ID работы: 13197575

blood lust

Слэш
NC-17
Завершён
93
автор
Размер:
64 страницы, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
93 Нравится 82 Отзывы 15 В сборник Скачать

revelation

Настройки текста
К тому дню, когда их отношения должны были перемениться резко и до неузнаваемости, Терцо уже был так глупо, так безнадежно влюблен в свою ненаглядную певчую птицу. Утром он охорашивался перед зеркалом, поворачивал покрытое свежим гримом лицо то на одну, то на другую сторону, сверкая улыбкой. Папа отменил все запланированные дела, даже отказался спуститься на завтрак; он только ждал горничную с кофе, чтобы перехватить два глотка и направиться к Неблагочинному, и приказать перевести Копию в папский хор, а оттуда, через Император, в свои личные ассистенты. Вечером Терцо встретит его ошарашенным, осчастливленным навсегда и вполне таким внезапным возвышением – и тогда-то уж выскажет всё, что лежало на сердце, и предложит ему стать своим. Никто не увлекается так легко, как бесстрастные люди. Раздался стук в дверь. Терцо бросил на себя последний взгляд, исполненный веселой предприимчивости и довольства, как будто всё, что он успел намечтать, уже, считай, исполнилось. Ему хотелось закружить служанку от радости, и наградить её такими щедрыми чаевыми, каковых никогда не водилось в этой Церкви подлецов и скупцов. Как вдруг на пороге возникла Сестра Император: в черном блеске бархата, в лоснящейся траурной белизне. Редко было, чтобы она являлась к нему сама, а если уж так получалось, то повод был значительный – и точно. - Торжественный прием, Папа. Сегодня. Сейчас. – Она говорила, ловко модулируя из тона в тон, словно сирена, зазывавшая моряка на смерть. – Представлю тебе нового кардинала. Un talento naturale, свежая кровь! Изволь быть. На последних словах она сжала руку Терцо черной перчаткой, набитой пятью цепкими пальцами, и выразительно глянула на него снизу вверх, предупреждая всякие попытки отвертеться. Странное было выражение у этих глаз, зеленых, как абсент, властолюбивых и злых – они будто смотрели из какой-то неведомой глубины и дали. С тех пор, как Император выбилась из беспородных сестренок греха, вскружив голову молодому Нихелю, прошло уже много лет; изысканно правильные черты лица оплыли и подернулись морщинами, некогда пленительная шея совершенно высохла. Но поразительны были глаза. Они не изменились и как прежде таили в себе что-то своевольное, что-то опасное и для других, и для нее. - Ma certo. Я приду. - Ну вот и славно. В голосе Император прорезалось фальшивое, так не шедшее к ней простодушие, лицо исказилось вежливой, но желчной улыбкой. Терцо выдохнул, когда она растаяла во тьме коридора – увертливое, избалованное, нервическое существо, которому сам Дьявол дал право на богатство, на роскошь, на поклонение. Не один нечестивец пал жертвой таких, как она, бродивших по свету, искавших, кем поживиться. - О, Владыка, – Бормотал Папа сквозь зубы, одеваясь в литургическое облачение. – Избави меня от проклятого императорского племени… Это приглашение не столько даже расстроило грандиозные планы Терцо: дело было не срочное, Копия никуда не сбежит. Задуманное представлялось ему какою-то давно завещанной наградой, терпеливо ожидавшей своего часа. Продлить предвкушение казалось одновременно и мучительным, и приятным. Но было все-таки то, что серьезно омрачило Папу, даже такого холодного Папу, привычного к бесцеремонным добровольно-принудительным инициативам Сестры. Он просто ненавидел кардиналов. Больше самой аббатисы, этой кормящей руки, которую он беспрестанно покусывал; больше даже тех, которые просиживали сутану на всяких старозаветных местах со скромным жалованьем, мудреным названием и безо всякого дела. Иногда Терцо казалось, что подобные этому… – ну, как она выразилась? – un talento naturale, кардинальские самородки, его и в гробу тревожить будут. Их назначали в каждой более-менее крупной церковной «дочке» и обязательно возили к Папе на поклон. Терцо не терпел этих безродных карьеристов, воображавших, что между ими и папским саном разница была невелика, условна и легко преодолима. Его гордость, необоримая, великая гордость так и возмущалась при подобного рода намеках. Что было общего у него, чистокровного наследника Нихеля, и несчастных канцелярских самоучек? Шутки их он находил плоскими, тон невыносимым, каждое движение ложным. От них веяло слепым мраком заплесневевшей архивной жизни, и даже не чувство долга, а просто служебная честность и дельность без содержания слышались в полусветской, полухудожнической их болтовне. Каждый, казалось, глубоко сознавал собственное достоинство, важность своей будущей роли в Церкви и держал себя и строго и вольно, с оттенком той резвости, того «черт меня побери», которые так характерны для пошлых, плутоватых, удачливых мошенников. «На крону амбиции, на эре амуниции» – говаривал, бывало, Секондо. И Терцо соглашался с братом, как ни в чем; даже у последнего министерского певчего, скромно выводившего свою партию с краю клироса, было в сотню раз больше идей, чем у этих кардинальских проходимцев. Занятый такими размышлениями, Папа сошел в просторную залу с южной стороны поместья. День стоял такой жаркий, томительный и прекрасный, что Сестра, несмотря на свое отвращение к сквозному ветру, велела отворить все окна и двери в сад. Помещение было обставлено в белых тонах с ненавязчивыми цветными акцентами, перекликавшимися с витражными вставками в окнах и сообщавших атмосфере столь необходимую легкость. Прибывали гости: люди разнородные