Пение птиц
Она и представить себе не могла, каким самообладанием нужно было обладать, чтобы выполнить эту адскую работу. Прочитанное вызывало в ней волну восхищения и истинного преклонения перед теми, кто отдал свои жизни ради призрачной надежды, что их страна, их народ, их дети будут в безопасности. У маргаритки не раз вставал комок в горле, и всё её тело охватывала непонятная и необъятная пустота. Ей сложно было совладать с собой, потому Глеб часто заставал её с распухшими, красными глазами. Его уговорам она не поддавалась, продолжая упорно записывать что-то в купленный блокнот. У блокнота оказался мягкий переплёт глубокого синего цвета, на форзаце которого уютно устроилась карта Румынии. Вместе с драконом, прислушиваясь к его интуиции, Маргарита твёрдой рукой провела линию синей пастой от Брашова до Бухареста. Именно в столицу она и держала свой путь, надеясь отыскать там то, чем так долго томилась душа Глеба. «Уилкинсона обнаружили в нескольких ярдах от Ривза. Приближаясь у нему, Стивен подумал, что темный профиль солдата выглядит многообещающе спокойным. Он порылся в памяти, пытаясь вспомнить, что ему известно об Уилкинсоне. Вспомнил. Совсем недавно женился. Переплетчик. Жена ждет ребенка. Стивен уже составил фразу, которая ободрила бы раненого. Однако санитары, поднимая Уилкинсона, повернули его на бок, и Стивен увидел, что голова солдата словно разрублена пополам: от красивого, покрытого гладкой кожей лица осталась лишь половина, а на месте другой торчат зазубренные осколки черепа, с которых капают на опаленную форму остатки мозга. Стивен кивнул санитарам: — Уносите. Немного дальше лежал еще один раненый, Дуглас, с которым Стивен разговаривал утром и тот производил впечатление неуязвимости. Дуглас был жив, и санитары пока прислонили его затылком к стене окопа. Стивен, присев рядом с ним, спросил: — Сигарету? Дуглас кивнул. Стивен раскурил одну, вставил ее Дугласу в губы. — Помогите мне сесть, — попросил Дуглас. Стивен обнял его рукой за плечи, приподнял. Из шрапнельной раны рядом с лопаткой Дугласа била кровь. — Что это у меня белое на ноге? — спросил он. Стивен взглянул вниз. — Кость, — сказал он. — Бедренная. Ничего страшного, просто кость. Вы потеряли часть мышцы. И едва сделали первый шаг, как над головами их взвизгнул металл. Еще один снаряд разорвался, залив все вокруг светом. На миг Стивен увидел всю линию окопов, тянувшуюся ровно на протяжении двадцати пяти ярдов, затем делавшую, чтобы защитить солдат от разлета осколков, зигзаг и снова распрямлявшуюся. Увидел за ней землю на многие мили, деревья, фермерский дом… Все казалось таким спокойным: сельская Франция, купавшаяся в сиянии света. А следом — летящая шрапнель, комья земли, ударная волна, бросившая Стивена вперед. Заднему санитару пробило голову. Дуглас вывалился из носилок на дощатый настил. Не получивший ни царапины Стивен закричал: — Унесите его отсюда, Хант! Унесите его! Он прижал руки — ладони сразу прилипли — к вискам и снова крикнул: — И смойте с меня его кровь».Пение птиц
Маргарита ужасалась тому, что читала. Она была уверена, что это далеко не выдумка, что всё это чистая правда. Потому как слишком уж некрасива и чудовищна она была, такой, какой и должна быть на самом деле. Сердце её замирало от подобных строчек. Хотелось забыться, приложиться к бутылке, только бы выстоять в этом водовороте, в который она влезла по своей воле. Отлично понимая, что это осталось позади и ей не изменить их судьбы, не переписать историю, «сероглазка» горела одним желанием: ни за что не предавать их забвению. Этого она бы не смогла себе простить, и вот, выпивая очередную чашку крепкого кофе, она устраивалась в кресле, поджав под себя ноги, на столик опускала ноутбук и принималась писать в блокнот. Ей было дико осознавать, что люди с такими ранами ещё были способны шутить. Хотя разве такое зверство можно назвать шуткой? Когда на тебе чужая кровь, а ты холодным тоном приказываешь смыть её, будто это и не важно вовсе. Закурить? Серьёзно? Разве сигарета на тот момент была важнее жизни? Видимо, была, потому как когда видишь вокруг себя одну лишь смерть, быстро обручаешься с ней и радуешься её приходу, подобно дождю в засушливый сезон. «Лучше бы мне служить в английской армии. Все было бы проще. Но я бы, наверно, погиб. Ну, в санитарном отряде едва ли. Нет, даже и в санитарном отряде. Случалось, и шоферы английских санитарных машин погибали. Но я знал, что не погибну. В эту войну нет. Она ко мне не имела никакого отношения. Для меня она казалась не более опасной, чем война в кино. Все-таки я от души желал, чтобы она кончилась. Может быть, этим летом будет конец. Может быть, австрийцев побьют. Их всегда били в прежних войнах. А что особенного в этой войне? Все говорят, что французы выдохлись. Ринальди рассказывал, что французские солдаты взбунтовались и войска пошли на Париж. Я спросил его, что же было дальше, и он сказал: «Ну, их остановили». Мне хотелось побывать в Австрии без всякой войны. Мне хотелось побывать в Шварцвальде. Мне хотелось побывать на Гарце. А где это Гарц, между прочим? Бои теперь шли в Карпатах. Туда мне не хотелось. Хотя, пожалуй, и это было бы недурно. Не будь войны, я мог бы поехать в Испанию».Прощай, оружие!
Маргаритка искренне задавалась вопросом, чья же это на самом деле была война? Кому она подчинялась беспрекословно, чью волю исполняла? Война — это проявление добрых, или нечистых сил? С одной стороны, она служит проверкой мужества и доблести, но на другой чаше весов лежали разруха, кризис, голод и смерть, которые перекрывали всё остальное. Когда сидишь в окопе и дрожишь от холода, зуб на зуб не попадает, губы синеют, а в животе мучительно сосёт, тогда не нужны никакая доблесть и слава. Хочется чего-то земного и тёплого, вроде кружки чая и индейки. В Бухарест они отправились довольно скоро. Глеб позаботился о дороге, хоть явно не понимал, чего именно добивалась Маргарита. Ему было ясно лишь одно: она замыслила что-то грандиозное, в таком случае ему лучше подчиниться. Признаться, это не составляло большого труда, потому как он и сам чувствовал, что тот самый момент, когда он наконец прозреет, близок. Оставалось преодолеть лишь пару сотен километров, и всё встанет на свои места. Чуда, возможно, не произойдёт, но зато он получит шанс заложить основу для своей новой жизни, в которой не будет места срывам и пренебрежению человеческими жизнями. «Дни стоят жаркие, а убитых никто не хоронит. Мы не можем унести всех, — мы не знаем, куда их девать. Снаряды зарывают их тела в землю. У некоторых трупов вспучивает животы, они раздуваются как воздушные шары. Эти животы шипят, урчат и поднимаются. В них бродят газы. Небо синее и безоблачное. К вечеру становится душно, от земли веет теплом. Когда ветер дует на нас, он приносит с собой кровавый чад, густой и отвратительно сладковатый, — это трупные испарения воронок, которые напоминают смесь хлороформа и тления и вызывают у нас тошноту и рвоту».На Западном фронте без перемен
А ей же жарко было всю дорогу в столицу. Она сидела красная и напряжённая, с распахнутыми глазами уставившись перед собой. Глеб держал слово и не заглядывал в её записи, но порой любопытство всё же пробирало до костей, и он делал попытки заглянуть в её блокнот. Дракон тут же изрыгал пламя под рёбрами маргаритки и тормошил её, заставляя действовать. Она вмиг приходила в себя и захлопывала блокнот, убеждая Глеба, что с ней всё в порядке. — Всё хорошо, — твердила Маргарита как можно более спокойным голосом. — Я просто впала в некое… оцепенение. Мне, наверное, никогда этого не понять, сколь много я бы не изучила материала. Столько ужаса!.. — заканчивала она с тупым удивлением на лице. «— Ну, может быть, — сказал Стивен. — Я стараюсь быть для них примером. — Не сомневаюсь, Рейсфорд. Я знаю, вы ходите с ними в дозоры, перевязываете их раны и так далее. Но любите ли вы их? Отдали бы за них жизнь? Стивен начал ощущать себя чем-то вроде предмета научного изучения. Он мог бы сказать: «Да, сэр» — и тем прервать разговор, однако неофициальная, задиристая манера Грея хоть и действовала ему на нервы, но взывала к прямоте. — Нет, — ответил он. — Полагаю, что нет. — Так я и думал, — сказал Грей и издал короткий торжествующий смешок. — Это потому, что вы слишком высоко цените свою жизнь. Думаете, она стоит больше, чем жизнь простого солдата? — Вовсе нет. Не забывайте, я сам был простым пехотинцем. Вы же и представили меня к офицерскому званию. Дело как раз в том, что я не так уж и ценю свою жизнь. Не ощущаю масштаба всех этих жертв. И не знаю, что чего стоит».Пение птиц
На одно из крупнейших кладбищ Бухареста они прибыли ранним морозным утром и провели там весь день. Кладбище разделялось на две части: гражданское и военное, где были похоронены солдаты Первой и Второй мировых войн. Маргарита сама купила цветы, выбрав гвоздики. Этим она дала Глебу немного времени на то, чтобы привести себя в порядок и отыскать каплю мужества для того, чтобы ступить на кладбище. Центральный вход на военную часть кладбища представлял собой широкую арку, над которой возвышалась невысокая башня с колоколом, и венчал всё это строгое сооружение крест на черепичной крыше. Глеб стоял у входа, подняв голову к небу, и пытался понять, будет ли ему там место. Примут ли его? Только надолго оставлять маргаритка его не собиралась. — Готов? — спросила она, чуть запыхавшись. — Нам, правда, нужно пойти туда? — Ты должен через это пройти, Глеб. Ну же, давай, — взяв его за руку, маргаритка повела его к арке, — идём. «Но мы ничего не забываем! Все, что пишется в военных газетах насчет неподражаемого юмора фронтовиков, которые будто бы устраивают танцульки, едва успев выбраться из-под ураганного огня, — все это несусветная чушь. Мы шутим не потому, что нам свойственно чувство юмора, нет, мы стараемся не терять чувства юмора, потому что без него мы пропадем. К тому же надолго этого не хватит, с каждым месяцем наш юмор становится все более мрачным. И я знаю: все, что камнем оседает в наших душах сейчас, пока мы находимся на войне, всплывет в них потом, после войны, и вот тогда-то и начнется большой разговор об этих вещах, от которого будет зависеть, жить нам дальше или не жить».На Западном фронте без перемен
Они молчали то ли из почтения к умершим, то ли потому, что им было нечего сказать. Но тишина эта их устаивала. Маргарита крепко держала Глеба за руку, сжимая ему пальцы чуть ли не до хруста. За эти дни она переварила слишком много информации, и теперь отчаянно искала поддержку. Дракон думал, что они с хозяйкой достаточно подготовились к этому хотя бы морально, но могильные плиты, имена погибших заставили беззвучные слёзы течь по щекам. Маргаритка не торопилась стереть их ладонью, хоть кожу щёк и щипало. Оказавшись на кладбище, она теперь лучше понимала, как ничтожны были её собственные проблемы, и как низки были её обиды. И проходя очередную могильную плиту, она поняла, что была не права в прошлом, когда обвиняла Глеба в предательстве, была не права, когда демонстрировала свою гордость. Эта поездка была нужна ей не меньше, чем ему. Теперь Маргарите яснее понимала, как важно быть скромным и благодарным. «Священник сел на койку, которую вестовой приготовил для меня. В комнате было темно. — Как же вы себя все-таки чувствуете? — спросил он. — Хорошо. Просто устал сегодня. — Вот и я устал, хотя, казалось бы, не от чего. — Как дела на войне? — Мне кажется, война скоро кончится. Не знаю почему, но у меня такое чувство. — Откуда оно у вас? — Вы заметили, как изменился наш майор? Словно притих. Многие теперь так. — Я и сам так, — сказал я. — Лето было ужасное, — сказал священник. В нем появилась уверенность, которой я за ним не знал раньше. — Вы себе не представляете, что это было.Только тот, кто побывал там, может себе это представить. Этим летом многие поняли, что такое война. Офицеры, которые, казалось, не способны понять, теперь поняли. — Что же должно произойти? — я поглаживал одеяло ладонью. — Не знаю, но мне кажется, долго так продолжаться не может. — Что же произойдет? — Перестанут воевать. — Кто? — И те и другие. — Будем надеяться, — сказал я. — Тот, кто выигрывает войну, никогда не перестанет воевать».Прощай, оружие!
