Перезаряжай

NC-17
Завершён
123
2
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
477 страниц, 185 400 слов, 21 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
123 Нравится 114 Отзывы 16 В сборник

Глава 5

Настройки
      День за днём океан эмоций набирает силу, поднимается в груди беспросветной волной злобы, – в первую очередь на саму себя, – и размывает песок, которым я тщательно присыпала все грязное и стыдное на задворках души многие годы. Сталкивает меня лбом с неприкрытым, уродливым, исполосованным многочисленными шрамами прошлым, заставляя с недоумением смотреть на ту, кем когда-то была, и ужасаться той, кем стала теперь.       Ночами стихия утихает, а я остаюсь обессиленной оболочкой на мели тотальной бессонницы.       Ночь стягивает мое лицо плотной плёнкой удушливых воспоминаний, сговаривается с усталостью и ласково шепчет ложные обещания на забытье. Подло заманивает уютной темнотой в вот уже четыре дня не разобранную постель со смятым от утренней дремы покрывалом.       Закрой глаза. Спи. Я о тебе позабочусь.       Все же забраться под одеяло, но тут же отпинать его в изножье, изнемогая от ощущения затянутой на шее петли. Уснуть с первым заревом, проснуться с чугунной головой спустя два часа. Опрометью вскочить с простыни, покрытой влажными пятнами. Пытаться избавиться от образов сна, вывернувшего наизнанку страхи и желания и превратившего их в тошнотворную смесь солёных от слез щек, мокрой от пота спины и влажных от смазки бёдер.       Я смываю все следы моих больных фантазий так же, как хотела бы вычистить от них голову: грубо, до покраснения и жжения на коже, до боли от щётки на языке, все еще хранящем развратное прикосновение к нему чужого – влажного, искушающего поддаться.       Отдаться.       Самоуничтожиться.       Но каждый раз не до конца.       Теперь братья Макаровы неразлучны и рвут мою голову и тело на неравные половины несовместимыми друг с другом желаниями и пугающими потребностями. Они делят между собой лишь одну общую черту: мою выжигающую дотла ненависть.       Если не приходят они, караул принимают родители. Вместе, раздельно, по разные стороны хлипкой входной двери или в обнимку перед зеркалом.       Но мне там места не находится. Будто и не находилось никогда.       И в этой пылающей лодчонке собственного неустойчивого настроения, угодившей под шквал депрессии, потребность хоть в чем-то стабильном тащит к знакомому островку спокойствия, к месту с давно застывшей стрелкой на часах и висящим в узком коридоре календарем семилетней давности, где я спешу укрыться, погреться в лучах чужой любви и мятном запахе свежезаваренного чая.       Но даже тут пропитавшее каждый уголок тепло не может пробиться сквозь мерзлую корочку на сердце, с очередным приступом отдышки бабушки становящуюся чуть толще. Я поражаюсь глубине, на которую пустила корни моя внутренняя гниль, и даже рожа на потолке раскрыла пасть в немом крике укора.       Моё двуличие отвратительно даже ей.       Чашку чая, заверенную с искренней заботой, я ставлю перед сильно схуднувшей бабушкой, а она благодарит. С изломанной улыбкой, больше похожей на отражение той трещины, что зияет в районе моей собственной души. И вряд ли бабушка допускает кощунственную мысль «с этой девочкой действительно что-то не так!», не недоумевает «кого же я пригрела на груди?!» и не подозревает о степени моего желания зашвырнуть чашкой в осточертевшую фотографию на стене, расколашматить защитное стекло и прямоугольник простой рамки, растерзать фото, а следом выкинуть их из этой квартиры так же, как из памяти её владелицы.       Глотаю вспышки страха за здоровье бабушки и настоящего ужаса – от мысли её потерять. Отмечаю темные круги под бесцветно-серыми глазами, и тут же вспоминаю синяки вокруг Жениных впалых глаз, посмотревших на меня как на птицу с перебитыми крыльями, когда он хлопнул дверью моей квартиры и больше не вернулся.       Я – сама по себе!       