по возрастам и должностям, но одинаковые по обществу, в каком все жили. Министерские питомцы и несвященнослужители делились на тех, кому было позволено поцеловать у Папы руку, кому плечо, а кому только полу ризы. Были здесь и такие, которых Терцо помнил с сестринства – юными, амбициозными, влюбленными в него до чертиков. По молодости Папа смело потешался их страстью, баловал, дурачил, заставлял изнемогать. Сладко быть единственной причиной величайших радостей и глубочайшего горя другого; но в руках Копии он сам был как мягкий воск. Сердце остро сжалось под слоем роскошных одежд: знойные воспоминания о певчем разливались в жилах тонким ядом. Non è niente. Покончить с этим и немедля к Неблагочинному… – Подумал Терцо и наконец ощутил себя в духе. Понтифик стал говорить то с одной, то с другой важной птицей, несмело подступавшей к нему. Всякий, кого он только не запугивал поначалу, доверчиво распускался перед ним: в Терцо, противу его суровым, мрачным братьям, было много того особого добродушия, которым исполнены люди, привыкшие чувствовать себя гораздо выше других. Разговоры эти, правда, никогда не выбивались из проторенной уставом колеи – так актеры репетируют свои роли, так дипломаты меняются заранее условленными фразами. Не наклоняя головы, не отвлекаясь от собеседника, Папа сдержанно обводил глазами светлые столы на витых тонких ножках и группки сановников, угощавшихся пуншем и беседовавших не громко, но куда как более легко и развязно. Выдумки, сплетни, любезности медом текли из их уст, создавая равномерный и неумолкающий шум. Шепот листьев, перезрелый яблочный и еще только вызревавший липовый цвет, ароматный полуденный зной был вхож в эту министерскую залу, напоминавшую самый престижный салон позапрошлого века. Терцо подумалось вдруг, что все-таки он любил, любил свою странную, милую, скверную, дорогую Церковь – это место, где он жил нерадивым императорским отпрыском, где принял Несвященный долг, где повстречал того, которого полюбил. Душа его привычно утопала в созвучиях диалектических переливаний из пустого в порожнее, сбивавшихся, в конце концов, на бытовую трескотню. Но судьба не дремала, и ему не удалось утонуть совсем в этой тине. Праздно бродивший по комнате взгляд наконец-то зацепился за фигуру в красном одеянии. Она выделялась на общем черно-белом фоне, как кровавая клякса на чистой скатерти: такая же нечаянная, лишняя, нарушавшая всеобщую гармонию. Солнце обливало его теплым светом, и дзимарра принимала пламенный оттенок; волосы, большей частью скрытые под биреттой, показались Терцо светлыми, как у блондина. Он весь был ясно виден, весь, до последней складки на одеждах, даром что стоял в уголку, спиною ко всем. Папа строго и недоуменно нахмурился: что это было? Наглость, эпатаж, невежество по части этикета? Но тут его внимание привлекло неловкое, зажатое положение рук Кардинала, и понуро опустившиеся плечи, и вообще чрезвычайная скованность во всем языке его тела. Раздражение сменилось гадливой жалостью. Хотелось бы знать, каким попутным ветром занесло сюда это неопытное, зеленое недоразумение. А все-таки действительно странно, и странно-знакомым казалось то, как черная перчатка нервно цеплялась за край стола, как полы щегольской дзимарры облегали его стан и бедра… Терцо было собрался приступить к своему новому подчиненному, просто повинуясь этой вполовину бессознательной тяге – как вдруг в залу впорхнула Сестра Император. Живо стуча каблуками, игнорируя поклоны расступавшихся гостей, она подошла к Кардиналу. Он что-то промолвил ей. Она не ответила. Лишь коротко качнула головой и дернула его за локоть, точно отодвинула себе стул или раскрыла заевшую дверь. Луч яркого золотого света ослепил на миг оборотившееся к Папе лицо. Громко скрипнула разноцветная рама, потревоженная порывом ветра, всколыхнулись края скатертей. Солнечная рябь рассеялась, и тогда он увидел… Нет. О нет, нет, нет. Сестра так и вела его под руку, будто опасалась, что Копия мог вырваться и убежать. Но тот видимо смирился со своею участью и больше не зажимался, не опускал головы. Сам он выпрямился, руки опустились по швам, во всех движениях обнаружилась та самая сдержанная важность, которая так волновала Терцо в бытность их ночных свиданий. И эта-то походка, эти мягкие черты, принявшие маску светской холодности так, словно он век свой иначе не жил – не казались более ни ласковыми, ни родными, ни желанными, а давили грудь, как кошмар. Копия просто стоял перед ним, не ломаясь, не силясь ни на что намекнуть, и глядел почти решительно, но не на Папу, а как бы сквозь него, куда-то вдаль. Глаза были те же самые, взаправдашние полуденные, только стали как-то мельче и тусклей. Они не выражали ничего, между тем как Терцо жаждал объяснения всему этому непонятному, непостижимому делу. И один какой-нибудь полу-жест, полу-знак мог бы еще спасти положение… Но спасение не пришло. Император говорила что-то изнеженно-небрежным тоном, вероятно, «представляла» их друг другу – не зная и не догадываясь даже о том, как коротко они уже успели сойтись. Её отчетливые, наизусть затверженные слова звучали Папе словно из-за толстого стекла, и казалось, это оцепенение передалось и Копии тоже. Замолкнув, аббатиса озадаченно переводила взгляд с одного на другого. Она не удивилась робости своего протеже, забывшего все правила в ответственный момент; но странно было, что Терцо тоже молчал, и не хотел ни говорить своих почтительно-лживых реплик, ни подставлять плечо для поцелуя. Эта неловкая, нарушавшая весь стройный ход