На Глеба кладбище произвело странное и глубокое впечатление. Будто под гипнозом, он ходил вместе со своей «сероглазкой» по узким проходам между могилами, пытался прочесть имена и молчал. Ему было стыдно открывать свой рот в присутствии солдат. Да, ему казалось, что они живы, что они наблюдали за ним и ждали. Но только не ошибки, не промаха. Солдаты ждали, когда он станет самим собой, когда позволит своей душе расправить крылья и взлететь. Покрытые снежным настилом, уставшие и изнурённые, могильные плиты тоже хранили молчание. Они многое могли поведать, но тогда не хватит и целой человеческой жизни, чтобы выслушать их истории от начала и до конца. Да и не было в этом смысла. Живые живут своей жизнью, у мёртвых она совсем другая — тихая и благодатная. «— Прежде чем кончится эта война, — сказал он… или Нечто сказало его устами, — каждый мужчина, каждая женщина и каждый ребенок в Канаде почувствует ее последствия на себе… ты, Мэри, почувствуешь их… ты прочувствуешь их всем сердцем. Эта война заставит тебя плакать кровавыми слезами. Крысолов пришел… и он будет играть на своей дудочке, пока во всех уголках мира не услышат его страшную музыку, зову которой невозможно противиться. Пройдут годы, прежде чем кончится танец смерти… годы, Мэри. И за эти годы разобьются миллионы сердец. — Рилла… я испугана… испугана, как маленький ребенок… я снова видела странный сон. Нас ждет что-то страшное… я знаю. — Что за сон? — спросила Рилла. — Я снова стояла на ступенях веранды… так же, как в том сне накануне танцев на маяке, а по небу с востока надвигалась громадная черная грозовая туча. Я видела, как ее тень несется впереди нее, и, когда эта тень надвинулась на меня, я задрожала от ужасного холода. Потом разразилась буря… страшная буря… одна слепящая вспышка молнии за другой, один оглушительный раскат грома за другим, неистовые потоки дождя. В панике я обернулась и хотела бежать, чтобы где-нибудь спрятаться, и в этот миг мужчина в форме французского офицера взбежал по ступенькам и остановился рядом со мной на пороге дома. Его одежда была пропитана кровью, струившейся из раны в груди; он казался измученным, выбившимся из сил, но его бледное лицо выражало решимость, и глаза горели огнем над ввалившимися щеками. «Они не пройдут», — сказал он негромко и страстно. Я отчетливо услышала эти слова, несмотря на рев бури. И тут я проснулась. Рилла, мне страшно… Весна не принесет того Большого Наступления, на которое мы все так надеемся… вместо него она принесет какой- то ужасное несчастье Франции. Я в этом уверена. Немцы попытаются где-то нанести сокрушительный удар».Рилла из Инглсайда
Они остановились у могилы неизвестного им солдата. Возможно, он был лётчиком, а может, лейтенантом, или обычным пехотинцем. А если он был немцем? Или русским? А может и итальянцем. Кто теперь разберёт, кто похоронен под землёй, когда без вести пропали сотни тысяч. Всё смешалось в ту пору, кручина взяла верх над человеческой судьбой, и плевать им было, чьи кости хоронить. — Прочитаешь, что я для тебя приготовила? — Маргарита достала из сумки синий блокнот и протянула его Глебу. Она отметила его дрожь, когда рука потянулась взять у неё исписанные ручкой страницы. Лицо его было бледным и мрачным, казалось, над Глебом нависла грозовая туча. Он неуверенным движением руки открыл блокнот в самом начале и стоило ему увидеть карту, как он крепко зажмурился и сжал зубы. Повторяя про себя, что нужно взять себя в руки, через пару мгновений Глеб тяжело сглотнул, открыл глаза и, перелистнув страницу, принялся читать. Что несёт в себе юность? Возможно, этим вопросом задавались многие уже не один раз, но ответа почему-то постичь не удалось никому. Может быть, всё дело в том, что юности не существует вовсе? Сами посудите, что же это за слово такое — юность. Певучее, ласковое, как солнечный лучик в апрельский вечер, когда за окнами дома буйно цветёт вишня, столь густо покрытая цветами, что кажется, будто дерево в любую секунду взлетит в высь пушистых облаков. А что за запах стоит в ту пору чудесный? Да, славное время. Но разве этого славного времени нет и в старости? Неужели вишня не цветёт, когда тебе семьдесят или девяносто? Неужели тогда цветут другие деревья? Например, когда тебе стукнет шестьдесят восемь во всём мире непременно будут цвести одни лишь абрикосы, цветы сливы распустятся лишь в том случае, если ты доживёшь до восьмидесяти пяти лет, ну, а в девяносто три года глаза твои будут радоваться пышному цветению яблони. Так выходит, что ли? «Осень. Нас, старичков, осталось уже немного. Из моих одноклассников, — а их было семеро, — я здесь последний. Все говорят о мире и о перемирии. Все ждут. Если это снова кончится разочарованием, они будут сломлены, — слишком уж ярко разгорелись надежды, их теперь нельзя притушить, не вызвав взрыва. Если не будет мира, будет революция». «Если бы мы вернулись домой в 1916 году, неутихшая боль пережитого и неостывший накал наших впечатлений вызвали бы в мире бурю. Теперь мы вернемся усталыми, в разладе с собой, опустошенными, вырванными из почвы и растерявшими надежды. Мы уже не сможем прижиться. Да нас и не поймут, — ведь перед нами есть старшее поколение, которое, хотя оно провело вместе с нами все эти годы на фронте, уже имело свой семейный очаг и профессию и теперь снова займет свое место в обществе и забудет о войне, а за ними подрастает поколение, напоминающее нас, какими мы были раньше; и для него мы будем чужими, оно столкнет нас с пути. Мы не нужны самим себе, мы будем жить и стариться, — одни приспособятся, другие покорятся судьбе, а многие не найдут себе места. Протекут годы, и мы сойдем со сцены».На Западном фронте без перемен
А может, юность это всего лишь слово, и никакого смысла в нём нет? Вовсе это не фонтан неугомонной энергии, что бьёт под кожей у молодчиков и девицах, не их амбициозные мечты и великие, как соборы, надежды изменить этот мир к лучшему, никакое это не страстное влечение жизнью, которая кажется источником славы и великолепия. Весь этот блеск и красоту можно найти в старости, если только верить всем сердце в то, что думаешь. Глупо отрекаться от своих мечтаний лишь потому, что кто-то заявил, будто юность ушла невозвратно. Она уходит лишь тогда, когда человек сам её прогоняет в попытке казаться важнее и помпезнее, чем остальные, в жалкой и никому не нужной попытке казаться взрослым. «Несколько месяцев спустя, когда мы скосили сено на Большом лугу и возвращались домой по усыпанной листьями дорожке, Альберт впервые заговорил о войне. Он внезапно перестал насвистывать, оборвав мелодию на середине, и сказал: — Мать говорит, что будет война. Не знаю, из-за чего — вроде убили какого-то герцога. Честно говоря, я не понимаю, что в этом такого особенного, но мать говорит: войны не миновать. И всё же нас с вами она не коснётся. У нас-то будет всё по-прежнему. Мне всего пятнадцать, и мать говорит, меня не заберут. Но знаешь, Джоуи, если в самом деле будет война, я бы хотел, чтобы меня взяли. Я бы стал отличным солдатом. Только представь меня в форме! И маршировать под барабанный бой — это же здорово. Ты меня понимаешь, Джоуи? Кстати, из тебя вышел бы отличный боевой конь. Если ты проявишь столько же упорства на войне, сколько в поле — а я в этом не сомневаюсь, — мы с тобой вернёмся героями. Честное слово, Джоуи, если мы с тобой пойдём на войну, немцам крышка!»Боевой конь
Да уж, Джоуи действительно стал отличным боевым конём. Вот только какой ценой? Смерти было плевать, кто был молодым, а кто старым в этой войне — она забирала всех без разбора. Кичиться юностью в окопах, полагая, что она некий талисман от бед, — ничего хуже и не придумаешь. Мысли, что юность даёт тебе превосходство над другими, паразитируют и заставляют забыть о реальности, где опытный и бравый вояка, многое повидавший в «мясорубках» на линии фронта, знает куда больше. Но только он тих и молчалив, задумчив. Живёт себе в своём маленьком мире и гадает, в какой момент он совершил ошибку, оттолкнув от себя юность, а главное возможно ли её вернуть назад. «Однажды жарким летним вечером, после пыльного и душного дня в поле, я жевал распаренные отруби и овёс, а Альберт вытирал меня пучком соломы и говорил о том, сколько отличной соломы мы заготовили на зиму и как хорошо будет пшеничной соломой крыть крышу, и тут я услышал тяжёлые шаги его отца. Он шёл к нам через двор и орал во всё горло: — Эй, мать! Иди сюда! — Голос был трезвый и решительный. Я понял, что сейчас он меня совсем не боится. — Началась война! Я только что из деревни — там сказали: объявлена война. К ним сегодня днём приезжал почтальон и рассказал подробности. Эти черти вошли в Бельгию. Теперь уж никаких сомнений. Вчера в одиннадцать часов мы объявили немцам войну. Мы им покажем. Так покажем, что больше никогда на чужую землю не сунутся. Отделаем их за пару месяцев. Они думают, что если английский лев спит, так его можно не бояться. Но мы их проучим. Так проучим, что надолго запомнят. Альберт замер и уронил пучок соломы на землю. Мы вместе отступили к конюшне. Мать Альберта стояла на крыльце. Она закрыла рот рукой и сказала едва слышно: — Господи! О Господи!»Боевой конь
Какие мечты! Какой размах! А что случилось бы с ними, узнай они, что эта война продлится четыре года? Смогли бы сохранить они свой боевой дух при таком раскладе? Теперь же можно только гадать, как бы они поступили в том или ином случае, но всё же отнимать у человека его мечту, пусть и такую глупую, и втаптывать её в грязь низко и подло. Умереть юным и красивым — это ли не тщеславная мечта многих солдат, которые отправлялись на фронт в погоне за славой? В них горела жажда получить железный крестик с ленточкой, обязательно окружить ореолом почёта свою семью, своих близких, которые остались дома. Они и не думали никогда, что смерть — это не получить ранение, овеянное романтикой, которое в одну секунду прикончит в тебе сердечный ритм. Всё в их головах тогда было отравлено, и нет там места реальности, где погибаешь в полном одиночестве на полосе нейтральной территории, где на долгие километры тянется густая сеть колючей проволоки, а сам ты лежишь на теле своего мёртвого друга с окровавленным лицом, которому оторвало конечность, и молишься, чтобы смерть пришла как можно скорее и забрала тебя из этого ада. «— Дурацкий фронт, — сказала она. — Но здесь очень красиво. Что, наступление будет? — Да. — Тогда у нас будет работа. Сейчас никакой работы нет. — Вы давно работаете сестрой? — С конца пятнадцатого года. Я пошла тогда же, когда и он. Помню, я все носилась с глупой мыслью, что он попадет в тот госпиталь, где я работала. Раненный сабельным ударом, с повязкой вокруг головы. Или с простреленным плечом. Что-нибудь романтическое. — Здесь самый романтический фронт, — сказал я. — Да, — сказала она. — Люди не представляют, что такое война во Франции. Если б они представляли, это не могло бы продолжаться. Он не был ранен сабельным ударом. Его разорвало на куски. Я молчал. — Вы думаете, это будет продолжаться вечно? — Нет. — А что же произойдет? — Сорвется где-нибудь. — Мы сорвемся. Мы сорвемся во Франции. Нельзя устраивать такие вещи, как на Сомме, и не сорваться».Прощай, оружие!
