Третье ноября

Горячая работа
R
В процессе
91
2
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 78 страниц, 35 100 слов, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
91 Нравится 86 Отзывы 33 В сборник

За то, что скоро рождество

Настройки
Примечания:
      Продолжительность визита Аказы была равна времени, необходимому термопоту, чтобы нагреть литр воды – пять минут.       На протяжении этих пяти минут Аказа робко мялся у подставки для зонтов, обувного шкафчика, вешалок с плащами, куртками и пальто. Он даже не разулся и не перешагнул за пределы гэнкана, понятное дело, чтобы было удобнее покинуть дом.       Пока я смешивал на кухне (не путать со столовой, совершенно разные комнаты) своё пышущее жаром снадобье серовато-кремового цвета, хрустящее порошком на зубах, сколько ложкой не размешивай – пабурон в саше – до меня отрывками доносился тихий разговор мамы и Аказы.       Сначала эта была сдержанная и слегка суховатая благодарность Аказе – намёк на чистую признательность в интонации мамы можно было различить, только если сильно напрячь слух.       Потом это было ровное: «мне не трудно, мы же с Кёджуро-куном хорошие друзья».       Помимо появившегося из ниоткуда суффикса, что Аказа впервые в истории приставил к моему имени, меня удивила бесстрастность и холодное спокойствие его голоса. Так он разговаривал с учителями, с не особо знакомыми девочками, с продавцами в пришкольном магазинчике – уважительно, но сухо.       Их беседа представляла собой обмен репликами двух закрытых, недоверчивых, строго воспитанных людей.       Только переступив через порог, я испугался, что Аказа из-за своего пристрастия чесать языком что-нибудь, да ляпнет моей маме и выдаст с потрохами: что я бежал к нему под дождём, что я спал у него на плече, что мы за руки держались. Вставит какую-то деталь в общую картину, из которой станет кристально ясно, что я в него влюблён по уши.       Однако я совсем не учёл, что болтливость эта предназначалась только для меня, включалась в разговоре лишь со мной и на посторонних совершенно не распространялась – ни улыбки, ни искорки интереса в глазах, ни сбивчивого темпа речи, если собеседником Аказы будет кто-то, кто не является мной.       Аказа слегка стеснён: он проговорил, что был бы рад переждать ливень, да только нужно идти домой и прибираться, уроки делать, готовиться к тренировке – хлопот невпроворот.       В тот момент я вышел из-за угла с кружкой в руке, опёрся плечом о стену, уставился на них. От температуры глаза словно ввалились внутрь. Поскорее бы лечь, да надо же хотя бы выпроводить Аказу, попрощаться, а то совсем невежливо получится.       Мама глядела на Аказу со сдержанной, даже слегка равнодушной благосклонностью великосветской львицы и понимающе кивнула, как добрая начальница, отпускающая подопечного со смены.       Трудно поверить, что роскошь и зажиточность не всегда были атрибутами такой женщины.       В детстве я каждый раз с замиранием сердца, неуёмным интересом и переживанием слушал одну и ту же историю – историю знакомства и любви моих родителей.       Знойный летний день, духота, уличная пыль и скромное кафе неподалёку от кампуса, в которое мой отец зашёл с друзьями, чтобы охладиться.       Тихое звяканье – тонкая рука изящно расставляет на столе напитки со льдом, тарелки с омлетами и холодной со́бой. Отец поднял глаза, чтобы поблагодарить официантку, но вдруг потерял дар речи и посмотрел на неё с приоткрытым ртом, как на пронзительно-лиловое небо после тайфуна, как на разрывающийся над головой залп ослепительного фейерверка, как на нечто райски прекрасное.       Ему показалось, весь мир – декорация, выстроенная вокруг этих красных глаз, пронзающих его до костей.       Он не просто не отвернулся – глаз не сводил, даже когда моя будущая мама уже проплывала мимо столиков – богиня в черном фартучке и длинной коричневой юбке.       Мой отец стал заходить в то кафе каждый день.       Целый месяц моя мать, принося заказ, неизменно получая благодарность и искренний комплимент, от которого любая другая уже растаяла бы – даже не награждала отчаянного ухажёра улыбкой, редко удостаивала чести поймать взгляд своих строгих рубиновых глаз, с автоматизмом расставляла блюда, считала деньги и уходила, как сказочное мимолётное видение.       Серьёзной девушке было не до любовных игр, на её плечах лежало хозяйство, забота о больном брате, учёба, подработки.       Насколько она была прекрасна, настолько и недосягаема – никак, ни при каких обстоятельствах не давалась в руки.       