***
— Чё ты там не хочешь, дура? Как же много всего — рёв машин, сирена, Пашин мат, крики, плач. Кто-то тащит под мышкой плойку и громко ругается, когда какой-то несущийся мимо паникёр вышибает её локтем из рук и та с оглушительным грохотом летит на асфальт. Вера вываливается из Пашиных рук, прямо как эта плойка, и свет тут же бьёт в глаза, хотя на улице глубокая ночь. На мосту всё ещё хуже. Его перекрыли автозаками от машин, все переходят пешком. Вере кажется, будто Тучков мост трещит под ногами и вот-вот, как Титаник, треснет пополам. Где-то слева ревёт ребёнок, но никто даже не огрызается и не пытается его успокоить. Оборачиваться страшно, пусть Вера и знает, что всё это не по-настоящему. Блики от огня видны на воде, поблёскивают на редких льдинах, ползут по фонарным столбам, окрашивают спины людей впереди в тревожный рыжий цвет. Телефон разрывается от звонков — большинство от Милы Степановны. — Вера? Ты где? Почему трубку не берёшь? — голос в имплантах звучит резко и будто немного дрожит. — Да куда ты пошёл, не отходите от меня! — это уже явно предназначено не Вере. — Всё хорошо, я с Павлом на Тучковом мосту, почти на материке, — в этом Вера немного лукавит, на мост они только зашли. Паша под боком ехидно хмыкает. — Идите к пятому отделению, слышишь? К пятому отделению, тут все наши, — перебивая, не терпящим возражений тоном продолжает Мила Степановна. — Подумать только, Максим чуть с ума не сошёл, почему трубки не берёшь? — Я скоро буду. Их квартиры на Среднем проспекте больше нет. Вернее — скоро не будет. В общей суматохе, плаче, воплях это единственное, о чём Вера сейчас думает. Её скоро сожгут вместе со всем, что было ей дорого. В этом доме осталось всё — попрыгунчики, рабочий ноутбук, весь гардероб Макса, Катины наброски и тубусы, книги и кремы Милы Степановны и… что бы там ни принадлежало Архипу Андреевичу, если у того вообще были какие-то личные вещи. Офис «GENErally», очевидно, тоже сгорит. Единственное место, из-за которого Вере удалось не потерять рассудок в своё время. Антон Никитич тогда недолго был доцентом при кафедре биотехнологии, пока не ушёл в отставку — видимо, нагрузка уже не позволяла. А заодно предложил Вере сходить на собеседование. Она тогда училась на втором курсе, перебиваясь с одной подработки на другую, и слишком отчаянно цеплялась за любого взрослого, который проявлял к ней хоть какое-то неравнодушие. Потому что семьи, как таковой, у Веры уже не было. Вернее — ещё не было. Собеседование прошло странно. О рабочих обязанностях ничего не сказали, о направлении деятельности тоже, и Вера на секунду словила дежавю, как однажды пыталась устроиться хостес, а наниматель, оказывается, искал эскортниц. О навыках, дипломе или о чём-либо таком Антон Никитич тоже не расспрашивал, все вопросы касались только дисциплины и умения держать рот на замке. Только потом Вера поймёт, что разговаривать о её профпригодности можно было только в таком ключе, потому что тому, чем занимается «GENErally», могли научить только в «GENErally». Что будет с ними сейчас, одному только богу известно. Ну и Антону Никитичу отчасти. — Паспорт? — спрашивают на входе. Паша дышит тяжело, по лбу струится пот, и он едва пополам не складывается, когда они оказываюсь у центра помощи беженцам. Он отправляет всю информацию с чипа, и Вера повторяет за ним. Толпа сзади напирает. Становится душно. В распределительном центре горят отвратительно яркие электрические лампы с белым светом. Плитку на полу уже нельзя разглядеть от слякоти, постепенно тающей и мерзко хлюпающей под ногами. — Вы, — работник в чёрной униформе, респираторе и с крайне заёбанным взглядом кивает Паше, — проходите. А вам, — переводит взгляд на Веру, — придётся пройти в сто сорок девятое