церемонии сцена начинала привлекать внимание гостей, и тогда Император, не выдержав, подтолкнула Копию в спину – скрытно, но ощутительно, не спуская с лица жеманной улыбки. Тот, опомнившись, прогнулся для поклона: повесил голову на грудь и поднял плечи, как бы хоронясь от удара. Папа не тотчас решился ответить ему, чтобы звуком голоса не выдать душившей его злобы: - Benvenuto. – Промолвил Терцо, и горько стало ему, точно губы склеило полынью. Наконец Сестра увела своего подопечного, плохо сдерживая недовольство: явно собиралась его отчитать. Только раз, украдкой, Копия взглянул на Папу через плечо, но тот уже не замечал ничего вокруг. С страшною силой забились в нем жилы, знойно вспыхнула кровь, и мысли закружились, как птицы. Дело было ясное, и дело, собственно, заключалось в том, что все то удивительное, живое, нездешнее, что показалось ему в Копии, растаяло теперь, как дым. Копия умел обставить свои дела, Копия был ловкий придворный и изощренный хитрец, а больше ничего. Притереться к своему господину, влюбить в себя по уши, чтобы лишить его воли, силы, голоса, а затем легко, непринужденно подсидеть. Это было старо как мир, это погубило великого, несвятого Нихеля – ныне просто пешку в руках Сестры. В редкие припадки расположения к сыну Его Темнейшество одаривал юного Терцо всякими сказанными не к месту, но надолго западавшими в душу премудростями. Сам бери, а в руки не давайся; самому себе принадлежать – в этом вся штука жизни. Так говаривал он; Терцо истово верил, а сам попался на проклятый императорский крючок и только ждал, когда его подсекут. Все их встречи, все стихи и разговоры, и та самая дуэль, в которой Папа Копии проиграл – все предстало ему теперь в новом, угрожающем свете. Откровенность с безобидным, не по чину образованным певчим обернулась непростительной опрометчивой слабостью. Терцо в первый раз ощутил, что мог потерять свой постылый, истощавший душевные силы сан, что рядом появился тот, который смог бы отобрать его тяжелый Несвященный крест. Терцо ощутил это – и ужаснулся. Невесело и нескоро прошел день. Как по рельсам шла торжественная, отлаженная вседневная жизнь. Папа напустил на себя равнодушие, и среди живых он двигался и действовал, как живой – только говорил нехотя, смотрел сердито и не мог усидеть на месте, точно что его подмывало. Ни любопытные слуги, ни даже въедливая аббатиса не могли приметить в нем ничего необычного, а между тем как сам он думал, думал до изнурения одни и те же мысли: темные, вздорные, злые. В его щегольски-сухой, мизантропической душе поднимались и опадали резкие, бешеные, как удары ветра перед грозой, порывы. Этого нельзя так оставить, – говорил он себе, распаляясь, – или все, или ничего. Жизнь за жизнь. Взял мою, отдай свою. И без сожаления, без возврата… Терцо проклинал, и казнил, и мысленно призывал образ Копии на свой беспощадный суд. Но образ восставал в памяти во всей своей кроткой ясности, и разум метался, как трудный больной на постели. Может, он не хотел обмануть? Может, он сам в себе обманулся? Тут рядом возникали другие, невозмутимо-лукавые, ненавистные черты Император, и чем-то напоминали Копию, и как будто сливались с ним… Папа усиленно изгонял обоих, мысль давала новый мучительный оборот, и все повторялось опять и опять. Правду говорят, что всякий сам себе на съедение отдан. На вечерней мессе он все также держал лицо и пел молитву глухим, но потрясающим голосом, явственно звеневшим под сводами. В нишах горели золотые оклады, курились пряные благовония. Церковь постепенно наполнялась народом; преданные, озабоченные, скорбные лица молящихся тускло белели в дымной полутьме. Сестра Император стояла впереди всех, перед креслами, и крестилась важно, неторопливо, по-барски, то оглядываясь, то поднимая взоры кверху. Она скучала. Папа тоже выпевал несвятые слова, но сам молиться не мог: сердце ожесточилось, окаменело, измученная мысль блуждала далеко. Скоро он поймал себя на том, что бессознательно выискивал Копию взглядом – и наконец нашел в закутке между стеной и клиросом. Тот стоял, не подвигаясь с места, не шевелясь во все время службы. По сосредоточенному выражению, по крепко сжатым на груди рукам было видно, что он пристально и горячо молился. Ничего не могло заменить ему утешения Церкви. Терцо не свел с него глаз до самого конца черной мессы: он прощался с ним. Собственные покои встречали Папу непереносимой тишиной и пустотой. Бледные, озябшие предметы, видевшие его давеча поутру таким живым и беззаветно счастливым, теперь как будто и упрекали его, и знать про него не хотели. Меняя облачение на свободный костюм, Терцо чувствовал себя так, словно переодевал покойника. Тоска ему всю душу отдавила, и мечталось только об одном – забыться. *** Пройдя крутую узкую гранитную лестницу, ведущую в подвал, упершись в край коридора, отворив тяжелую дубовую дверь, Терцо ступил в сумрачное помещение с низкими закопченными потолками. Скудно рассеянного света едва хватало для того, чтобы различать рогатые очертания обитателей места, мельтешивших за раздвижной матовой ширмой, как фигуры в театре теней. При входе стояли неподвижные, безмолвные лакеи с покрытыми лицами – но не те худосочные ливрейные шалуны, что прислуживали Духовенству и разносили вино на приемах. В слуги гулей отбирали настоящих машин недюжинной физической силы, шире межкомнатных проемов, выше Папы двумя головами. Трудно было сказать, для чего Церковь заламывала столь щедрое жалование телохранителям музыкантов: чтобы защищать их или от них? Когда Терцо отодвинул