ID работы: 13197575

blood lust

Слэш
NC-17
Завершён
93
автор
Размер:
64 страницы, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
93 Нравится 82 Отзывы 15 В сборник Скачать

midsummer night's dream

Настройки текста
В конце месяца Копия сказался занятым какими-то неотложными делами: то ли служебного, то ли семейственного порядка. Без подробностей. Он пытливо, серьезно упрашивал Терцо присмотреть за крысами, наивно опасаясь, что тот мог ему хоть в чем-то отказать, а затем сжал его кисть на прощание и упорхнул в ночь. Так Папе выдалось несколько дней, в которые ему пришлось сойтись короче с новым, дотоле неизведанным чувством. Утро встречало Терцо полубессознательной радостью, цветшей в груди и привычно наводнявшей сны, – но тут он вспоминал, что Копии сегодня не увидит, и это было, как дотронуться языком до больного зуба, который едва дал себя забыть. Тоска нарывала ему сердце целый день напролет, певчий не шел у него из головы; от попыток сосредоточить мысль на каких-то более полезных вещах Терцо только пуще на себя раздражался. Закатное солнце, проливавшее свет на по-летнему роскошное небо, подставляло Папе плечо. Скользящие по синеве облака лишь прибавляли вечеру блеска и живости, вершины позолоченных дерев напоминали пропитанный светом, прозрачный виноград. Лохматые папоротники, повылезавшие на тропе к павильону, целовали его шаги, и писк и затхлый запах крыс казался сносным, почти приятным. Павильон лишился присутствия Копии, но все казалось зашифрованным им, полным слухов о нем. В уголке глаз постоянно маячили тени фехтовальных положений, которые Терцо с ним репетировал. Потому, пожалуй, этот декадентский приют сделался Папе теплей и приветней самых богатых министерских покоев. Нечего было и спорить с собой: он по певчему скучал. Поверкой разума усвоил он то, что другие понимают ясным, испытанным сердцем. Странно, – ему никогда еще не доводилось томиться по кому-то; вечно окруженный вниманием, глава Дьявольской церкви все больше хлопотал о том, чтоб ото всех отделаться. Вначале он твердо положил себе не искать встречи с Копией вне павильона, где всё работало иначе, где Терцо был просто Терцо, а не Папа Эмеритус Третий. Ему и в голову не приходило донимать своего визави расспросами: каково было его положение в Церкви, чем он занимался и с кем говорил при свете дня. Про себя Терцо ласково называл его певчим и разумел скорее что-то типа канарейки или соловья, чем одного из тех льстивых, дурно образованных чернецов, которыми заменяли иногда членов папского хора. Невозможно было отделить милый образ Копии от этого скромного, безобидного звания, – их связь была для Папы одной из тех аксиом, которые уже не состоят на действительной службе рассудка, а сложены далеко-далеко и никогда ни в чем не участвуют. Уверенность эта не имела при себе никаких доказательств, попросту не нуждалась в них, но на третьи сутки разлуки Терцо пошел в крыло чернецов прямо посреди рабочего дня. Причина, конечно, была другая: он ужасно хотел его видеть. Хотя бы на миг, украдкой, со спины, – Копия бы даже не заметил. Монахи холодели от страха и вытягивали побелевшие лица при виде главы Духовенства, обходившего залы для репетиций, коридоры общежитий, монастырскую трапезную – все те места, где отродясь не бывало никого поважнее Неблагочинного. Но поиски не давали никаких результатов, и к вечеру тревога и досада неприятно копошились в голове. Сон не шел к Папе, и он схватился за вечное перо, но слова выходили на бумаге не то мертвые, не то лживые – всё какие-то невнятные речи, плечи, свечи. Одним широким взмахом Терцо ссыпал всё это добро со стола и вышел вон, накинув пиджак: ему не сиделось на месте. Надо было занять себя чем-нибудь до восхода, проветрить голову. Ночное