отделение. — Почему? Мужчина вскидывает ещё один заёбанный взгляд и слегка щурится. — Тут написано, вы перенесли Rubrum mortem. — Всё верно. — Вас сажаем отдельно, — поясняет он, уже собираясь подозвать следующих в очереди. — Rubrum mortem не заразна, — вдруг встревает Паша. Вид у него такой же уставший. Понимает, что спорами сейчас ничего не добиться — просто ругается со всеми больше по мышечной памяти, чем всерьёз. — Ещё как заразна. — Но я пролеченная. — Во избежание конфликтов, сажаем отдельно, у меня приказ. Этого стоило ожидать. Вере удалось в своё время окружить себя вполне себе терпимыми людьми, и жить в этом пузыре было безопасно, удобно и спокойно. Не стоило забывать, что не все такие. — Да вы долго спорить будете? — хамоватого вида женщина вклинивается между ней и Пашей. Работник поправляет респиратор и тут же поворачивается к ней с равнодушным «Паспорт?». — Сказано вам — в сто сорок девятое. Так и топайте в сто сорок девятое. Паша устало пожимает плечами и просит позвонить, как Вера доберётся до места. Надо будет найти Полину, она ведь тоже переболела и наверняка сейчас сидит в сто сорок девятом. Если, конечно, живёт на Васильевском острове — о Полине Вера до сих пор, даже после стольких лет работы бок о бок, знает немного. Распределительный центр, должно быть, занял территорию какой-то городской больницы, поэтому, идя вдоль длинных, петляющих коридоров с грязной плиткой, слепящими лампами и не вписывающимися в атмосферу, нелепыми рисунками мультяшных персонажей в педиатрическом отделении, Вера ловит дежавю на каждом шагу. В какой-то степени, все больницы одинаковые. В отделении переболевших Полины не оказывается. Зато оказывается кое-кто другой — тот, с кем Вере очень нужно поговорить. Тот, с кого всё началось. Закутавшись в потрёпанный махровый халат, спокойно читая бумажную книгу, на одном из сидений зала ожидания сидит Антон Никитич.17. Childhood’s end
4 декабря 2023 г., 04:38
Темно. А ещё очень тихо. Желудок, по ощущениям, сейчас вывернет наизнанку, а где-то над ним — гулко стучащее сердце, которое в такой тишине, кажется, выдаёт Веру с головой. Зажмуренные веки саднят от напряжения, но, распахнув глаза, Вера натыкается всё на ту же кромешную мглу. По крайней мере, у неё есть целая вечность на то, чтобы подумать, как она оказалось в этом положении и как можно было бы прожить жизнь куда интереснее и полезнее.
Совсем неприятное осознание приходит секундой позже: единственное действительно поворотное решение в своей жизни Вера сделала в тот день, когда впустила Олега на порог её кухни, а не сдала полицейскому. Это было по-настоящему её решение, необдуманное, с кучей последствий и переворачиванием жизни с ног на голову, но, по крайней мере — её. Все остальные более-менее важные события являлись либо выбором других людей разной степени близости и разумности, либо единственным выходом из ситуации, так что выбором никаким там и не пахло. Двадцать шесть лет, и все впустую. Какой жалкий и предсказуемый конец.
Где-то там, за пределами её головы горит старая квартира, где сотни лет назад лежал дорогущий паркет и по нему ходили какие-нибудь павшие дворяне или хотя бы зажиточные купцы. Впрочем, как и десятки соседних домов, таких же старых, с жёлтыми немытыми стенами.
— Не пугайся только, — вдруг раздаётся в темноте так тихо, совсем на грани слышимости, но от этого Вера вздрагивает только сильнее. — Я пока отключил тебе всё.
Голос такой знакомый, такой родной, очень узнаваемо механический и обманчиво равнодушный, но мысли в голове путаются, сплетаются друг с другом, так что любая догадка о хозяине голоса тут же отскакивает в дальний угол, как пульт от телевизора, который искал в кровати и случайно отправил в полёт, резко подняв одеяло.