Бабушка – из другой вселенной. Она может смотреть на меня так же, как когда-то мама, – с молчаливой готовностью отдать все и даже больше ради моей улыбки. Может щурить глаза всезнающе, проницательно, как папа, – будто знает все мои секреты, неведомые даже для меня, и безусловно принимает каждую частичку меня.       А я продолжаю с ослиным, эгоистичным упрямством и вопреки здравому смыслу тащить свое смердящее прошлое в место, и так едва вмещающее тоску старой женщины. Каждый ее тяжёлый, надрывный вздох распахивает мою грудную клетку вилами, как поле для выращивания презрения к ее сыну. Благодатнее земли и не придумать, уже чем только не напитанной за тринадцать лет саморазрушения.       И не изменить ничего, не облегчить муку почти разрушенной потерями женщины: только проявлять бесконечное понимание и сочувствие, приносящие столько же боли, как если ткнуть отвёрткой в воспаленный нарыв, не истекающий кровью и гноем только благодаря покрывающей его тонкой кожице смирения.       Но я и этого не могу.       Смириться, понимать, не ненавидеть равнодушие чужого сына – что запихивать себе в горло крупные куски льда. Зато забыть, что сама избавилась от присутствия матери в квартире на весь последний год её жизни, получается с поразительной легкостью.       А потом пересилила себя и забрала домой на неделю новогодних праздников, чтобы на третий день отвлечься от плиты и найти ее бездыханной на диване со шприцом, судорожно зажатым сразу всеми пятью пальцами.       Они были не просто горячими, – раскаленными настолько, что мои собственные прожигало все сильней с каждой попыткой вытащить из мёртвой хватки гребаный пластик и при этом изо всех сил избегать прикосновения к совсем тонкой, короткой игле.       Только текстуры и остались в памяти. Сухая горячая кожа под подушечками моих пальцев, особенно грубая вокруг обломанных, режуще-острых ногтей. Колющая ладони шерсть бледного оранжевого свитера на ее плечах, которые я судорожно трясла, уже осознав всю бесполезность, но еще не успев смириться. Шероховатый прохладный пластик шариковой ручки, которую мне всучил фельдшер для подписи какой-то бумаги. Ледяная гладкость стакана с водой, выпитой залпом и через минуту выблеванной прямо на линолеум.       Тишина вместо дыхания. Тишина, услышать которую боюсь до сих пор.       Ни ее лица. Ни своих эмоций. Ничего.       Почему тогда – пустые кадры, а сейчас хочется вывернуться наизнанку, чтобы дать бабушке хоть один повод для радости?       Когда ты была в себе, Вероник?       – Мой папа жив, – вдруг выдаю я, чем привлекаю не только заинтересованный взгляд бабушки, но и собственное замешательство. – Есть такая вероятность. Я точно не уверена.       – Такая вероятность была всегда, и ты первая в неё верила.       – Или единственная.       – Это не имеет значения, – мягко отзывается бабушка, совсем не задетая моим резким тоном.       – А что имеет? Что он жив? Из разряда «все возможно исправить и любых вершин добиться, пока не лёг в гроб»?       – Нет. Не любых, – её улыбка получается грустной. Я прячу растерянность в бурной деятельности – вскакиваю и берусь протирать клеенку с выцветшими подсолнухами, в который раз думая о ее замене. – Важно, как ты распорядишься этой информацией и что выберешь делать дальше. Тебе выпал шанс снова обрести отца, если я правильно тебя поняла. Ты ведь можешь с ним встретиться? Связаться, найти?       – Или снова потерять. Вдруг все окажется враньем? Вдруг он все же умер когда-то давно, а я верю в ложь, ведусь на провокацию? Боюсь что-то делать, не зная, чего ждать.       – Чего именно боишься?       Ответить сразу настолько сложно и ещё более стыдно, что прячу взгляд в раскрытой пасти на потолке. Она щерит зубы и ухмыляется над слабостью, вынуждая меня вдохнуть поглубже и переступить через себя.       – Разочароваться. Что потом придётся признаться либо что я идиотка, которая повелась на развод, либо что я была ею последние тринадцать лет. Я боюсь опять сделать что-то неправильно.       