«Что-то зашевелилось под его ногами. То было лицо солдата, получившего страшное ранение в голову. Он закричал, прося, чтобы его прикончили, однако солдат принадлежал к другому полку, и Стивен заколебался. Он решил отдать раненому свою вторую фляжку с водой, но, едва склонился с ней к солдату, тот снова стал молить, чтобы его пристрелили. В шуме сражения, подумал Стивен, никто ничего не заметит. И дважды выстрелил себе под ноги. Это была первая отнятая им в тот день жизнь».Пение птиц
Манфред фон Рихтгофен был юн, статен, красив и принадлежал к немецкому баронскому сословию, но ни одна из этих вещей не уберегла его от смерти в возрасте двадцати пяти лет. Мировое сообщество до сих пор признаёт в нём лучшего лётчика-истребителя времён Первой мировой войны. На его счету было сбито восемьдесят вражеских самолётов, а фюзеляж его истребителя был выкрашен в красный цвет, за что он стал известен как Красный Барон. А может, красный — это всего лишь цвет крови тех убитых, которых он лишил жизни? Но ведь шла война, люди убивали друг друга, так что никаких обвинений. Ведь так? В 1917 году апрель стал кровавым, и небо озарили вспышки, которых свет ещё не видывал. Стояла густая дымовая завеса, но трипланы верно знали своё дело, вознося пилотов всё выше и выше в небо, туда, где развязалась ужасная бойня. Всего за один месяц англичане потеряли 245 самолетов. Только Jasta 11 под командованием Манфреда Рихтгофена заявила о 89 победах, сам Рихтгофен заявил около 20 побед. Германская авиация потеряла по всем статьям 66 самолетов. Он умер двадцать первого апреля. Ничто не спасло его от гибели, и юность обернулась к нему спиной. Или правильнее будет сказать, что она навсегда осталась с ним, отпечатавшись на его красивом лице? «Можно было слышать отдаленный, негромкий стон волн в заливе — предвестник шторма, приближающегося из Атлантики. Со скал донесся девичий смех и тут же затих, словно испуганный неожиданно наступившей тишиной. — Англия объявила войну Германии, — медленно произнес Джек Эллиот. — Новость пришла по телеграфу перед самым моим отъездом из города. — Боже, помоги нам! — прошептала чуть слышно Гертруда Оливер. — Мой сон… мой сон! Первая волна накатила. — Она взглянула на Аллана Дейли и попыталась улыбнуться. — Это Армагеддон? — Боюсь, что да, — ответил он мрачно».Рилла из Инглсайда
В юности нам кажется, будто нам подвластен весь мир. Мы горячи, упрямы, уверены в себе и в своей звезде, которая без всяких «но» должна привести нас к увековечиванию в памяти всего человечества. Горы готовы подвинуться, уступая нам место, небо открывает свои объятия, чтобы мы летали в нём как вольные птицы, земля же проседает, открывая нам тоннели к своему ядру, и вода, конечно же, куда-то мчится, бежит от нас, только бы мы её не обидели. Юность кажется светлой и сладкой, как ваниль, пока не разбивается о жестокость реальности. Возможно ли избежать этого? Наверное. Кто же ведь знает точный ответ на все вопросы? Одно известно точно: если заиграться в иллюзиях, будто ты бог, никакая юность не спасёт. «Он говорил, а сам продолжал рисовать, то и дело поглядывая на меня. Мне так хотелось сказать ему, что я мечтаю, чтобы он меня тренировал, пожаловаться, как у меня болят бока и ноги. — Честно говоря, Джоуи, я очень надеюсь, что всё кончится раньше, чем он подрастёт. Потому что война эта будет мерзкой — попомни мои слова! В офицерском клубе только и говорят о том, как в два счёта разделаются с немцами, как ещё до Рождества сокрушительный удар нашей кавалерии отбросит их до самого Берлина. Только мы с Джейми сомневаемся. Вот так-то, Джоуи. Очень сомневаемся. Такое чувство, будто никто из них не видел пулемёта или пушки. Поверь мне, Джоуи, один пулемёт с удачной позиции может выкосить целый эскадрон лучшей конницы в мире — хоть немецкой, хоть английской. Вот как было с лёгкой кавалерийской бригадой в Балаклаве, когда они рванули мимо русской артиллерии. Неужели никто об этом не помнит? И французы узнали, что значат винтовки во время Франко-прусской войны. Но попробуй им об этом скажи! Только заикнись, и тебя назовут пораженцем или ещё похуже. Иногда мне кажется, что некоторые из моих друзей хотят, чтобы мы победили исключительно в том случае, если это сделает кавалерия».Боевой конь
Не спасла юность и машины, которых, покорёжив, грубо пережевав, изрыгнула из своего нутра смерть, разбросав осколки железа по всему миру. Лайнер «Лузитания» был спущен на воду летом 1906 года, погиб же в мае 1915 года в водах Атлантического океана близ Ирландии. Подводная лодка U-20 курсировала в то время близ Британских островов и стала для лайнера погибелью. Возможно ли предупредить человека о смерти? Да, возможно, и пассажиры лайнера знали об этом, но всё равно решились на плаванье. Германия вела тотальную войну не только на земле, но и на воде. Посольство германской империи в США предупредило пассажиров, чтобы они оставили свою идею плыть на «Лузитании», напечатав предупреждение в пятидесяти американских газетах, но едва ли это возымело нужный эффект. Субмарина торпедировала лайнер, и тот затонул за восемнадцать минут. Из 1960 человек, находившихся на борту пассажирского судна, в живых осталась лишь горстка, насчитывавшая 762 человека. Гражданский ты, или нет, роли это никакой не играет. «— Вы на самом деле верите, что где-то поблизости в морских глубинах шныряет огромная стальная штука с людьми, которые только и думают, как бы посильнее нам навредить? — спросила Онора. — Я во многое способна поверить, но в подобные вещи верить отказываюсь. В стальные штуки с людьми, например». «Старшая сестра Митчи неудержимо погружалась в воду. Ниже пояса она вся была в крови. Это поразило Салли до глубины души, будто она увидела ее на людях в чем мать родила. Митчи хватала ртом воздух, судя по всему, не осознавая, что с ней». «И в самом деле, когда крен достигнет критической точки, мачта непременно рухнет как бревно. Двери отсека, откуда выпускали мулов и лошадей, уже почти скрылась под водой. Но в остававшейся щели показалась конская голова. Донеслось исступленное, переходящее в визг ржанье животных, которых не успели вывести, и они оказались запертыми в железной коробке. Теперь уже люди, не мешкая, скатывались с кормы в воду или, перемахнув через перила, прыгали в волны. На глазах Салли двое соскочивших с кормы матросов или солдат в один миг оказались порублены на части лопастями продолжавших вращаться винтов. Кровь их стремительно смешалась с морской водой. Она и опомниться не успела. Не выдержав этого кошмара, Салли разрыдалась. Только что увиденное невероятно расширило границы воображения, и теперь она воспринимало как орудие убийства даже их некогда безобидный «Архимед». Откуда-то далеко, из полузатопленных нижних отсеков, где заливало водой топки, доносился неумолчный гул двигателей, которым не было дела ни до каких катастроф». «— Доктор, — обратилась в нему Наоми, — на «Архимеде» находилось больше двадцати медсестер. — Все верно. Шестеро из них считаются пропавшими без вести. Прошу принять мои соболезнования. Наоми — единственная из сестер, которая могла стоять, — прямо спросила офицера: — Как можно было перевозить на нашем судне оружие и солдат?! Красный крест было принято решение закрасить, а солдаты открыто расхаживали по палубе, с ними проводились и занятия. А им следовало бы сидеть внизу, чтобы противник их не заметил. Это и побудило немецкую подводную лодку нас атаковать. Хочу вас просить от нашего общего имени заявить протест военному командованию. — Это вопрос спорный, — ответил полковник, — но вполне дискуссионный. Конечно, урон нам нанесен, с этим не поспоришь. Но если вы обращаетесь к офицеру, принято употреблять и слово «сэр». — Будь мы людьми военными, мы бы так и делали, — отпарировала Наоми, не отрывая глаз от полковника».Дочери Марса
Видно, на войне все средства хороши, не правда ли? Какая низость! Какая бездна и отвратительная трактовка слов! Неужели можно было пасть настолько низко, утратить честь и совесть? Видимо, можно было. Начало войны, еще не окровавленное и «славное», для многих казалось неким трамплином для доказательства своего превосходства, возможностью показать и заявить о себе, как о личности стоящей, чтобы в честь него называли улицы городов, а дети позже находили на страницах учебников по истории строчки о его заслугах и подвигах. Всё это обратилось в пыль, безжалостно разлетевшись на осколки, которые и убили самих мечтателей. В окопах было до жути одиноко и мерзко. Слякоть рыжего, коричневого и чёрного цвета въедалась в ботинки солдат. Ноги промокали. Ветер усиливался, и вокруг все ходили заразные и слабые, видя перед собой мешки, набитые песком, тяжесть которых угнетала с невероятной силой. Французы и англичане постоянно опаздывали к месту противостояния и рыли окопы в плохих условиях. Им доставалась вязкая земля на низменности. Орудия и инструменты тонули в вязкой слизи, картина которой завершалась трупами погибших товарищей. Порой идёшь между двумя стенами земли, как будто заключённый в клетку, из которой никогда не выбраться, и по неосторожности, а может, и потому, что их было слишком большое количество, так что и ступить было негде, но нога нет да опускалась на чьё-то тело. Возможно, ты его знал, быть может, ещё утром вы вместе спорили, у кого больше вшей, а теперь этого не повторить. Потому что у твоего товарища осколок гранаты отнял всё ниже пояса. «С каждым часом пути мы приближались к далёкому грохоту пушек. И по ночам у самого горизонта тут и там сверкали оранжевые сполохи. Во время учений я слышал звук винтовки — он меня ничуть не пугал, но пушечная канонада вселяла ужас. Мне снились кошмары, я то и дело вздрагивал, просыпался, и только присутствие Топторна, его мужество помогали мне успокоиться. Привыкать к войне было трудно, и я не думаю, что справился бы со всеми трудностями, если бы не Топторн. Пушечная канонада, чудовищный рёв и грохот становились громче с каждым днём. Они лишали меня присутствия духа, высасывали из меня силы».Боевой конь
И в этой войне не осталось ничего святого. Люди бродят по трупам. Потому что иного пути нет, потому что им нужно сражаться. Мёртвые понимают это, они не против послужить для своих товарищей ковром, настилом, сооружённым из мягких, разлагающихся и вонючих трупов. Они понимают, что так надо, что такова цена победы. А что живые? Что охватывает их в тот момент, когда они вот так вот чернят память своего товарища? Наверное, ничего они не чувствуют, кроме тупого непонимания, что они вообще здесь делают. За что сражаются? И гадко становится на душе от осознания, что жизнь больше ничего не стоит. Не стоит даже ломаного гроша, в отличии от пойла, добыть которое можно было в ближайшей деревушке лишь с одной целью: затмить свой разум туманом, чтобы мысли о собственной низости и ничтожности затерялись навеки. «Здесь царило полное опустошение. Кругом одни развалины, земля изрыта, и на ней — ни одной травинки. Бойцы умолкли, и мы пошли дальше в зловещей тишине. Вскоре впереди показались основные траншеи, в которых сидели пехотинцы, сжимая в руках винтовки со штыками. Копыта гулко застучали по настилам, перекинутым через траншеи, и некоторые бойцы поприветствовали нас. Вскоре мы оказались на нейтральной полосе, там, где повсюду были следы от снарядов и колючая проволока. Внезапно орудия позади нас замолчали. Мы выбрались за колючую проволоку. Эскадрон выстроился в широкий, неровный эшелон, запел горн. Я ощутил, как в бока мои вонзились шпоры, и мы с Топторном перешли на рысь».Боевой конь
Вид над траншеями живописным назвать нельзя. Корни деревьев, что ранее глубоко вросли в землю, лишись теперь крова и торчат то тут, то там. Кажется, будто у них есть глаза, и смотрят они за людьми осуждающе и с жалостью, откровенно не понимая, зачем понадобилось валить могучие стволы. А дальше холод, грязь и неприветливая местность нейтральной территории, которую увенчала колючая проволока, да так тесно и плотно, что и пройти едва возможно. На проволоке, под проволокой, рядом с проволокой после атаки ещё видны трупы убитых, раненных, но за ними никто не придёт, пока не наступит ночь. Днём видно всё как на ладони, и рисковать не хочется никому. За ними не придут, пусть даже они будут неистово кричать и звать на помощь, умолять о смерти. Только ночью в надежде, что их не заметят, выберутся санитары и товарищи из траншей и пойдут искать тех, над кем смерть издевалась весь день, не желая приходить и прикончить их хрипы и стоны. «Раненых в тот день было особенно много, и телегу нагружали до отказа. По счастью, обратная дорога шла под гору, иначе мы бы вообще не справились. Кто-то вдруг вспомнил, что сегодня Рождество. Солдаты запели рождественские гимны. Ослепшие от ядовитого газа, они пели и умоляли Бога вернуть утраченное зрение. В тот день мы сделали немало ходок туда и обратно и закончили только тогда, когда полевой госпиталь оказался переполнен».Боевой конь
Помимо трупов тут можно найти и мёртвых лошадей. Худые, с торчащими костями, с засохшей слюной у морды и сочащейся кровью, лежат они под серым небом, под дождём, копыта их покрыла земля, как бы приглашая к себе в объятия. Сверху по крупу бегает крыса, решившая полакомиться мясом. Можно сказать, для неё тут настоящий пир, как и для мух, чьё жужжанье слышно даже в траншее. И запах — зловонный, плотный, гиблый — повсюду распространяет своё царство, загребая в свои лапы солдатский дух. Жаль ли солдатам лошадей, которые погибали десятками за один единственный день? Может, и жаль. Так же, как и товарищей. Такова цена! И этим должно оправдать все эти бесчеловечные действия. «Мы ничего не имеем против бомбардировщиков, но к аэропланам войсковой разведки мы испытываем лютую ненависть, — ведь это они навлекают на нас артиллерийские обстрелы. Через несколько минут после их появления на нас сыплются шрапнель и гранаты. Из-за этого мы теряем одиннадцать человек за один день, в том числе пять санитаров. Двоих буквально разнесло на клочки; Тьяден говорит, что теперь их можно было бы соскрести ложкой со стенки окопа и похоронить в котелке. Третьему оторвало ноги вместе с нижней частью туловища. Верхний обрубок стоит, прислонившись к стенке траншеи, лицо у убитого лимонно-желтого цвета, а в бороде еще тлеет сигарета. Добравшись до губ, огонек с шипением гаснет. Пока что мы складываем убитых в большую воронку. Они лежат там уже в три слоя. Внезапно огонь забарабанил с новой силой. Вскоре мы опять впадаем в напряженную оцепенелость бездеятельного ожидания».На Западном фронте без перемен
