***
Завидев госпожу Елагину с сыновьями-близнецами, Женни вышла на террасу, чтобы сначала понаблюдать со стороны. Павел не впервые замечал эту её манеру — сперва приглядываться к людям издали, а лишь потом знакомиться и вступать в беседу. Алексей и Аркадий Елагины невольно приковывали к себе взгляды. И не только из-за поразительного сходства, но и из-за той чуть натянутой учтивости, которая сразу выдавала в них выпускников кадетского корпуса, едва надевших офицерские погоны. Летняя жара и приватный визит позволили им сменить мундиры на гражданское платье, но выправка сквозила во всём: светло-серый и бледно-палевый костюмы сидели на братьях безукоризненно, волосы были одинаково коротко стрижены, а походка — словно на параде: шаг размеренный, плечи расправлены, подбородок вскинут. При этом сразу бросалось в глаза: Алексей, старший на полчаса, был сдержаннее, осторожнее в каждом движении; Аркадий же, напротив, вертел головой, высматривая, с кем бы переброситься словечком или кому дружески подмигнуть. Именно он первым заметил Женни на террасе — и тут же толкнул брата локтем. — Итак, — пробормотала Женни, прищурившись. — Один чинный, другой весельчак, оба с виду так похожи, что, конечно же, немедленно захотят отличаться друг от друга при барышнях. И она под взглядами братьев с преувеличенной скромностью опустила глаза, будто невзначай поправляя локон. В этом было столько весёлой и грациозной иронии над светским жеманством, что Павел легонько дёрнул её за рукав: — Женни… — Что? — откликнулась она вполголоса, не оборачиваясь. — Ты слишком заметна и без того. Аверин наблюдал в Женни новое: она держалась как актриса, которая может сыграть любую роль, но сейчас выбирала не ту, что уместнее, а ту, которая веселее. — Боже, Поль, мне довольно маман, — возвела очи горе Женни. И вдруг спросила с искрой во взгляде: — А когда же приедет Михаил Дмитриевич? — Полагаю, скоро. — Я столько всего о нём напридумывала — по рассказам папеньки. Интересно, хоть что-то окажется правдой? — Что ты придумала? — спросил Павел с нарочитой лёгкостью. Но сердце подскочило в груди, как бывает, когда внезапно оступишься на бегу. — После скажу. Как проверю, угадала ли, — ответила Женни и, едва заметно улыбнувшись, вновь перевела взгляд на близнецов.***
С пристальной сосредоточенностью Аверин поджидал лишь Мелецкого — в первую очередь из-за его шурина, способного не только всколыхнуть у Дарьи Платоновны болезненные воспоминания, но при худшем обороте дела устроить публичную сцену. И когда на подъездной аллее вновь раздался стук копыт, Павел немедленно вышел на крыльцо, но это оказались не Мелецкие, а Наумовы. Аверин полагал, что приедет только младший из братьев Наумовых — Илья: именно он ответил на письмо, которое Павел отправил ещё из Петербурга, а старший, Вадим, не приписал ни строчки. Но приехал и Вадим. Высокий, сухощавый, в очках с тонкой серебряной оправой, он держался с тем показным достоинством, какое бывает у людей, убеждённых, что человеческая природа давно ими разгадана и удивить их уже нечем. Любитель парадоксов, колких сравнений и ядовитых намёков, он говорил с едва прикрытой насмешкой, а смотрел так, будто его собеседник стоял на ступень ниже — кто бы он ни был. Вадим Наумов считал себя приверженцем новейшей философии, увлекался физиогномикой, а на досуге писал сатирические стихи, остроты из которых ходили по рукам без подписи. Павел читал эти стихи и признавал в них и ум, и тонкость, и редкое чутьё на человеческие слабости — но всё это было отравлено злой насмешкой, словно их автору важнее всего было подметить в людях лицемерие, глупость и чванство. Именно Вадим, в отличие от Ильи, и даже их отца, не принял давнего решения о разделе земель, по которому часть старинной вотчины Наумовых отошла Черкасовым. Он считал это дело «грязным», если не политическим, и хранил неизменную антипатию ко всему княжескому роду Черкасовых: за их горделивую замкнутость, за демонстративное презрение к «простым дворянам» и нарочитую «избранность». Разумеется, Наумовы знали о сватовстве Аверина к Полине Дмитриевне — и нетрудно было догадаться, почему principled Вадим перестал писать Павлу. И этот неожиданный визит обоих братьев таил в себе подспудное противостояние, хотя между Авериными и Наумовыми издавна не было ни ссор, ни вражды. И тут же Павел подумал о Мишеле: как некстати явился Вадим со своей тщательно взлелеянной враждебностью к Черкасовым и склонностью к ядовитым выпадам — особенно на публике. Однако, к собственному удивлению, он не ощутил тревоги — лишь напряжение, мгновенно сменившееся уверенностью: Мишель, с его блестящим умом и тонкой сообразительностью, отлично сумеет за себя постоять. Выйдя из экипажа, Вадим не преминул обронить по-английски (французский он знал прекрасно, но пренебрегал им): — So, here we are at Vanity Fair. What do you say, dear brother? Все остальные из Наумовых английским если и владели, то совсем мало, и вряд ли Илья в точности понял, что сказал его брат, — расчёт был на Аверина. И Павел обратился к Вадиму с самой светской улыбкой, подчёркивающей безупречную любезность тона и столь же безупречную язвительность слов: — Welcome, Mr. Naumov! Your remark will no doubt amuse the devotees of Mr. Thackeray — and gives me the comforting thought that, should you find nothing of interest in our modest little… Vanity Fair, you will still be able to entertain yourself with your own brilliant wit. I trust you will therefore be most lenient toward those inclined to dance, stroll through the gardens, or indulge in a hand of cards — unless, of course, even that should seem unbearably frivolous to a truly elevated mind. — Very well, I’ll do my best to live up to your hopes: have a grand time, and don’t trouble yourselves with me. I’ll manage to entertain myself somehow, you can be sure. — парировал Вадим с иезуитской ухмылкой, но было видно, что он задет. Павел знал его характер: всерьёз тот не обидится — да и с чего бы? — но теперь начнёт сыпать шпильками. Выбрав же английский, которым в здешнем кругу владели немногие, в отличие от французского или немецкого, Вадим тем самым — явно не без умысла — определил себе основного собеседника. Что ж, тем лучше. Павел был готов ходить с ним вокруг да около его любимых Свифта, Филдинга и Теккерея, лишь бы тот не попытался всерьёз задеть Черкасова, пустив в ход свой ядовитый тон и любимую теорию о «деградации княжеских родов». Потому что тут будет не до joutes verbales de salon: Мишель, разумеется, этого не оставит, и тогда Борис Николаевич — с его предупреждением о дуэлях — как в воду глядел. Вдруг с террасы долетел смех, который Аверин хорошо знал — звонкий, мелодичный, стремительный: так свободно, по-парижски, не боясь осуждения, смеялась лишь Анета. Павел поднял взгляд: графиня Измайлова, окружённая кавалерами, стояла спиной к балюстраде и, даже в утреннем белом платье, была подобна вспышке фейерверка. Она грациозно оглянулась через плечо, торжествующе улыбнулась Аверину — и, как молнией, поразила обоих Наумовых. Оба застыли на месте: Илья — в восхищении, Вадим — в пристальном внимании к аристократке той породы, которую он старательно презирал.***
К парадной лестнице подъехала добротная коляска с кожаным верхом и блестящими лакированными боками, и Павел на несколько минут забыл обо всём остальном: появилась та, кого он так хотел увидеть снова в Липках, — близкая подруга матери, Евдокия Ивановна Сушкова. В юности она служила фрейлиной великой княгини, удачно вышла замуж и прожила в добром согласии с мужем двадцать лет. Овдовев, она продала имение покойного супруга, оставив себе лишь небольшую усадьбу. Все вырученные деньги она вложила в то, что она называла «делом сердца» — стала попечительницей уездного сиротского приюта, посвятив себя тем, кто нуждался в помощи. Единственная её дочь рано вышла замуж за австрийского посланника и редко навещала мать. Но Евдокия Ивановна не упрекала её за это — забот у неё было достаточно. Павел ценил Сушкову за её безупречное благородство и доброту — не напускную, не показную, а основанную на воспитании и жизненном опыте. Она умела быть чуткой, проницательной и стойкой — как по отношению к себе, так и к тем, кто нуждался в защите. — Здравствуй, здравствуй, дорогой мой Павел, — протянула к нему руки Евдокия Ивановна, вся сияя искренним, почти материнским чувством. Аверин поцеловал её руку, а затем на секунду прижал к груди, словно от матушки витал здесь едва уловимый дух — и Павел пытался его поймать. Евдокия Ивановна тоже поцеловала его — и в лоб, и в щёку — и ласково погладила по лицу. Разглядела царапину. — А это что, милый мой? Кто тебя так цапнул? — спросила она с участием. «Вот уж точно все будут замечать», — подумал Павел, но это его только развеселило. — Я на дерево лазил. На старую липу. Помните — там, на холмике, где поворот к центральной аллее? Евдокия Ивановна согласно кивнула: — Да уж помню! Ты на неё в детстве влезал — и так ловко! Столько лет прошло, а будто и не было их — снова всё то же! Павел засмеялся, но Евдокия Ивановна вдруг погрустнела: — Как