ширму, то сперва в лицо бросился гнилостно-спиртуозный смрад, что начисто выедал глаза всем неиспытанным посетителям. Немного погодя взгляд освоился в темноте, и ему стал внятен широкий некрашеный стол и пирующие гули, рассевшиеся фронтально, как на «Тайной вечере». Альфа качался на стуле и хохотал во весь рот; Эир жадно ел, игнорируя тычки лид-гитариста; басист затягивался эфирной сигаретой и ловил лицо барабанщика, выдыхая бесцветный дым в поцелуй; Омега угрюмо сидел в уголку, изредка отпивая из кубка. Все прекрасно проводили время и не замечали присутствия своего господина противу принятых в обычное время правил. И не мудрено: музыкантам накрывали не каждый день, и насытившись раз, они могли забыть о голоде на довольно долгое время; зато когда уж тот давал себя знать, они не поступались ничем, чтоб его утолить. Стол в демонской трапезной венчала целая гора сырого мяса. Бурого, бордового, красноватого в надрезе, белесого в прожилках; еще дымившегося от свежести и уже изрядно подгнившего; небрежно порубленного на большие куски, сваленного как попало, поданного прямо с кожей, потрохами и костьми. Вопли, смех, грубые подколки и глубокие поцелуи-укусы были всего только светской возней на их особый инфернальный манер. Они разрывали мясо когтями, наглухо забивали им глотку и тут же тянулись за следующим ломтем. Тягучие жилы лопались на их зубах с тошнотворным хлопком, а кости крошились, как сахар. Бывало, демоны бессмысленно, ожесточенно дрались за какой-то кусок, но, набесившись, забывали обиду и продолжали поедать свое зловонное кушанье с одного стола. Созданные министерскими алхимиками по одному лекалу, из одной глины, гули все-таки не могли друг без друга: не чувствовали себя в безопасности, не служили в полную силу, если их разлучали. Они были не просто кучкой музыкантов, собравшихся вместе, чтобы прославиться и разбогатеть. Они были стаей. Терцо не мог этого понять, и Дьявол знает, сколько бы земных блаженств он отдал, чтобы сердце отозвалось на представшее зрелище – одних оно завораживало, иных пугало до обморока. Но Папа оставался холоден и не чувствовал ничего, кроме мертвящего душу презрения. Стиснув зубы, глядя как-то поверх своих слуг, их измазанных в крови масок, рук, подбородков, Терцо проговорил: - Альфа. После ужина в мои покои. И развернулся прежде, чем успел увидеть, как огненный гуль подскочил на своем стуле и, язвительно улыбнувшись, показал Омеге язык. Гитарист зло ощерился и с размаху ударил в ухмылявшееся лицо кулаком, так что Альфа свалился назад, вскинув ноги. Не поладившие демоны сцепились под столом, остальные просто выли и улюлюкали вприкуску с рыхлым, кишащим паразитами мясом. Лакеи подались вперед, чтобы разнять нечистых, но Терцо остановил их жестом: - Lascia stare. И когда он вышел в темный сырой коридор, то из-за закрытых дверей послышался жуткий, нечеловеческий крик, пробиравший до самых костей. Казалось, в нем одном слились и противное карканье почуявшей непогоду вороны, и молодой, бодрый конь, спущенный с аркана, и поросенок, которого палят живьем, и человек, которого вешают. К полуночи Терцо уж ожидал Альфу в своих покоях, откинувшись на спинку низкой, обтянутой конским волосом софы. Трепетная свечная латунь слабо озаряла краснодревесный сумрак комнаты: скользила по лакированной крышке рояля, по книжным шкафам под потолок, стенным панелям с витиевато вырезанными узорами. Подвесной гобелен над головой понтифика изображал сюжет низвержения Люцифера: золотые, жемчужные, васильковые нити, сплетенные кропотливой рукой художника, рисовали бесконечность Его владений, обширный храм цвета и света, лишившийся своего божества. Собратья-небожители, убранные луной и солнцем, сияли равнодушно и холодно, а в центре всего был Владыка: когтями разрывая облака, Он несся вниз самой ослепительной звездой, и Его могучие крылья отбрасывали исполинскую тень на зеркально опрокинутую землю. Тонкая, изнурительная работа. Приступая к ней, создатель уже знал наперед, что ему не дано свое творение пережить: такая дьявольская сила заключилась во всех Его необыкновенных чертах. Конечно, Сатану нельзя было изобразить и вполовину таким, как есть, иначе бы пред Ним померкло всё – на полотне и за его пределами. Но художник был человек упрямого нрава и высокой ревностной веры; он отважился доискаться в сюжете последней мелкой черты и оттенка, постигнуть их тайну. Наверное, оттого нельзя было теперь посмотреть на картину без странной тягости, без неясной тоски на душе: один этот древний миг стоил больше, чем труды и горести всех прошлых и грядущих поколений людей. Побежденный однажды, Он наследовал борьбу вечную, непримиримую и беспощадную. Изгнанный из презренного Им рая, Он вошел в мир и пребудет в нем, пока есть человек – нескончаемый источник сомнения, познания и разрушения. И как бы он тем ни грешил против своего Владыки, Терцо думал иногда: какое это, должно быть, проклятие – жить вечно, зная всю низость и мерзость мира, и ни в ком не заблуждаться, никем не очаровываться. Это был дар и подвиг, и это была и самая мучительная пытка. Альфа скользнул в покои неслышной тенью; его присутствие выдавало только смутно напряженное мерцание воздуха, рассеявшее темноту в углу. - Ciao, Maestro. – Прощебетал он своим высоковатым, томным, надтреснутым голосом. Гуль подтолкнул дверь носком туфли и замер, ожидая приказаний. Держался он, может, не столь покойно и собранно, сколь требовалось от слуги перед лицом господина: все как-то переступал и переминался, и менял положение рук, и