Бабушка долго молчит, скользит рассредоточенным взглядом по кухонному гарнитуру, когда-то жемчужно-белому, а теперь потемневшему до оттенка густой серости дыма, какой поднимается только от влажной древесины. Словно тут уже много лет тлеют пропитанные слезами надежды.       Бабушка опускает глаза на свои руки, вскидывает на меня, и только углубившиеся в уголках морщинки намекают на призрак улыбки. Совсем неуместной улыбки при подавляющей скорби в глазах.       – Понятие правильности у всех свое, и верное для одного не всегда будет таким же для другого. Ты ведь и сама знаешь, Вер, это не физика или твоя любимая механика со схемами и формулами. Тебе пора бы уже перестать воспринимать свою жизнь как бесконечный урок с оценками, а себя – как отличницу, в погоне за одобрением других теряющую саму себя.       Издевательская ухмылка на мои губы вылезает моментально и безошибочно, будто я действительно нахожу что-то забавное в том, что в перспективе использовать ее совет и быть самой собой, бросив попытки угнаться за положительным общественным мнением, я поставлю на кон остатки того, что так старательно вкладывал в меня папа.       Потому что как-то вышло, что внутри я полностью состою из того, что он так усердно порицал.       – Не справедливо. Неправильный выбор есть, а что такое правильный – не понять. И куда в прошлое ни плюнь – всё сплошь ошибки.       – Так уж и всё? – бабушкин смех похож на перезвон монеток в свинье-копилке. – И ни одного правильного? Драма тебе не идёт, Верочка. Разве ты назовёшь ошибкой встречу с Наташей? – она выбивает центр мишени одним мастерским ударом. – Или свою собственную жизнь?       Тут же хочется обнулить результат и посмеяться, но это будет слишком похоже на истерику, поэтому приходится пожать плечами и не нервировать бабушку мнением, что моя жизнь лишь результат не зависящего от меня биологического процесса и досадной случайности, а никак не желания.       – Это надо было спрашивать у мамы.       – Не стоит воспринимать слова нездорового человека за прописную истину, Вер. Даже там есть место неточностям.       – Доверять родителям в нашей природе, по крайней мере в детстве. К тому же, мама была не так уж неправа на мой счёт. Какая ей от меня была польза?       – Ребенок не должен быть полезным. Ты пойми, что мы – взрослые, слишком самонадеянные. Мы судим детей по собственным стандартам и ожиданиями, а потом ещё набираемся наглости злиться, когда ребёнок им не соответствует и делает вовсе не то, что на его месте сделали бы мы. Однажды и ты это поймёшь и, надеюсь, поможешь своему ребёнку быть собой, а не второй тобой.       – Очень сомневаюсь, – бабушка лишь снова звенит смехом, стандартно списывая мои слова на обычное для моего возраста отрицание перспективы заводить потомство.       А я смотрю на неё, тонкую и какую-то прозрачную, и не могу отделаться от ощущения, что теряю ее. Что уже упустила слишком много времени, ускользнувшего сквозь широко растопыренные пальцы, когда надо было хватать в кулаки и выжимать все возможное из каждой секунды.       Знать что-то о человеке и знать человека, оказывается, совершенно не связанные между собой понятия. Прячась от внешнего мира за морщинистой улыбкой и на цыплячье-желтой кухне, я совершенно не задумывалась, что кроется за ними кроме боли потери, пристрастия к мятному чаю и борщу и неодолимой любви ко всем божьим тварям.       Наверное, я могла бы заполнить половину дружеской анкеты, одной из тех, что подружки суют друг другу на перемене в средней школе, от имени Лидии Викторовны. ФИО, возраст, любимый цвет – желтый, где живёшь и под каким знаком зодиака родился, работа и учёба. Стандартно. Скучно. На раз-два.       Но в остальные пункты, сложные – сплошь тонкие нитки в чужую душу – не сунулась бы в страхе признать, что не знаю на самом деле нихрена.       Срываюсь с места и крепко обнимаю бабушку прежде, чем мы обе соображаем, что произошло, а задетая моей ногой табуретка с глухим стуком падает на пол. Тоска мнет грудь изнутри огромным кулаком, вмешивает туда щепотку чувства вины, когда бабушка выходит из ступора и осторожно обвивает мои плечи.       