Боль
3 марта 2023 г., 19:40
За всю ночь Сукуна так и не сомкнул глаз. Он смог поспать совсем недавно, поэтому этой ночью в этом не было необходимости. Тем более, что кто-то из них должен следить за обстановкой.
Остаток ночи Сукуна следил за Фушигуро.
Следил за тем, как его острое лицо во сне все равно не смягчается — Фушигуро, кажется, никогда не дает ему смягчиться. Улавливал, как трепыхается во сне ворох ресниц, таких длинных. Таких острых. Если бы Сукуна задержался на них на мгновение дольше, вероятно, распорол бы себе грудь.
А события ночи и так достаточно его изломали.
Ему нужно обдумать, нужно понять, как действовать дальше, что вообще сказать Фушигуро после этого. Как не позволить ему развалиться? Почему эта мысль так едко оседает в сознании, Сукуна не ведает. Когда появилась оглушительная потребность в сохранении Фушигуро — Сукуна не знает.
Возможно, не хочет знать.
Это пугает.
Пугает ещё сильнее, учитывая его дальнейшие планы на Фушигуро. И он мог бы воспользоваться моментом, мог бы проскользнуть через все контракты и все же провернуть задуманное.
Только вот Сукуна понимает, что не может.
Не хочет.
И это хоть и ужасает, но все равно почему-то не кажется чем-то неправильным, напротив — ощущается абсолютной истиной.
Вглядываясь в сжатую челюсть Фушигуро, Сукуна осознает, что не хочет рушить его дальше.
Не хочет рушить до поломанных костей и перетертых через мясорубку мышц. Не хочет втыкать иглы в трепыхающееся сердце, не хочет оставлять порезы, что станут яркими шрамами, темнеющими на холоде.
Фушигуро кажется таким холодным.
Почти мертвым.
Если бы Сукуна не слышал его ровного дыхания, то легко бы в смертность поверил, но одна мысль о том, что Фушигуро мертв, вызывает в груди непонятное острое жжение.
И потребность прижать Фушигуро ближе.
Сукуне нужно понять, что сказать Фушигуро, когда тот проснется. Как вообще после такого завести диалог? И он же действительно не видел в списках участников колонии Фушигуро Цумики.
Вдруг вспоминается голос, которым Фушигуро просил его найти дерево, которым сказал о том, что в последнее мгновение на него смотрели глаза Цумики, — сдавленный, нарочито спокойный, хриплый, пустынный.
Сукуна впервые слышал Фушигуро таким.
Впервые видел такой ужас в его светлых чистых глазах. В его глазах, так страшно напоминающих лазурное небо, так страшно похожих на что-то ясное, солнечное. Никаких чертей, никаких преисподних.
Чистота.
Такой взгляд Сукуне все же однажды удалось ухватить, там, на кухне, когда он рассказывал Фушигуро о том, что было тысячи лет назад. И этот чистый, такой открытый взгляд казался благословением, казался самым ценным сокровищем, что Сукуна когда-либо находил.
Думать так о шамане — страшно, неправильно, уродливо.
Думать так о Фушигуро — истина.
Кажется, Сукуна тысячу лет шел именно к этому, к познанию истины, заключённой в светлых, прозрачным небом светящихся глазах.
И теперь, так осторожно выпутываясь из-под рук Фушигуро, Сукуна отчаянно понимает, что совершенно не знает, как начать разговор.
Что говорить.
Кажется, все слова лишние, и на язык они совершенно не ложатся, только изрезают его глубокими порезами — вдоль, поперек, диагонально. Все слова оказываются неподходящими, странными, неуместными.
Такими давящими.
И.
Такими страшными.
Пусть Фушигуро этого и не показывает, но изнутри он сломан. Все подреберные города снесены пожаром, все сохранившиеся здания обваливаются по кусочкам, давя чудом выживших людей. Изнутри Фушигуро слишком разломлен, изрубцован, лезвием порезан.
Одно неправильное слово — Фушигуро доломается.
Одно неверное движение, утверждение — Фушигуро обратиться в пепел. Догорят и те обломки, те черепичные крыши и кусочки земли.
Сгорит все, что Фушигуро так тщательно скрывал, что охранял под семью замками, под толстыми вольфрамовыми дверями и иридиевыми плитами.
И Сукуна совершенно не знает, как не доломать то, что и так почти вдребезги.
Что, возможно, уже вдребезги.