Только не задерживаться. Только не смотреть в их водянистые глаза, где помер навечно свет. Не проникаться сочувствием. Не жалеть. Не страдать. Не унывать? Нужно просто воевать, пусть даже в воронке от снаряда лежит твой мёртвый брат. Скоро от него ничего не останется. Крысы сделают своё дело, одежды истлеют под солнцем, а плоть превратится в решето, соскальзывая ленивыми движениями с костей, и вот тогда земля закроет свою пасть и даст ему последний приют. «Иногда он, просыпаясь, обнаруживал, что по его лицу ползает крыса. Впрочем, бывало, что он часами лежал без сна и душа его разрывалась между страхом перед снарядом, что погребет его в той самой земле, под которой все они ползали, и неодолимым желанием отключиться наконец от неумолчного шума. Они спали на деревянном настиле, доски которого, казалось, прижимались прямо к костям. Даже толстобокий и широкоплечий Шоу служил метавшемуся и вертевшемуся в полусне Джеку плохой заменой подушки».Пение птиц
Повсюду валяются оружия, которые мёртвым больше не понадобятся. Каски, форма, фляжка с водой и консервные банки им тоже больше не нужны. Ничто их теперь не интересует, пусть хоть на их костях танцуют. Но нет, никаких танцев. Только танки. И газ, от которого лёгкие увеличиваются до двух килограмм. Мёртвые не атакуют, нет, всё это байки. И тем не менее 13-я рота 226-го Землянского полка в 1915 году отбросила немцев при обороне крепости Осовец. Поутру по всему фронту атаки начался выпуск химического оружия из тридцати газобаллонных батарей, но это не сломило солдат. По словам многих историков и свидетелей тех сражений, русские солдаты одним только своим внешним видом повергли в шок и тотальную панику германских солдат: «Все живое на открытом воздухе на плацдарме крепости было отравлено насмерть, большие потери несла во время стрельбы крепостная артиллерия; не участвующие в бою люди спаслись в казармах, убежищах, жилых домах, плотно заперев двери и окна, обильно обливая их водой. В 12 км от места выпуска газа, в деревнях Овечки, Жодзи, Малая Крамковка, было тяжело отравлено 18 человек; известны случаи отравления животных — лошадей и коров. На станции Моньки, находящейся в 18 км от места выпуска газов, случаев отравления не наблюдалось. Газ застаивался в лесу и около водяных рвов, небольшая роща в 2 км от крепости по шоссе на Белосток оказалась непроходимой до 16 час. 6 августа. Вся зелень в крепости и в ближайшем районе по пути движения газов была уничтожена, листья на деревьях пожелтели, свернулись и опали, трава почернела и легла на землю, лепестки цветов облетели. Все медные предметы на плацдарме крепости — части орудий и снарядов, умывальники, баки и прочее — покрылись толстым зелёным слоем окиси хлора; предметы продовольствия, хранящиеся без герметической укупорки — мясо, масло, сало, овощи, оказались отравленными и непригодными для употребления».Борьба за Осовец
Мосты разрушены. Из вод торчат их железные и деревянные рёбра, ни пройти, ни проехать, словом, сделать ничего решительного нельзя. Дома валились как карточные домики. Потеряли они стены, крышу, окна и двери. Снаряды разворотили дома до неприличной обнажённости, так что теперь хоть бери и прыгай из одного здания в другое — никто и слова против не скажет. Всё равно ведь не понять теперь, чей же это дом. Все смели снаряды пушек и гаубиц. Там на горизонте вспыхивает зарево от артиллерийского огня. Пушки надрывают глотки, выпуская в небо снаряд за снарядом, и не слышно за всем этим вихрем, как жалобно стонет при этом земля. Она изранена и изрыта, её суть выскребли лопатами, разворотили и плюнули, наполнили горой трупов и красными водами. И среди всего этого ужаса скрывались где-то под обломками, под камнями гражданские, старики и дети, женщины, оставшиеся без крова. Ничтожен был человек перед этой страшной, чудовищной войной, которую сам же развязал. Полыхает огнём небо, сыпется с него пепел и распыляется фосген, земля кричит в изнеможении, что всё, не может больше хоронить она, камень обугливается, а человеческое достоинство тает как воск с каждой секундой всё быстрее и быстрее. «Вскоре мы узнали, что Фридрих никакой не сумасшедший. Просто всё в этом добром, ласковом старике восставало против безумия войны. Однажды, когда мы трусили к станции, он сказал нам, что мечтает только об одном — вернуться поскорее в свою мясную лавку в Шлайдене. А разговаривает он сам с собой потому, что никто другой его не понимает, никто не хочет даже слушать. А смеётся, чтобы не заплакать. — Знаете что, мои милые, — говорил он, — я ведь единственный нормальный человек в полку. А все остальные сумасшедшие — настолько, что этого даже не понимают. Они воюют, не зная за что. Ну чем не безумие? Разве может нормальный человек убить другого просто так? Просто потому, что у того форма другого цвета и говорит он на другом языке? И они ещё меня называют чокнутым! Вы двое — единственные разумные создания на этой проклятой войне. И вы, так же как я, попали сюда не по своей воле. Если бы я не был трусом — а я трус, — я бы взял и распряг вас, и мы бы вместе ушли куда глаза глядят. Но я не могу этого сделать. Потому что меня поймают и расстреляют, и мой позор ляжет тяжким грузом на мою жену и детей и на мать. Так что я потерплю. Лучше я буду Чокнутым Фридрихом, но доживу до конца войны. А там вернусь в Шлайден и снова стану мясником, которого все знают и уважают!»Боевой конь
Где-то там, по весне неподалёку от траншеи пытается пробиться зелёная трава. Зелёная? Они и цвет такой-то позабыли за эту грязную и промозглую зиму. Цветы одуванчика зацвести стараются. Казалось бы, вокруг война и природе нет места, но она всё упорствует, не сдаётся. На ветках деревьев поют птицы, вдали журчит ручей, даря живительную прохладу, а небо над головой наконец синее-синее. Жаль, что ненадолго это, потому как и человек упорствует, желая положить конец войне, отчего и действует с ещё большой жестокостью и зверством. Губит он красоту, уничтожает и развращает то, что с таким большим трудом подарила ему природа. В небо поднимаются клубы дыма, и взрывная волна откидывает солдат назад в траншеи. Засыпает их землёй и телами погибших. Кажется, здесь, в траншее безопасно, но вот очередной взрыв снаряда бросает на тебя комья земли, и понимаешь, что спастись невозможно. Вокруг стоит невообразимый шум, кто-то плачет и просится к матери, а кто-то грубо ругается. И думаешь: бежать в наступление или остаться? Но если останешься, значит, трусом нарекут. Только вот бежать совсем не хочется. Не хочется воевать, потому как бессмысленно это, и нет понимания, почему всё это началось, за что именно сражаться теперь, когда всё подверглось гниению. Ты приказываешь себе взять себя в руки, отрекаешься от мечтаний, где твой штык ловит солнечные лучи и блестит, будто начищенное серебро, и, несмотря на дрожащие руки и губы, страх, что окутал само сердце, всё равно бежишь в атаку вместе с остальными. «Я заметил, что чем дольше длилась война, тем моложе выглядели солдаты. И Руди не был исключением. Коротко стриженный, с волосами всё ещё мокрыми, без шлема, он был похож на моего Альберта, каким я его помнил. И, как большинство солдат теперь, он казался не воином, а ребёнком в военной форме».Боевой конь
И зачем всё это? Кто-то падает замертво, получив милосердный поцелуй смерти. Кто-то корчится и пытается отыскать оружие, чтобы застрелить себя, потому что другим нет дела, а боль-то адская и стерпеть её нет никаких больше сил. Безумие охватывало с головы до пят, мир и сам погрузился в это безумие, захлебнулся им, утопил всё живое вокруг себя в крови, и найти во всём этом смысл не удалось ещё никому. Напряжение. Важна каждая секунда. Что делать, если по твоей вине погибает товарищ? Что делать, если твоя медлительность стоит кому-то жизни? Как с этим жить после? И нет сладу с этими мыслями, нет больше в мирной жизни места человеку, что побывал в этой леденящей кровь бойне. Прежними никто не вернулся. Всё погибло, и не важно, где именно: в сознании, в траншее, в небе, в воде или же под землёй. «В предрассветных сумерках, когда я жевал траву неподалеку от Топторна и Фридриха, я вдруг услышал за свистом пуль и рёвом снарядов новый, незнакомый звук — чудовищный рык моторов и грохот железа, — такой ужасный, что я в страхе прижал уши. Он шёл из-за холма, за который ушли солдаты. И этот звук становился всё громче с каждой минутой. Даже пушки примолкли, как будто испугавшись его». «А потом я впервые в жизни увидел танк. Он показался на вершине холма на фоне бледного светлеющего неба. И это огромное чудовище, испускающее клубы дыма, рвануло вниз в долину прямо ко мне. На несколько мгновений я застыл, но ледяной ужас заставил меня покинуть Топторна и броситься вниз к реке. Я влетел в воду, не думая, глубоко там или нет, и, только когда добрался до леса на холме, остановился и посмотрел: гонится оно за мной или нет. Лучше бы я этого не делал. Вместо одного чудовища я увидел несколько, и все они шли ко мне, уже миновав то место на изуродованном холме, где лежали Топторн и Фридрих. Решив, что они не увидят меня в лесу, я постоял, поглядел, как они перешли реку, и тогда снова бросился бежать. Но только я так решил, как что-то ослепительно вспыхнуло прямо у меня над головой, и в последовавшей темноте застрочил пулемёт. Пули защёлкали по земле у моих ног. Я снова побежал сквозь ночь и мрак, то и дело проваливаясь в канавы, налетая на изгороди, а потом оказался опять на полях без травы и деревьев. Только пни вырисовывались на фоне сверкающего неба. Кругом были огромные воронки, заполненные мутной вонючей водой. Выбравшись из одной такой ямы, я запутался в колючей проволоке. Она оцарапала меня, а потом крепко схватила. Я отчаянно бился и наконец высвободился, сильно изранившись. Теперь я шёл медленно, хромая, но не останавливаясь. И так преодолел несколько миль — не разбирая дороги, не понимая, куда я иду. Нога горела огнём, и всюду грохотали пушки и стучали пулемёты. Израненный, окровавленный, напуганный, я думал только о Топторне. Жалел, что его нет со мной. Мне казалось, что он бы обязательно указал, куда нужно идти. Должно быть, страстное желание жить гнало меня вперёд, не позволяло лечь. Я считал, что самое главное — уйти как можно дальше от шума битвы, и шёл. Временами винтовки и пулемёты стреляли совсем близко, и пули свистели вокруг меня. Тогда я замирал и ждал, когда свист и стрекот прекратятся, страх отпустит и я смогу идти дальше. В считаные минуты туман рассеялся, и я увидел, что оказался на широкой полосе изрытой, изуродованной земли между двумя бесконечными рядами колючей проволоки, протянувшейся насколько хватало глаз. Я вспомнил, что однажды уже видел такое. В тот день, когда мы с Топторном перепрыгнули через проволоку и попали в плен. Я вспомнил, как это называется — нейтральная полоса».Боевой конь
Ждали ли они окончания войны? Этот вопрос грузом повис в воздухе. Никто не видел его, но все чувствовали, как он оплетал лозами разумы солдат, женщин, детей и стариков. Казалось бы, следует радоваться любому проблеску надежды, что этому аду на земле, наконец, будет положен конец. Это было бы разумно, верно? Но безумием была их молчаливая угрюмость, когда в одиннадцать утра было подписано Компьенское соглашение о прекращении огня. «И вот война в самом деле окончилась — внезапно и, как ни странно, неожиданно для всех. Не было ни эйфории, ни ликования, только облегчение оттого, что всё, боёв больше не будет. Холодным ноябрьским утром Альберт покинул группу солдат, обсуждавших радостную новость, и подошёл ко мне. — Через пять минут всё закончится, — сказал он. — Немцам надоела эта война, так же как и нам. Никто больше не хочет воевать. В одиннадцать часов ровно прекратятся последние перестрелки. Жаль только, что Дэвид до этого не дожил. С тех пор как умер Дэвид, Альберт сильно изменился. Не смеялся, не пел, не насвистывал, ни разу не пошутил и, даже оставаясь со мной наедине, часто умолкал и долго не говорил ни слова. Я пытался утешить Альберта: клал голову ему на плечо, тихонько ржал, но всё было бесполезно. Его глаза потухли и не загорелись, даже когда объявили конец войны. Часы на башне пробили одиннадцать, и люди во дворе похлопали друг друга по плечам, пожали руки и разошлись по конюшням».Боевой конь
Разве возможно говорить об одних только мужчинах во время этой кровавой бойни? Неужели женщины ничего не сделали? Они верно ждали своих мужей с фронта, матери тряслись над каждым клочком письма, который посылали им сыновья с передовой и проливали слёзы утраты. Кто-то отправлялся в Красный крест работать медсестрой, а кто-то терпел унижения и насилие, виной которому был сам человек. «Виновника задержали, им оказался солдат лет восемнадцати-девятнадцати, круглолицый и светловолосый — санитар отделения и прозванной цирком палатки. Фрейд попросили под присягой заявить, что это и есть насильник. Она, собравшись с духом, заявила, как потом поведала Наоми Салли, — хотя всем было и так ясно, что она имела все основания это сделать. Но в то же время ей не так уж и хотелось этого, тем более что и сотрудников военной полиции, да и остальных тоже куда бы больше устроило, если бы она не распознала в задержанном насильника. Молодой человек на очной ставке с Фрейд покраснел как рак. Карла Фрейд презрительно фыркнула, заметив это — будто он молил его пощадить. — Вы что-то сказали? — осведомился офицер. — Это он, — ответила Фрейд. И с ног до головы оглядела его. Насильник на нее не смотрел. В этот момент рот молодого человека исказился гримасой, вызвавшей у Наоми едва ли не жалость. Он так и не поумнел, заключила она. Просто ребенок, но с хорошо развитой мускулатурой. И львиная доля вины — на тех, кто призвал его в армию. Внезапно Наоми пришлось удерживать Фрейд и старшую сестру, чтобы те не набросились на насильника. Старшей удалось лишь плюнуть ему в лицо. Секунду спустя, когда ее удалось удержать, она утихомирилась. Непонятно было, что на уме у этого заблудшего. В присутствии пострадавшей ему было предъявлено обвинение в изнасиловании, после чего его увели без головного убора. А Наоми со старшей сестрой повели Фрейд назад, в палатку, по пути предложив позвать врача, чтобы тот дал ей успокоительное». «Но ведь еще должен быть суд, возразила одна из медсестер. Фрейд сначала поморщилась, потом лицо ее исказилось гневом. — Никакого суда не будет, — отрезала она. — Тут они все заодно. Мне сказали, что этого мальчишку просто подговорили другие солдаты. И его — вы будете смеяться — отправили на Галлиполи. Ну, а от меня решили отделаться переводом в Александрию. Санитары снова будут вести себя по-старому, этого монстра, а заодно и меня перекинут в другое место».Дочери Марса