небо зловеще дымилось у горизонта, в вышине стоял ободок красного месяца. Окрестности Церкви, чрезвычайно обширные, большею частью не освещались. Поэтому приусадебные тропинки, где-то вымощенные камнем, где-то посыпанные гранитной крошкой, прекрасно подходили для конфиденциальных прогулок при луне. Терцо бродил между лавровых и олеандровых кустов, между бледно-лиловых стволов акаций, высоко вздымавших веера серо-зеленой листвы. Спереди и сбоку вспорхнула перепуганная ночная птица, и, проследив взглядом ее черную тень, Папа наткнулся на пышно украшенный лепниной фасад, на низкий ряд подслеповатых окон. Он сразу узнал крыло с покоями Духовенства, хотя вообще неважно определял помещения по сторонам, на которые выходили их окна. Казалось, эта мучительная неспособность моделировать пространство в уме приходилась родственницей тем кратким приступам дезориентации, что периодически валили его с ног на сцене. Но эти роскошные витражи, детально, красочно изображавшие сюжеты Несвященной истории, было невозможно спутать с чем-то еще. Такие поставили и в покоях Папы, но он отвоевал себе право жить отдельно ото всех, на верхотуре, еще давно, как только принял сан. Внимание привлекало иное: трепетный, яркий свет, горевший в крайнем окне. Терцо озадаченно ухмыльнулся: кто бы это мог быть? По злой иронии, верхушка порочной сатанинской организации состояла из самых аккуратных и педантичных зануд. Нарушать режим, а уж тем более засиживаться до зари, чтоб поразвлечься с монашками, было не в их стиле. Возможно, в эти покои поселили выскочку Салтариана, что был принят в Духовенство недавно и пока не успел усвоить водившиеся в их круге правила. Папа неожиданно ощутил прилив надменного удальства – вечного зачинателя всех юношеских шалостей. Вспугнуть покой заносчивого карьериста и удрать незамеченным показалось прекрасной идеей. Он вооружился двумя горстями гравия и подошел к кирпичной стене; высокий фундамент равнял окно с ветвистыми кронами акаций, что несколько мешались на пути. И все же, если хорошо примериться, то можно, пожалуй, попасть, – подумал Терцо и изготовился для броска. *** Копия устало вздохнул, ссутулившись над письменным столом. Одна рука подпирала щёку, другая поигрывала вечным пером. Пред ним лежала целая стопка отчетных таблиц и форм, требовавших заполнения, но измученный разум, кипевший над ними уже три дня подряд, отказывался нормально работать. Он то и дело принимался что-то вписывать, но вместо сухих, официальных фраз получались легкие, крылатые строфы. Рифмы так и лезли в голову, просились на кончик пера и выходили даже недурны, – но тем Копия нисколько не продвигался в работе, а только копил и копил черновики. Пламя настольной свечи слабо озаряло погруженные в темноту покои. Дорогая мебель, доставшаяся ему от предыдущего жильца, была расставлена со вкусом, но в комнатах царила неуютная пустота. Рассеянность и обилие навалившихся дел не дали ему обжиться и в целый месяц. Все плакаты, картины, милые безделушки, украшавшие его прежнюю комнату, Сестра Император перевозить запретила; исключение сделали только для проигрывателя виниловых пластинок. И пока Копия мог приходить сюда лишь для того, чтобы спать, было еще сносно, но традиция велела составлять ежемесячные отчеты о работе Церкви в полной изоляции. Он читал, что раньше кардиналов замуровывали на период заседания конклава, и молча радовался мягкости современных правил: до него по крайней мере допускали слуг с книгами, едой и напитками. В конце концов, это была не единственная странность сатанинских порядков. Копия откинулся на спинку кресла, сладко потянувшись, провел рукой по затекшей шее, по гладкой обнаженной груди… И внезапно вздрогнул: в окно стукнула горсть мелкой гранитной крошки. Там, где