— Я умерла? — спрашивает Вера в темноту. Мысль о собственной смерти почему-то не то что не пугает, но даже не удивляет. Наверно, это затянувшийся юношеский максимализм и скоро накроет. Но если смерть выглядит так, то это полный пиздец. Вечность в темноте, тишине и одиночестве — ладно, не совсем в одиночестве; наедине с родным голосом, который даже не можешь узнать. Возможно, иногда, проезжая на электробусе через Средний проспект, морщась от шума и жмурясь от рекламных баннеров, Вера и могла неблагоразумно о таком помечтать, но уж точно не всерьёз.
— Что? Нет конечно.
— А, — единственное объяснение происходящему только что отпало. — А что тогда?
— Как я понимаю, сенсорная перегрузка, — всё так же спокойно отвечает голос. — Извини, я обычно стараюсь корректировать твои импланты, но в последнее время не получается, слишком за многим приходится следить.
Это что, господь бог? Так на секунду думает Вера, пока не вспоминает, что вообще-то не верующая. Но затем бесконечная вереница бессвязных мыслей успокаивается, уступая место здравому смыслу.
— Олег? — Олег затихает. Вере почему-то кажется, что он кивнул, совершенно забыв о том, что она его вообще-то не видит.
— Ты что-нибудь чувствуешь?
Вере хочется ответить, что да, даже слишком много. Она вообще затрудняется подобрать такое слово, которое вместило бы в себя одновременно усталость, тупую ненависть вместе с разочарованием, парадоксальное облегчение и крайнюю степень замешательства. И уж совсем не вписывающееся туда чувство, из-за которого хочется малодушно попросить Олега не прятаться и не быть в её голове лишь голосом.
Времени всё обдумать не было. Вера должна что-то сказать по этому поводу? Или проще делать вид, что она ничего не знает? Олег ждёт чего-то? Помимо ответа на свой вопрос, разумеется, с которым Вера уже непозволительно долго тянет.
Олег, кажется, улавливает её замешательство, поэтому продолжает:
— В смысле, физически? Укачивание или что-то такое?
Вера прислушивается к своим ощущениям — ничего, кроме лёгкой тошноты. Обычно, когда Олег отключал ей на ночь слуховые и глазные протезы, утихнувшая буря звуковых и зрительных образов давала дорогу тактильным ощущениям и запахам, так что Вера чувствовала даже вес собственной пижамы. Это было необычно и так до одури приятно. Глухая стена, на которую она напарывается сейчас, только вводит в ступор.
Несколько лет назад Вера раскопала старый сайт с какой-то древней крипипастой, где была история о человеке, которому в ходе исследования постепенно удаляли органы чувств, начиная с глаз, заканчивая терморецепторами. Мол, это должно было отделить его от всего мирского и очистить сознание от мусорных образов. Описано ещё так было, будто действительно научную статью читаешь, так что Вера грешным делом даже ненадолго купилась — чего только в СССР не исследовали. В конце несчастный выходил на новый уровень сознания и говорил с богом — на практике же, скорее всего, просто сошёл с ума, и умирающий без какой-либо сенсорной нагрузки мозг просто подкидывал ему хоть какие-то ощущения, оттягивая неизбежную мучительную смерть.
Вот как бывает: кто-то перед смертью с богом разговаривает, а Вера — с Олегом.
Тело будто плавает в каком-то плотном геле, в котором Вера по какой-то причине может дышать. Возможно, так воспринимается невесомость, когда не чувствуешь даже вес собственных рук. Лет в пятнадцать Вера в подростковом максимализме рубанула себе каре назло родителям и первые пару дней не могла понять, что не так и почему голова ощущается по-другому. Потом поняла, что просто не чувствовала вес волос — тогда почти метровых, вечно закрученных в гульку на затылке. И сейчас чувство было похожее, только во всём теле.
— Нет, вообще ничего, — отвечает Вера, решив про тошноту всё же умолчать, и слышит, как Олег шумно выдыхает. — А что там происходит? В смысле, по ту сторону.