Война стирает всякие границы. Она уничтожает всё на своём пути, не уступая никому и жалкого лучика света. Как голодный и обезумевший в агонии зверь, поглощает она всё, разрывает на мелкие части и желает большего. Женщины позабыли, что значит быть женщинами. Дни теперь для них тянулись в мучительном ожидании, а те, кто побывал в полевых госпиталях теперь вряд ли найдут себе место в мирной жизни. «В проходе, где уже сидел начальник хозяйственной части, готовый указать, где находятся предназначавшиеся им каюты, Митчи прошептала: — Ты проявила мужество, раз решила вернуться. После госпиталя в Мудросской гавани на прекрасном Лемносе. Не говоря уж о нашем купании в Средиземном море. — Я поняла, что мне некуда больше податься, — сказала Наоми. — Странно, — сказала Митчи. — Со мной та же история. Мы уже непригодны к обычной жизни».Дочери Марса
И позабыто было всё, кроме войны. Она стала мерилом всему, на неё теперь ровнялись и невозможно было представить будущее без крови и потерь. Считалось, что только война могла определить ценность человеческой жизни, и, как оказалось, жизнь эта ничего не значила. Человек оказался пустышкой, раз свою значимость должен был доказывать тем, что истреблял других людей целенаправленно и по своей воле. И достойным был лишь тот, кто замарал руки в крови выше локтей, ведь такие целовались с самой смертью и выжили, не побрезговав жить дальше. «— Какая разница? Эта война — огромный завод. Единственное, что я знаю, так это то, что вы были и остаетесь прекрасным человеком. Настроение у него сразу улучшилось. Он написал: — Вот как? Где же доказательства? — Я вижу это по тому, как вы все это воспринимаете! — У меня нет выхода, — написал он. — Если сдамся сейчас, не выкарабкаюсь вообще. — Как раз то, что вы так думаете, — сказала она, — показывает, что вы за человек. И их диалог продолжался, блокнот переходил из рук в руки. — Мне бы хотелось понять, настоящий я солдат или нет. Я ведь даже не был на Галлиполи. — И что такое Галлиполи сейчас? — возразила Салли. — Галлиполи — кладбище. И протянула ему блокнот. — Но те, кто остался в живых, теперь знают себе цену, — написал он в ответ. Салли: — Миллионы людей знают себе цену без всякой войны. Миллионы. Покачав головой, он принялся энергично писать. Когда протянул ей блокнот, она прочла: «Да. Но как только ты становишься солдатом, твоим главным предназначением делается война. Вся суть в том, чтобы понять, сможешь ли ты выстоять на войне».Дочери Марса
Так кто же создаёт войну: бог или человек? Кто положил ей начало? Видимо, человек, хоть и приятно было скинуть всю вину на Марса или Ареса, впрочем, это даже не важно. Если на земле имело место подобное нечестивое и кровопролитное сумасшествие, то значит и бог покинул людей. И не осталось никого, кто мог бы наставить их на путь добра, уж слишком сильно ожесточились их сердца. «— Ты слышала? — спросила Онора, подойдя к Салли. Они пошли к дверям металлического ангара — такие сооружения пришли на смену палаткам, — и раздвинули внутренние и наружные светомаскировочные шторы. Небо на востоке непрерывно заливали яркие разноцветные сполохи. Это было даже величественнее, чем на Галлиполи. — Ну прямо сам Марс, черт бы его побрал, играет гаммы, — пробормотала Онора. — Это они? Или наши? — заволновалась Салли. Канонада превосходила мощью грозу, пожар и любые другие природные катаклизмы. Если это противник, как нам удержать фронт? Как выстоять в этой битве? Ей казалось, что настал апогей войны. Отжившее должно исчезнуть, а новое прийти ему на смену. Грохот продолжался весь остаток дня и ночь, потом еще сутки и еще. В полночь на третий день на машинах «Скорой помощи», теснившихся на подступах к ипподрому, стали прибывать целые полки раненых. Совсем как на Галлиполи — ранеными были забиты все перевязочные пункты на передовой. А в приемных отделениях, куда бросилось большинство медсестер, солдаты валялись в вонючей изорванной форме с утратившими всякий смысл знаками различия». «И вновь, теперь уже среди англичан, медсестры, осматривая раны, столкнулись с поразительной и неземной тишиной. Даже некоторые из тех, кому ампутировали конечности, не кричали, как на передовых перевязочных пунктах или в медсанбатах, а лишь тихо стонали, а медсестры умеряли их муки инъекциями морфина. Только когда суматоха улеглась и раненых распределили по палатам, Салли обошла послеоперационное отделение, палату для отравленных газами и для пациентов с торакальными ранениями. Руан можно было сравнить с университетом, если речь идет о новых знаниях и навыках. Иногда ее назначали на ночное дежурство в палаты для отравленных газами. Обычно люди попадали сюда через несколько дней после того, как вдохнули газ, но симптомы отравления оставались — глаза их по-прежнему оставались широко раскрыты и встревожены, губы посинели, вокруг глаз тоже расплывалась синева, дыхание было затрудненным, на губах то и дело образовывалась пена. Санитары подносили шприцы с раствором сульфата атропина, и Салли делала уколы. Устройство под названием осьминог — множество масок, подсоединенных к кислородному баллону, — было разработано специально, чтобы облегчить состояние одновременно нескольких пострадавших от газа. Осматривая их перед тем, как сдать дежурство на рассвете, она поняла, что осьминог почти не помогает. Симптомы отравления не изменились. Грохот артобстрелов и вспышки на востоке продолжались, но никаких внятных объяснений на этот счет не последовало, оказалось, что перелом на фронте пока не наступил и успехи весьма скромны. Пришел приказ погрузить пациентов с ампутированными конечностями на госпитальные паромы в порту Руана. А также часть раненых в грудь, в живот или в голову, ослепших и отравленных газом. Один офицер признался Оноре, что места освобождают для австралийцев, нет сомнений, теперь в пекло бросят и их, они уже на подходе. Пришло распоряжение очистить австралийские госпитали перед поступлением австралийских раненых. Ну, подумала Салли, в такое горячее время госпиталю леди Тарлтон не придется выпрашивать пациентов. Так велико было число прибывающих. Благодаря полученному на «Архимеде» опыту Салли три ночи провела в операционной, давая наркоз, точнее, эфир, ассистируя невозмутимому, как всегда, и даже безмятежному доктору Феллоузу. Эфир считался более безопасным и страховал от ошибок, если приходилось иметь дело со случайным анестезиологом, каким и была Салли. А без нее было уже не обойтись — при неожиданно установившейся теплой погоде австралийцы конвой за конвоем в течение полутора суток подряд стали прибывать по тысяче в день. Их было чудовищно много, лица их казались одинаковыми, и в этой драматичной мешанине отчаяния и боли невозможно было отыскать Чарли Кондона и узнать, не понес ли он наказание за свои слишком уж обширные познания о Руанском соборе. У всех, кто сюда попадал, на устах было слово «Позьер». По-видимому, это было название какой-то деревни, но в их сознании оно разрослось до имени места, откуда начинались все их несчастья. Английские газеты одним Позьером не ограничивались. Указывалась и проклятая река, едва заметная на карте. В сознании французов Сомма теперь струилась кровью и стала куда полноводнее Нила или Амазонки. Она превратилась в алтарь, на котором Авраам принес в жертву своего сына, и не было Бога, который велел бы ему опустить нож».Дочери Марса
Люди запутались не только в колючей проволоке, но и в самих себе, что было ещё страшнее. Многие из них не знали, какой сейчас день, не знали числа и месяца. Им проще было думать, что тянется 1914 год длинной вереницей повторяющихся дней. Каждый день смерть, кровь, взрывы и крики боли. Сложно даже понять, жив ты или мёртв, и только боль могла ответить на этот вопрос. Если чувствуешь её, значит, ты ещё жив. Но продолжаться так постоянно не могло. Нельзя делать себе больно лишь для того, чтобы убедиться, не закончилась ли твоя жизнь. Но иного пути у них не было. «Мы сидим в воронке, нас окружили. Вместе с пороховым дымом к нам доносится какая-то вонь, — не то нефть, не то керосин. Мы обнаруживаем двух солдат с огнеметом. У одного за спиной бак, другой держит в руках шланг, из которого вырывается пламя. Если они приблизятся настолько, что струя огня достанет нас, нам будет крышка, — отступать нам сейчас некуда. Огневые налеты хлещут над нами, град осколков высекает из серо-желтой неразберихи редкие, по-детски звонкие выкрики раненых, а по ночам истерзанная плоть человеческая натужно стонет, чтобы вскоре умолкнуть навсегда. Наши руки — земля, наши тела — глина, а наши глаза — дождевые лужи. Мы не знаем, живы ли мы еще».На Западном фронте без перемен
А где-то там, в далёких краях ждали их возвращения друзья и любимые, семья и… правительство? Хотело ли оно, чтобы покалеченные и изуродованные, лишённые конечностей, ослепшие, буйствующие и впадающие в беспамятство солдаты вернулись с линии фронта? Наверное, их искреннего возвращения ждали только члены семьи, которым дороги были их улыбки и яркие, лучистые глаза, которые ценили каждое написанное ими слово, читая с замиранием сердца строчку за строчкой. «Рилла, завтра Крысолов уведет меня своей дудочкой «к праотцам». Я уверен в этом. Рилла, мне не страшно. Когда ты услышишь эту новость, вспомни о том, что я сказал. Здесь я завоевал свою свободу — свободу от всякого страха. Я больше никогда ничего не буду бояться… даже смерти… и жизни тоже, если мне все же предстоит остаться в живых. А жизнь, я думаю, было бы труднее вынести, чем смерть… так как она уже никогда не могла бы быть для меня такой прекрасной, как прежде. Со мной навсегда остались бы воспоминания о жутких событиях — событиях, которые всегда делали бы жизнь отвратительной и мучительной для меня. Я никогда не смог бы забыть их. Но ждет ли меня жизнь или смерть, я не боюсь, Рилла-моя-Рилла, и не жалею, что пошел на войну. Я удовлетворен. Я никогда не напишу поэм, которые когда-то мечтал написать… но я помог сделать Канаду безопасным местом будущего… будущего не только Канады, но всего мира… когда «кровавый дождь» Лангмарка и Вердена принесет урожай счастья… не через год или два, как наивно думают некоторые, но в следующем поколении, когда со временем семя, посеянное сейчас, даст ростки. Да, я рад, что пошел на войну, Рилла. На волоске висит не только судьба нашего маленького рожденного морем острова, который я люблю… не только судьба Канады или Англии. На волоске висит судьба человечества. Вот почему мы сражаемся. И мы победим… никогда, ни на миг не сомневайся в этом, Рилла. Так как сражаются не только живые … мертвые тоже сражаются. Такую армию невозможно победить. Ты по-прежнему часто смеешься, Рилла? Надеюсь, что смеешься. Миру в предстоящие годы будут больше, чем когда-либо, нужны смех и отвага. Я не хочу читать проповедь… нет на это времени. Но я лишь хочу сказать нечто такое, что поможет тебе перенести худшее, когда ты услышишь, что я ушел «к праотцам». У меня предчувствие насчет тебя, Рилла, так же как насчет себя самого. Я думаю, что Кен вернется к тебе… и что тебя ждут долгие годы счастья. И ты расскажешь своим детям о той Идее, за которую мы сражались и умирали… ты научишь их, что за эту Идею надо не только умирать, надо ею жить, а иначе заплаченная за нее цена окажется заплаченной зря. Это будет часть твоего долга, Рилла. А если ты… если все вы, девушки, ожидающие нас на родине, сделают то же самое, то мы, те, кому не суждено вернуться, будем знать, что вы «сдержали слово. Я собирался написать сегодня и Уне, но у меня уже не хватит времени. Прочитай ей это письмо и скажи, что оно для вас обеих… для вас, двух дорогих, милых, верных девушек. Завтра, когда мы пойдем в атаку… я буду думать о вас обеих… о твоем смехе, Рилла-моя-Рилла, и о непоколебимой вере в голубых глазах Уны… почему-то я очень ясно вижу в этот вечер и ее глаза. Да, вы обе — ты и Уна — «сдержите слово»… я уверен в этом… А теперь… доброй ночи. На рассвете мы идем в атаку».Рилла из Инглсайда
Хорошо ли жить в обмане? Наверное, порой он способен уберечь от жестокой правды, поэтому люди так часто прибегают к нему. Интересно, можно ли было выиграть эту войну честным путём? Зачем им понадобилось обманывать стольких людей? Какой в этом смысл? Видимо, им просто хотелось воевать ради того, чтобы просто воевать. Не было никакого смысла в этой войне и никогда не будет, будь там вновь убиты хоть десять эрцгерцогов австро-венгерского престола. Пустышка — вот чем было убийство Франца Фердинанда, лишь глупый повод развязать то, что готовилось уже многие годы. «Я пошел проведать машины и посмотреть, что делается кругом, а затем вернулся в блиндаж к шоферам. Мы все сидели на земле, прислонившись к стенке, и курили. Снаружи было уже почти темно. Земля в блиндаже была теплая и сухая, и я прислонился к стенке плечами и расслабил все мышцы тела. — Кто идет в атаку? — спросил Гавуцци. — Берсальеры. — Одни берсальеры? — Кажется, да. — Для настоящей атаки здесь слишком мало войск. — Вероятно, это просто диверсия, а настоящая атака будет не здесь. — А солдаты, которые идут в атаку, это знают? — Не думаю. — Конечно, не знают, — сказал Маньера. — Знали бы, так не пошли бы».Прощай, оружие!