игриво елозил хвостом по паркету. Взрывная природа элемента Альфы накладывала ощутимый отпечаток на его поведение даже при всей редкой мягкости нрава, – особенно в период гона, самого изнурительного и долгоиграющего. Глупо было отчитывать его в такое время, когда он едва владел собой, но зато страшно нравилось дразнить, распалять, а в конце концов и сладко истязать музыканта разными изощренными способами. - Ко мне. – Терцо хлопнул себя по колену. Гуль, встрепенувшись, повиновался: привычно и легко, без ужимок, забрался на софу, уперев широко расставленные колени по обеим сторонам от ног Папы. Он завел руки за спину, накрепко ухватил себя за кисть, и, устраиваясь напротив своего господина, тщательно поддерживал тело прямо, чтобы ничем его не задеть. Линия его плеч была ровной и жесткой, как растяжка. Терцо обдало теплотой, какую чувствуешь, выходя в обещающий быть знойным, но еще не до конца разошедшийся день; жар тела гитариста мигом передался ему, хотя они не соприкасались ни в одной точке. Он поднял глаза на пронизанную тенями маску, и тогда Альфа проговорил: - Сыновɛ чɛловѣчɛстїи, доколѣ тѧжкосɛρдїи? Он, кажется, тоже не мог не реагировать на близость Папы: оскал так и рвался к нему на лицо, губы зловеще подергивались, хотя слова звучали неторопливо, напевно, задушевно – в лучших традициях заправских искусителей. - Мне скучно, бес. - А, beh si, это ясно. – Гуль деловито махнул хвостом, поводя головой, разминая шею и плечи; демоническая сила, заточенная в плотской земной оболочке, потихоньку начинала сводить гитариста с ума, просто он еще не показывал этого. – Più persone hanno, più vogliono. Не скучают только дураки и безумцы. Папа удовлетворенно хмыкнул. Хотя порой суетливая словоохотливость Альфы откровенно раздражала, хотя Терцо знал, что это был только один из множества дешевых приемов (адская канцелярия виртуозно натаскивала своих воспитанников заговаривать зубы грешникам), – сейчас это было именно то, что нужно. Нельзя и перечесть, сколько раз Папа навещал своего лид-гитариста ради одной этой праздной болтовни, когда кошки скребли на душе. Из Альфы не приходилось вытягивать слова: стоило подбросить ему какую-нибудь безделку типа замечания о погоде, как тот сразу разражался целой вереницей присказок, стишат, афоризмов. Все это выливалось на Терцо без цели, без связи, с большим количеством повторов и логических дыр. Но демонский тенорок, искаженный, как запись с бракованной пленки, пересыпанный хриплым смехом и резкими перепадами интонаций, был для Папы чем-то вроде белого шума – здорово заглушал безобразные деструктивные мысли и непереносимую тоску. По крайней мере, в такие моменты гуль почти походил на обычного собеседника и дарил иллюзию того, что у Терцо был нормальный человеческий бойфренд, не имевший отношения к группе и Церкви. В такие моменты он не творил ничего развратного и ужасающего, а просто держал голову Папы у себя на коленях и трепался о своих странноватых гиперфиксациях. Но в такие моменты у него не было гона. Штуки, не лишенной, разумеется, гротескной красоты, а по сути своей страшной, страшной. Терцо коснулся подбородка Альфы, – единственной части его лица, не скрытой маской, – провел большим пальцем по горячим, сухим от частого дыхания губам. - Apri. Гуль сделал, как было велено, и испустил короткую мелодичную трель, стоило Папе погладить вывалившийся изо рта язык, по-змеиному длинный и раздвоенный на конце. Он казался жестче человеческого, цветом и текстурою напоминал кожистое крыло летучей мыши, но был куда более юрким и трепетным. Сверху и снизу выдавались не столь массивные, но смертоносные эмалевые клыки, и, сунув палец в эту пасть, Терцо не впервые задал себе вопрос: действительно ли запрет на прикосновения сидел в прошивке демонов так прочно, что Папа мог полагать себя в безопасности, забавляясь с ними? Конечно, он был им хозяин и повелитель, и главное условие их бытования в человеческом мире. Служить главе Дьявольской церкви было хлопотно, зато много более приятно и разнообразно, чем прозябать в адских жилищах гулей, где им, проклятым, и положено пребывать. Подчиняться было привилегией, ослушиваться – неразумной глупостью, а уж тот единственный раз, когда Альфа чуть его не задрал, нисколько не опровергал это правило. Подробности той ночи Терцо в памяти не удержал, а знал только, что она пришлась на самую раннюю, смелую и ненасытную пору его правления; что Папа наплевал на предостережения брата и заигрался с огнем: уединился с гитаристом в самый разгар его гона, развязал ему руки, – дальше воспоминание угасало. Было только чувство зверской боли и самого настоящего отвратительно липкого ужаса. Наверное, нечто подобное ощущали его средневековые коллеги, когда вражеские отцы-дознаватели втирали в их раны соль. Терцо потерял тогда много крови, и скрыть причину ранений было нельзя: они вспарывали его бледную кожу на груди, лопатках и бедрах и были покрыты бурой запекшейся коркой, как выжженное раскаленным железом клеймо. Омега здорово подлатал его своей заживляющей слюной, стоило отдать ему должное. Гуль просиживал в ногах у своего господина долгими вечерами, зализывая красноватые рубцы, и тем немало ускорил выздоровление, даже заменил услуги косметолога. Но так или иначе, шрамы напоминали Папе об ошибках и заблуждениях прошлого: как бы высоко он ни стоял, все упиралось в тот предел, что положила ему слабосильная человеческая натура. Глядя в черные агатовые глаза, мерцавшие, как два ртутных бассейна, Терцо усматривал в их призрачной, магической, как