой роскоши кружится голова. — Она шикарна! Я никогда не ездила на кабриолетах, — едва не подпрыгиваю, когда Красотка открывает дверь. Кожа в салоне особенно мягкая, такая бархатная, — даже нежнее, чем у меня на лице. Везде какие-то кнопочки, лампочки, рычажки. И я чуть ли не подскакиваю от восторга, когда Ости падает на водительское кресло, и вся панель загорается. — Это Феррари, эксклюзивная модель. Люцифер подарил мне её на день рождения в прошлом году. В ней столько дури, что теперь она точно стала одной из моих любимых. Красотка так увлечённо рассказывает: впервые вижу столько радости в её лице. Ей действительно это нравится. И от вида её неподдельных эмоций меня накрывает счастьем ещё сильнее, словно они передаются мне по какой-то невидимой нити. — Готова прокатиться? — спрашивает она, трогаясь с парковочного места, а в ответ получает предвкушающее: «Да!» Одновременно плавно и резво мы выезжаем сначала во двор, а потом за его пределы. Ворота не успевают закрыться, как она притормаживает, увидев другую подъезжающую машину, из водительского окна которой наполовину высовывается рыжий парень. Он подмигивает, вытягивает ладонь, и Ости отбивает «пять» по его руке, затем смыкает пальцы на руле, растягивается в улыбке и постепенно ускоряется. Звук работающего мотора ласкает слух, довольно рычит, отдаётся приятной — едва уловимой — вибрацией. — Этот парень похож на Йена Галлагера из «Бесстыжих», — говорю я, чуть наклоняясь к Красотке. — Только тот гей. — Что ещё за «Бесстыжие»? — уточняет она, не отвлекаясь от дороги. — Сериал такой, не смотрела? Немного преувеличено, но, в общем, ничего. — Как-нибудь посмотрю, — обещает она. — Откинуть верх? — А давай! Ости нажимает светящуюся кнопку, и крыша съезжает назад. Ветер напористый, свежий, приятно обдувающий кожу; а над нашими головами небо чёрное-чёрное с рассыпанным сахаром звёзд. Я поднимаю руки вверх, кричу какую-то ересь типа «Юху-у-у»; а Красотка смеётся, присоединяется к моим невнятным воскликам. Её хвост развевается от сильного ветра, подхватывается, возносится — я будто чувствую укол адреналина прямо в сердце: оно то трепетно замирает, то неистово стучит, отбивая новый, ранее неизведанный ритм. Говорят, где правит адреналин — там нет места страху. Так и есть: я не чувствую абсолютно ничего; и не думаю ни о чём, стараясь запомнить щемящий восторг и эту кисло-сладкую смесь на языке. Именно сейчас — в этот самый момент — я чувствую себя свободной. Ости чуть замедляется, выезжая на узкую дорогу; смахивает слёзы с лица, по-прежнему довольно улыбаясь. — Надо было очки надеть. — А это что? — я подпрыгиваю на кресле, вытягивая шею. — Это пляж? — Да, это Мичиган. Можем посидеть на берегу. Я так благодарна ей за этот вечер, что бросаюсь к ней обниматься, как только она останавливает машину. Да почему она не моя жена? Была бы мужиком, то на руках бы носила. Дяде она не нужна так же, как и он ей. И для кого тогда они созданы — такие безупречные? — Дальше пешком, — говорит Ости, выходя из тачки. Я почти вприпрыжку лечу вслед за ней; завороженно смотрю на тёмную синь с ленивыми волнами, отражающую россыпь звёзд; а диск полной луны в ней кажется огромной серебряной монетой. — Спасибо-спасибо-спасибо, — я не отлипаю от неё, едва не заваливая на песок. Она хохочет; растягивает плотный плед и, устраиваясь поудобнее, хлопает ладонью рядом с собой. — Это меньшее, что я могла для тебя сделать. Мы тут иногда устраиваем небольшие гонки с Ади. Это тот парень, которого мы встретили у ворот. — Галлагер? Ну, почти, — улыбаюсь я. — Если бы он был геем, то всё идеально бы сошлось. Он не голубой случайно? — Нет, что ты, — Ости мотает головой. — Жаль, — я впервые расстраиваюсь, что кто-то не оказался пидором. — А давно ты увлекаешься машинами? — Ещё с подросткового возраста, отец часто сажал меня за руль. Ты умеешь водить? Если хочешь, можешь сесть на обратном. — Я никогда не пробовала, — честно отвечаю. — У мамы не было машины. — Могу научить тебя, — Красотка приободряется ещё больше. — Только лучше днём. — Если будет свободное время, то я только за, — улыбаюсь ей, скидываю обувь, ногами погружаюсь в тёплый