Как выигрываются войны? Кто-то, наверное, должен быть сильнее, превосходить в количестве солдат и огневой мощи тоже. Или нет? Что вообще значит победа в войне? Видно, достичь её можно только грубой силой. Проигрывать никто не любит, а потому сражались тогда без всякого сожаления и мысли, что позже придётся оплакивать свою собственную душу. Не душа тогда была важна, а пролитая кровь. «— Я считаю, что мы должны довести войну до конца, — сказал я. — Война не кончится, если одна сторона перестанет драться. Будет только хуже, если мы перестанем драться. — Хуже быть не может, — почтительно сказал Пассини. — Нет ничего хуже войны. — Поражение еще хуже. — Не может чужое государство заставить за себя воевать, — сказал Маньера. — В первом же сражении все разбегутся. — Как чехи. — Вы просто не знаете, что значит быть побежденным, вот вам и кажется, что это не так уж плохо. — Tenente, — сказал Пассини, — вы как будто разрешили нам говорить. Так вот, слушайте. Страшнее войны ничего нет. Мы тут в санитарных частях даже не можем понять, какая это страшная штука — война. А те, кто поймет, как это страшно, те уже не могут помешать этому, потому что сходят с ума. Есть люди, которым никогда не понять. Есть люди, которые боятся своих офицеров. Вот такими и делают войну. — Я знаю, что война — страшная вещь, но мы должны довести ее до конца. — Конца нет. Война не имеет конца. — Нет, конец есть. Пассини покачал головой. — Войну не выигрывают победами. Ну, возьмем мы Сан-Габриеле. Ну, возьмем Карсо, и Монфальконе, и Триест. А потом что? Видели вы сегодня все те дальние горы? Что же, вы думаете, мы можем их все взять? Только если австрийцы перестанут драться. Одна сторона должна перестать драться. Почему не перестать драться нам? Если они доберутся до Италии, они устанут и уйдут обратно. У них есть своя родина. Так нет же, непременно нужно воевать».Прощай, оружие!
Война открыла глаза на многие вещи. Теперь люди стали ценить каждый глоток свежего воздуха, каждую каплю холодной воды и каждую крошку хлеба. Экономность была во главе всего. Только вот на душе от этого легче не становилось. По-прежнему хотелось вопить во всю глотку, перекричать звук орудий и достучаться до той стороны, сказать им, что они не хотят воевать, что они смертельно устали. Дайте же им, наконец, отдых! «Джек набрал полные легкие утреннего воздуха. Ему сохранили жизнь; последние остатки душевного подъема вернулись к нему, когда он, окинув взглядом траншеи, увидел струйки сигаретного дыма и парок над кружками с чаем, которые сжимали сейчас замерзшие руки солдат. Он думал о вони, пропитавшей его одежду, о вшах, кишевших в ее швах, о людях, с которыми боялся подружиться, зная, что завтра их может разорвать в куски у него на глазах. Настал час, в который Тайсон совершал обряд очищения: опорожнял кишечник в банку из-под краски и выплескивал ее содержимое через бруствер окопа. Время от времени в поле его зрения попадало то, чего он уже и не чаял увидеть, то, что свидетельствовало: за пределами узкого ада его существования продолжается жизнь. Участок передовой, занимаемый взводом Стивена, вот уже третий день подвергался почти непрерывному артиллерийскому обстрелу, как правило предвещавшему масштабное наступление. Утром третьего дня Стивен проснулся в своей землянке, устало поднялся и, подойдя к выходу, отвел в сторону противогазовую завесу. От недосыпания глаза будто налились свинцом. Тело его питалось не естественной энергией, создаваемой едой и сном, но какими-то нервными реактивами, которые выделялись неведомыми Стивену железами. Во рту, словно бы обожженном, стоял кислый вкус, и ощущение это спускалось вниз до самого кишечника. Череп вибрировал под кожей в неровном, но набиравшем быстроту ритме. Одна рука подергивалась от тика. А между тем ему следовало обойти солдат своего взвода, подбодрить их».Пение птиц
«Трое солдат лежали, прижавшись друг к другу. Осколочные ранения пугали их сильнее, чем пулевые, — из-за увечий, которыми были чреваты. Прямое попадание снаряда просто стирало человека с лица земли, осколок же выдирал из него кусок мяса; даже мелкое осколочное ранение было много хуже пулевого. За ним часто следовало заражение, грозившее перейти в гангрену. Внезапно в нескольких ярдах от них кто-то завыл. Пронзительный безумный звук перекрыл грохот обстрела. Молодой солдат, Типпер, бежал по дощатому настилу, потом вдруг остановился, поднял лицо к небу и опять завопил в первобытном ужасе. Крик этот брал за душу всякого, кто его слышал. Тощее тело Типпера скрючилось, лицевые мышцы свела судорога. Он визжал, просясь домой. Бирн с Уилкинсоном принялись осыпать его бранью. — Помогите мне, — сказал Ривзу Стивен. Он подошел к юноше, взял его за руку, попытался усадить на стрелковую приступку. Ривз ухватился за Типпера с другого бока. Солдат не сводил глаз с неба, и ни Стивену, ни Ривзу не удалось заставить его расслабить мышцы шеи и опустить взгляд. Им показалось, что кровь напрочь отхлынула от лица юноши. В белках Типпера, отделенных от лица Стивена лишь несколькими дюймами, не замечалось и следа кровеносных сосудов, только карие кружки с расширенными зрачками плавали в белизне выпученных глаз. Зрачки темнели, расширяясь, придавая взгляду мертвящую отстраненность».Пение птиц
«Стивена трясло. Этот всплеск вполне объяснимого страха показал ему, насколько противоестественно существование, которое вели все они, не желавшие слышать никаких напоминаний о нормальной жизни. В свою землянку он возвратился сердитым. Если всеобщее притворство даст трещину, в нее ухнет не одна жизнь. Стивену казалось, что противопоставить этому страху им нечего. И под Ипром, и в других местах боевых действий солдаты ухитрялись свыкнуться с возможностью смерти, но нынешний артобстрел снова лишил их мужества. Они готовы были идти на пулеметы и защищать свои окопы до последнего человека, однако встреча со смертью, принявшей такое обличье, оказалась им не по силам. Они старательно изображали, что дело не только в этом, но и в том, что им уже довелось пережить. Когда-то Ривз искал своего убитого взрывом брата, однако не нашел ничего, что можно было похоронить — ни клочка волос, ни даже обрывка сапога. Он сам с горечью и изумлением рассказывал об этом Стивену. Унесший жизнь брата снаряд был так велик, что к пушке его привезли по узкоколейке, а заряжали с помощью подъемного крана; пролетев по воздуху шесть миль, снаряд оставил воронку, в которой легко разместился бы фермерский дом со всеми его надворными постройками. «Чего же удивляться, — сказал Ривз, — что от брата и следа не осталось. Оно бы и ладно, — добавил он, — но это ж были мои плоть и кровь».Пение птиц
«— Расскажите мне что-нибудь, Рейсфорд, — попросил он. — Все равно что. — Хорошо. Что-нибудь расскажу, — Стивен выпустил струю табачного дыма. — Мне любопытно узнать, что будет дальше. Вот ваши канавные крысы ползают под землей по проходам в три фута шириной. А мои солдаты понемногу сходят с ума от обстрела. Командиры наши ни гу-гу, помалкивают. Я сижу здесь, иногда вылезаю, разговариваю с солдатами, выхожу в дозор, и ремень ручного пулемета натирает мне шею. На что все это похоже, никто в Англии не знает. Если бы они там увидели, как живут здесь солдаты, глазам своим не поверили бы. Это не война, это исследование — до каких глубин падения может докатиться человек? И мне очень интересно увидеть, как далеко мы способны зайти — я хочу узнать это. По-моему, все только-только начинается. Уверен, командование прикажет — и произойдет нечто гораздо худшее, чем то, что мы с вами видели, и сотворено это будет юнцами и взрослыми людьми вроде моего Типпера и вашего Файрбрейса. Предела тому, до чего их можно довести, не существует. Вы смотрите в их лица, когда они отправляются на отдых, и думаете: все, на большее они не способны, что-то в них вот-вот скажет — довольно, это предел. А потом они отсыпаются, набивают животы горячей едой, напиваются спиртным и делают это. Думаю, прежде чем все закончится, они сделают вдесятеро большее, и мне хочется увидеть — до чего они смогут дойти. Если бы не это любопытство, я пошел бы прямым ходом к окопам немцев и позволил им убить меня. Или присобачил бы к голове одну из вон тех гранат и взорвал ее».Пение птиц
«Главврач отлепил бумажки от глаз. Щеки и лоб юноши отливали фиалковой синевой. Из глаз сочился гной, как при остром конъюнктивите. Их промыли с помощью резиновой спринцовки, в которую сестра набрала какой-то лекарственный раствор. Тело немого юноши напряглось и одеревенело. Медики попытались смыть с него грязь и копоть, но он уворачивался и от мыла, и от воды. — Нам необходимо вас помыть, молодой человек. Стойте спокойно, — сказал главврач. Они провели юношу через палату, и, когда оказались вблизи Стивена, тот увидел, что тело его покрыто узором ожогов. На нежной коже подмышек, на внутренней поверхности бедер выросли и уже полопались огромные волдыри. Дышал он короткими рывками. Его уговорили прилечь на койку, но, едва коснувшись простыни, тело юноши изогнулось дугой. Терпение врача лопнуло, и он, надавив ладонями на грудь обожженного солдата, принудил его лечь. Солдат распахнул рот в беззвучном протесте, с губ его полетела желтоватая пена. Врач ушел, оставив сестру сооружать над койкой юноши самодельное подобие деревянной палатки, поверх которой она набросила ткань. После этого она все- таки принесла в палату ширмы и отгородила юношу от других раненых. Позже Стивен мысленно отметил, что она спокойно обрабатывает раны его соседа и даже корит того за крики, но, выходя из-за ширм, всякий раз сокрушенно заламывает руки — буквально заламывает, Стивен такого жеста никогда прежде не видел. Однажды он поймал ее взгляд, улыбнулся, надеясь успокоить. Его-то раны заживали быстро и уже почти не болели. Когда врач пришел его осмотреть, Стивен спросил, что случилось с юношей. Оказалось, что довольно далеко от передовой он попал в облако газа и, ослепленный хлором, вломился в подожженный снарядом дом. — Глупый мальчишка не натянул вовремя противогаз, — сказал главврач. — Учат их, учат. — Он умрет? — Скорее всего. Газ повредил печень. В организме уже начались необратимые изменения».Пение птиц
Возможно ли найти что-то прекрасное в этой войне? И потрясающей была вера в любовь, которая наравне могла сразиться с сокрушительной силой смерти. Под обстрелом неумолкаемых орудий им удавалось найти в себе каплю здравомыслия и написать о боли на сердце, признаться в своих страхах и открыться тому, кто ждал их. Разве не чудесна любовь, когда мир сходит с ума, когда он заражён и разлагается прямо на глазах? В такие моменты больше всего хочется найти прибежище. «У Стивена, пока он читал это письмо и запечатывал конверт, несколько раз сжимало горло. Он вспоминал лицо Грея, думал об основанных на опыте предчувствиях капитана. И чувствовал, как его охватывает страшный гнев. Он вырвал из записной книжки листок и написал: Дорогая Изабель, я посылаю это письмо на адрес твоего дома в Амьене, где его, надо думать, разорвут, но все же пишу к тебе, потому что больше мне писать не к кому. Пишу, сидя под деревом неподалеку от Ошонвиллье, где мы когда-то провели целый день. Подобно сотням тысяч британских солдат, рассеянных по здешним полям, я пытаюсь осмыслить свою смерть. И пишу, чтобы сказать: ты единственный человек, которого я когда-либо любил. Скорее всего это письмо никогда до тебя не дойдет, но мне хочется рассказать кому-нибудь, что это такое — сидеть июньской пятницей в траве, чувствуя, как по коже ползают вши, чувствуя, что живот наполнен горячим тушеным мясом и чаем, — возможно, последней в моей жизни едой, — и слушая, как за спиной вопят, взывая к небесам, пушки. Вот-вот будет совершено противное природе преступление. Я чувствую это каждой своей жилкой. Наши мужчины и юноши — бакалейщики и клерки, садовники и отцы — отцы маленьких детей. Страна не может позволить себе потерять их. Я боюсь смерти. Я видел, что способны сделать снаряды. Я боюсь, что придется пролежать целый день раненым в снарядной воронке. Мне очень страшно, Изабель, что я умру в одиночестве и никто не прикоснется ко мне. Но я обязан подать пример. Утром я первым вылезу из траншеи. Будь со мной, Изабель, будь душою со мной. Помоги мне повести их к тому, что нас ждет. С вечной любовью, Стивен».Пение птиц