ты на Настеньку похож… На отца тоже немного, но на неё больше. И смеёшься, как она… Вылитая мать. Как бы она тобой гордилась! Ну-ну, не будем… — прервала себя, чтобы им обоим не погружаться в печальные мысли. И заговорила о другом: — Так ты, друг мой, женишься на Полине Дмитриевне Черкасовой? — Да, Евдокия Ивановна. Мы помолвлены. — Ну… что ж. Дай Бог, как говорится, — вздохнула Сушкова и отвела глаза. — Что за тяжёлый вздох, Евдокия Ивановна? — Да уж знаю я это… логово, — сказала Сушкова с прямотой, непривычной для светского разговора, и Павел, уловив паузу, понял, что она мысленно добавила ещё одно слово, которое она, конечно, не произнесла бы вслух, хотя она считала его самым уместным к этому случаю. Все знали, что Евдокия Ивановна чуждалась сплетен, не любила злословия, но считала горькую правду добром, а не злом. Что ж, благодаря дядюшке Борису Николаевичу Павел был к этому готов — и хорошо: иначе бы не знал, что и думать. — Да что мне до них? Женюсь на Полине Дмитриевне — и уеду в Петербург. А прежде — в Италию. — Знаю, что ты рассудителен, как твой батюшка. Умный человек был, незаурядный — многим не чета. Но, знаешь ли, милый, — и она нахмурилась, глядя поверх его плеча, — ты и вглубь гляди, и вверх гляди… да и по сторонам не забывай.***
Пока Павел разговаривал с Евдокией Ивановной, приехали Мелецкие, а следом ещё два экипажа, тут же перехваченные Антониной Марковной и Борисом Николаевичем, чтобы не прерывать беседу с Сушковой. Как и было договорено, Ипполит Сергеевич приехал с супругой, её братом и воспитанницей — грустной неприметной девушкой, имя которой Павел тут же против всяких приличий забыл: всё его внимание было занято человеком, когда-то посягавшим на Дарью Платоновну и отведавшему её кнута. Звали его Степан Захарович, и вид он имел самый благообразный — если бы не тяжёлый, немигающий взгляд и не постоянная усмешка, которая змеилась на тонких губах, изобличая натуру скрытную и холодную. Всё это Аверину очень не понравилось, но, разумеется, виду он не подал, всех представил, всем уделил внимание и, улучив момент и предупредив Егора, где его искать в случае чего, отправился к Дарье Платоновне во флигель — в обход, мимо летней кухни, где пахло белым хлебом, жареной дичью, лимонами и сладким уксусом. Солнце припекало, но налетающий ветер и свежесть от пруда и двух садовых фонтанов навевали предчувствие вечерней прохлады и предстоящего бала. Группы гостей гуляли, угощались мороженым, а поверх шелеста шагов и оживлённой болтовни скользила причудливая, игривая мелодия «Il Carnevale di Venezia». Скрипки вели её легко, с весёлыми подскоками, будто играли для собственной забавы; флейта отвечала серебристым, капризным переливом; а гобой вплетал в эту игру мягкие, насмешливые ноты. Музыка текла по саду, смешиваясь с гулом разговоров, негромким смехом, звоном бокалов, и казалось, она сама выбирает, к кому подойти поближе, а кого пока оставить в покое. Дарья Платоновна закончила свои беседы с Гордеевым и купцами, и от неё как раз вышел месье Ларами. Она осталась одна. Выглядела она лишь немного утомлённой, что неудивительно, а в остальном была невозмутима и полна решимости вести дела. На Аверина взглянула вопросительно. — Дарья Платоновна, я хочу с вами заранее условиться, — начал он, и она по его тону поняла, что речь о чём-то важном, лишь прикрытом беззаботностью. — О чём же? — Позвольте мне сегодня быть вашим кавалером. Дарья Платоновна улыбнулась — и приветливо, и с некоторым удивлением: — Боюсь, что я не совсем поняла вас, Павел Петрович. — Я приглашаю вас на три танца. — Боже мой! — Она даже прикусила кончик пера, как гимназистка, но, опомнившись, воткнула перо в чернильницу. — Вот уж не ожидала! Я и не собиралась танцевать… Да и вообще не думала, что ещё попаду на какой-нибудь бал, даже летний. Но раз Тонни… Антонина Марковна настояла, то что ж… Но танцы… — Она пожала плечами. — Я, конечно, не так стара, чтобы всё забыть, но сейчас, наверное, что-то новое танцуют. — Дарья Платоновна, и что-то новое, и что-то старое. А при вашей ловкости и превосходном умении быстро схватывать суть, вы освоите то, что вам понадобится, за пару минут. Она вновь взяла перо, но уже не прикусила его, а задумчиво повертела в пальцах. На листок бумаги упала капля чернил, и она одним росчерком превратила пятно в стремительную виньетку. Павел подумал, что не зря Дарья Платоновна, столь чуткая к прогрессу, не пользовалась стальными перьями, а по старинке — гусиными: гусиное перо, казалось, живее слушалось её руки — как и все в