Каждый раз ставя точку, она влюбляла в себя моего отца ещё больше и в итоге влюбилась сама, а лёгким взмахом кисти жирно поставленная точка приобрела хвостик, стала запятой, историей с продолжением в виде меня и Сенджуро.       В один день мир для отца перевернулся. Богиня в фартучке лёгкой дымкой растворилась, вдруг исчезла из кафе, устала от навязчивого внимания и сбежала – и не нашёл бы он своё мимолётное видение уже никак, если бы не вечно кашляющий, болезненный однокашник с химико-биологического факультета, как капля воды похожий на Руку.       Кибуцуджи Музан, который на первом курсе никому не нравился, который постоянно сидел над химическими уравнениями и корпел над склянками, который выходил из себя по любой мелочи и который по совместительству был родным старшим братом Руки, стал единственной ниточкой к ней.       Бесконечно долго отец добивался моей матери, прежде чем она наградила его легким поцелуем в краешек губы, как раз когда колесо обозрения вознесло их кабинку на максимальную высоту – в такой вышине глаза людей не могли бы углядеть тот робкий, быстрый и душеспасительный жест любви.       Оказалось, нежные чувства всё это время были взаимными. Разгоревшиеся лесным пожаром чуть позже первой встречи, они напугали мою маму до глубины души, а каждый визит доброго, заботливого, обольстительного Ренгоку-сана пугал и бередил её только больше.       Ей казалось, он попросту не мог быть до конца честным и полностью добросовестным, ведь, известное дело, у мужчин на уме только одно, а у богатых мужчин – тем более.       Он же ей воспользуется, погубит, наиграется и бросит.       Но как оказалось – не воспользовался, не погубил и не бросил.       Однако даже когда Рука стала его возлюбленной, трудности не кончились: косные родители моего отца были против их союза.       Где это видано, брать бедняжку неимущую без имени, из непонятного рода – себе в жены?       Отец слушать их не желал.       Он чётко понимал только одно: жизнь без неё теперь – это смерть.        Безвыходная и безрадостная необходимость существовать, отчаянное пьянство, разъедающий раздрай, тоска и горечь – вот она, жизнь без Руки.       Ему были безразличны последствия, по важности наследство вдруг скукожилось до размеров букашки, чужое мнение стало не более, чем пустым звуком.       Он был молод, смел и свободен – никто не мог лишить его сердце права любить.       В итоге бабушке и дедушке ничего не осталось, кроме как смириться со снохой – Ренгоку Шинджуро-то единственный сын и наследник, если не ему продолжать семейное дело, то кому?       — Аказа, пока. Напиши, как доедешь.       — А, — его взгляд, бывший задумчивым и отстранённым, смягчился, потеплел. — О'кей, напишу. Пока! Выздоравливай!       Он улыбнулся. И моя болезнь словно одномоментно улетучилась.       Я не сдержался и улыбнулся тоже – улыбался и не мог перестать, даже когда он ушёл в дождь.       Аказа уехал на такси, которое ему заказала моя мама.       Накрывшись одеялом, я лежал с мокрой тряпкой на лбу, градусником под языком и, закрыв глаза, представлял то кафе у кампуса, то колесо обозрения – из-за лихорадки картинки рисовались в моем воображении особенно ярко.       Беззаботное, светлое, тёплое прошлое ещё до моего рождения.       Стиснув зубы, я застонал от недомогания: тело трясло, голова раскалывалась, горло при глотании тоже отдавалось болью – это всё понятно, банально, очевидно, разумеющееся при температуре в тридцать девять, но куда больше болело, кололо и раскалывалось у меня сердце.       Как всё могло бы быть легко, влюбись я в девушку, вокруг ведь столько красавиц!       Но почему, как назло, так хорошо только рядом с Аказой? Почему мою душу и моё тело влечёт лишь к нему одному?       По какой такой причине это ужасное помешательство, больное извращение выпало именно на мою долю?       Сколько бы я не терзался, ответа из темноты сомкнутых век мне навстречу не выплывало.       — Скоро должно полегчать, — зазвучал из тьмы мамин голос.       Она мягко провела рукой по моим волосам, прежде чем убрать с моего лба влажную тряпку и вытащить изо рта градусник.       Я приоткрыл глаза – всё было размытым, чрезмерно ярким, нестерпимым.       — ... Я тоже надеюсь – очень надеюсь. Что это просто закончится.       Она рассмеялась, как мне поначалу показалось, бессердечно.       — Конечно закончится, бедолага! — Мама несильно потянула меня за щеку. — Обычная сезонная простуда.       Но я говорил не про простуду.