Проходя в коридор и отлавливая в сознании те образы, что на подкорке выжжены, Сукуна прикрывает глаза. Выходит из квартиры. Для начала нужно отыскать что-нибудь, что Фушигуро сможет поесть, возможно, найти ещё одну квартиру с бойлером, чтобы он смог смыть с себя то, что клеймом за вчерашнюю ночь в кожу въелось.
Нужно отыскать хоть что-то, что сможет немного помочь, что-то, что натолкнет на мысли, приведет к тем нужным, правильным словам, которые Сукуна самостоятельно найти не может.
Обыскав около двух десятков квартир, Сукуна тяжело сорвано выдыхает.
Блядь.
Ничего.
Абсолютно ничего, что могло бы хоть на толику ношу облегчить.
Приходится вернуться.
Заходя обратно, Сукуна тут же натыкается на стоящего у порога Фушигуро, уже полностью одетого в то тряпьё, что в шкафу было оставлено.
Фушигуро не выглядит сломаным, не выглядит изрубцованным, изрезанным на тысячи кровавых лоскутов. Фушигуро перед ним — сталь. Иридиевая жердь вместо позвоночника.
И Сукуна бы даже в это представление поверил, если бы не глаза.
Глаза Фушигуро, затопленные виной. Покрытые толстой коркой льда, обращённой осколками внутрь, прорезающий глаза до сетчатки. Глаза Фушигуро, в которых света крупицы, песчинки. Безжизненные. Изуродованные. Болезненные.
Это заставляет поежиться, это вынуждает что-то в груди упасть, проткнуть органы сотней ржавых гвоздей, тяжело вздохнуть, чтобы не обрушиться самому.
— Где ты был? — гулко спрашивает Фушигуро. В голосе ни тени того скрипучего ужаса, что был ночью. Ни капли от той сиплости. Ни крохи от той хрипоты. Голос ровный, даже спокойный.
Насколько же Фушигуро за эту ночь заново себя перековал?
Насколько глубоко спрятал то, что его сломало.
Что надломало хрупкое, проткнутое иголками сердце.
Если бы не глаза Фушигуро, можно было бы даже в это спокойствие поверить. Поверить в отсутствие слома, даже надрыва. В отсутствии струпьев на коже.
Прокручивая в голове вопрос, Сукуна выдыхает также спокойно, пусть за рёбрами и сплошная локальная война:
— Искал еду или ещё одну квартиру с бойлером.
Слышится сорванный выдох, на мгновение кажущийся даже облегчённым. Фушигуро проходит в кухню и хватает со стола хлебцы, что они отыскали в одной из квартир. Как давно они не ели что-то нормальное?
— Нашёл? — вдруг, не поворачиваясь, спрашивает Фушигуро спокойно, стократно выверено, но абсолютно холодно.
Даже морозно.
— Нет.
Теперь, всматриваясь в спину Фушигуро, Сукуна может уловить то, как сильно она натянута, как тщательно Фушигуро старается слом закрыть, скрыть, отрицать.
Когда Фушигуро берет из упаковки хлебец, Сукуна видит, как вместе с движением подрагивают его руки.
Единственная брешь в стальных доспехах, которые героически нацепил на себя Фушигуро.
В доспехах, что сдавливают его грудную клетку.
И почему-то от этого осознания что-то так страшно в груди сжимается. Приходится прикрыть глаза, чтобы подрагивающие руки не видеть.
Вероятно, Фушигуро все ещё ощущает на ладонях кровь.
Вероятно, все ещё чувствует на них остатки тепла.
Вес тела.
Складки одежды, насквозь промокшие, залитые багряными ручейками.
Вероятно, Фушигуро все ещё чувствует на своих руках смерть.
Сукуна знает, Сукуна тоже смерть на своих ладонях видел.
Только сопровождалось это совершенно иными эмоциями.
И от этого почему-то больно.
Разрубая тишину, Фушигуро начинает диалог первым. Все ещё не поворачиваясь. Все ещё утыкаясь взглядом куда-то в столешницу.
— Чтобы превозмочь в себе человека, нужно суметь похоронить его, — останавливается, вбирает носом воздух. — Но человек внутри меня гниет.
Легкие протыкаются сотней иголок, когда сказанное доходит до конца. Сукуна складывает руки на груди, опираясь на стену и закидывает голову, чтобы на Фушигуро не смотреть.
Это его вина.
Даже если не знал.
Даже если совершенно не ведал, что все повернётся так.
Потому что планы на Фушигуро были.
Любой слом Фушигуро — дело его рук, мыслей, контрактов.