бы подсвеченной изнутри глубине нечто такое, что не полагалось видеть никому, никогда. Альфа сглотнул, и его горло издало сухой щелкающий звук. Папа, опомнившись, вынул пальцы из демонского рта и огладил рукою сильные, сведенные назад плечи, чуть сжал шею под высоким воротом клириканской туники. Гуль задрал подбородок, пьяно подкатил полузакрытые глаза. Воздух вокруг затрещал, как пачка просроченных фейерверков. - Ты, я вижу, остёр на язык. – Настал его черед говорить уветливо, с притворной мягкостью в голосе; Альфа вмиг навострил эльфийские уши. – Найди мне способ как-нибудь развеяться. - А-ха, Maestro, паче много зело таких способов, - Демон качнул головой, пробуя подставиться под руку Терцо, и тот позволил ему. Он продолжал, кривясь и постанывая меж слов. – Только, знаешь… la noia è riposo per l'anima, а тут что-то… Чувствуя, как Папа разбирает в пальцах его жесткие черные волосы, как гладит нежные основания рогов, гитарист сбился на не известное науке демонское наречие, смеясь, истово бия хвостом от наслаждения. - Что, бес? Договаривай. Терцо руку немедленно отнял: Альфу так и пробрало от досады. Голос его выровнялся и стал скорее вымученным, жалостливым, – прием, рассчитанный на наивных и сердобольных грешниц. - Известное дело. По земному томишься. – Он сатирически прищурил левый глаз. В комнате становилось жарко, но дышалось легко, как после дозы Антихристовой Плоти. – Это модная болезнь. Ты соскучился адским твореньем, Maestro, нетленными нашими телами. Poverino Омега! Кончик его хвоста, описав изящный полукруг, смахнул с маски воображаемую слезу. Демон не лгал: понтифик действительно перестал уделять своим подопечным так же много внимания, как прежде, а в последнее время и откровенно их избегал. Папа мог доверять гулям, пока он доверял себе, это так; но черная магия бушевала в его организме, подминая волю, как товарный поезд. Когда-нибудь он потеряет контроль, даст слабину, – только этого одного они и дожидались. Прямо как та кардинальская крыса. Терцо поморщился, словно от боли. Горло сжал знакомый спазм. Перебранка с обнаглевшим гитаристом затянулась, пора было ее прекращать, просто взяв то, для чего он его и призвал. Но любопытство, никогда еще не сослужившее Папе доброй службы, вынудило его повлечься дальше. Он сказал на пробу: - Не угадал. Всё не так. - Как не так! – Альфа вскричал и вытаращился на него, изумленно выгнув брови. – L'amore non può essere nascosto. Ты влюблен во что-то смертное, - Рот его брезгливо покривился, а голос сделался низким, грудным, точно рычание разъяренной кошки. - Ѩкѡ пρаӽъ ɛгоже возмɛтаɛт вѣтρъ ѿ лица зɛмли. Он проговорил это, не разрывая зрительный контакт, – опять какие-то магнетизерские примочки, – и Терцо не подскочил на месте только потому, что обучался иметь дело с разнокалиберной нечистью еще с самого раннего детства. Гули, не гнушавшиеся всякими мелкими подлостями, отстояли все ж от тех трясущихся, хилых, недоразвитых бесят, что мерещились пьяницам, и вполне могли проникнуть даже в трезвое, надежно укрепленное сознание. Папа незваных гостей не любил и мигом нашелся, чем Альфу отвадить: потянул за судорожно мельтешащий хвост и накрутил его на кулак в две тугие петли. Демон взвился, шипя, ломаясь, роняя раздвоенным языком капли мутной кипяченой слюны. - А-а, а… Accidenti! - Пострел бы тебя взял, чертёнок! Дыру во мне просмотришь. – Спокойно заметил Терцо, не без удовольствия проводя рукой по демонскому бедру: кайф оказывал на гуля быстрое, жесткое действие, стягивал мышцы в стальные пружины. Страшно было представить, каким влажным и горячим он был теперь там, между ног, – но Папа все-таки представил, прикусил губу и медленно выдохнул. Свободная рука сжала пах сквозь ткань, слегка размяла член, неприятно липнувший к бедру от жары и возбуждения. Тело отозвалось моментально, и понтифик ощутил, как смазка просочилась на кожу теплым толчком. Строить недотрогу становилось сложней и сложней. Голос демона зазвучал ему теперь освежающе ясно и звонко, в тон всем его вмазанным, растрепанным чувствам: - О, Maestro, далъ ɛсѝ вɛселїɛ в сɛρдцы моɛмъ, - Терцо сдавил двумя пальцами трепетный кожистый кончик хвоста – треск поднялся, как от мокрой древесины в огне. - Оўɰɛдρи мѧ ѝ оўслыɯи молитвѫ мою… - Si, я слышу. Проси, что хочешь. – Бормотал понтифик, припадая мелкими голодными поцелуями к горячим груди и животу, упруго подававшимися от прикосновений. Альфа был сильным, подтянутым демоном, выше Терцо и шире его в плечах. Возвышаясь над своим господином, он чем-то напоминал неповоротливого Омегу, ластившегося к рукам, как большой и до беспамятства преданный пёс. Но стан лид-гитариста был гибок и строен, точно ивовый хлыст, а увертливая грация его движений возбуждала на дне рассудка какие-то сладкие и стыдные воспоминания: сырость заброшенного павильона, фехтовальные тренировки. Непроизвольные объятия и мимолетные касания, приукрашенные пылкой фантазией… - Ѩρостїю твоɛю ѡбличиɯи мɛнɛ, нижɛ гнѣвомъ твоимъ накажɛɯи мɛнɛ, - Гуль выводил слова древнего мертвого языка торжественно приподнятым, заупокойным тоном. - Мѫжа кρовɛй ѝ льстива возвɛсɛлѧɛтсѧ Диѩволъ… Терцо напрягся: неужели тайны сердечных пристрастий фронтмена были не единственным, что демон успел разнюхать? Но глаза нечистого смотрели пьяно, затуманено, без проблеска мысли, и Папа решил – ерунда, Папа легко подтолкнул его в грудь и прижался закрытым ртом к серой шее, глубоко вдыхая, наполняя запахом лёгкие. Вопреки расхожему мнению, демонский запах бывает сносный, даже для некоторых