Она намного ниже, и приходится сгорбить спину, чтобы уткнуться подбородком ей в плечо и изо всех сил прижаться. Не дать разорвать объятие даже на мизерное расстояние, достаточное, чтобы заметить, как я жмурюсь, ощущая подступающие слезы. Я грущу о потерянных возможностях узнать её, узнать себя, узнать хоть что-то о папе, маме и даже обоих Макаровых.       Грущу о причинах чужих поступков, так и оставшихся для меня загадкой.       О мире, который я умудрилась выстроить главным образом вокруг тех, кто покинул меня тем или иным образом.       О неиспользованных шансах переступить через прошлое, припрятанных моими же руками за тяжелую, пропитанную пылью штору страха, прикрытых невесомой тюлью показного равнодушия и замаскированных яркими витражами сознательных заблуждений.       О своей ответственности, так долго перекладываемой на чужие плечи.       О чужой, почему-то оказавшейся на моих.       О неожиданной лёгкости в груди, потихоньку подменяющей собой уже давно привычную каменную тяжесть. Будто каждое неуверенное поглаживание по лопаткам костлявых пальцев разгоняет сидящие в груди тени, вытягивает мутную тьму из дыры между ребер и несправедливо обменивает ее на свой свет.       Поэтому отхожу и отворачиваюсь куда резче, чем было бы вежливым.       – Извините. Я не знаю, что на меня нашло.       – Мне не нравится твое состояние, Вер. Оно меня серьезно беспокоит. Я могу тебе чем-то помочь?       Вечерний двор из окна четвёртого этажа – как на ладони. Туда так легко сбежать от печальных ноток бабушкиного голоса, спрятаться виноватым взглядом и сбивчивыми мыслями по давно испытанной тактике. Переждать, пока тяжёлый вздох из-за спины не подтвердит, что больше сложных вопросов не будет.       – Можете, – мне трудно понять причину своей внезапной улыбки, когда оборачиваюсь, но она выползает без спроса и команды, заодно ловко подцепляя притаившийся в горле смешок. Как же мне хочется разрыдаться сейчас. – Не сопротивляйтесь, когда я закажу вам установку новой входной двери.       Как бы странно ни было все, что происходит вокруг, всегда найдётся что-то ещё более непонятное и в какой-то степени занимательное.       Пока два малыша рыдают, не в силах поделить жёлтую лопатку и игнорируя разбросанные вокруг три других, а взрослые точно так же тянут на себя скипетр семейной власти, курящие неподалеку подростки отвечают на неодобрительные взгляды стариков скучающим видом и демонстративно глубокой затяжкой.       Два напуганных реальностью голубя одновременно срываются в полет, едва не врезавшись друг в друга, и разлетаются, растягивая матрицу мира по разным сторонам площадки до размеров двора, улицы. Города, который трусливо оправдывает все несостыковки людских желаний с их же поступками «непростым временем», прикрывает нарушения законов природы и власти сетью, сплетенной из сбитой нравственности, ощущения собственной исключительности и толстых кошельков.       А попробуй расковырять дырочку в этом цветастом полотне, подглядеть потихоньку на то, что прячется позади, и перочинный ножик любопытства так и выпадет из ладошки. Убежишь без оглядки, а в памяти уже остался вид прогнившей до острова реальности, рухнувших и покореженных стен ценностей, около которых уже выросшие дети все так же не могут что-то поделить.       А потом, пережив первое отрицание, второе отвращение и третье сомнение, вернись боязливо, загляни ещё раз. Вдруг окажется, что на месте прежней кособокой постройки высится гордая новостройка, залихватски подмигивающая солнечным отражением в стеклянных стенах. Пустая и бездушная, зато какая красивая и в пафосном районе! Да и молодые люди вовсе не дерутся там, а услужливо передают друг другу кейс с кодовым замком снаружи и ответственностью за ошибку внутри.       И что хуже: жить в этой реальности или делать вид, что все происходящее – абсолютно нормально?       Или все же понимать, что гниль вовсе не снаружи, а внутри тебя?       И отвечать на чей-то слегка возмущенный тон растерянным взглядом.       – Ты меня не слышала? – Лёня ухмыляется той самой всепрощающей улыбкой, которую я едва выношу. Как будто без нее коротко вспыхнувшее чувство вины кусает недостаточно ощутимо.       – Нет, отвлеклась, извини. Что ты говорил?       – Что ты сегодня совсем не ешь, – под его кивком послушно беру из прямоугольной коробки ближайший пончик, качая головой.       – Ты не это говорил.       – На самом деле я не так просто к тебе пришёл.       – Я вижу, – вгрызаюсь зубами в колечко, и шоколадная глазурь сверху идёт трещинами и ссыпается хлопьями на белый стол.       Хоть похвастаться отличным чтением людей я не могу, зачастую принимая их сигналы ошибочно, нервная игра бровей и поджавшиеся губы Лёни ярко демонстрируют, что его что-то беспокоит. Пока он решается заговорить, дважды проверив телефон, я успеваю прикончить слишком уж сладкий пончик, помыть руки, протереть за собой стол и долить в чашки кипяток.       – Мне нужна помощь на работе. Надеялся, что ты выручишь. Подожди, послушай до конца! – с нотками паники торопится Лёня, когда я без раздумий качаю головой. – Я не прошу работать с моими ребятами, знаю, что не станешь. Надо, чтобы ты перевезла машину ко мне в сервис. Ты же работала перегонщиком в своём салоне, и я тебя долго знаю. Поэтому кроме своей команды я только тебе смогу доверить чужую машину. А мои все заняты, некого послать.       – Это все? Перегнать? – с сомнением спрашиваю, садясь обратно и в раздумьях глядя на оставшиеся пончики. Все яркие, с красивой посыпкой и заманчивой разноцветной глазурью, но сладкие до приторности. Подавляю желание отодвинуть коробку чуть дальше.       – Да. Только перегнать. Из центра в мой сервис.       – И давно ты сам ездишь за чужими тачками?       – Бывало пару раз, но ты права, нормальные люди таким не занимаются.       – А чем они занимаются?       – Помогают друзьям. Так как?       – Ладно. Когда?       К пятнадцати годам неизбежно приходит момент (а то и раньше), когда из тебя лезут все буйные прелести переходного возраста и полового созревания, а максимализм достигает отметки стратосферы.       Непростые вехи взросления минули мою вселенную как-то незаметно, ограничившись лишь физическими переменами и заставляя меня чувствовать себя ненормально спокойной, тем более на фоне Наташи, которая переживала психо-эмоциональные изменения с таким размахом, будто сразу за нас обеих.       Единственное, чего мне не хватало в своём маленьком мире, ограниченном ухудшающимся и не на шутку пугающим состоянием мамы и выкрутасами потерявшей голову Наташи, – так это твёрдой почвы под ногами, ощущения пульса под пальцами. Контроля среди бьющих со всех сторон стихийных бедствий истерик, разбитых предметов, слез и рассказов о заболеваниях, передающихся половым путем.       Впервые сев за руль в шестнадцать, я чуть не разбила заднюю фару машины, лавируя среди ободранных боксов гаражей. Денис усадил меня на водительское сиденье отцовского Тигуана, ни малость не заботясь ни об отсутствии у меня какого-либо опыта, ни о моем смертельном страхе сделать что-то не так, ни о блеянии бросить эту затею и том, что мне будет не по карману ремонт.       Денис был терпелив и непреклонен, когда мне самой хотелось биться головой об руль, чтобы вышибить оттуда неуверенность в своих – и его – действиях, и стойкое ощущение, что я нахожусь совсем не на своём месте.       Он не убеждал, как это круто, не уговаривал вдохнуть поглубже и попробовать успокоиться.       Он просто командовал. Переходи на третью. Про зеркало не забывай. Не так резко. Направо. Давай на параллельную. Сильней выворачивай. Не тупи, Ник.       Я хотела его убить так много раз после каждого едкого комментария, ткнуть в него едва не вырванным рычагом переключения передач, но чем сильнее злилась, тем упрямее стискивала зубы и училась рулить.       Впервые ощущение не сравнимого ни с чем контроля, крепко зажатого в собственные напряженные до боли в мышцах руки, ударило мне в голову, когда Денис велел выехать во дворы между пятиэтажками и отвлёкся на телефонный разговор.       