этом поместье. — Павел Петрович, вы, пожалуй, мой самый неожиданный кавалер за последние… много лет. Моя «ловкость» теперь больше проявляется в ведении дел, нежели на паркете. Но, что ж, жизнь полна сюрпризов. Раз уж нынче бал и вы проявили такое внимание… Согласна. Но, прошу вас, будьте снисходительны: вдруг я перепутаю фигуры. — Не беда: я же с вами. Аверин любовался ею — быстрым блеском серых глаз, тонкостью лица, живой энергией каждого движения. И вдруг она стала очень серьёзной. — Что? — тут же встрепенулся Павел. — Павел Петрович, вы же знаете… У меня сложная репутация… — Я знаю. Это не имеет никакого значения. — Возможно, здесь будет человек… — Это не имеет никакого значения, — повторил Павел. А сам подумал в адрес Степана Захаровича: «Только скажи ей хоть слово». — Ну что ж, — задумчиво усмехнулась Дарья Платоновна, — я буду рада… — Благодарю вас, — сказал Павел. — Надеюсь, вы не откажетесь сидеть рядом со мной за столом. — В свою очередь, и я благодарю вас, Павел Петрович. Павел перегнулся через стол и поцеловал её руку, лежавшую на клеёнчатой тетради с хозяйственными записями. Он намеренно не стал прибегать к церемониальному жесту и обошёлся без спроса, как будто они были близкой роднёй. И тут же отворилась дверь, заглянул Егор: — Павел Петрович, вы велели немедленно доложить, когда барин из Озёрного приедет. Так пожаловали.***
Черкасов, конечно же, приехал не верхом, а в ландо, и, не дожидаясь помощи, с лёгкостью соскочил на землю. Аверин уже привык к нему, к его манящей привлекательности, да и верно говорила тётушка — «мало ли красивых людей?». А уж просто молодых и приятных глазу — пруд пруди. Но сейчас Павел был ослеплён. Прежде всего, Мишель был безукоризненно одет — не вычурно, но и без той простоты, что нередко осмотрительно скрывает недостаток вкуса. Тёмно-синий визитный сюртук из дорогой тонкой шерсти — лёгкой и прохладной даже в летний день — подчёркивал стройность, не сковывал природное изящество движений и составлял гармоничный контраст со светлыми брюками безупречного кроя. Жилет небесно-голубого атласа придавал облику Черкасова оттенок легкомысленного шика, но холодный блеск бриллиантовой булавки в галстуке сразу возвращал необходимую строгость. Тёмные, чуть вьющиеся волосы были причёсаны так, будто легли сами собой в божественном сочетании порядка и свободы, а несколько непокорных завитков касались лба в игривой и дерзкой небрежности. Павел отлично знал, что это за причёска: такие делают лучшие парикмахеры не менее часа, а то и двух. Что ж, князь Черкасов умел производить впечатление — и он, несомненно, знал об этом. Казалось, он вполне мог бы остаться здесь стоять, и к нему постепенно сбежались бы все присутствующие. Павел смотрел на него, не отрываясь, и даже не думал хоть как-то себя одёрнуть и отвести взгляд. Разумеется, не прошло и пяти минут, как Михаил Дмитриевич Черкасов стал центром всеобщего внимания. Дамы обменивались многозначительными взглядами, а мужчины старались держаться прямее, устремляли взоры куда-то вдаль, доставали из жилетных карманов часы и ещё всячески делали вид, что им нет никакого дела до этого франтоватого красавца, слишком спокойного, слишком уверенного, слишком непринуждённого для того, чтобы ему можно было сходу приписать тщеславие и тривиальное желание блеснуть, пустив пыль в глаза. Только Павел собрался заговорить с ним после приветствий, как чья-то маленькая, но настойчивая рука проскользнула ему под локоть и потянула за собой. Он обернулся, полагая увидеть Женни, — но это была Анета. Графиня Измайлова здесь была единственной юной дамой, позволявшей себе вольности — всегда, однако, взвешенные и просчитанные. Она умела делать вещи, от которых у почтенных маменек благовоспитанных девиц случился бы обморок, и при этом оставаться comme il faut. Год назад, навестив Аверина в Стрельне, она во время ливня заявила, что не дойдёт до кареты — промочит парижские шёлковые туфли. «Придумайте же что-нибудь!» — потребовала Анета. Разумеется, помощь лакеев или кучера исключалась: Павел сам отнёс её на руках и усадил в экипаж. «Ах, как удобно! — как ни в чём не бывало заметила Анета. — Теперь я не буду бояться приезжать к вам в дождь!» — Какой вы коварный, Поль! — тихо сказала она сейчас, сверкнув глазами. — Вы нарочно приберегли его напоследок, чтобы я успела раздать все танцы. О, я вам этого не прощу! — Вы о князе Черкасове? — с самым невинным тоном уточнил Аверин. — Вы оштрафованы: я забираю у вас один вальс. — Какая жестокость! — Вы её заслужили. Как вы могли