И это заставляет вжать сцепленные руки сильнее, и что-то в груди с этим осознанием заставляет сердце бухать тяжело, скомкано, совсем прерывисто.
Человек внутри Фушигуро гниет.
И гниение породил Сукуна.
Все, что между ними происходило, ломало Фушигуро. События вчерашней ночи лишь доделали начатое. Разбили то, что так хрупко хранил Фушигуро — теперь осколки царапают внутренности.
Тяжело выдохнув, Сукуна, не отрывая взгляда от потолка, произносит так хрипло, что даже жалко:
— Я не знал, что та сука была в Цумики.
А Фушигуро лишь бросает в ответ привычным арктическим холодом:
— Я не виню тебя. Почему ты оправдываешься?
От слов становится так морозно, что преисподние под рёбрами начинают покрываться колотым льдом.
Становится так холодно, что весь огонь, разлитый по венам, столбенеет. Замерзает.
Сукуна замерзает тоже.
— Потому что я не хотел этого, — слова даются так тяжело, каждый звук царапает язык, и Сукуна сглатывает кровь.
Пытается еще:
— Гниение человека внутри тебя не твоя вина.
Слова жуткие, настолько непривычно на язык ложащиеся. Сукуна — король проклятий. Эгоцентричный. Жадный. Все цели исключительно корыстные.
Но что-то изменилось.
Фушигуро что-то изменил.
Фушигуро привел их к тому разговору на кухне, к тем рассказанным историям, шуткам, хриплому смеху. Фушигуро привел его к тому страшному желанию сохранить, не дать разрушиться, подставить плечо, быть белой тростью.
А Сукуна за все это в ответ лишь позволил Фушигуро охватить тьму. Направил Фушигуро на убийство сестры.
Что вообще сделал Сукуна?
Как много он проебал?
В чем так страшно проебался?
И эти мысли, они пугают, они рушат внутренние тысячелетние постулаты, свергают столпы, на которых существования короля проклятий держалось.
Фушигуро что-то в нем изменил.
А Сукуна…
Сукуна тоже что-то изменил в Фушигуро.
И их изменения совсем не равноценны.
Фушигуро больше ничего не говорит, лишь поворачивается и, опираясь спиной на столешницу, высматривает то, что перед ним.
А Сукуна наконец опускает голову, и заглядывая в сизые глаза вновь, тяжело сглатывает. Глаза Фушигуро — чистые, покрытые колотым стеклом.
Сукуна помог Фушигуро перестать шагать по битому стеклу, оставляя кровавый шлейф, тянущийся от ступней.
Но Сукуна заставил Фушигуро смаргивать битое стекло в глазах, загоняя его все глубже и глубже.
Фушигуро не винит его?
Почему?
Почему в Фушигуро нет злости? Потому что в нем нет эмоций? Больше нет того запала, той бойкости, пылкости?
Лучше бы Фушигуро злился, лучше бы обматерил его, нагнал на него всю ту тьму, которая теперь ему подвластна, лучше бы оставил настолько глубокие раны, что и регенерация бы не помогла.
Лучше бы Фушигуро злился.
Потому что Фушигуро сейчас — выхолощенное ничто.
И глаза его — чистые, светлые, — теперь кажутся гниющими от осколков, кажутся совершенно безжизненными.
Фушигуро вдохнул в Сукуну жизнь.
А Сукуна.
Сукуна жизнь из Фушигуро забрал.
И это неправильно, это неравноценный, блядь, обмен. Так не должно быть. Не должен Фушигуро погасать, не должен тьму свою наизнанку вместе с собой выворачивать. Не должен стоять на этой кухне выхолощенной статуей. Не должен смотреть с этими осколками и ледяными колами, вкручивающимися в сетчатку.
Из мыслей вдруг вытягивает спокойный, чуть хриплый голос Фушигуро.
— Я смотрел список участников колонии, а Юджи никогда не ходил со мной к Цумики.
Этого хватает, чтобы то замёрзшее внутри начало потихоньку оттаивать. Этого хватает, чтобы петлю вины не стянуть с себя, но хотя бы ослабить.
И этого просто.
Хватает.
— Что я могу сделать для тебя сейчас? — выдыхает Сукуна, на мгновение отводя взгляд. И слова выходят колкими, ломкими, он ведь никогда такого не говорил, никогда о таком даже не задумывался. И это выходит странно, непривычно, неумело.
Возвращая взгляд к глазам Фушигуро, Сукуна вдруг на мгновение улавливает тот страшный слом, который Фушигуро так мастерски прячет. Всего на мгновение, но Сукуна видел россыпь крови от битого стекла, видел надтреснутость от ледяных клиньев.