— Паша тащит тебя на руках и очень громко матерится, — хмыкает Олег.
— И он слышит всё, что я сейчас говорю?
— Вряд ли. Скорее всего, ты просто бормочешь что-то под нос, а снаружи сейчас слишком громко.
Точно, Паша. Там, за пределами её головы, настоящий ад. Последнее, что Вера уловила перед тем, как Олег выключил ей имплантаты, — это языки пламени, лижущие оконную раму.
Что-то снова пошло не так? Санкт-Петербург-1 сожгли подчистую, потому что способов вывести плесень тогда ещё не нашли, но столько лет уже прошло, неужели они ни на йоту не продвинулись? Не может всё вот так повториться. Должны были продумать протоколы, расписать детальный план действий, да и, насколько цинично бы это ни прозвучало, Санкт-Петербург — не его клон. На крошечный город в Ленинградской области плевать, а историю — легко замять, а вот исчезновение второй столицы уж точно не пройдёт незамеченным.
— Там пожар?
— Не совсем, — уклончиво тянет Олег, но после паузы продолжает. — Выход спор должен быть завтра, так что мы в экстренном порядке эвакуируем население, как можем, — голос такой уставший и замученный, что даже механическая обработка не может этого скрыть. — Но потом всё сожгут по-настоящему. Никто не знает, как потравить эту сраную плесень.
Что значит «потом сожгут по-настоящему»? А что происходит сейчас? Как Вере удаётся каждый раз оказываться в гуще событий и ни черта не понимать, что там творится?
Зачем сначала рисовать всем пожар, а потом всё равно сжигать всё на самом деле? Почему нельзя просто включить тревогу, эвакуировать всех и уже после проводить зачистку?
А как же те, кто так и не поставил себе импланты? Да, таких людей и раньше было немного, а новый проект с бесплатным протезированием, который теперь идеальным пазлом встаёт в общую картину, должен был исправить ситуацию, но дело же не только в цене протезов — можно найти и довольно дешевые. Для некоторых это идеология — не ставить себе импланты.
Зато причина трагедии в Санкт-Петербурге-1 теперь раскрывается с совершенно новой стороны.
— Так вот как это должно было быть, — хмыкает Вера. — В Санкт-Петербурге-1.
Никакого внезапного пожара не должно было быть. Не должно было быть обгоревших тел, нервно орущих военных, людей в респираторах — не от дыма, а от спор плесени. Всё должно было пройти нервно, страшно, но гладко. Людей бы вывезли под развернувшийся спектакль и только потом сожгли бы все заражённые деревья и здания.
— Ты всё-таки посмотрела, да?
— Ты сам мне всё прислал.
— Я и не обвиняю, просто… Мне как-то не по себе, — нервозно хмыкает Олег, и Вера может только представить, какой душевный раздрай стоит за этим лаконичным «не по себе». А ещё вспоминать, что Олег надеется, «что Вера не станет думать о нём хуже».
Она прокручивает эту фразу в голове раз за разом, но собственные ощущения так и не складываются в какое-то конкретное мнение. Перед лицом только факт: Олег не смог взломать достаточное количество имплантов, не смог показать всем спектакль с пожаром, и из этого вышло… то, что вышло.
— А мне не по себе разговаривать с тобой в темноте, — произносит Вера. — Может, покажешься?
Темнота тяжело вздыхает через долгую минуту.
— А это обязательно?
— Ну, я физически не могу заставить тебя это сделать, так что…
Олег появляется перед глазами ещё до того, как Вера успевает закончить фразу. Сидит по-турецки в паре метров, слепит белыми волосами в полной темноте. И картина эта до боли знакомая, потому что все предыдущие несколько месяцев Вера каждый день видела её перед сном — белые волосы, белое лицо и белые руки, тянущиеся к вискам, чтобы отключить на ночь импланты.
Осознание, что ему для этого совершенно необязательно было касаться её висков, приходит с огромным опозданием.
— Вообще-то можешь. Тебе достаточно просто попросить.