умолчать, что приедет брат вашей невесты и что он так хорош? — Дорогая Анета, откуда же я знал, что для вас это важная новость? — Vous me sous-estimez, mon cher! Un homme charmant est toujours une bonne nouvelle. Mais ça ne m’étonne pas: les hommes jaugent toujours leurs semblables à l’aune de ce qu’ils peuvent leur apporter… ou leur coûter. — Et les femmes alors? — отозвался Павел. — Et en société, pour les femmes comme pour les hommes, n’est-ce pas là le jeu: chercher le profit et éviter tout danger? — Le danger peut se révéler profitable, et le profit — périlleux. — Comme il est facile de s’y perdre! En vérité, il vaut mieux choisir le charme. — N’est-ce pas? C’est souvent là que se trouve la vérité: le charme, c’est un équilibre subtil entre plaisir et danger. Павел без труда понял суть этих маневров. Нет, Анета не пойдёт в прямую атаку, тем более что Черкасов, как и следовало ожидать, уже был окружён другими собеседниками. Да и к чему спешить? Игра только началась. Анета всегда действовала как опытный фехтовальщик: лёгкий выпад — и шаг назад, мимолётный взгляд — и холодное отвлечение. Сначала ей нужно было понять расстановку сил: приглядеться, нащупать слабое место, найти брешь в обороне. И всё это с такой блистательной светскостью, что большинство принимало её разведку, засады и ложные отступления за изящную салонную игру. Охотником Анета всегда назначала себя. Но, столкнувшись с таким же ловцом, она тут же меняла оружие и даже поле боя. Аверину она нравилась; он всегда был рад её видеть — но выносить больше двух дней кряду не мог. Зато раз в два-три месяца графиня Измайлова добавляла в его жизнь ту дозу блеска и остроты, которой вполне хватало до следующей встречи. Стараясь не создавать ни суеты, ни малейшей навязчивости, Павел ждал, пока Черкасов закончит разговор с Борисом Николаевичем — как ни удивительно, тот одним из первых подошёл к новому гостю, и беседа у них сразу задалась живая, доброжелательная и, судя по лицам, приятная для обоих. Павел уже собирался подойти ближе, но не успел: его опередила Амалия Адамовна. Она держалась с изысканной любезностью, крепко замешанной на врождённом высокомерии, нередко присущем старой польской знати. Однако сейчас она давала понять, что в Черкасове усмотрела аристократа с головы до ног — и обращалась к нему как к равному, пусть и куда моложе. В её тоне угадывались покровительство старшей, снисходящей до младшего, уважение к титулу и роду, и ровно та мера кокетства, какую вполне позволяли приличия. Смешивая французский, русский и польский, она осведомилась, верно ли, что князь Черкасов живёт в Италии, и пустилась в воспоминания о том, как в молодости была в Венеции. Название города она выговаривала по-польски, с той особой, слегка тягучей интонацией, свойственной её родному языку, и завершила речь так: — Ach, czarowna Wenecja… rzeczywiście — to miejsce, gdzie czas zwalnia swój bieg. C'est une ville tout à fait charmante! Jak mówią, noblesse oblige: в нашем старинном роду всегда ценили красоту и искусство. Мишель в своей изысканно-вежливой и мягко-ироничной манере отвечал ей тоже на трёх языках, и Амалия Адамовна сияла — разумеется, радость её объяснялась не столько возможностью поболтать по-польски, сколько тем простым обстоятельством, что у Амалии Адамовны имелась дочь на выданье. Павел поискал взглядом Лили — её нигде не было видно. Зато Сашенька весело любезничала с близнецами Елагиными и, похоже, чувствовала себя как рыба в воде. Вскоре тут собрались все Краснопольские, и Павел с досадой понял, что поговорить с Мишелем удастся нескоро. К тому же следовало проверить, все ли оставшиеся в доме гости заняты, довольны и ни в чём не нуждаются. На дорожке, ведущей к дому, его догнала Элен Кроненберг, урождённая Розанова, — дочь старинного друга отца Аверина, того самого, кого Варенька так остроумно изображала, превращая его в Розу Ивановну и обратно. С Элен они были одногодками, вместе росли, но с двадцати лет почти не виделись. В прошлом году Элен овдовела, и Павел ездил к ней с визитами в Царское Село — так они восстановили редкие встречи. Павел пригласил её в Липки больше ради приличия, но она была как раз в Москве и охотно согласилась. — Вот я тебя и поймала, — сказала Элен, наедине обратившись на «ты», как у них и было заведено. — Неужели я так неуловим? — с улыбкой отвечал Павел. В ответ она продела свою руку под его и проговорила: — Я всё вспоминала, когда была в Липках… да и не вспомнила. — Десять лет назад, как и я, — откликнулся Павел. — Мы тогда на лодке