не чуждый приятности; тем более Церковь знала средства к отвращению серного смрада и не забывала ими пользоваться. Слуги исправно рассовывали по карманам музыкантов гвоздику, набирали им ванны с ароматическими маслами или розовой водой. Чарующий фужер запаха обволакивал Терцо, играл сложную химию со стонами гитариста, с ощущением его близости и жажды. Альфа беспрестанно ёрзал, подавался пахом вперед и вниз, все же не соприкасаясь с Папой. Было бы здорово позволить ему оседлать свое колено, проехаться по нему раз и другой, может, даже кончить от перевозбуждения, давясь мольбами и благодарностями. Но это была опасная мысль, так что Терцо просто поддел шлевки демонских брюк двумя пальцами и подтащил к себе так, чтоб тот уперся коленями в спинку софы. Было жарко, как у заслонки растопленной добела печи, и было достаточно близко, чтобы завладеть бессовестным болтливым ртом, целуя сразу глубоко и влажно. Демон простонал отрывисто, с голосом, мигом втянул щеки, принимая язык своего господина в трепетно узкую пасть. Отвечал ему страстно в меру позволенного, ласкал его скользким, горячим, как глоток глинтвейна, языком, но не кусался, не менял положения головы. Губы его были неприятно обветренными, потресканными, как земля в пустыне, но они впивали поцелуи Терцо, словно это был источник небывалой живительной силы, Антихристова Кровь, удовольствие в чистом виде. - Ну, будет с тебя. Папа разорвал поцелуй, резко откинулся, и его отрешенный взгляд уперся во тьму сводчатого потолка. Во рту стоял вкус горелой оленины, ныла ошпаренная слизистая. Когда он повернул блаженно потяжелевшую голову, то увидел, что гуль, горбясь, наклонился к нему вплотную. Они дышали одним раскаленным воздухом, умирая от жары и давно зреющего желания; взгляд демона выражал какую-то напряженную просьбу, отчаянную мольбу, даже немой укор. - Что. – Слабо выдохнул Терцо. - Гнѣвайсѧ, согρѣɯай… Только позволь мне… - Альфа плотно зажмурился и встряхнул опущенной головой, показав ему темно блеснувшие рожки. Он говорил одними «мертвыми» нотами, как когда глушил струны в гитарном соло; голос лишился тона, остались только хрип, шипение и скрежет зубов. - Sei la mia vita e la mia anima - Демон прижал руку к сердцу, будто желая его тотчас вырвать и отдать. Терцо взволнованно вздохнул, быстро, жадно окинув его пытливым, неверящим взглядом. Он знал, что гуль лукавил в каждом слове, но выбирал обмануться, – не рассуждая, не вникая ни во что, лишь беспрекословно отдаваясь влечению, правда которого заключалась в его же силе. В готовых, заученных фразах нечистого Папе слышалось что-то такое единственное, родное и давно завещанное, разбуженное не Альфой, но в Альфе воплотившееся. Любовь моя! Послушная моя! - Fai pure. – Терцо низко пробормотал, прикусив соленую от пота губу, наполовину уверенный в том, что гуль сейчас сорвется со всех цепей, набросится на него, перегрызет ему глотку (после всего, что случилось, смерть уже не казалась таким плохим вариантом), как вдруг… Ладонь, покоившаяся на талии Альфы, ощутила какую-то сладкую подспудную дрожь, пронзившую всё тело лукавого. Послышалось тихое, игривое, умиленное воркование, и демон прижался к его лбу своим, нежно бодаясь. Боль от вонзившихся в кожу рогов была жгучая и втройне усиливалась тем, что гитарист елозил их острыми, как бритвы, кончиками, ласково притираясь, – но больнее отозвалось ослепленное горем сердце. Именно так, он помнил, демоны метили своих партнеров во время гона, валяясь и кувыркаясь в траве, визжа, как молодые волки. Пожалуй, это было самое совершенное выражение любви из всех, какие только были доступны исчадиям ада. - Твоя маска… - Папа коснулся тускло серебрившегося металла самыми кончиками пальцев. - Сними её. Альфа замер, и боль, сдавившая Терцо череп, прекратила нарастать. Зажатый в ловушке меж смертоносными рогами и твердой спинкой софы, он не мог ни двинуться, ни улизнуть, зато прекрасно знал, чем гитариста можно было отвлечь. - Показать мое лицо? – Вопросил он с невинным удивлением во вновь прорезавшемся голосе. - Ну, точно. Поживей. - Никак нельзя, Maestro. – Гуль наконец разорвал дистанцию, подвигаясь к самому краю колен Папы, и смущенно покачал головой. - Почему? – Незачем было упорствовать: он уже достаточно овладел ситуацией. Но гордость, азарт и упрямство взыграли в Терцо, не давая ему заткнуться. - Ты что, страшный, как смертный грех? - М-м… Как раз наоборот. Взгляд зеркально-черных глаз провалился в пустоту, словно демон попросту не мог определиться, что чувствовать, а приоткрытый рот с выдававшимися клыками сообщил его лицу какое-то бессмысленное выражение. В этом не было наглости непослушания или самодовольства, а просто равнодушное, без грусти, признание – меж демоном и человеком не могло быть настоящей близости. Есть черта, за которую Альфа его никогда не пустит. Сколько ни приказывай и ни проси. В неожиданном припадке сквернословия Папа схватил гитариста и опрокинул его на софу, спиной к себе, лицом в подушку у подлокотника. Извернувшись, гуль вздернул зад, расставив неубористые колени, насколько только хватало места, подцепил молнию на узких брюках, – Терцо стянул их рывком и уже касался горячей пепельной кожи. Он лапал Альфу бесстыдно, торопливо, отчаянно, но думал не об Альфе вовсе. Неугомонное воображение, работая на износ, рисовало пред его внутренним взором красное кардинальское одеяние, которое было так приятно задрать до лопаток, молочно белые бедра, что сами просили шлепков и укусов. Чувственность, открытость и откровение, не