***

      Тусклый декабрьский закат даже не догорал за окном – сразу тлел лилово-розоватыми красками. Казалось, стоит только подуть, и он разгорится, подобно затухающим огонькам в обгоревших полешках костра. Но солнце не покатится в обратном направлении по одной лишь прихоти, не восстанет из-за горизонта – этот день ушёл, и ушёл безвозвратно. «Завтра» таким же не будет.       Так как после уроков никто кроме одного сверходарённого ученика на дополнительные по математике не остаётся, учитель слегка не рассчитал пособия и дал мне с этим сверходарённым одно на двоих.       Пришлось, прямо как когда поручают какой-то парный проект на пятьдесят минут, сдвинуть две парты вместе, локоть к локтю.       И, наперекор моим ожиданиям, этот сверодарённый был не очень рад моему присутствию.       «Подвинься!», «не шатай!», «в свою тетрадь смотри!», «а ну не списывай!» – никакой пример под эти упрёки не решить, числа в голове рассыпаются, как из рук валятся.       В какой-то момент я не выдержал.       — И что у тебя там списывать, Аказа? Это ты наоборот у меня списываешь! — Я закрыл тетрадь.       — Я? Ты постоянно в мою сторону смотришь!       Лицо у меня вспыхнуло. Я-то думал, что делал это незаметно.       Учителю, сидящему за столом, до наших разборок не было дела – это был относительно молодой, вечно уставший мужчина, относящийся к преподаванию, как ко временной мере или как к затянувшейся шутке. Все мы знали, что рано или поздно он покинет школу – вопрос был лишь в том, когда именно это случится.       — Да... Да конечно, ты ведь весь учебник на свою сторону забрал!       Найдя оправдание, я перетянул пособие на свою парту, словно дело и вправду было в этих маленьких цифрах, в напечатанных курсивом латинских буквах, в непреложных истинах математики и нескончаемых формулах, а не в одних только будоражащих кровь глазах.       Всё равно Аказе учебник не нужен, никакие номера не решает, а если и решает, то неправильно.       Как у него вообще из сорока пяти градусов получился ответ с минусом?       — Ну и бери. Я вашу геометрию на оси ординат вертел, — Он отложил ручку, скрестил руки на груди.       — Это алгебра, — сказал я, слегка смягчился и поставил учебник ровно посередине, но Аказа так и остался равнодушен.       — В алгебре нет синусов-косинусов, — с твёрдой уверенностью произнёс он.       — Так-то есть, вообще-то, — влез математик. — Аказа, реши хотя бы пять примеров и иди.       Через некоторое время математику кто-то позвонил и ему пришлось отлучиться.       Мы с Аказой остались наедине.       Мне было больно смотреть на его потуги определить отрицательность или положительность косинуса на единичной окружности. Глядя на его замешательство, сведённые брови, трясующуюся под партой коленку, я не мог долго серчать из-за его прошлых нападков и предложил свою помощь.       Аказа равнодушно дёрнул плечом, краем губы улыбнулся – не насмешливо, скорее удручённо и заранее считая мою помощь вотщей.       — Как хочешь.       Ну и я объяснял: как хотел и как мог.       Вот, есть у нас половинка числа «пи» плюс альфа – тогда по формуле приведения, если это был косинус, то получится синус альфа, а если был синус, то получится косинус альфа, и с тангенсом-котангенсом абсолютно то же самое.       — Э-э... Половинка числа «πи»?       Ну «пи» на два!       — Это половина?       Конечно! И три «πи» на два – тоже половина. Только напротив.       — Вообще не догоняю, что ты мне талдычишь. Ну правда, я же совсем не такой умный, как ты.       — Да брось! Вот, смотри.       Ладонью я накрыл его сжимавшие ручку пальцы.       Ну... Я же не мог просто взять и начать писать своей ручкой. Цвет чернил будет отличаться от основных записей в его тетради. По аналогичной причине я и не мог своевольно выводить цифры своим почерком – у нас они совершенно разные.       