катались, помнишь? — Верно! Ты мне кувшинок нарвал, и я из них венок плела, а они все выскальзывали… Как здесь хорошо, Поль! Я и забыла, какая у тебя прекрасная усадьба. — Элен, на будущий год, коль доживём, приезжай сюда с детьми. Я, скорее всего, буду в Италии или ещё где, а ты… — Что за тон? — Она остановилась и выдернула руку. — Что это за «доживём»? Я, веришь ли, и без того плачу почти каждый вечер. — Прости, я… — Ах, довольно… Лучше расскажи мне о князе Черкасове. Ты же на его сестре женишься, так ведь? — Да, на его… А почему ты спрашиваешь о нём? — Потому что мне было интересно увидеть человека, о котором ходит столько слухов, — сказала Элен. «Пора бы мне уже привыкнуть», — отметил про себя Павел. Он молчал — не хотел продолжать. Но Элен заговорила сама: — Вот я и увидела, и теперь не удивлена, что о нём столько всего болтают… — Почему же не удивлена? — перебил её Павел; его вопрос прозвучал нетерпеливо и резко, отчего Элен обернулась с нему, похоже, задетая этим тоном. — Потому что такие, как он, созданы, чтобы пленять, но их собственное сердце закрыто на замок, — вдруг патетично продекламировала Элен, и Павел остановился в изумлении. — Они делают вид, что играют, а сами лишь наблюдают за игрой. Они соблазняют, но никогда не поддаются соблазну. Они сводят с ума, а сами… м-м… Забыла, что дальше… — Боже, Элен! — поморщился Павел. — Не верю, что это твои собственные слова. Это из какого-то романа, да и дурного. Элен засмеялась: — Ты прав: конечно не мои. Я ещё в своём уме. Но я повторила то, что услышала здесь, в гостиной, полчаса назад. «Кто мог такое сказать?» — попытался угадать Аверин, но оставил эту затею: слишком много веса пустякам. — Болтовня в гостиных — это всего лишь болтовня в гостиных, — холодно заметил он. — А вот ещё: «Этот холодный блеск в глазах, эта отстранённость… Он как будто намеренно создаёт вокруг себя ореол недосягаемости. Но что скрывается за этой маской?». «Какой холодный блеск? Какая отстранённость? Он вас битый час занимает беседами, даже больше, чем мы, хозяева. Отвечает на вопросы, половина из которых самые нелепые, рассказывает, выслушивает… Вы не даёте ему вздохнуть. Конечно ему нужен ореол недосягаемости», — Павел едва не произнёс это вслух, но лишь невесело рассмеялся. — Да, это смешно, — согласилась Элен. — Но у меня свои счёты: моя двоюродная сестра была в него влюблена два года назад. Она проводила зиму в Риме, искала соотечественников — и вот, нашла князя Черкасова на музыкальном вечере, который он устроил и оплатил выступление какой-то знаменитости. От сестры я о нём и узнала… Бедняжка очень страдала, написала ему письмо, но, к счастью, не отправила и была безутешна… А тут, оказывается, мир и правда тесен: слышу знакомую фамилию, имя… Да, о нём тогда говорили нечто весьма занимательное: насчёт его тайного брака с неаполитанской принцессой. — Что? С кем?! — Да-да, вообрази! Говорят, у него был тайный роман с одной из бурбонских принцесс. И ещё более тайный брак. Аверин закашлялся от подавленного хохота, впрочем, довольно злого. — Признайся, Элен: ты это только что выдумала. Что ещё за неаполитанская принцесса? Их всего две, насколько знаю. Одной пятнадцать лет, а другой четырнадцать. — Моей выдумки тут ни слова, Поль. Я пересказала слухи. Хотела тебя то ли развлечь, то ли предупредить. — Что ж, ты сделала и то и другое. Элен грустно вздохнула: — Не думала, что ты рассердишься. — Я нисколько не сержусь. Просто все эти сплетни глупее некуда. — Ну я бы не сказала, что они ему не льстят. И неудивительно: он действительно из тех людей, которые запоминаются надолго. Надо же как-то объяснить неудачную попытку его завоевать. По-моему, тайный брак с неаполитанской принцессой — как раз то, что нужно. Сейчас Элен будто нарочно стирала сказанное прежде и, похоже, иронизировала над чувствами своей кузины. А может, немного мстила тому, кто их вызвал — игриво, беззлобно, но всё же колко. У Аверина крепло ощущение, будто его затянуло в водоворот пересудов и недомолвок — вроде бы смешных, но почему-то задевавших за живое. Дело было не в самих сплетнях, а в том, как они звучали: буднично, небрежно, с тем злорадным весельем, какое появляется, когда обсуждают человека чужого и далёкого — того, кого не жаль превратить в предмет пикантных слухов. А между тем Михаил Дмитриевич Черкасов, о существовании которого Аверин ещё недавно вспоминал изредка и к случаю — как о будущем родственнике, — за несколько дней вошёл в его жизнь так прочно, что уже не казался кем-то «будущим». Он был вполне настоящим. И