песок; и, хмыкнув, Ости повторяет мои действия. — Может быть, когда-нибудь научусь всё-таки, я не особо талантливая. Точнее, совсем не талантливая. — Конечно, научишься, — она ведёт ногой и обсыпает щекочущими песчинками мои щиколотки. — И не только этому. Ты добьёшься всего, чего захочешь, Вики. Нужно стремиться. Все эти «невозможно» — ерунда. Просто ставишь цель и идёшь к ней напролом. Упала? Поднимайся. Сломала ноги? Ползи. Хоть зубами за землю цепляйся, но только никогда не отступай. — она заваливается на спину; её слова под шум воды звучат особенно правдиво. И как-то правильно. — Так мне Ева сказала, когда я только приехала в их дом. Я постоянно ловлю каждое её слово, привычка уже. Ева права. Нет времени жалеть себя и печалиться — нужно вставать с колен и вперёд. Вылезти из этой драмы наконец; отделиться от матери, не думать о ней так же, как она не думала обо мне. Всё так просто и одновременно так тяжело. — У тебя сразу со всеми сложились хорошие отношения? — С Лилу мы воевали поначалу, — смеётся Ости. — Точнее, она делала всякие мелкие пакости, но потом поняла, что ничего этим не добьётся, и успокоилась. На самом деле, она хорошая, просто неуверенная в себе. Её раздражало, что теперь всё внимание доставалось не ей одной. У Лилу комплексы по поводу внешности и веса. Раньше она была полненькой, я видела на фотографиях, но сейчас-то её фигуре любая модель позавидует, да и в целом Лилу очень красивая, но отчего-то постоянно прячется за всей этой мишурой. А остальные меня приняли сразу. — Есть ли шанс, что когда-нибудь вы с Люцифером сможете жить как муж и жена? — сама не знаю, зачем интересуюсь этим. Наверное, это всё из эгоистичных побуждений. — Когда-то мне казалось, что сможем, ведь Еву выдали замуж точно таким же образом, — её слова меня удивляют, и брови непроизвольно ползут вверх. — Только если я не сопротивлялась и сама на это пошла, то Ева была против. Она рассказывала, что первое время у них с Мартино была холодная война, она не желала жить с ним, ей не нравилось делать то, чего она не хотела, кричала, не подпускала его, постоянно срывалась. Но потом она узнала его ближе, и всё само собой наладилось. А сейчас они любят друг друга. — Красотка выдыхает, прикрывает глаза, поднимает голову; кажется что свет звёзд серебром ложится на её лицо. — Но с Люцифером всё по-другому, да и я не Ева. Люци был бы хорошим мужем, но, увы, не для меня. — И тебя совсем не напрягает такая жизнь? — ныряю пальцами в песок, ощущая его тепло и шероховатость. — Тебе не хочется иметь нормальную семью без всяких связей на стороне? — Пришлось адаптироваться. У меня этих связей было не так много, тем более Мартино такое не приемлет, всё трясётся, что кто-то узнает о нашем недобраке. — А Чума? — я спрашиваю, но тут же прикусываю язык, понимая, что лезу не в своё дело. Однако эта мысль никак не даёт покоя. — Она как-то связана с тобой? — Ты хотела сказать бледная дылда? — Ости поворачивается, сияет изумрудом глаз. — Я общалась с ней раньше, иногда нам приходится пересекаться, — она ловит немой вопрос, который я всё никак не решаюсь озвучить. — Что, хочешь узнать, насколько близким было наше общение? — красотка смеётся, обнажая белые зубы. — Переспала с ней один раз по глупости и очень жалею об этом. А она теперь всё никак не отвяжется. Нет, трезвая она всегда цинична, эгоистична и расчётлива, но как выпьет, так начинает драму ломать и злиться, что я как-то не так отношусь к ней или смотрю. Ну а как я могу к ней относиться? Мартино ненавидит все эти однополые движения в принципе, ненавидит её, боится, что другие узнают об этом. Ости замолкает, отводит глаза; замирает, будто недоговаривает, словно скрывает жёсткую правду, которую боится озвучить даже себе. Наверное, не стоит расспрашивать её об этом; я перебираю в голове все возможные варианты дальнейшего разговора, вслушиваюсь в её тягучее молчание и шум воды; а потом подрываюсь с места, хватаю её за запястье и тяну за собой. — Давай искупаемся, — на ходу скидываю джинсовку, цепляя металлическими пуговицами кончики волос. — Только я плавать не умею, а ты как раз похожа на спасательницу Малибу.