скованные ни предрассудками, ни стыдливостью – вот, чем он грезил, что мечтал открыть в Копии. Но едва дорвавшись до своего душеньки (того, то есть, чем он был на самом деле), Терцо неожиданно повстречался с само́й суровой судьбой, взглянувшей на него скучно, сквозь какое-то мутно занесенное зимней вьюгой окно. Альфа глухо взвыл, призывно выгибаясь, умоляя себя заполнить. Папа отвел в сторону его похотливо вздернутый хвост – тот, конечно, не вписывался во все эти бредовые мечты, но так было даже лучше. Странное соединение горечи и желания, боли и удовольствия доводили Терцо до головокружения, и когда он, расстегнувшись, высвободил напряженный член, то липкая смазка протекла прямо на костяшки пальцев. Папа выдохнул с низким стоном, легко скользя по всей длине, повернул ладонь на головке, просто чтобы понять, насколько его хватит и, – ох, чёрт, – судя по реакции тела, точно ненадолго. Какой же он, по совести говоря, чудак: партнер совсем не прикасался к Терцо, да он сам едва себя приласкал, но уже был так тверд, так полон жгучей, перекипавшей через край нежности. Возбуждение демона пахло сладко и терпко, а влажно блестящий от смазки вход принял Папу легко, благодарно, стоило надавить сжатой в пальцах головкой. Терцо никогда не раздевался во время секса с музыкантами, никогда не заканчивал внутрь, как будто не хотел делать из этого что-то личное. Благо, гули были не из капризных и прислушивались к нему в себе с трепетом и восторгом, с экзальтированным упоением, точно он священнодействовал, – даже если всё было грязно и быстро, вот как сейчас. Папа просто насаживал Альфу на себя, словно бабочку на булавку, зверея от ощущения его тугого тепла, а как уперся лобком, сходу начал двигаться, не давая передышки. - Что, нравится? – Шептал он, задыхаясь, и ритмично раскачивался: медленно, с оттягом – назад, и жарко, торопливо – вперёд. Альфа даже не пытался отвечать, просто стонал какую-то ересь и с силой дергал бедрами навстречу движениям Терцо, стараясь увеличить амплитуду толчков, насадиться еще сильнее, – как будто просил, чтобы Папа продырявил его насквозь. Понтифик запрокинул лицо, провел рукой по мокрому лбу, убирая волосы. Внезапно напоролся на острую боль от оставленных гулем ран и поморщился, крепко шлепнул его захватанный зад. Конечно, это тело было создано для греха и идеально замирало, идеально отвечало на каждое прикосновение. Его неисчерпаемая отзывчивость, не имевшая под собой ни единого чувства, кроме дьявольского желания трахаться, позволяла славно подрочить друг другом, устроить очень сладкую долбежку, от которой отнимались ноги. Но разыгравшаяся фантазия Папы лишь подливала масла в огонь, и сердце заходилось так, как если бы ему всадили шприц адреналина. Под закрытыми веками плясали и вздрагивали пятна медного света от дотлевавшей свечи, озаряя темные, бессвязные, почти фантасмагоричные воспоминания: Копия, фехтовавший против него до бессилия, Копия, кружившийся с ним в танце, Копия, смеявшийся ему в лицо. Копия, обманувший его, как самого легковерного идиота. Терцо зарычал, вонзаясь в гитариста со всей дури, чувствуя, как член болезненно дергается в глубине горячего нутра. Страшно хотелось кончить, спустить пар, страшно хотелось разрядки: от щекотных искр удовольствия ломило кости и свербело в носу. Не сдержавшись, Папа даже дотянулся до взмокшего загривка и вцепился в него зубами. Но от кислой, отравленной крови демона щипало язык и болел пищевод, а потому понтифик поспешил сплюнуть прямо на пол, где и без того царил ужасный беспорядок: с гуля буквально текло. Обивка потемнела от спермы и предъэякулята, беспрестанно сочившегося с Альфы; он просто сходил с ума от перевозбуждения, кончал, не успевая как следует отвердеть, пока Папа вбивался в него частыми, мощными, отрывистыми толчками. Любой другой, пожалуй, мог бы очень дорого дать за столь неутомимого любовника, – а Терцо не хотел ничего, кроме пожатия тонких рук и упоительно полных бедер, и возбужденного блеска в сонливо прикрытых глазах, и ответных содроганий угловатого тела, белого, как сахар, и такого же сладкого. Признайся себе наконец, не хотел ничего, кроме Копии; он кончал с этим именем на губах, оно таяло во рту, как пломбир, как слова самой проникновенной молитвы: сначала хлесткий щелчок у задней части языка, - К потом любовно округлившиеся губы, - О смыкавшиеся только с тем, - П чтоб тут же растянуться в до боли широкой улыбке, - И переходящей в громкий, как приступ неожиданных рыданий, стон. - Я Пламя свечи задрожало в предсмертных муках, а потом угасло совсем. Бурный, продолжительный оргазм ощущался так, как будто он чихнул сразу всей поверхностью тела, исчерпав себя досуха. Тяжелый, сильный, удушающий запах гари заполнил голову в один резкий, хищный скачок, и каменная неподвижность сковала разум и тело. Впотьмах раздался смутный шорох и возня, хлопотливое воркование: это гуль насилу собирал себя по частям, выпутывался из неразберихи рук, ног и одежд. Хотя эта суетливая случка не утолила желания демона, тот не мог и помыслить о том, чтобы лезть на Папу повторно. Таковы были правила. Терцо на дух не переносил всех этих сентиментальных послеоргазменных нежностей, ласк и признаний. Он уже ощущал стальное пожатие наступавшего обморока, бредил тошными черно-белыми мушками, – как вдруг руки коснулось что-то мокрое, теплое, совсем не походившее на холодный металл. Альфа прижался к нему губами, носом, щекой… И смылся быстрее, чем Папа успел опомниться.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.