Господи, ну неужели обязательно каждый раз говорить что-то вроде этого? Вера иногда просто поражается, как при всех трудностях с формулированием собственных мыслей и чувств Олегу иногда удаётся выдавать что-то такое, отчего сердце прыгает к горлу. Вполне возможно, что своим андроидным слухом он легко может слышать его стук, и ему просто интересно — как коты иногда сваливают со столов кружки, просто чтобы посмотреть, что будет.
— Когда появится тошнота или головокружение — говори, я буду потихоньку включать тебе протезы.
Мысль о том, что рано или поздно придётся покинуть эту темноту и вернуться в реальность, на секунду выбивает из колеи. Они сидели так с Олегом почти сотню раз по вечерам, плавно перетекающим в ночь, и тогда не было никакой спешки, не нужно было куда-то бежать, вспоминать о том, что творится там, за пределами этих стен, а самой большой проблемой был Макс, съевший Верин сырок.
— А что касается всего, ну, что ты там увидела: оказалось, я просто слишком тупой для таких выкрутасов.
— Но ты ведь делаешь это сейчас, — Олег ведь сам говорил, что взламывать несколько имплантов одновременно уже проблематично. Именно поэтому он и не стал в тот раз устраивать спектакль для всех пассажиров «ласточки», а на Васильевском острове людей живёт в тысячи раз больше. Надо будет выловить Антона Никитича и расспросить обо всём, но сейчас это не имеет никакого значения. Потому что, как бы Олег ни старался искусственно корректировать своё лицо в Вериных имплантах, не заметить, как потяжелел взгляд от смеси вины и самоненависти, не сможет даже слепой.
— Значит, был слишком тупым, — легко пожимает плечами он.
— Ты был ребёнком.
— Четырнадцать лет — вполне себе осознанный возраст.
— Осознанный, но это не значит, что в четырнадцать ты взрослый. Я тоже в четырнадцать думала, что обосраться какая умная и всё на свете знаю, но это такая херня.
Вера в эту ловушку попадает каждый год — ловушка под названием «Охренеть, вот это тупой я была n лет назад». И самое обидное в ситуации то, что это правда. Каждый день ты умнее, чем был вчера, и это здорово с одной стороны, а с другой — это создаёт не хилый логический парадокс: каждый день ты думаешь, что вот сейчас-то ты умный.
В свои четырнадцать лет Вера пыталась читать Канта, на самом деле пролистывая особо скучные моменты и даже не гугля незнакомые слова — зато потом можно было гордо говорить «Я читала Канта». Каждый день учила по пять новых слов, свысока смотрела на тех, кто хоть минуту свободного времени проводит не с пользой, и смотрела разборы концовок фильмов, чтобы потом блеснуть умом и готовыми мыслями перед знакомыми. И при всём при этом она понятия не имела, как люди находят друзей, как понимают, что им нравится, кто им нравится, как строят отношения — любые, хоть дружеские, хоть романтические, хоть рабочие. И, наверное, стоило обратить внимание именно на эти моменты, но Вера слишком зациклилась на том, чтобы другие считали её умной. И вообще лучшей во всём — но это уже отдельный разговор.
Сейчас же зачатков эмоционального интеллекта хватает только на то, чтобы заметить, насколько Олег напуган, и это то, чего Вера никак не ожидала. Она видит, что он расстроен, что он нервничает и слишком сильно сжимает руки в замок, но что могло его так напугать?
— Лучше бы Паша не возвращал мне блок памяти на место, — вздыхает он после паузы и наконец вскидывает взгляд. — Давно себя так не чувствовал.
— Как — так?
— Так отвратительно.
И снова дежавю — в тот день, когда Вера проснулась на больничной койке и воспоминания прожитых во сне лет разом вытеснились осознанием того, что теперь будет из себя представлять её жизнь. Вот так резко вынырнуть из сна, где ты — всё ещё ты, но где жизнь размеренная и скучная, где ничего ужасного, ничего, страшнее просроченной коммуналки или выговора от начальства, никогда не происходило. И после этого медленного, спокойного сна оказаться выброшенным в реальность, разом вспомнить всё, что было до, и хотеть свернуться в комочек на больничном постельном белье.