***

Нью-Йорк сегодня стылый, влажный, размытый. Дом Всадников подёрнут мутной непроглядной дымкой — белёсый туман, будто живой, просачивается из глубин земли и змеями скользит по тяжёлому воздуху. Мартино выходит из авто, и туманная серость не расступается перед ним — эти холодные неуловимые щупальцы оплетают ноги, щипают края двубортного пальто, забираются под одежду. Он ведёт плечами, сжимает зубы, касается потемневшим от злости взглядом поместья: не любит посещать это место, но сейчас ситуация не терпит отлагательств, ведь самостоятельно Чума не явится к нему на порог. У неё не хватит смелости. Торендо — советник семьи Всадников — появляется словно из ниоткуда, выплывает из морока, склоняет голову и с напускным дружелюбием произносит: — Рад приветствовать, — он выпрямляется, задирает подбородок, — госпожа ждёт. Винчесто едва заметно усмехается: его до сих пор удивляет такое обращение. А дон и вовсе кое-как скрывает злость и презрение, ступая за местным консильери по длинной извилистой дорожке, окутанной подвижным облаком; он так не любит, когда беспринципно и нагло нарушают договорённости, что готов свернуть Всаднице шею, оторвать голову и кинуть в жадную пасть живого тумана; но вместо этого проглатывает свою ярость, что застревает комом в горле; и качает головой, видя, что Чума даже не удосужилась организовать их приём — вместо зала переговоров, Торендо ведёт их… на ипподром? Судя по ржачу лошадей и стуку копыт, так оно и есть. Тем временем у Винчесто есть ещё несколько шагов-секунд, что отделяют встречу, чтобы заполнить прорехи, образовавшиеся в голове за последнее время, мыслями. Белый конь преодолевает расстояние быстро, сгустком энергии и света сливается с непрестанно движущимся туманом, выплывает из мглы; и Чума осаживает его, туго натянув поводья, вынуждая с бодрого галопа прянуть назад: поднять копыта и вновь вперить их в землю, отбрасывая мелкие комья прямо на начищенные до блеска ботинки дона. В её глазах надменность, шальные, живые искры; а волосы теряются на фоне холодной белизны. Чума вынимает ноги, обутые в высокие снежные сапоги, из стремян; упирает обе руки в переднюю луку седла, перебрасывает бедро через спину лошади и ловко спрыгивает вниз, оказываясь с Мартино лицом к лицу. Она так наигранно растягивает губы, что от этой лже-улыбки у дона в груди ещё больше свербит раздражение. — Я знаю о твоих делах на юге Колумбии, — начинает он, но Чума и глазом не моргнёт. — Ты нарушаешь правила. Твоих людей там быть не должно, это моя территория. — Да какие правила, Мартино, — она отмахивается рукой в белой митенке, усмехается, и под яркой помадой обнажается розовый контур губ. — Ты старовер, а чтобы идти в будущее, нужно отпустить прошлое, эти правила, кодексы… Всё прописано только на бумаге, в реальности все забыли об этом, даже омерту нарушают у тебя под носом. Ты не согласился работать вместе, так что я решила действовать сама. Ты ничего не теряешь. Ну, если только чуть-чуть власти, — она окидывает его взглядом, тяжёлым и металлическим; пальцем отводит тонкую прядь волос со лба. — Мне не нужно твоё разрешение, Мартино. Ничего личного, просто бизнес. Я могла бы работать тихо, даже не привлекая твоего внимания, но, заметь, я никогда не вру, потому что не боюсь. — Чума подходит ещё ближе; едва касаясь, проводит кончиком ногтя по плотной ткани его пальто. — А ты врёшь сам себе, босс. Он выдыхает, прячет в своей усмешке неслышное «idiota». Последние события заставляют его вернуться к сочетанию трёх слов, поселившихся в его голове ещё с детства: честь, месть, солидарность. Это ведь начало конца. Зарождение апокалипсиса. — Наплевательство по отношению к законам приведёт к беспорядку и хаосу, — отвечает Винчесто, переводя её внимание на себя. — Зачем тебе конфликты, Эбигейл? Ты ведь уже не маленькая девочка. Разве твоя мать не научила тебя ничему? Так её с детства не называли, а мать всегда вызывала в ней ужас и благоговение. Чума на секунду кривится от упоминания своего имени, словно она обижена, задета, оскорблена; набор этих букв окольцовывает рёбра, сбивая дыхание; но она не позволяет себе ответить что-то мерзкое и похабное: в ней слишком много воли и уверенности в своих силах. Кое-что отличает её от той, кем она была в детстве. Чума больше не боится темноты. Ничьей. — Я не желаю, чтобы семьи твоих людей, которые сейчас находятся на моей территории, оплакивали потерю, — терпеливо добавляет Мартино. — Ты можешь промышлять у себя. Дело не в деньгах, как ты не поймёшь? Мне нужен порядок. Ты ведь не думаешь, что я закрою на всё глаза? — Мне тоже не нужна кровь, — она разводит руками, призывая понять и простить; разворачивается, чуть ли не вприпрыжку подходит к лошади, любовно проводя пальцами по шелковистой гриве. Лошади ей нравятся больше, чем люди. — Забудь о принципах, времена кровавых расправ уже прошли, и если я вижу возможность заработать, то мне глубоко плевать на правила. — Всадница резво взбирается в седло, смешивается со скользящим мороком, смотрит свысока. — Я налажу поставки кокаина из Колумбии. И ты ничего мне не сделаешь. Чума сжимает бока обоими шенкелями, пускает лошадь рысью по туманному ипподрому; подгоняет всё быстрее и быстрее, наконец заставляя мчаться во весь опор. Злость Мартино, потихоньку капающая на чашу весов в противовес тихой размеренной жизни, где ставит свои липкие отпечатки та, кого он на дух не переносит, смешивается с обреченностью, превращаясь в тягучее месиво. Его озлобленность, на много лет запечатанная в холод, искрит и вспыхивает. Дон тихо выдыхает, сжимает пальцами переносицу, затем нащупывает в кармане пачку, выуживает сигарету и зажимает её между губ. В нём срабатывает заржавевший внутренний механизм, скрипит петлями, заходится стуком. — Распорядись. — Щелчок. Затяжка. Выдох. — Пусть оставят ей небольшое предупреждение.