Павел вдруг почувствовал острое желание оградить его — не от самих сплетен, они неизбежны, — а от той ленивой и жадной привычки света сводить всё сложное к скандальной легенде или пошлой карикатуре. От того, чего в Мишеле не было и быть не могло: вульгарности, мелочности, самодовольства. От зыбкого болота, в котором легко утонуть, когда вслед за слухами приходит желание наказать человека за то, каким его выдумали. И всё же кое в чём Элен была права. Пересказанные ею слухи были дурно составленным, но беззастенчивым комплиментом. Мало кто из светских мужчин отказался бы от репутации, сплетённой из бурбонских принцесс, таинственных венецианских amanti, безответно влюблённых красавиц. Пожалуй, никто. И сам Аверин не стал бы клясться, что устоял бы перед подобным мифом о себе. Он давно привык с собою не лукавить и сейчас признавал: нет, он бы не хотел, чтобы о нём судачили в подобном тоне, но делать вид, что восторженные выдумки не тешат самолюбия, было бы притворством. Ещё Павел уловил ту инстинктивную настороженность, которая возникает среди мужчин, когда рядом появляется тот, кто затмевает остальных и тем самым бросает им вызов. Это древнее, почти звериное чувство не стоило разбирать разумом, но его всплеск быстро миновал: Мишель не бросал никому никаких вызовов, не старался никого превзойти, ни на что не претендовал — он просто был. И, наконец, Павел подошёл к тому, что чувствовал к нему сам. Разумеется, это было прочное и ясное дружеское расположение, о котором он мог говорить вслух без тени сомнения. Но шаг за шагом к нему примешивалась чувственность — сложная, утончённая, с каким-то хищным отблеском, которого Павел прежде в себе не знал. Но тут он твёрдо провёл границу в своих размышлениях: он признал то, что есть, но поостерёгся загадывать наперёд. Павел не представлял, что отразилось у него на лице за эту минуту раздумий, но Элен поглядывала на него и вопросительно, и чуть виновато. Заговорить не решалась, словно чего-то ждала. А он распутывал клубок ощущений и размышлений — и, наконец, справился с собой. — Хорошо, Элен, — и он, искупая своё хмурое, отстранённое молчание, взял её руку обеими ладонями и удержал чуть дольше, чем требовалось для примиряющего и утешительного жеста. — Что «хорошо»? — не поняла она. Павел улыбнулся так, чтобы его слова можно было принять за шутку или за мягкий упрёк — по выбору собеседницы. — Хорошо, что ты рассказала всё это мне, а не кому-нибудь другому, — ответил он. — Надеюсь, так будет и впредь. — Поль, я… — быстро заморгала она. — Право, не думала, что это тебя заденет. — Элен, ты что же, плачешь? Господи, вот уж повод! Выбрось всю эту чепуху из головы, ну же! — и Павел вновь взял её за руку и сжал, слегка дёрнув вверх — как в детстве. Казалось, она сейчас бросится ему на грудь и разрыдается — конечно, не из-за разговора о сплетнях: поводов для слёз у неё было предостаточно. Павел не сделал никакого движения, опасаясь проявить неуместную чёрствость или, напротив, дать ей опору, которой не мог предложить всерьёз. Он лишь медленно, бережно отпустил её руку. И вдруг Элен вскинула голову, взглянула куда-то вверх и в сторону и воскликнула, театрально прижав ладонь ко лбу: — Боже, как жарко! А я забыла зонтик. Пойду за ним в дом, — и отступила на шаг, а затем повернулась и, приподняв подол платья, быстро зашагала к дому. Павел неторопливо оглянулся и тут же понял, что именно увидела Элен: из боковой аллеи появилась Сашенька в сопровождении одного из братьев Елагиных. Сашенька переводила взгляд с Аверина на удаляющуюся мадам Кроненберг с тем выражением, которое светские дамы называли «живым интересом», а прямолинейные гувернантки — «непристойным любопытством». Аверин лишь философски пожал плечами: «И что теперь? «Rumores creo, ergo sum» — вот девиз, достойный быть выбитым над входом в половину светских гостиных». И в ту же минуту он почувствовал странное спокойствие — будто закрыл надоевшую книгу, бросил её на полку и взял другую, поинтереснее.***