Копия родился и вырос, было не принято стесняться своей наготы. Сестра Император имела своеобразные взгляды на воспитание. Хотя сама она навещала своего подопечного крайне редко, весь взвод приставленных к нему сестер греха исполнял её поручения неусыпно, неукоснительно. Вместо сказок ему читали поучительные легенды из министерских методичек, в том числе притчу про первых людей, которые жили в раю нагими. Вражеский бог считал, что наказал их страхом и стыдом за то, что те присягнули Владыке, и напрасно – ведь Дьявол сделал человека свободным. Тело было самым естественным, данным с рождения источником гордости и плотских наслаждений; Копия это усвоил, что, впрочем, не особо развратило его, даже не прибавило уверенности в обращении с дамами. Когда они оголяли перед ним свои миловидные прелести, он робел не больше и не меньше обычного, а впрочем не чувствовал ничего. Собственная нагота так примелькалась ему, что он практически не замечал её, как вот не замечают маленькие дети. Правила приличия и церковный дресс-код казались бы ему ненужной блажью, кабы только не искусительные свойства одежды, расписанные в тех же методичках: с помощью нее можно было соблазнить, вызвать зависть, или, например, обмануть. Но сейчас Копия сидел в запертых покоях совсем один. Поэтому когда он раскрыл витражное окно и высунулся из него по пояс, ища источник шума, на нем не было ничего, кроме нательного груцификса. Копия поглядел направо, налево, затем вниз – и оторопел. Под окном стоял Терцо: в темноте маячили его белые перчатки и бледное лицо. Он удивился не меньше Копии и едва успел бросить наземь ту горстку гравия, которую собирался швырнуть в хозяина покоев. Папа растерянно отступил, как бы не веря своим глазам, и инстинктивно принял позу поживописней. Копия моргнул разок, отсалютовал от виска и сразу подумал – зачем я это сделал? Неловкость положения усугублялась шорохом акаций, что трепетали на ветру и совершенно заглушали речь Терцо: тот говорил что-то долго и увлеченно, подкрепляя слова широкими жестами. Копия вежливо улыбался, кивал, делая вид, что все понимает, а сам тихонько бормотал себе под нос: - Нет, а все-таки я ничерта не слышу... Что ты там говоришь – «прии́де»? Никуда я не и́де, Терцо, ночь на дворе! Он показал себе на ухо, развел руками, дескать, «извини». Папа было сложил ладони у рта, хотел закричать, но вспомнил, что рядом спали с десяток членов Духовенства, и повесил голову. Пораздумав, Копия оборотился к столу, не глядя, сдернул с него один исписанный черновик и принялся сгибать края уголками. - Ну, братец, это тебя отвлечет… И легко пустил наскоро сложенный самолетик в ночь. Он отлетел, закружился, подхваченный ветерком, и спикировал прямо в олеандровый куст. Папа рванулся за ним с необычайною для себя резвостью, а когда, наконец, извлек свой трофей из плена длинных острых листьев и переплетенных веток, то Копия уже исчез: затворил окно и потушил в покоях свет. Стало тихо. *** Терцо не помнил, как возвратился в Церковь, как добрался до своих покоев, минуя залы, лестницы, коридоры, полные дребезжащего желтого света. Войдя, он припал спиной к закрытой двери, и даже тишина ненадолго оставленных комнат показалась ему какою-то особенно таинственной и напряженной, словно все кругом его караулило. В глазах стоял образ Копии, явившегося ему внезапно, как откровение: обнаженный торс с четко очерченными косыми мышцами; свод ребер над верхом нежного живота, темные впадинки тонких ключиц; узкие белые руки; плечи, демонстрировавшие упоительную и неожиданную для его стройного стана силу. Сладкое, жуткое, недоумённое чувство сдавило виски; Терцо испугался вдруг, как бы с ним не случилось приступа. Раньше его вело даже от вида запястий и шеи певчего, тех