Здесь как ни крути требовалось рука Аказы!       Так что не надо думать, словно я просто поддался порыву безнаказанно подержаться за руки – что за вздор и ерунда!       Не потихоньку – с немыслимой скоростью – в голове Аказы начало что-то проясняться. Мне даже не приходилось повторять по два раза, он на лету схватывал и запоминал формулы, лишь раз взглянув на них, что поражало меня – я сам их хоть и недолго, но зубрю.       — И тангенс сорока пяти градусов равняется едини...       — Минусу единице, — перебил он – его ладонь дёрнулась под моей, чтобы чиркнуть полоску возле цифры. — Котангенс сто тридцати пяти находится во второй четверти, это отрицательное число.       Я от души похвалил его за верное замечание.       И в момент, когда он вперился в мои глаза внимательным, недоверчивым взглядом, мне всё стало абсолютно ясно.       В первую встречу он ведь сделал то же самое: удивился приятным словам, насторожился, подозрительно вгляделся в моё лицо. А я, дурак с блокнотом наперевес, даже не понял, что подвергаюсь искушению. Как смертельно больной не понимает, что за пагубные процессы с каждым днём порабощают его организм – и понимать не будет, пока вместе с мокротой не отхаркнёт вязкую ярко-алую кровь.       По-настоящему коварная нездоровость всегда проявляет себя слишком поздно, чётко подбирая момент, когда лечить её бесполезно и невозможно, искоренять напрасно, бороться – втуне.       Когда Аказа в день нашего знакомства сцепил руки за спиной, с интересом подался вперёд, начал улыбаться – это были просыпанные семена, лёгкое покалывание сердца, прощупывание почвы.       Когда Аказа улыбнулся сейчас – это выросшее ядоносное дерево, ощутимый удар в груди, испарившаяся из-под ног опора.       Он отвёл взгляд первым. Кожа его щёк перестала поражать мой глаз своей белизной, порозовела, как цветок на ветке персикового дерева.       — Мне таких приятных слов ещё не говорили...       Аказа улыбнулся и я почувствовал, как пучина моей души загудела – не иначе туда рухнуло что-то тяжелое, что-то незабываемое, что-то, что останется там навсегда.       В услышанное мне с трудом верилось.       Всё, что я сказал, было обычным поощрением. Всё, что я для него делал, я сделал бы и для кого угодно другого – потому что помогать надо, подбадривать надо, проявлять хоть капельку доброты и человечности – надо.       «Не говорили», а стоило. Я бы даже больше сказал – стоило пестовать, баловать, холить и лелеять, чтобы он не реагировал так осторожно на каждое моё ласковое слово.       Я отдёрнул от него руку, как ошпаренный.       — Ну вот, ты хорошо понял, теперь можешь сам решать!       Конечно, свои пять заданий он решил и благополучно сдал учителю, когда тот вернулся.       Математик молча порассматривал тетрадь, а не найдя ошибок, которые Аказа постоянно допускал, резонно заподозрил неладное:       — Сам решал?       — Сам, — кичливо подтвердил Аказа.       — Хорошо, тогда объясни ещё... — Учитель задумчиво поднял палец, несколько секунд выбирал, прежде чем тыкнуть в какое-то место в раскрытом учебнике. — Вот этот пример.       Аказа склонился над учебником.       — Ну-у, котангенс двести сорока это просто «πи» плюс шестьдесят. Получается котангенс шестидесяти, так как «πи» целое, а не половина. Вот если бы была половина, был бы тангенс. А так ответ: единица на корень из трёх.       — Можешь же, когда хочешь. Верно!       Выходя, Аказа показал пальцем на дверь, как бы намекнув: «подожду тебя».       Я махнул рукой: «не надо».       Он помотал головой: «надо!».       И пришлось спешить: мне-то дали целых двадцать примеров, а Аказе – всего пять и домашка.       