***

Это утро ленивое, неторопливое, не предвещающее беды и не сулящее Чуме плохого настроения. Обычное такое утро. Хорошо выспавшись, она вытягивает руки, касаясь пальцами изогнутого изголовья кровати; улыбается, переворачивается на бок; после приёма седативных, которыми она увлеклась, Чума всегда спит крепко и бестревожно. Однако сегодняшнее утро не такое, к какому она привыкла. В коридоре возня и суета, отчего всадница немного раздражается, мысленно проклиная всех обитателей дома, что портят начало её дня. — Да чтоб вас! — рявкает она, подорвавшись с кровати. Чума накидывает тонкий белый халат на бледное тело. Раздражённо приглаживает рукой волосы; и струящийся рукав спадает на локоть, обнажая змеиную татуировку. Не надев тапочки, она шагает к двери; резко распахивает её и секунду вслушивается во всеобщий кипиш. Несколько служанок ускользают с глаз долой, открывая вид на застывших у широкого окна Войну и Торендо. — В чём дело? — негодующе интересуется Чума. — Э-э, там… — Война указывает толстым пальцем в окно. Эта его дурацкая привычка всегда выводит: чем больше брат тупит, тем сильнее Чума злится. — Да что ты мямлишь, недоумок? Она быстро пересекает расстояние, отделяющее их; расталкивает брата и консильери; а затем застывает, скованная непониманием и холодными догадками. Требуется несколько минут, чтобы Чума сорвалась с места, бегом преодолела несколько коридоров, гостиную, холл; и ступила голыми ногами на холодное каменное крыльцо. Она вылетает во двор взъерошенной птицей, цепляется краем халата за острую статую — ткань чудом не рвётся; но Чума не обращает на это абсолютно никакого внимания, быстро перебирая ногами в сторону конюшни. Тревога накрывает всё сильнее; и Чума чувствует, что не зря, когда не улавливает слухом привычное конское фырканье и цокот копыт. От этого по её шее бегут ледяные мурашки — колючие, заставляющие дрожать, делающие её горло сдавленным и сухим. Люди, вышедшие из дома и скопившиеся на улице, расступаются перед ней, образуя живой коридор; но не поднимают головы, чтобы не видеть, как их госпожа взорвётся от ярости с минуты на минуту. До двери конюшни, где скрывается тишина, остаётся ровно три шага, которые даются с особым трудом. На секунду ей кажется, что она попала в кошмар, упала в бездну; запуталась в скользкой тине, из которой не может выбраться. А потом Чума до крови вгрызается в нижнюю губу, чтобы отвлечься от бешено трепыхающегося сердца в горле, рывком толкает дверь, и кошмар перерастает в реальность. Громкий надрывный крик разрезает пропахший металлической кровью воздух конюшни, а зрачки её расширяются так стремительно и сильно, что она вваливается внутрь, словно пьяная. Закрывает за собой дверь; чувствует, как что-то острое выжигает изнутри, проходится по органам, смыкается огненным кольцом на горле. Она спиной вжимается в дерево и опускает глаза, глядя под стойла, откуда медленно вытекают лужи багровой лошадиной крови. Так же медленно, как отделяются слёзы из-под её век. Но эти слёзы — горькие, настоящие, отчаянные — делают её сильнее, смелее, принципиальнее… …и злее.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.