мест, где тонкая кожа давала видеть голубые вены, не скрытые под одеждой. Теперь он бредил всем его голым, мягким телом, в которое так хотелось вонзить клыки, в котором текла горячая, свежая кровь – он бы перекатывал ее на языке, как самое дорогое вино, он бы умер за каждую зря пролитую каплю… Папа поморщился, чувствуя в деснах знакомый зловещий зуд, и вдруг вспомнилось, прояснилось: он схватился за грудь, проверяя листок, – тот лежал во внутреннем кармане пиджака и так и жег сердце и руку. Засветив свечу, Терцо рассмотрел, наконец, что такое подарила ему судьба. На кремовой бумаге, гнувшейся от заломов, красовались чернильные капли с глазами-бусинами и волнистыми полосками хвостов – трогательные крыски, нарисованные небрежной, праздной рукой. Тут же рядом, как бы между прочим, помещались столбики строф. Буквы были мелкие, хвостатые, и сами чем-то напоминали крыс; они немножко смазались от росы, но зато пахли олеандровым цветом, и по бокам прилипли два светло-розовых лепестка. Позволишь мне всегда касаться твоей души? Чувствуешь ли, как желаю тебя навечно и вечно? Остро захотелось прижаться к строкам губами. Папа насилу подавил в себе этот резкий, как крен корабельной палубы, порыв. Вдохновение играло в нем, словно зараза, он ощущал его в кончиках пальцев, в подошвах, в корнях волос, как ощущаешь дрожь от грозы. Терцо спешно сел за рояль, поднял клавиатурную крышку и стал брать аккорды. Ему был внятен ясный, переливчатый ритм строк, он угадывал его с верным инстинктом гения. В текстах Папы кипело пламенное итальянское вино – в стихах Копии заключилась вся скорбь души человеческой. Плачущие, умоляющие звуки прочили безнадежность вечного расставания, но разрешались светлой нотой, будто говоря: о хорошем можно петь только хорошо, благодарно, не досадуя на то, что оно исчезло. Так Терцо наигрывал новорожденный мотив, выпевал его с сомкнутыми губами, записывал ноты, то и дело обращаясь к мятому, изрисованному подлиннику. Творческий запал лишил его зрение остроты, и взгляд не цеплялся за безликие машинописные вставки, перемежавшие текст: питомцам Министерства часто отдавали использованные документы или формы с опечатками, чтобы писать на оборотной стороне. Он был ослеплен, он творил, как в счастливые времена создания «Мелиоры», ему и дела не было до того, что в уголке листка дата стояла нынешняя, что Копия почему-то ночевал не в певческом общежитии, а в роскошных покоях для Духовенства. Что-то новое, что-то давно (а может, никогда) не испытанное вливалось в его грешную душу, и конечно извиняло все эти очевидные странности, делало их бледными, немыми, незначительными. Когда он оторвался от законченного чистовика, то обнаружил, что ночь обратилась в утро, что по телу разлилось благодатное изнеможение, ниспосылаемое только за усердный, плодотворный труд – и впервые ему хотелось этот труд подарить. Он подарил. Пару дней спустя, длившихся целую вечность. Терцо успел перебрать в голове добрую сотню вариантов приветствий и дарственных, от рыцарски галантных до развязано небрежных – в итоге ни один не пригодился. Завидев Папу с другого конца павильона, Копия улыбнулся и пошел навстречу, торопясь, помахивая руками, а потом охотно подался в объятия с какою-то детской радостью, с смеющимся любопытством. Тактильность порождала близость, разлука подогревала интерес. Терцо все это прекрасно знал, но совсем о том не думал, когда певчий уткнулся ему в плечо и позволил легонько себя закружить. Что почувствовал Искуситель, соблазнив творение своего врага? Неужели нечто столь же огромное и неудобовыразимое – не гордость, не пресыщение утоленной жажды, а черт знает, язык как-то не поворачивался на это слово. Вначале было слово, так что сперва они наговорились всласть, а