Наскоро перепроверив ответы, я сдал работу, нетерпеливо подождал, пока учитель оценит, и сразу рванулся прочь из кабинета.       Аказа сидел на подоконнике и смотрел в окно. Белый свет фонаря, лучи которого едва попадали сюда с улицы, тем не менее падали ему на лицо.       — А почему тебя после уроков оставили?       Клены уже отцвели, жёлто-оранжевые листья давно сгнили, ветер стал холоднее и температура заметно понизилась – об осени напоминала лишь лёгкая куртка, которую Аказа носил до сих пор.       — Подсказывал однокласснику у доски, — ответил я. — Он же стоит, молчит, робеет, а всем как будто бы всё равно. Почему так, интересно? Ну и я один на весь класс заорал: «Томиока, пиши корень из трёх!».       Не знаю, каким образом, но я рассмешил Аказу: как это бывает во время приступа ребросокрушительного хохота, он согнулся, положил руку мне на плечо, словно вот-вот потеряет равновесие – я с неловкой улыбкой стоял и смотрел, как из его рта выходят облачка пара, как он бездумно растрачивает тепло и краснеет от покалывающего щёки холода.       Я стянул с себя шарф.       Когда Аказа чуть успокоился, но всё ещё хихикал, я взял и обмотал его шею собственным шарфом: ярко-красным, но в тёмном переулке, через который мы шли на остановку – бордово-красным.       Аказа оторопел и принялся ощупывать обновку на шее с таким замешательством, словно пытался остановить кровь или приделать на место усекновенную голову – от смеха не удержался уже я.       — Что... — Сощурился он.       — Сейчас надо уже зимнюю куртку носить, — обходительно объяснил я.       Дать шарф – это меньшее, что я мог сделать. По-хорошему надо было его согреть в объятиях, поцеловать.       — Да это... Это демисезонная куртка, — пробормотал Аказа и плотнее обмотался.       Два жёлтых огонька подъехали к остановке. Трамвай затормозил со скрежетом, а электронную дверь открыл с шипением.       Аказа быстро попрощался со мной и уже было запрыгнул внутрь, как вдруг опомнился.       — А, Кё! Забери обратно, — в спешке он принялся стягивать с себя шарф.       Я не сделал и шага навстречу. Лишь стоял на расстоянии примерно пяти метров и глупо улыбался.       — Оставь себе. Дарю!       — Да за какие такие заслуги? — Аказа насупился.       За какие хочешь – так и хотелось сказать в его растерянное лицо – за то, что провёл меня до дома в тот день.       За то, что скоро рождество.       За то, что вызываешь во мне желание заботиться о тебе.       За то, что я в тебя влюблён, а ты живёшь в счастливом неведении. Ты ведь наверняка даже не подозреваешь, что такое бывает не в какой-то Америке на их абсурдных и бессмысленно помпезных гей-парадах, не в какой-то наивной додзинси с бойдзу рабу, а здесь, прямо перед твоим носом.       Двери автоматически закрылись.       В отражении окна трамвая я полупрозрачный и едва заметный – только яркие волосы различимы больше всего. Белки глаз – мельком.       В окне трамвая Аказа живой, но уже недосягаемый, из плоти и крови, но уже не коснуться.       Стоя под жёлтым светом ламп, он пытается что-то мне что-то втолковать – всуе. Я ничего не слышу кроме глухого «бу-бу-бу». Когда трамвай, следующий третьему городскому маршруту, трогается, Аказа даже не успевает договорить.       Его унесли по аккуратным бороздам трамвайных рельс, унесли обманчиво-комфортные сидения общественного транспорта, унёс тёплый свет тех самых ламп, и я понял, что ничего кроме разлуки эти идиотские средства передвижения не несут. По-детски иррационально, буквально на пару мгновений я возненавидел все эти автобусы, маршрутки, такси, самолёты, бесконечные вереницы вагонов поезда, трамваи, электрички и троллейбусы, ведь это неправильно, совсем несправедливо, когда огромная махина весом в несколько тонн по своей прихоти делает твоё сказочное видение мимолётным.