Я потеряла свой привычный навигатор, путеводную звезду, и первую минуту огромными напуганными глазами глядела вокруг по двору в поисках подсказок дальнейших действий. Я едва находила силы давить на педаль, и то лишь потому что сзади кому-то срочно понадобилось выехать, а Тигуан занимал всю узкую подъездную дорожку.       После затяжной растерянности пришёл черед пиковой неуверенности в своих силах, а из-за неё уже показались острые зубы злобы на собственную слабость.       Я объявила ей войну, мобилизовала все копья наступления и выехала в соседний двор без указки. Мне было до усрачки страшно, но куда сильней было желание либо убедиться уже, что я ни на что не способна, либо доказать, что все же могу действовать самостоятельно. Так или иначе, но измученный моими дерганными движениями и резкими остановками Денис уж точно заслужил свободы из этой пыточной.       Я ездила около двадцати минут и до сих пор помню каждую, разложенную по секундам. По крошкам приходящей уверенности в каждом действии. По взрывам смеха нескольких облаченных в дождевики детей на площадке. По каплям мизерной влаги осеннего дождя на лице и шее из приоткрытого окна. По оттенкам запахов уже подгнивших листьев, мокрой земли и сигарет.       И тишину рядом. Я в неё укрывалась, утопала в ней и согревала ею душу, которая, оказывается, безнадёжно замёрзла.       Потом мы много катались, меняясь местами, но чаще Денис сажал за руль меня. Видел ли он моё с трудом скрываемое желание вести или действительно был равнодушен к рулению, я не разбиралась. Мы исколесили весь город, в основном вечерними дорогами, опьяняющей свободой, бьющим прямиком в мозг адреналином обретенного наконец-то контроля.       Если не над жизнью, то уж над ситуацией точно. Над ревом слишком резко переключенной передачи и потрескиванием поднятого ручника, над послушным каждому движению рулевым кольцом в руках и ощущением нагретой пальцами искусственной кожи. Над возрастающей скоростью темного городского пейзажа или леса за окном и приятным ощущением мягкого сопротивления педали под ногой.       Мне нравилось ездить по лесу и по ухабистым дорогам, отдаваться плавному покачиванию угодившей в ямку машины. Мне нравилось выезжать за город и гонять там, доводя машину до предела и точно зная, что на этой дороге патрулей нет.       Мне нравилась тишина рядом.       Абсолютное доверие.       Это были мои моменты, каждый по отдельности и все вместе, и Денис, каким-то образом уловивший это, не вмешивался в мой эмоциональный поток. Старался быть незаметным и начинал говорить, только когда я парковалась на обочине или возвышении с видом города как на ладони.       Конечно же он не знал, что боковым зрением я жадно ловила все его движения и брошенные в мою сторону взгляды, вслушивалась в треск колесика зажигалки и его дыхание, с жадностью преданной собаки внюхивалась в кружащую голову горечь табака.       Я дышала его молчанием и пониманием. Мы делили общий воздух только с ветром, заглядывающим в окна с любопытством и поскорей срывающим дым с тлеющего кончика сигареты, зажатого длинными, невозможно красивыми пальцами.       А потом я любила сидеть на капоте, пока он неизменно стоял ко мне спиной, чем неимоверно выводил из себя. Хотелось разделять с ним взгляды в ночной тишине, но он избегал моего так, словно мы откатились на год назад, и одним своим присутствием я отваживала его от себя не хуже, чем черта ладаном.       Вместо этого я лишь спрашивала, первое, что придёт в голову: с чего это вдруг он решил угробить свои лёгкие никотином или как дела у брата. Иногда отваживалась спрашивать и о нем самом, а потом едва слышно признавалась, что его присутствие вызывает у меня столько эмоций, что находиться с ним мне просто тяжело, после чего тут же закрывала тему, надеясь, что он не услышал этих глупостей.       