Олег обычно затруднялся описать своё состояние понятным Вере языком, но сейчас она поняла его слишком хорошо.
— Ты хороший человек, — вырывается быстрее, чем Вера успевает подумать. Тем более она прекрасно знает, что в ответ на это Олег скажет, что…
— Я даже не человек.
— Знаешь, что забавно? — Олег заинтересованно вскидывает голову. Вообще, Вера не считает то, что собирается сказать, забавным. Просто так принято: считать забавной дурость, которой нет объяснения и которую не можешь изменить. — У нас в законодательстве нет определения, кого считать человеком. Есть определения для андроида, киборга, клона, но не для человека. Человечество — считай, серая зона.
Олег смотрит долго, медленно моргает, но всё равно хмыкает — вроде даже искренне.
— Действительно забавно, — мнёт пальцами низ Максовой рубашки, слегка дёргает уголком губ и снова уставляется взглядом куда-то поверх Вериного плеча.
Ей вдруг очень хочется погладить его по голове — то ли успокоить, то ли успокоиться самой. И, на удивление, ловит себя на том, что эта необъяснимая и неуместная сейчас тяга связана даже не столько с дурацким, тянущим сердце чувством, сколько с тем, что из себя представляет сам Олег. Просто есть какой-то загадочный пласт людей, которых хочется гладить по голове — у них всегда уставшие, слишком старые глаза, вымученная улыбка и чувство долга, кажется, перед всем белым светом.
Тошнота подкатывает к горлу сильнее. Кажется, Вера начинает чувствовать руки — холодно. Точно, Паша вряд ли стал перед выходом из квартиры одевать Веру во что-то тёплое. Май в этом году отвратительно холодный. Весна в Питере и так как бета-версия — вроде и воздух легче, и ночь не так напирает, и птички своё «фьють-фьють» поют, но всё равно не то. В детстве не так всё было. Идёшь, пинаешь сменку, лёд на лужах под ногами хрустит, и даже жить хочется. Сейчас хочется только материться и надеяться, что в твоём дворе фельдшеры не откопают «подснежник».
— Ты простишь меня? — вдруг звучит в темноте, и Вера сперва не понимает, о чём он говорит.
— За что? — глупо переспрашивает она, уже через секунду осознавая, о чём именно Олег её просит. В нормальных обстоятельствах он закатил бы глаза и взгляд бы у него был такой, каким смотрят на лагающий телефон или на старика, который никак не справится со своими имплантантами. Сейчас же он смотрит так, будто умоляет, чтобы Вера поняла его с первого раза, потому что начать объяснять — выше его сил. — Не думаю, что имею право за всех отпускать тебе грехи.
— Наверное, не имеешь, — пожимает он плечами — деланно невозмутимо, всё ещё смотря поверх плеча. Будто боится заглянуть в глаза, но чувствует, что смотреть себе под ноги — уж совсем как-то трусливо. — Просто, ну, мне нужно это услышать.
Господи, да кому нужно это прощение? А главное — какой от него толк? Вера чувствует, как гнев начинает растекаться по венам, но злость эта не на Олега. Он, по-хорошему, вообще не должен чувствовать вину за произошедшее — а Вера провела достаточно времени в его голове, чтобы оценить масштабы бедствия. Будь они в других обстоятельствах, можно было бы начать разматывать клубок «кто виноват» и дойти аж до Адама с Евой. Потому что да, если бы Олег в четырнадцать лет справился со своим, как Никитич его назвал, биологическим компьютером, то ничего бы не произошло. А если бы Линберг не продавал способности сына всем, кому ни попадя, то тоже ничего бы не случилось. Или случилось бы, но вина лежала бы не на Олеге. И если бы Антон Никитич обнаружил генетический дефект ещё до рождения первого Олега, то тоже всё было бы по-другому. И если бы, и если бы, и если — и так до бесконечности.