уж потом Папа вспомнил про ноты. Достал надушенный листок из кармана под сердцем, вот-де, взгляни, набросал на досуге. Певчий сначала не понял: неловкая полуулыбка дежурила на его напряженном лице, пока он пытался припомнить надписанные над нотами строки. Стихи доставались ему легко, без мучительной борьбы за каждое слово, без воззваний к несговорчивой музе, и наверное поэтому он так небрежно ими сорил: записывал на том, что под руку подвернется, и сразу выпускал из головы. Салфетки, промокашки, мусоринки с бойкими рифмами покоились себе в карманах сутаны до первой стирки, а после исчезали без следа. Копия не жалел о них. Но собственные его стихи, переложенные на музыку Папы, отдавались теперь каким-то новым, величественным, подлинно несвященным созвучием. Жадно дочитав последнюю музыкальную фразу, он поднял на Терцо глаза: тот только улыбался, как довольный кот, заложив руки за спину и покачиваясь на носках. - Господин… - Не стоит благодарности, caro, - Папа перебил его немного принужденно и поспешно: эта фраза у него была одна из заготовленных. – Для хороших слов не жаль написать и целой оперы. - Хороших? – Копия иронически усмехнулся. – И я слышу это от вас, Signore! Ваша «Мелиора»… - Гм. Моя. И что с ней? Певчий косвенно посмотрел на него, и Терцо стало совестно, что он вновь прервал своего визави. Но ему очень захотелось перевести разговор на какую-нибудь другую тему. Все, кто брался хвалить его главное детище, обыкновенно восторгались лишь тем, как полно и точно оно воплотило Дьявола. Злу нужны были лазейки, чтобы проникнуть в мир. Для этого существовали Сосуды, творившие его волю своей рукой. Папе говорили: Дорогие, драгоценные слова. Через них Владыка говорит с нами! И первая часть будила в сердце что-то до наивности радостное, вторая – сразу же его умерщвляла. - Я ценю её за то, Signore, - Копия продолжал, наведя взгляд на небо, тщательно выбирая слова. Терцо внутренно приготовился к худшему. – Что в ней совершилось воспитанье собственно художника. Как в рукотворном деле искусства, так и в мыслях. Есть люди, которые уверены, что великому художнику все доступно. Земля, крысы, человек и моление Дьяволу, – напрасно! – Голос его возвысился, задрожал, как будто он выговаривал здесь что-то больное и сотню раз передуманное. – Художник может изобразить только то, что почувствовал сам. Иначе картина будет мертвая. Академическая картина. Они помолчали. Во рту у Папы было сухо, сердце билось где-то под горлом – не получалось переглотнуть. Он подумал: так вот это, значит, какие разговоры у нас пошли, и нарушил тишину, чтоб Копия не успел застыдиться своей откровенности: - Так ты, может, споешь? Мы просим! Терцо обвел стайку крыс, что копошились у норы в фундаменте, а затем вытянул к певчему обе руки, как будто встречал именитого артиста. Тот сперва конфузился, напевал как-то в нос, но скоро прорезался его голос – небольшой, но чистый. В нем чувствовалась порода, а еще что-то странное, что-то непохожее на обыкновенный певческий тенорок. На «минуте прощания» он заливался, как вопль боли, а «навечно и вечно» опускало его до нежных, доверительных интонаций страстного признания в любви. Это был голос не благоговения, не молитвы. В нем было что-то соблазнительное. Опытное ухо Папы тотчас уловило этот новый род выражения, так несвойственный членам папского хора: их мастерство было хотя искусным, но подражанием, призванным выгодно оттенять голос Терцо. Он следил за звонкими переливами, пронзавшими душистый воздух, с неподдельным волнением, и тихо дирижировал ими одной рукой, – не вмешиваясь, а лишь слегка ободряя тон, приподымая его на самых пронзительных, хватавших за душу словах. В этом не было безукоризненно правильных линий античной красоты, доступных и