Хайлендер слушается образцово, хоть Лёня и предупредил о возможной заторможенности на поворотах. Ее хозяин излишне паникующе встретил меня на подземной парковке жилой высотки, и только Лёня по телефону смог убедить его отдать мне ключ, доверенность и документы на машину. А мне было до нелепости забавно представлять, как, уже заведя мотор, я шучу, что последний раз водила машину года три назад. Наверное, бедный мужчина бы вынимал меня из своей серебристой красотки прямо за собранные в хвост волосы.       Опыт и привычки никуда не делись, поддержанные частым использованием каршеринга, чувство машины не прошло и даже стало намного глубже с тех часов, что провела в тишине и неодиночестве Тигуана. Единственная сложность заключается в том, как бы избавиться от ощущения незримого присутствия в салоне и в своей голове Дениса.       Ты не на шахматной доске. Не виляй напрасно.       На помощь приходит бодрая музыка из включённого радио и звонок, который принимаю, даже не глядя на экран.       – Да, Лёнь, не надо звонить через каждые двадцать минут. Машинка послушная, мы обе живы и не поцарапаны. Только свистит на торможении, так что молись, если это колодки, иначе ответственность будет на твоём нежелании брать автовоз. Минут тридцать ещё ехать, жди.       – Ты где? – уточняет Лёня странным приглушенным голосом, выдержав длинную паузу.       – Трёшка. Что с голосом? – не дождавшись ответа и смутно уловив, что что-то не в порядке, нервно выключаю музыку кнопкой на руле и требовательно спрашиваю: – Что случилось? Лёнь, не пугай меня.       – Это не Лёня.       Нервно смотрю по сторонам и мельком – на экран телефона с незнакомым набором цифр, не говорящих ровным счётом ни о чем.       – А кто?       – Это Евгений.       – Какой Евгений? – все еще сосредоточенная на дороге, не сразу улавливаю то, что повторила чисто на автомате. А потом вид желто-черного бампера передней такси резко виляет, и мою машину ведёт в сторону.       Только по шквалу гудков я с опозданием соображаю, что вильнуло вовсе не такси, а вверенный мне Хайлендер. Меня качает из стороны в сторону с таким размахом, что перед глазами все плывёт, и только вброшенный разномастными гудками сбоку и сзади адреналин хлещет по рефлексам и дергает руки, грубо выворачивая руль обратно.       Руки на кольце меняются местами моментально – левая лупит по кнопкам в поисках той, что откроет окно, а правая с зажатым телефоном упирается в руль.       В распахнутых неестественно широко глазах отпечатываются чёрные цифры на жёлтом фоне, разрастаются и болезненно пульсируют в голове. Окружающий мир становятся слитой в одну плоскость картинкой полотна неба–трубы наземного перехода с цветными стеклами-вставками–полос заводских труб–горизонта черной торпеды под лобовым.       Едва понимаю, что воздух проходит в легкие тяжелой смесью пыли и выхлопных газов прямо через широко открытый рот, заменяя собой прохладу уже позабытого климат-контроля.       Экран гаснет ровно в тот момент, когда смотрю на все еще не сброшенный вызов и не могу внятно подумать вообще ни о чем, кроме зажеванной пластинки с именем.       Евгений-Евгений… Женя?       Не может быть. В голове всплывает разговор с Наташей и собственная издевка на информацию об услышанной фамилии, по случайности идентичной моей.       В мире полно Воскресенских, и ещё больше Евгениев. Об этом и стараюсь думать, когда все тело начинает сводить от перенапряжения, и ногу на педали дергает судорогой.       Перестроиться из крайнего левого в крайний правый – та ещё задача в плотном потоке, но это единственное, что я в состоянии сделать, чтобы как можно быстрей остановить машину.       Это вообще единственное, что ощущается, кроме сухости в распахнутых глазах. Напряжение в теле уходит в одну секунду, как будто подмененное на ватный наполнитель вместо трещащих от натяжения канатов нервов, и мне становится страшно, что я сейчас просто сползу, стеку жидкой лужей прямо на резиновый коврик.       Становится никак. И даже убедить себя, что кто-то ошибся номером или именем, не выходит, будто дохнувший в шею сзади ужас подсказывает, что тут нет места ошибке. Такой – точно нет.       