***

      Аказа ещё пытался вернуть мне шарф, но я твёрдо сказал, что не приму, потому что это подарок ему на рождество – ну да, вручил чуть пораньше, мы-то не увидимся в школе именно двадцать пятого декабря из-за зимних каникул.       — А у меня для тебя тоже кое-что есть, — подошёл Аказа на перемене перед последним уроком и положил мне руку на плечо, — ты сегодня что-нибудь делаешь?       До взмаха твоих ресниц делал, вообще-то – но теперь нет, весь день свободен абсолютно, аж не знаю, куда себя деть.       — Да нет, ничего, — лишь ответил я.       — Пойдём гулять тогда?       — Куда?       — Куда захочешь. А потом ко мне. Не потому, что я подарок дома забыл, а потому что, э-э... Я же у тебя был, а ты у меня ещё нет. Как-то несправедливо получается.       — С радостью, но только если я никому не помешаю!       — Не волнуйся, не помешаешь. — Он хлопнул меня по плечу и пошёл на урок.       Двое его друзей, как две огромные тени ожидавшие на другом конце коридора, странно на меня посмотрели.       Доума с полуулыбкой, Мичикацу-семпай – будто бы сквозь меня.       Детские крики разносились далеко над нашими головами: то напуганные, то счастливые, эти визги резонировали призрачным эхом в вышине.       Когда Аказа достал бумажник и раскрыл его, я не придал значения увиденному внутри – обычная семейная фотография, маленькая и наверняка милая его сердцу. Мне было важнее опустить его руку и осведомить:       — Это за мой счёт.       — Я что, дама, чтобы за меня оплачивали? — Он заупрямился.       Мне пришлось немного подумать и разработать тактику, что делать в таких случаях. Подобрав верный вариант лжи (верная ложь, какой оксюморон), я затараторил:       — Да у меня просто купон, за два места в кабинке можно платить как за одно. Так что ты всё равно бесплатно катаешься!       Он удивлённо раскрыл рот и ожидаемо поверил мне.       Я если вру, то убедительно, безобидно и редко – поэтому те, кто хоть немного меня знает, готовы сразу поверить.       — Как ме-е-едленно оно крутится, — сказал Аказа, со скрещенными руками наблюдая за колесом обозрения. — Хорошо хоть, что сюда очередь меньше. — Он проморгался. — А почему их две, кстати?       — Понятия не имею! Только сейчас заметил, действительно, как странно, ха-ха!       Я купил нам билеты по завышенной цене, чтобы обошлось без долгого стояния в очереди. Обошлось мне это удовольствие в 2400 йен.       Аказа начал что-то подозревать – я потрогал его по плечу и показал пальцем на крутящиеся с минимальной скоростью кабинки:       — А ты знал, что тут в восьми кабинках из сорока есть караоке?       — Караоке? — Переспросил Аказа.       Всё-таки мой шарф ему очень шёл.       — Интересно, как они себе это представляют – любоваться городом под какие-то песни? — Задался вопросом я. — Всё равно, что встроить туда телевизор и предложить посетителям смотреть и в окно, и на экран, ну не чудно ли?       Он пожал плечами.       — Даже не знаю...       — Это колесо, кстати, вошло в книгу рекордов Гиннесса. Смотри, потому что «центра» нет – как дырка от пончика.       — Назвали бы тогда: «Бигу Донатто», — ответил на эту очень полезную информацию Аказа.       Повсюду сияли гирлянды, разноцветные огни и лампочки, женские голоса из колонок задорно напевали что-то про светлую мечту, незабываемую юность и безоблачное в будущее.       Раздавался смех детей и безмятежно фланировавших парочек, при виде которых Аказа неизменно морщил нос.       — Фе-е, — говорил он, — голубки.       Всё, связанное с такой трепетной вещью, как романтика, вызывало у Аказы неприязнь с лёгким оттенком раздражения и скептицизма.       Он верил, что отношения смягчают, ослабляют, отвлекают, словом – всё портят.       