Прежде всего Аверин заглянул в гостиную — там дамы сидели за картами, обмахиваясь веерами и неспешно переговариваясь между собой. Над столиками плавал тонкий аромат фиалковой воды и бергамота. Из соседней комнаты, оборудованной под бильярдную, доносился стук шаров, а в коридор тянуло сигарным дымом. Те, кто помоложе, стояли группами и парами на балконе или на террасе, глядя на парк и вполголоса перескакивая с одного предмета на другой: с французских романов — на скачки, со столичных сплетен — на музыкальные новинки, с музыки — на предстоящие танцы и споры о том, будут ли нынче танцевать оживлённую мазурку по-польски или на новый французский лад, где куда больше флирта. Некоторые гости, уставшие с дороги, уже разошлись по своим комнатам: из-за закрытых дверей проникал в коридоры лёгкий запах одеколона, раскалённых щипцов, свежей пудры и накрахмаленного полотна. Убедившись, что все устроены, прислуга на местах и распоряжения выполняются, Павел вышел на террасу — и, о чудо, застал Черкасова одного: тот стоял, разглядывая что-то вдали. В нём не чувствовалось ни усталости, ни расслабленности: он был собран и непроницаем, как человек, который потому и спокоен, что его невозможно застать врасплох. Заслышав шаги, он обернулся и так радостно улыбнулся, что Аверина охватил мимолётный жар, как от долгожданной и волнующей новости. И в этот миг, словно под напором ветра, распахнулась дверь, стукнули каблучки, зашелестело платье — и за спиной раздался голос Анеты: — В свете много бриллиантов, но мало проблесков ума. Право, скука — тот наряд, который идёт всем, но не все могут себе его позволить. — Даже в наряде скуки вы будете так же прекрасны, — галантно заметил Илья Наумов, сопровождавший её. Павел обернулся к вошедшим, а Мишель сделал шаг к нему, уступая дорогу стремительной паре. Анета явилась во всём своём блеске — и скользнула по обоим безучастным взглядом, встав у балюстрады. — Нынче скука выходит из моды. А жаль: исчезает фасад, за которым можно спрятать свою истинную сущность, — продолжала она, раскрывая веер. Она стояла почти рядом с Черкасовым, но не смотрела на него. Что касается Аверина, он знал по опыту: ни взглядов, ни реплик от графини Измайловой сейчас ему не следовало ожидать — она не только забрала у него танец, но и будет дуться до самого бала. — Вы полагаете, графиня, что за скукой можно скрыть свой характер? — спросил Наумов. — Или свои настоящие намерения, усыпляя бдительность ближних, — произнесла Анета, удостоив его лишь беглым взглядом, и внезапно обратилась к Черкасову: — А вы, князь, знакомы с дамой по имени «скука»? — Мне она интересна, графиня, но мы, похоже, не понимаем друг друга. Анета присмотрелась к Мишелю внимательнее: — Вам интересна скука? — А вам? Анета улыбнулась, сложила веер и коснулась им руки Мишеля: — Почему вы решили, что мне она интересна? — Вы заговорили о ней. В разговор снова вмешался Наумов: — А может быть, скука — это всего лишь маска, скрывающая что-то более любопытное? Анета перевела взгляд на Черкасова — ждала, что он ответит. Но Мишель держал паузу, ведь вопрос был обращён не к нему. Илья Наумов смотрел на Измайлову. И она, наконец, произнесла с надменной снисходительностью: — Вам никогда не приходило в голову, что скука — это драгоценное состояние духа? Почти как пост перед пышным пиром: все вкушается острее. — И вновь обратилась к Черкасову: — Что скажете, князь? — Предвкушение пира уже отменяет скуку — разве что пиры так однообразны, что и сами наскучили, — вернул ей светскую усмешку Мишель. В глазах Анеты вспыхнуло любопытство: — Похоже, вы знаете толк в пирах, князь. Как можно их разнообразить — за счёт блюд или за счёт пирующих? — Смотря по тому, какой счёт согласен оплатить устроитель пира. В её взгляде промелькнуло лёгкое недоумение — она как будто не сразу поняла смысл сказанного. Потом многозначительно улыбнулась. Павел, стоя в стороне, с внутренним удовольствием наблюдал за их диалогом и замешательством графини. Он знал её повадки: сейчас она, оставаясь с теми же картами, незаметно предложит новую игру. — Впрочем, есть и другие способы сделать пир незабываемым, — заметила Анета. Она ждала встречной реплики, почти в упор глядя на Черкасова, а он молчал, по-прежнему доброжелательный, безмятежный и недосягаемый. — Какие же? — полюбопытствовал Илья. — К примеру, бросить яблоко с надписью «Прекраснейшей», * — лениво ответила она и тут же, переменив тон на почти повелительный, обрушила каскад вопросов на того собеседника, который её интересовал всерьёз: — Что бы вы сделали на месте Париса? Как бы вы решили этот спор? Кого бы выбрали из богинь? Мишель уже собрался ответить, и по выражению его лица было видно, что это будет нечто, полное острого лукавства, но Анета взмахом веера, словно дирижёрским жестом, остановила его: — Погодите, князь! Вы скажете мне это в конце бала. — Охотно, графиня, — слегка поклонился Мишель. Взглянул в сторону, и Павел поймал его мимолётный взгляд, блеснувший затаённым смехом. Конечно же, Мишель понял, что сейчас произошло. Анета бросила ему перчатку. И он её поднял.