Сукуна видел.
Смог уловить, рассмотреть, понять.
Понять, как сильно Фушигуро на самом деле сломан.
Что-то в собственной груди расходится по швам — становится так невыносимо больно, что Сукуна сжимает зубы, пытаясь стерпеть.
— Найди, пожалуйста, мороженое, — хрипит Фушигуро, отводя взгляд и хмуря брови. И голос его выходит все ещё холодным, но все ледники в нем разбиты в крошево. Нет того выхолощенного спокойствия. Нет безразличной стали.
Крошево.
А следом Фушигуро зажмуривается и повторяет ещё тише, так надколото и пустынно, что что-то в собственной груди со словами трескается:
— Я хочу мороженое.
Пытаясь наждак в горле сглотнуть, Сукуна ощущает, как много с этими словами внутри разбилось, ощущает те тысячи гвоздей, протыкающих внутренности. Чувствует как по изнанке проходятся кипятком, сжигая до волдырей, до страшных ожогов, разъедающих кожу.
Больно.
— Дай мне десять минут, — хрипит в ответ Сукуна.
Фушигуро кивает.
Вылетая на улицу, Сукуна выламывает дверь в соседнем доме, потому что в их он ничего не нашел.
Почему это так важно?
Почему просьба Фушигуро расколола внутренности на сотню осколков?
Почему, сука, так больно?
Никогда так не болело. Потому что нечему там было болеть. Нечего было рушить. Во внутренностях не было ничего, что можно было сломать.
До Фушигуро Сукуна мог жить без сердца — сам же его у Итадори вырвал.
А теперь.
Теперь…
Фушигуро его изменил, Фушигуро дал то тепло, которым Сукуна все тысячи лет плевался, обращая все в ничто. Никто и никогда не относился к нему так, как Фушигуро.
Король проклятий.
Титул — клеймо.
Клеймо, выжигающее отношение и шаманов, и проклятий.
Выжигающее отношение всех.
Кроме Фушигуро.
И впервые Сукуна тепло в груди не распыляет на города, сжигая их в пепелище.
Сукуна впервые тепло хочет сохранить.
Отдать Фушигуро то немногое, что он может взамен предложить. Ту крошку тепла, которая есть в нем самом — за тысячи лет не угасла.
Хранилась, кажется, для одного.
Все тысячи лет.
Для Фушигуро.
Наконец отыскивая мороженое в лотке в одной из квартир, Сукуна грузно выдыхает.
Блядь.
Возвращаясь обратно в их квартиру, Сукуна тут же протягивает Фушигуро мороженое.
И видит эту изрубцованную изломанную короткую улыбку.
В груди становится так больно, что Сукуна зажмуривается.
И они возвращаются на кухню.
И вновь берут одну ложку.
И вновь едят мороженое.
Только теперь очередь Сукуны спрашивать.
А Фушигуро после долгой тишины наконец отвечает ему.
И следующие часы Сукуна слушает.
Слушает. Слушает. Слушает.
Иногда переспрашивает, уточняет детали тех событий, что Фушигуро ему рассказывает. И даже не ощущает той былой ненависти, когда Фушигуро говорит ему о Годжо.
Следующие часы Сукуна слушает.
Со временем голос Фушигуро становится все надтреснутее, где-то он себя останавливает, но Сукуна его не торопит. У них есть целый день.
И со временем Фушигуро глубоко вздыхает, выпуская с этим выдохом наружу весь тот внутренний слом.
Рассказывает и про Цумики.
Сукуна впервые ощущает такое количество тепла под ребрами, и мороженое приобретает совершенно другой оттенок, лишается того подтекста.
А потом они начинают рассказывать что-то по очереди.
И краски за окном сгущаются, и солнце провожает их розоватыми лучами, играющими на коже Фушигуро в догонялки. Сукуна смотрит в сизые глаза — и падает. Падает-падает-падает. Так глубоко, что выхода наружу, вероятно, уже не отыскать.
Сукуна не хочет его отыскивать.
Когда тьма за окном нарастает, когда Фушигуро вновь рассказывает что-то, когда в голове вспыхивает осознание и начинается фантомный отсчёт.
Сукуна понимает.
Он в действительности проклятие.
Примечания:
Тяжело далась эта часть: попросту не писалась. Зато теперь я не могу спокойно смотреть на мороженое.
Спасибо всем, кто отзывается в комментариях! Вы согреваете меня </3