Из-за пресловутых свиданок спортсмены и спортсменки считают позволительным пропустить пару-тройку тренировок, а если дело совсем плохо, то потом вовсе бросить спорт по причине: «паминялись ценнасти».       Это где такое видано? А как же олимпиады, первенства, гран-при, турниры и чемпионаты?       В сознании Аказы это просто не укладывалось. Как и не укладывалось, что если человек захочет – он бросит спорт, какой бы причина ни была.       Разве можно променять тренировки, поединки и гулянки с пацанами на какие-то поцелуйчики? Братву красивым личиком не заменишь! Так-то!       — Ага, ага, — кивал я, — так-то.       И был абсолютно искреннен. Мне было чудовищно страшно променять всё, что у меня было, на извращённое счастье в одночасье стать для Аказы не просто приятелем, не просто хорошим другом, который при взрослых превращается в «Кёджуро-куна» – а возлюбленным, истовым обожателем, отчаянным ухажёром.       Променять на поцелуйчики – нет, никогда, как бы ни хотелось... Да и не хотелось вообще! Что это такое!       — Эй, ты вообще тут? Пора уже заходить, — Аказа тянет меня за рукав, вслед за собой – в кабинку, обещающую вознести нас на умопомрачительную высоту.       — Ты высоты боишься?       — Нет, — он припал к окну, в котором, на мой взгляд, пока что было нечего рассматривать: мы даже до середины колеса не добрались, — от слова совсем. Хоть с тарзанки вниз головой прыгай. Кстати, я один раз так и прыгнул, но не вниз головой, а ногами, и не с тарзанки, а со второго этажа в кучу листьев.       — Ну ты даёшь! — Воскликнул я. — И что дальше было?       Аказа ухмыльнулся, не обнажив зубов, и повернул голову ко мне. На одной половине его лица сияли оранжевые лучи закатного солнца, другая – потонула в синей тени.       — А дальше я взял и умер. В лепёшку раздавило потому что.       Чёрный юмор (или чем бы ни было то, что Аказа сейчас сказал) не был в моём вкусе, поэтому я просто сидел и улыбался как обычно.       Со скоростью улитки колесо поднимает нас выше и выше – мы уже перерастаем пятиэтажки, мало-помалу люди внизу начинают казаться мелкими сошками, машины с высоты становятся будто игрушечными.       Я уже знаю, что Аказа наверняка замечает каждый раз, когда я на него заглядываюсь, но всё равно не могу перестать это делать.       Может, пора и в окно посмотреть хотя бы ради приличия. На самом деле ничего нового там для меня нет: машины, чьи крыши блестят на солнце, словно хитины жуков; длинная и продолговатая змея американских горок, пронзающая нашу дыру в колесе обозрения, наше «Бигу О» или наше «Бигу Донатто», если угодно; бутафорский мир, в самой высокой точке больше всего смахивающий на кукольный домик.       Я видел это тысячу раз, а Аказа – нет, вот я и повёл его сюда.       — Вот бы на небе всегда были такие красивые закаты... — Мечтательно проговорил он, растёкшись по пластиковым оранжевым сидениям.       — Если небо всегда будет таким, ты это ценить не будешь. — Негромко возразил я, а на его сонно-вопросительный взгляд принялся пояснять: — Имею в виду, именно такой закат, в точности, в малейших деталях – единственный в нашей жизни, отгорит пятнадцать-двадцать минут и уйдет навсегда. Это ли не повод ценить его ещё больше? Это ли не повод трепетнее относиться к прекрасному, но такому мимолётному?       Аказа моргнул. Глядя на то, как плавно и медленно двигаются его густые ресницы, я в полной мере ощутил, что значит слово «обворожительный».       — Но мы и так только делаем, что теряем, — он улыбнулся. Не радостно, не насмешливо – горько. — Разве тебе самому не хочется, чтобы всё хорошее осталось с тобой на веки вечные?       Я уже было сказал «нет», как перед глазами издевательски возникла крамольная картина: кисточка в моих руках, его вздымающаяся грудь, запах какой-то дезинфекции в кабинете химии.       — Только один раз хотелось.       