Я запишу сюда кое-что ужасное, противоестественное, то, что вызвало у меня слёзы. Я глубоко потрясена. Эмоции плещутся во мне, бьются о стенки черепа, как рыба без воды. Глазам противно читать это, моим пальцами противно писать это, но я должна это сделать. Мы должны помнить… «Из соседних воронок выбирались, надеясь доползти до своих, раненые, но каждая такая попытка вызывала вспышку пулеметного огня. И они торопливо соскальзывали обратно в воронки. Когда стрельба на ничейной земле смолкла, сидевшие в резервной траншее немцы принялись расстреливать повисшие на проволоке трупы. За два часа они лишили тело Бирна головы, отстреливая кусочек за кусочком, пока между плеч не осталась одна лишь зияющая дыра. Стивен молился о том, чтобы поскорее стемнело. С первой же минуты этого утра он перестал надеяться на то, что останется в живых. Пробегая сквозь прореху в проволоке, подставляя тело воображаемым пулям, он смирился с неминуемостью смерти. Но сейчас он мечтал, чтобы этот день, принесший с собой новую, несовместимую с жизнью реальность, наконец угас. Если стемнеет, на землю вернется естественный порядок вещей, и, возможно, спустя многие годы, когда восстановится нормальное течение жизни, все случившееся нынче будет восприниматься как помрачение разума. Но пока что Стивену казалось, что происходит обратное: происходящее и есть новая реальность, мир, в котором они теперь обречены жить, а прежний, с его чередованием времен года, дней и ночей, ушел безвозвратно».Пение птиц
Кого-то ещё заботила природа, но таких было мало. Подобно драгоценным камням могли сверкать их мысли на солнце, в сборниках поэзии, но, увы, война подготовила им кое-что другое. «Уира трясло. — Все хорошо, — сказал Стивен. — Стрельба утихла. — Дело не в ней, — ответил Уир. — В этих звуках. Вы разве не слышите? Стивен не замечал ничего, кроме тишины, наступившей, когда замолчали пушки. Но теперь, вслушавшись, понял, о чем говорит Уир: о тихом непрерывающемся стоне. Ни одного отдельного голоса он различить не смог, однако стон поднимался к ним от реки и уходил на полмили, если не дальше, вверх по холму. И по мере того, как его уши привыкали к отсутствию выстрелов, Стивен начинал различать его все с большей ясностью: казалось, стонет сама земля. — О боже, боже, — Уир уже плакал. — Что мы натворили, что натворили? Вслушайтесь. Мы сделали что-то страшное, и к прежнему нам не вернуться. Стивен сжал его руку. — Тише, — сказал он. — Нужно держаться. Он понимал, что чувствует Уир, поскольку чувствовал то же самое. В этих протестах земли слышалось звучание нового мира. Если он сейчас же не возьмет себя в руки, может больше не вернуться в реальность, в которой жил. — О боже, о боже. — Уир дрожал и скулил, а звук поднимался от земли, подобно сырому ветру, и царапал стеклянное небо. На миг Стивен дал своему усталому мозгу свободу. И обнаружил, что звук уносит его в мир, где нет ничего, кроме панического страха. Он вырвался из этого состояния и не без труда втянул себя в прежнюю жизнь, которая уже не могла оказаться той же, но могла, если он поверит в нее, продолжиться».Пение птиц
«Они ползли и ползли, и Стивен чувствовал, как глина липнет к его ладоням. Ему хотелось развести руки в стороны, оттолкнуть стены туннеля, освободить побольше места, чтобы было чем дышать. Впрочем, пока тело Уира отделяло его от клетки, страх, внушаемый Стивену весом земли над головой, еще можно было терпеть. Это он вынесет — при условии, что ему не придется приближаться к канарейке». «Потом Уир резко дернулся. — Поймал, — сказал он. — Она у меня в руке. — Хорошо. Поползли. Вы впереди, я сзади. — У меня только одна рука. Я не могу нести птицу. — Тогда убейте ее. Это всего-навсего канарейка. Давайте. Мне нужно развернуться. Тело затекает. Пора выбираться наверх. Наступило молчание. Уир лежал без движения. И наконец, сказал: — Я не смогу убить ее. Не смогу. Стивен ощутил странную тяжесть в желудке. — Вы должны, — негромко произнес он. Во рту у него пересохло. Снова молчание. Затем: — Я не могу, Рейсфорд. Не могу. Это все лишь крошечная птаха. Она ничего плохого не сделала. Стивен, стараясь держать себя в руках, потребовал: — Ради всего святого, убейте ее. Просто стиснете в кулаке. Откусите ей голову. Все что угодно. — Сделайте это сами. — Нет! Слишком рискованно передавать ее мне. Она может вырваться. Уир перевернулся на спину, протянул к Стивену левый кулак. Между большим и указательным пальцами торчала головка птицы. — Вот, — сказал Уир. — Я буду держать ее, а вы достаньте нож и перережьте ей горло».Пение птиц
На войне полегло всё живое. Даже птицы были вовлечены в эти эгоистичные и жестокие действия. Падение человека оказалось настолько глубоким, что теперь едва-едва виделся ему луч надежды на спасение. Птицу они не убили, не смогли. А вот людей убивали запросто. Но разве между птицей и человеком есть различие? Кто решает в этом мире, кому жить, а кому умереть? «Для Изабель оккупированный Амьен стал и впрямь другим городом — правда, ей «оккупация» дома на бульваре дю Канж принесла свободу. Немецкие офицеры оказались людьми обходительными и добродушными. Один из них, молодой пруссак по имени Макс, особенно привязался к двухлетней дочери Изабель. Он гулял с ней по парку, играл, убедил своих товарищей- офицеров избавить Изабель от ухода за ними — ей хватало забот и с девочкой, а их нужды вполне способна удовлетворить армейская обслуга. По его настоянию Изабель разрешили оставить за собой лучшую комнату дома». «Единственным, что омрачало мысли Изабель, была его национальность. Случалось, она лежала ночью без сна и думала о себе как об отступнице, повинной не только в двукратной измене мужу, но теперь и в трехкратной, если причесть куда более серьезную измену своей стране и народу. И не могла понять, как получилось, что она сама навлекла на себя столь странную судьбу?»Пение птиц
В этой войне какое место было уготовлено женщине? Где именно она должна была найти себя, чему посвятить свои силы, отдаться? Можно ли считать предательством то, что она нашла свой уголок приюта рядом с немецким офицером? Он ведь тоже человек, такой же, как и она, как канадцы, русские или венгры. Только глупые предрассудки и политическая пропаганда, будто одна нация стоит выше другой, настолько ослепила всем глаза, что люди забыли, что такое любовь к ближнему. «— Наверное, вы правы, — ответил Стивен и вздохнул. — Но я уже так давно здесь, так давно. И думаю о солдатах, вместе с которыми воевал, о… — Так перестаньте думать о них, о погибших. Вы делали для них все, что могли, и ничего больше сделать не можете. Когда все закончится, тогда и будете их вспоминать. А сейчас вам следует думать о том, как дожить до этого. Еще один павший тем, кто погиб, ничем не поможет».Пение птиц
Им больше ничто не поможет. Разве что пуля в лоб? И дикостью казались слова позабыть своих товарищей, которые погибли у тебя на глазах. Разве тогда не превратятся они в зверя? Поздно. Чудовище давно победило в человеке, и умершие тому доказательство. «Стивен взглянул в небо — там пробивался сквозь тучи первый свет дня. И с силой, содрогнувшись всем телом с головы до пят, выпустил из груди воздух. «О боже, боже», — прошептал он, чувствуя дрожь в позвоночнике. Где оно теперь, любовное единение с миром? За минуту до начала атаки его поразила та же мысль, что владела всеми остальными: обратной дороги не будет. Он окинул тоскующим взглядом забитый людьми ход сообщения, потом повернулся лицом к ничейной земле. Свисток: солдаты, пригибаясь под тяжелой выкладкой, неуклюже полезли по лесенкам вверх, в металлический воздух». «Грей понял это, и тон его смягчился. — Я знаю, что значит остаться одному, лишиться человека, с которым делился мыслями и чувствами. Но нужно как-то жить дальше, Рейсфорд. Я намереваюсь представить вас к Военному кресту за храбрость, проявленную в бою у канала. Довольны? Стивен слегка шевельнулся. — Нет, нисколько. Нельзя награждать тех, кто остался в живых, если другие отдали свою жизнь. Ради всего святого!»Пение птиц
Не осталось ничего святого. Железо теперь ценилось выше человеческой жизни. Они думали, что крест с лентой способен залечить рану, избавить от тяжёлых воспоминаний о погибших товарищах, но это было заблуждением. Остаётся только восторгаться тем, как мужественно они воевали, сражались за свои идеалы, пусть они и были навязаны кем-то сверху. Это не умаляет их доблестного поступка и честного принятия своего положения: им в мирной жизни не было места. Слишком сильно въелся в мозг звук грохочущих орудий, потому покой будет угнетать их. Это будет равносильно параличу жизни, как самой формы. «Боль вернула Джека в полусознательное состояние, и он наконец-то заговорил: — То, что я видел… Я не хочу больше жить. В тот день, когда вы пошли в наступление. Мы наблюдали за вами. Я и Шоу. Падре, не могу вспомнить, как его звали. Если бы ты видел, то понял бы. Он сорвал с себя крест. Мой сын умер. Какой мир мы для него сотворили! Я рад, что он мертв. Рад. — Всегда существует надежда, Джек. Жизнь продолжается. И будет продолжаться — с нами или без нас. — Не для меня. В приюте, без ног. Мне не нужна их жалость».Пение птиц
В художественной литературе можно найти много чего интересного. Некоторым вещам веришь, другие ставишь под сомнение, но всё же есть ещё и письма, написанные солдатами и сохранившиеся до наших дней. Сложно поверить, сколь много боли способна вместить в себя бумага.13 марта 1916 года, Верден. Письмо француза Раймонда Лаво матери
«Дорогая мама, вчера не хватило сил и мужества тебе написать, но в этом письме я расскажу тебе о десяти страшных днях, пережитых нами на первой линии. Мы страдали от голода, холода, усталости, бессонницы и бомбежек. Наконец-то сейчас для нас все закончилось. Я измучен, хотя цел. Наш полк сократили на две трети, офицеров почти нет. Несчастного Джамбрита убили прямо на моих глазах, и я не знаю, должен ли я написать ему домой. За эти десять дней мы навидались трудностей. Пять дней мы ели один раз, в полночь. Еда замерзала, мы не спали, а потом три дня вообще ничего не было есть. Вокруг в траншеях лежали разорванные трупы.Потом целый день мы пытались справиться с потерями и защищали траншеи. Снег усилился, его насыпало больше 30 см, нас лихорадило, и мы пытались пережить ночь — полностью обессилившие и евшие снег прямо с парапетов.Наконец, на следующую ночь мы выдвинулись по скользким и заснеженным дорогам. Мои ноги все еще болят (я их едва не отморозил). Ответь мне завтра. Крепко тебя целую».Май, 1916 года, Турция. Австралиец Джордж Герберт Борн — матери
«Дорогая мама, мы застряли здесь под вражеским огнем на три недели. Кое-где от наших траншей до врага всего каких-то 20 метров. Мы потеряли нескольких человек от бомб — ужасные и непередаваемые события. Их (бомбы) просто кто- то бросил нам в окопы. Вся долина, которую мы удерживаем, уже пропиталась кровью лучших сынов Австралии, хотя наш дух все еще крепок. В прошлый понедельник у нас было девятичасовое перемирие, чтобы похоронить мертвых. Тела просто лежали рядом с нами в окопах. Их было так много, что порой они даже начали нас вытеснять. Говорят, всего похоронили три тысячи турок и огромное количество наших славных парней. Нам катастрофически не хватает питьевой воды, стирка запрещена, да и дров, чтобы согреться, почти нет. Мы все мечтаем поскорей забыть все, что с нами здесь произошло. Кроме моря. Море здесь прекрасно и незабываемо».18 июня 1915 года, Дарданеллы. Британец Томас Уоттс — другу