прилежному копиисту; северная глубина и вдумчивость, борьба воли со страстью сочеталась в пении Копии с южной итальянской прелестью, легкой и чудесной, как сон молодого бога. Эхо отвечало ему из дальних уголков павильона, и казалось, что там тоже кто-то пел четким, но нездешним, нечеловеческим голосом. Когда последние тающие ноты затихли в неподвижных серых сумерках, то Папа не стал хвалить талант певчего, ни прочить ему великой музыкальной будущности. Просто чувствовал, что в такую минуту позволительно сказать одну лишь пошлость, что всякое значительное, или умное, или просто задушевное слово было бы чем-то неуместным, почти ложным. - Sei bravo, - Он вознаградил его аплодисментами. Копия шутливо раскланялся. – Ты хорошо интонируешь по памяти: я знаю, с этой штукой в глазу решительно невозможно читать… Певчий все еще не мог оправиться от редкого, высочайшего счастья художника, что наконец отбросил все постороннее и переступил ту черту, за которой жила красота. Наивно-сладостная, кроткая улыбка еще млела на его лице, когда он поднял брови и спросил: - Какой штукой, господин? - Линзой, - Терцо показал себе на левый глаз. Он знал, что в пастве любили подражать господам, даже если от этого падало зрение, и втайне поощрял их жертвенность. – Мне тоже приходится надевать для некоторых миссий в миру… - Нет никакой линзы, Signore. Sono nato così. – Копия пожал плечом и дружественно подмигнул. Подозрения в фанатичном подражательстве задевали его в подростковом возрасте, но он давно примирился с ними и перестал обижаться. - Настоящие полуденные? – Папа не мог сдержать взыгравшего в нем любопытства. – Это большая редкость. Ведьма была в роду? - Si, матушка. – Певчий устало улыбнулся, как бы показывая, что ему надоел сей предмет. Терцо понял, что, правда, выспрашивать дальше будет нетактично, и поспешил свернуть диалог шуткой: - Видно, проклятая порядочно грехов наделала, раз нечистая сила так за её сынка стоит. Это был не первый раз, когда гнилостная темнота павильона скрыла от Папы странную, мимолетную перемену в выражении певчего – просто как легкая рябь на воде от незаметно подброшенной гальки. - Пение – хорошо. А вот как там поживают твои приемы? – Говорил ему Терцо на другой день. – Уж верно успел позабыть за своими гаммами. Признаться, Папа соскучился по фехтовальным тренировкам, бывшим пока самым верным и с виду безобидным способом касаться певчего. Ладони так и жгло от желания ощутить его послушную грацию, а фантазия, как нарочно, рисовала голый торс, и стройную талию, не забывала и плечи. Если он позволил видеть себя так, думал Терцо, то будет уже не лишним вскользь коснуться губами волос, или на миг прижаться со спины, дать ему почувствовать свое возбуждение. Изначальная цель этих упражнений сделалась для него незначительной, почти совсем пропала из виду, – так что понтифик даже несколько огорчился, когда на предложение возобновить занятия Копия отозвался с веселой важностью: - Обижаете, Signore! Я помню приемы, и даже показал бы их in pratica, - Его глаза подернулись азартным блеском. – В бою. - Изволь. – Папа пожал плечами и подал ему учебную рапиру: вряд ли несколько недель тренировок сделали из Копии мастера, но недурно было дать ему щегольнуть хотя бы некоторыми скромными навыками. Занятый такими размышлениями, Терцо, впрочем, немало удивился, когда небрежно прощупал противника несколькими выпадами и наткнулся на ловкую и твердую руку, парирующую любой удар с неожиданной легкостью. Он сосредоточился, попробовал один-другой ложный выпад, но все они были мгновенно разгаданы певчим. Казалось, изменилась не только его техника, но и самая манера держать себя: Копия парировал со строгим и достойным выражением на лице. Было чувство, что он не дрался, а