Мы делали последний круг над городом и я рассеянно подумал, как было бы славно, подари Аказа мне поцелуй прямо здесь. В край губы, в лоб, в щёку – неважно.       Сорвись после этого наша кабинка и на полном ходу полети вниз, я бы уже совершенно ни о чём не жалел.       Всю дорогу до остановки Аказа зевал и прикрывал глаза – то ли холод разморил, то ли колесо обозрения убаюкало. Но когда я спрашивал, не хочется ли Аказе спать, он бормотал что-то отрицательное.       Снова приехал «третий» трамвай.       На этот раз людей было немало – небо приняло глубокий синий оттенок, загорелись огни на уличных столбах и в окнах жилых домов – шестой час вечера. Свободно было только несколько сидячих мест, на паре которых мы и устроились.       Аказа сразу же достал телефон и наушники, сказал, что ехать ещё долго, и предложил мне послушать музыку.       — Что за группа? — Спросил я, вставив наушник и услышав довольно неприятный скрежет электрогитары.       — «Нирвана», — ответил Аказа и закрыл глаза.       После быстрого: «Less is more, love is blind», Курт Кобейн, уже двадцать два года мёртвый, стал надрывать глотку истошным: «Stay away» – как оказалось, это и было названием песни.       — Тебе нравится? — Тихо спросил Аказа.       — Очень... Энергично, — только выдавил я.       Спустя пару-тройку таких надрывных песен заиграло что-то более-менее спокойное. С первых секунд ухнул барабан или глухая бас-гитара – я не разобрал, а потом полились слова песни:       «I'm not like them, but I can pretend       The sun is gone, but I have a light       The day is done, but I'm having fun       I think I'm dumb».       Потом пошли апатичные повторы: «Think I'm just happy», «Have a hang over» (наверное, переводится как «нависнуть над чем-то»).       «Skin the sun, fall asleep», – я смотрю в окно. Снаружи размытые огни отчаянно пытались заполнить надвигающуюся темноту – кое-где у них получалось отвоевать территорию, но по мере приближения к остановке Аказы их борьба становилась всё бессмысленней и бессмысленней.       «Lesson learned, wish me luck», – очередная остановка трамвая. По слабой инерции пассажиров чуть тянет в сторону.       «Soothing burn, wake me up».       Дремлющего Аказу тоже потянуло – расслабленно, чуть-чуть безвольно он положил свою голову на моё плечо.       На какую-то пару секунд показалось, что на меня навалилась неподъёмная тяжесть. Потом – что это самая тёплая, самая приятная тяжесть на свете.       Аказа спал – его лицо, не напряженное ни на мускул, вдруг стало ещё более юным, приоткрытые губы – доверчивее, а плечи – беззащитнее.       Когда объявили нашу остановку, я аккуратно свернул провода наушников и нежно, как всегда будил меня мой отец, вырвал Аказу из сна:       — ТРЕВОГА! ПОДЪЁМ! НАДО УСПЕТЬ ВЫЙТИ, АКАЗА, ВСТАВАЙ! БЫСТРЕЕ! СЕЙЧАС ДВЕРИ ЗАКРОЮТСЯ!!! АКАЗА!       Запыленные многоквартирные дома-карлики обступили нас со всех сторон.       Круг белого света от уличного фонаря обличающе, невыгодно выхватывал странные чёрные подтёки на наружных стенах домов и лился на облысевшие, но по-своему очаровательные палисадники, не очень красивые лишь в это время года.       — Скоро дойдем, — говорил Аказа, ведя меня через однотипные в своей безликости дворы.       Пока мы шли, я надеялся, что он не жил ни в одном из этих обветшалых данчи, большую часть которых давно пора снести.       Но, как оказалось, жил.       Мы зашли в подъезд, поднялись на четвёртый этаж – по дороге Аказа пожаловался на то, что пожилым или больным людям тут довольно трудно передвигаться из-за отсутствия лифтов – и встали напротив металлической двери со слегка облупившейся зелёной краской.       — У меня скорее всего никого нет, — сказал Аказа и вонзил ключ в замочную скважину, — так что будь как дома.
91 Нравится 86 Отзывы 33 В сборник
Отзывы (11)