Но толку от этого клубка, как от Вериного прощения — да и сложилась её жизнь куда лучше, чем у многих, кто сбежал из Санкт-Петербурга-1. Но Вере не жалко — если Олегу нужны конкретные слова, если ему хоть немного станет легче, то почему нет.
— Тогда я тебя прощаю.
— Я понимаю, что это ничего не значит, просто, — начинает Олег, и говорить ему явно проще, будто кто-то до этого стальной рукой пережимал ему горло и теперь наконец оставил его в покое, — это, скорее, идея фикс. А ещё очень эгоистично.
— Что в этом эгоистичного?
— Всё. Самое худшее, что иногда мне кажется, что мне стало бы легче не если бы ничего не случилось, а если бы случилось, но не по моей вине. Теперь видишь? Я жалею себя больше, хотя я жив, здоров и сижу в тепле на зарядке. Я просто хочу, чтобы в этом был виноват не я. И я ненавижу себя за это. Всё ещё считаешь меня хорошим человеком?
— А ты всё ещё пытаешься убедить меня в том, что ты великое зло? — Олег поднимает удивлённый взгляд. — Чего ты так смотришь? Почему ты всегда пытаешься убедить меня в том, что ты ужасный человек?
— Я не знаю, — выглядит он сейчас один в один как ребёнок, который с разбегу плюхнулся в лужу и теперь удивлён, что штаны намокли. — Мне будто кажется, что со мной произошло слишком много хорошего, хотя я так облажался. И что вот-вот должно прийти наказание, но никак не приходит.
— И моё неодобрение должно стать достаточной карой? — и снова у него это выражение лица — олень в свете ядерного взрыва. — Ты не «облажался», облажались те, кто решил взвалить этот пиздец на ребёнка, — ну вот, Вера обещала себе не распутывать клубок «кто виноват», и теперь всё как в ситкоме, когда персонаж говорит «я ни за что не буду этого делать», а в следующей сцене именно этим и занимается. Но Олег не начинает спорить, и это вовсе не говорит о том, что он с ней согласен — скорее, он просто слишком устал. — И ты хороший человек и не должен себя ненавидеть.
Олег молча кивает. На секунду на лице проскакивает выражение «никому я ничего не должен», но тухнет так же быстро.
— Просто понимаешь, да блять, я даже не знаю, как объяснить. Я думал, что что-то поменяется, если я буду стараться больше, наверное? — продолжает он неуверенно. — Я не знаю, заметила ли ты, — хмыкает, — но я не очень понимаю, как вот это всё ваше людское работает. Я всю жизнь фильмы смотрел, книги читал и с роботом разговаривал. И я как-то, ну, у меня в голове всегда был паттерн, что вот есть герой, да? С ним происходит какая-то жопа — ну или не жопа, но какое-то поворотное событие в жизни, — и это выбивает его из колеи. И заставляет его действовать как-то по-новому, справляться с трудностями, а в конце он становится сильнее и лучше, чем был, отпускает прошлое и всё такое. И я думал, что так оно и работает.
— Как человек, могу сказать, что оно так не работает.
— Да я понял, — отмахивается Олег. — Просто легче не становится, и ничего не меняется. Вообще. И теперь нужно учиться как-то с этим жить, а я не умею. Я вообще ничего не умею, я ничего не понимаю. Отстой.
Да уж, отстой — довольно мягкая формулировка, которую он в своё время подхватил у Макса. Милое создание — теперь даже язык не повернётся так его назвать, потому что лишнее напоминание о том, что его буквально создали, будет только колоть по больному. Что вообще в такой ситуации положено говорить, чтобы ему стало легче? А Вера знает, что легче не станет, легче никогда не становится. И даже если через время воспоминания притупятся, а голова забьётся кучей новых важных, неотложных дел, то в минуты тишины и расслабленности оно вернётся и снова пережмёт горло. Но Олег подсказывает сам.
— Можно я вот так немного полежу, пока ты не очнёшься там? — подползает немного ближе, кивая вниз. — Ты даже не почувствуешь ничего, просто мне очень хочется…
— Ложись.