выступал перед членами Духовенства и желал внушить им выгодное мнение о своей солидности и зрелости. Художника в нем уже не замечалось и тени. Стоило Папе вытянуть руку для удара и открыться хотя на мгновение, как в этот просвет устремлялась шпага певчего. Приходилось употребить довольно смекалки и ловкости, чтобы отразить его резкие, как прежде, но куда более точные выпады. Шпаги порхали, сверкая гранями; их постоянный металлический трепет был приятен воинственной душе понтифика. Взаимно соотнесенные взмахи, выверенные отступы, движения, настроенные в лад, наконец-то обрели порядок танца. Терцо наступал, стараясь сбить противнику дыхание: его шпага описывала сверкающий полукруг, но натыкалась на клинок певчего, шустро принимавшего необходимую стойку. Он был так упорен и расчетлив, словно смертоносное острие не венчал наконечник, словно от малейшего нарушения ритма проливалась бы кровь. Эта увлеченность передавалась Папе: мысль о том, что они не просто дрались для забавы, а играли со смертью в таинственную, завораживающую, неуловимую глазом игру, мощно распаляла понтифика. Атака. Еще атака. Защита. Отшагнуть. Увернуться. Звон металла эхом отдавался в ушах. Их удары были далеки от академической точности, и все-таки они могли бы продолжать обмениваться ими довольно долго. Рука Терцо работала, как часовой механизм. Он фехтовал, словно угодив в колею, но на сей раз Копия казался равен ему по силе. Никто не мог взять верх до той поры, пока певчий не допустил один слишком быстрый укол; если бы не поспешный прыжок назад, то он, однако, задел бы Папу в грудь. Почуяв малейшую неуверенность, понтифик, не мудрствуя, вытянул руку, стараясь попасть клинком в живот противника. Это было ошибкой. Копия ловко отшагнул и, вывернув запястье, «завязал» шпагу Терцо. Оружие понтифика зажило своей собственной жизнью, готовясь вырваться из руки, и тогда тот шагнул вперед, давя всем весом на рапиру певчего. Бойцы бодались всего только какой-нибудь миг, но и он показался им вечностью – вечностью, наполненной дьявольской болью в кисти и звуками порывистого, сквозь сжатые зубы, дыхания. Папа чувствовал, что хватка Копии уже слабела под его напором, почти готовилась уступить. Но вдруг всё напряжение сошло на нет, ускользнуло прямо из-под носа. Певчий молниеносно отшагнул и юркнул под клинком слишком увлекшегося давлением Терцо, а тот, не ожидая подобного хода, провалился вперед. Мир опрокинулся; арки, колонны и гранитный пол закружились у него перед глазами. В следующий момент Папа уже лежал на спине, уставившись в нечитаемое выражение Копии. Тот возвышался над своим господином, и наконечник шпаги, направленной к горлу Терцо, едва приметно трепетал. Грудь его болезненно вздымалась и опадала, но осанка оставалась ровной, левая рука твердо прижималась к спине. Мелкие звезды, глядевшие на них из-за перебегавших по небу облаков, мерцали холодно и равнодушно. Папе казалось, что певчий никогда не был так красив, как в эту минуту. Если бы он наклонился помочь понтифику встать, то Терцо бы вцепился в протянутую ладонь, и повалил бы Копию на себя, и взял бы его прямо на холодном, жестком полу. Певчий опустил шпагу. Коротко кивнул. Развернулся в легком пируэте и пошел прочь – не как слуга, не как ученик, подражатель, обожатель. Как достойный и равный. Папа призывал в свидетели майскую ночь, всех своих несвятых покровителей, и видел до бессмертности ясно дивную, простиравшуюся за пределы положенного человеку пути перспективу. Жизнь душа в душу, плечом к плечу, до гробовой доски, до Страшного Суда. Образ ее оставался невинен, образ ее был неподделен, и несходство образа с тем, чему предстояло сбыться на деле, разрывало ему сердце.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.