«Дорогой Артур, не могу сказать, что наслаждаюсь жизнью. Здесь ужасно жарко, и нас буквально съедают миллионы мух. Жизнь в окопах совсем не похожа не пикник. В моменты отдыха нам приходится заниматься рабочими делами, рыть траншеи. Мы уже третий месяц под огнем и напряжены до предела. Хорошо, что хоть дождей сейчас нет. Иначе нас бы просто смыло. Бои, которые шли последние дни, отвратительны. Нам приходится носить респираторы из-за жуткого запаха погибших. Никогда не смогу этого забыть. Боюсь, это будет бесконечный кошмар. Было бы здорово снова вернуться в Уолмер, снова увидеть всех вас. Господь всемогущий, я мечтаю о выходных. Я так устал и отдал бы что угодно, чтобы быть подальше от этой непрекращающейся канонады».10–14 марта 1917 года, автор неизвестен
«Пишу в окопах в нескольких шагах от противника, каждую минуту опасаясь за жизнь, и день — ночь работая в сырых до колена, а местами и больше, окопах. Конечно, никак нельзя описать подробно всю жизнь солдата-пехотинца, находящегося в окопах, далеко от родины, как бы заброшенного на произвол судьбы, который уже забыл, что могут жить люди, не опасаясь каждую минуту быть убитыми или забросанными землей или на куски разорванными, и даже забыли свое прежнее существование и им никак не представляется картина, что все это может кончиться, а что они опять могут зажить по-старому. […] Все эти миллионы, которые находятся в окопах, могут сказать только одно: скорее мир. Только это нас может обрадовать, и мы тогда только почувствуем ту волю и свободу, которую дали наши братья, а до того момента мы ее только слышим и больше ничего».7 марта 1915 года, Венгрия. Русский артиллерист Федор Степун — жене
«Твое известие, что Миша Н. легко ранен, как это ни странно, страшно обрадовало меня. Служба в пехоте, особенно нижним чином, так тяжела, что легкая рана представилась мне благоприятным временным исходом. Но ужасно было прочесть в следующем письме, что он умер. Так и вижу его в американских ботинках и лиловых носках, в идеальном проборе и черном смокинге отплясывающим вальс или венгерку. Милый он был человек, такой ласковый и нежный. Но никто бы не предсказал ему по всему его облику его монументальной судьбы, его двух крестов, Георгиевского и деревянного. Даже и сейчас, когда я уже все знаю, я никак не могу связать его светлый, жизнерадостный образ с темным образом смерти. Как-то не к лицу ему смерть, и от этого кажется, что он все еще жив. Господи, всюду смерть. Известие за известием. […] Постоянное пребывание под ружейным огнем — я как-то уже писал тебе об этом — страшно действует на нервы».1916 год. Немец Карл (фамилия неизвестна) — матери
«Дорогая мама, война — это ад. Это краткое описание моей жизни прямо сейчас. Но я уверен, что ты не будешь довольна письмом с одним предложением. Итак, вот что у меня происходит. Последние месяцы мы сидим в траншеях. Очень сомневаюсь, что они безопаснее, чем обычная война. Постоянные болезни и смерть, запахи гниения. Если вы и правда хотите цельной картины, представьте мертвые тела, человеческие отходы и людей, которые не принимали душ месяцами. Мы много раз тонули в грязи целые недели подряд. При всех этих условиях иногда мне интересно, действительно ли это нужно нашей стране. Многие ребята считают, что это не так. Они выстрелили в себя «случайно», чтобы можно было вернуться домой вместо того, чтобы служить. Но прежде всего спасибо за все твои молитвы и письма. Они для меня много значат. В моей жизни ничего не изменилось с тех пор, как я тебе писал последний раз. Только больше смертей. Так много людей умерло, что мы решили их даже не хоронить. Мы просто выкапываем небольшие братские могилы и туда кладем тела. Но людей умирает больше, чем мы успеваем закапывать, и иногда тела остаются не погребенными неделями. Это ужасно, и я молюсь Богу, чтобы никто никогда не пережил этого снова».Май 1915 года, Польша. Немец Август Страмм — жене
«Дорогая, с тех пор, как я отослал тебе последнее письмо, написанное под пулями, ничего не изменилось. И чтобы выразить все, что происходило с тех пор, у меня не хватает и никогда не хватит слов! Стрельба, рубка, драки. Последний раз, всего за полчаса, мало кто вышел. Вокруг только трупы и пленные. Горы, горы трупов. Первые солдаты шли с ручными гранатами, за ними шли стрелки, добивая раненых штыками, а за ними — невероятно! — солдаты с деревенскими вилами и топорами. Никогда я не испытывал ничего подобного и испытывать такой ужас никогда больше не захочу. И никогда не буду говорить об этом! Дорогая, будь сильной! Все обязательно когда-нибудь закончится. Люблю тебя и крепко целую».Начало 1917 года, Федор Степун, «Письма прапорщика-артиллериста»
«Война становится все ожесточеннее и все ужаснее. Удушливые газы, огнеметатели, горны, минные галереи, бесчисленные аэропланы — всего этого в 15-м году мы не знали, а теперь у нас прямо-таки французский фронт. Что же мы всему этому противопоставим? Техника и организация нам никогда не давались, и те некоторые усовершенствования, которых мы на третьем году войны с грехом пополам добились, решительно ничего не значат по сравнению с тем, что за это время сделали немцы. Каратаевский дух «серых героев» и беззаветную храбрость «суворовских орлов»? Но ведь это фраза — факты же говорят о другом. У нас в бригаде недавно получен приказ стрелять по своим, если стрелки будут отступать без приказания. В N-ой дивизии опять беспорядки и опять расстрелы. Отношения между артиллерией и пехотой с каждым днем ухудшаются: недавно пехотинцы забросали ручными гранатами наш наблюдательный пункт, а разведчика 5-й батареи нашли мертвым в пехотных окопах со штыковой раной (немецкой атаки в это время не было). Сама же пехота сейчас никуда не годится; необученная, неспаянная и трусливая, она все меньше и меньше выдерживает натиск первоклассных немецких ударных батальонов. Как-никак, все это свидетельствует о такой степени падения пресловутого духа русской армии, при которой продолжение войны становится почти что невозможным». Многие не понимают, зачем говорить о Первой мировой войне. Говорят, это было так давно, что всё уже стёрлось из памяти, а ворошить прошлое не хочется никому. Есть ведь и другие дела, о которых нужно позаботиться. Вот только война то была Первой, и очень жаль, что она так ничему и не научила людей. Её нарекают великой, но великим было лишь число погибший и пропавших без вести, великим там было горе матерей, потерявших своих детей, великой была яма, куда сбросили своё достоинство мужчины, великой в конце концов была смерть. Война же была лживой и постыдной. «Приближаясь к арке, Элизабет вдруг поняла, что та покрыта надписями. Она подошла совсем близко, вгляделась. Арку покрывали имена. На всей ее поверхности были высечены в камне имена англичан, они начинались примерно от уровня колен Элизабет и уходили до самого верха огромной арки; они теснились на каждой колонне, окружая ее, занимая ярды, сотни ярдов. Элизабет прошла под сводом арки, мимо мужчины с метлой, и увидела то же самое с другой стороны — на поверхности всех колонн были вырезаны имена. — Кто это?.. Эти?.. Она указала на имена. — Эти? — не без удивления переспросил подметальщик. — Пропавшие. — Погибшие? — Нет. Пропавшие без вести, те, которых не смогли найти. Другие — они по кладбищам лежат. — А этих просто… не нашли? Она посмотрела на свод над головой, потом в страхе обвела глазами бесконечные надписи, словно сноски к тексту, начертанному на небесах. А когда к ней вернулся дар речи, спросила: — За всю войну? Метельщик покачал головой: — Только в наших полях. И широко повел вокруг рукой. Элизабет отошла, присела на ступеньку с другой стороны монумента. Перед ней простиралось подобие регулярного парка с рядами белых надгробий, у основания каждого было посажено какое-нибудь растение или цветок, каждое было чистым и казалось прекрасным в мягком солнечном свете зимы. — Мне же никто об этом не говорил. — Она прошлась пальцами с красными ногтями по своим густым темным волосам. — О господи, никто никогда мне об этом не говорил».Пение птиц
Глеб начал читать, твёрдо стоя на ногах, а закончил на коленях. За всё это время выражение его лица менялось десятки раз. Там отразилось всё: и любовь, и сочувствие, и злоба, и обида, и желание справедливости, и почтение с благодарностью, а самое главное обещание не забывать. По щекам его текли слёзы, но он не обращал на них ровным счётом никакого внимания. Сейчас это было пустым и ненужным. Лишним и преступным. Блокнот вскоре выпал из его рук. Маргарита смотрела на него и молчаливо поджимала губы. Она толком не понимала, что ей нужно сделать сейчас, а потому стояла и смотрела с болью в глазах. Кажется, её способ помочь Глебу стоил им обоим душевного надлома. Дракон почтительно молчал, сглатывая ком за комом. — Зачем ты это сделала? Почему привела меня сюда? Зачем написала всё это? — Я хотела тебе помочь, Глеб. Голоса их были тихи, будто они страшились потревожить мёртвых. Они даже пошевелиться боялись, продолжая сливаться с мистической атмосферой кладбища. Но вскоре Глеб поднялся. Его ещё немного пошатывало, голова кружилась и, кажется, его тошнило. Маргарита ничего не предприняла, когда он хлипкими шагами зашёл ей за спину, опустил руки ей на талию и поцеловал в висок. — Спасибо, моя девочка. Спасибо… Она вздрогнула от его пронзительного голоса, крепко зажмурившись. Более не в силах держать себя в руках, маргаритка развернулась к нему и прижалась лицом к его груди. В тот момент они походили на два осколка, которые, наконец, нашли своё пристанище посреди боли и отчаяния. Глеб держал Маргариту, а Маргарита держала Глеба. Он взял её за руку и поцеловал её, проявляя тем самым благодарность за спасение. Лицо его выражало глубокую скорбь и почтение умершим, но так же и просьбу наставить живых, послужить им светом в темноте. — Всё будет хорошо, Глеб. Всё обязательно будет хорошо, — шептала ему маргаритка. — Ты же рядом, правда? Ты будешь со мной, верно? В тот момент в нём что-то окончательно сломалось. Впервые он познал свой умоляющий тон на такой ноте. Маргарита потянулась к нему и прикоснулась к его щеке своей холодной ладонью. Она вытерла ему слёзы, слишком хорошо понимая, каким ранимым Глеб предстал ей в тот момент. Написанное в блокноте попало в самую цель, он всё понял и теперь мучился угрызениями совести. — Я буду рядом, — заверила его сердечно Маргарита. — Буду рядом… Наклонившись за блокнотом, она крепко сжала его за корешок и подняла к лицу. Глеб смотрел на неё, не понимая, что за очередной мучительный фокус над его душой задумала его звёздочка, но вновь подчинился ей, понимая, что зашёл уже слишком далеко, чтобы сдаваться сейчас и бежать. Маргарита тем временем закрыла окончательно себе лицо и заговорила сквозь слёзы: — Если ты будешь смотреть на этот мир только через этот блокнот, то ничего, кроме исписанных мною листов, не увидишь. Вокруг тебя будет лишь разруха и боль, но, — она встала боком, являя его взору корешок и свой профиль. У неё покраснел нос от холода, а щёки разрумянились. — Стоит только сменить угол, под которым ты смотришь, как в мире появится и красота. Не забывай об этом, прошу. Эти солдаты… им удалось найти путь к свету. Не всем, конечно, но они пытались, пытались и пытались вновь. Не опускай руки, Глеб. Ищи красоту вместе со мной, верь мне, как я верю тебе. Я помогу тебе выбраться из твоих мыслей, помогу тебе отыскать красоту там, где ты и не думал. Её слова произвели на него нужный эффект. Маргаритка добилась того, чего желала. Она ясно видела это по его лицу. Она смогла достучаться до него, смогла! И уходя с кладбища, Глеб бросил последний взгляд на могилу, где в вечерних сумерках увядали гвоздики.