Собственные руки и ноги вдруг материализуются из пустоты. Голова Олега опускается на Верино колено так осторожно и боязливо, что ей кажется, будто она действительно чувствует её вес на себе. Наверное, сам Олег примерно так и ощущает прикосновение — самого чувства на коже нет, есть только осознанное понимание, кто прикасается и как. Он поджимает под себя ноги, становясь разом совсем маленьким. Интересно, в жизни он повторяет все эти действия? Или старается не забывать, что всё это — просто иллюзия?
Милое, маленькое создание, как лоскутное одеяло сотканное из других людей — по большей части тех людей, которых Вера ценит больше всего на свете и которых считает семьёй. Это даже страшно иногда, когда он выдаёт что-то, что в Вериной голове автоматически звучит голосом Макса, или когда язвит, как Паша, или пыхтит от возмущения, прямо как Катя, или когда, подражая Архипу Андреевичу, пытается передать что-то важное без слов.
Собственные руки вдруг наливаются тяжестью, и Вера чувствует, как что-то впивается ей в спину и под коленями. Голова кружится, будто болтается без поддержки, и мороз щиплет щёки.
— Кажется, я скоро очнусь.
Олег приподнимает голову с таким страдальческим видом, что покидать темноту становится ещё сложнее.
— Я не хочу туда, — добавляет Вера.
Что ждёт её там? Паника, крики, недовольный Паша, проверка паспортов, ревущие дети и разрушенные дома.
— Пожар рано или поздно всё равно запустят. Так что тебе придётся.
— А наша коммуналка? — Олег на это морщится и смотрит виновато.
— Тоже сгорит. Весь Васильевский остров и Петродворцовый район. Остальное пока держат, — добавляет он со всей своей щенячьей храбростью.
— Но ты ведь вернёшься потом? Как всё закончится, — как по-детски и наивно это звучит, но Вера не может не спросить.
— Я очень этого хочу, больше всего на свете, — Вера делает пометку в голове, что если вернётся, то она первым делом уложит его так же, как сейчас, завернёт в одеяло и заставит проспать часов пятнадцать. На одном Васильевском острове живёт больше людей, чем в Санкт-Петербурге-1, и можно только представить, сколько он не спал, готовясь к своему самому большому и важному спектаклю. Олег всё так же лежит с полуприкрытыми глазами и, будто читая Верины мысли, добавляет: — Я так устал.
Мороз тем временем добирается до рук, шеи и открытых щиколоток. Хорошо, что всё происходит ночью — лучше чувствовать, как кровь кристаллизуется в венах и колет конечности, чем если бы кожа начала плавиться под ультрафиолетом.
— Кажется, я всё, — хватка на спине и ногах ощущается уже весьма отчётливо.
— Сейчас, — кивает Олег и поднимается. Всё такой же уставший и ужасно несчастный, но встаёт на колени напротив и тянется руками к Вериным вискам. Если б только он не находился сейчас за десятки километров от неё, будь он настоящим, а не очередной иллюзией, возникшей в её протезах по одному его желанию, Вере ничего бы не стоило наклониться вперёд и коснуться его губ своими. Ничего, кроме страха и неловкости, но если она переживет эту ночь, то с этим она справится точно.
— А если я не хочу? — руки Олега застывают в воздухе, так и не коснувшись висков. Вера боится посмотреть ему в глаза, и непонятно, что пугает её больше: столкнуться с ним взглядами или увидеть, что он точно так же смотрел на её губы.
— Хочешь застрять тут со мной навсегда? — хмыкает он и вроде веселится вполне себе искренне. — Не пожалеешь потом?
— С чего бы мне?
Примечания:
Потихоньку выползаем из писательского блока и уверенно шагаем к финалу - я искренне надеюсь, что к новому году историю я успею закончить (хотя уже поняла, что лучше не загадывать). Вас тем временем уже 100 человек, и я очень благодарна вам за поддержку❤️ Для меня это очень важно