Тело реагирует холодными мурашками волна за волной, и я оказываюсь погребенной под упавшей с обтянутого велюром потолка безысходностью.       Теперь не убежать, не уехать, как не дави на педаль. Не от этого голоса, знакомого настолько, что не узнать его теперь, спустя какую-то минуту, казалось сдвигом по фазе.       Я съезжаю на первой же развилке. Направо, снова направо, в рукав парковки у какого-то кафе, прямо под знак инвалидного места.       Как раз мне – инвалиду при ногах, зато с напрочь атрофированной способностью адекватного воспринимать реальность.       – Евгений? – рявкаю в трубку, вдруг испугавшись, что звонок завершён. – Что ещё за Евгений?       – Макаров Женя, – меня снова начинает мелко трясти, и я откидываюсь назад, изо всех сил сжимая веки, призывая оранжевые всполохи под ними спалить нахрен ощущение творящегося бреда. И звука короткого смешка-обрывка прямо мне в ухо. – Не узнаешь меня? Я думал, узнаешь.       – Прости, – едва слышное извинение относится вовсе не к тому факту, что я умудрилась его не узнать сразу. А к возникшему в голове разочарованному «так ты жив?». Вцепляюсь зубами в нижнюю губу изо всех сил, но чувство собственной мерзостности не уходит с болью, а только усиливается.       – Ты за рулём? Я вроде слышал шум, – Женя будто бы беспокоится. Можно принять – и я с готовностью принимаю – за издевку, потому что собранную мной симфонию гудков должна была слышать вся Москва в пределах третьего транспортного кольца, и уж точно не могла пройти не замеченной для динамика телефона.       – Какого хрена тебе надо? – спросить получается неестественно спокойно, хоть руки до боли сжимают и руль и трубку, едва не выскальзывающую из мокрой ладони. На той стороне повисает тишина. – Зачем ты звонишь?       – Потому что узнал, что ты взялась за мои поиски, – отзывается Женя с налетом снисходительной лености, как неразумному ребенку.       – И что? Решил помочь? Прекратить игру в прятки? – выплевываю я, где-то в глубине души признавая несправедливость подобных грубостей в его адрес. По сути он ни в чем передо мной не виноват. Но у меня мастерски выходить моментально прикрыть подобные рассуждения собственной обидой.       – Даже если и так, то что?       Он снова замолкает и долгую минуту просто мурыжит тишиной, выжимает из меня вставшие в горле слезы, заключает в толстый слой соли. Она попадает на старые раны, проникает под кожу глубже в вроде как забытые обиды и так и не убитое чувство вины, теперь набухшее и расцветшее с новой силой.       Она кристаллизуется точно по кромке шрама так и не оплаченного долга.       – Вер, я ведь предлагал тебе поехать со мной.       Хорошо знакомые, вкрадчиво-мягкие нотки воздействуют не хуже щедро выплеснутой в лицо кислоты. Глаза мои смотрят вперёд, где за лобовым стеклом раскинулось дорожное кафе. Вместо пластиковых стульев и крупной будки с сомнительной рекламой шашлыка мне видятся лишь дымящиеся руины собственной жизни.       – Что тебе надо?       – Скажи, что помнишь.       – Я помню, Жень, – выдавливаю, едва шевеля потерявшими чувствительность, будто резиновыми губами. Замираю, как под прицелом, и тут же получаю пулю самодовольного смешка.       – Приятно слы…       – Помню, как ты притащил ко мне домой какую-то шлюху и деньги, принадлежащие явно не твоему отцу, – не сдерживаю гнева. Стыдно становится моментом позже, как рассеивается дым взорвавшейся без команды обиды. Пытаюсь зарыться рукой в волосы, чтобы успокоиться, но пальцы скользят по гладко причесанной голове, и я со всей силы дёргаю себя за хвост. – Это неважно, все в прошлом. Чего ты хочешь от меня?       – Ничего особенного. Услышать, узнать, как и чем живешь, – отзывается он, ни на секунду не смутившись от прозвучавшей правды. Наверное, он действительно не смущается и не стыдится. С чего бы сейчас, если и пять лет назад даже не потрудился притвориться пристыженным? Только испуганным до предела.       Мой смех с нотками издевки разливается по салону. Женя, понявший меня совершенно неправильно, подхватывает веселье, конечно не видя, как я с силой откидываю голову в поисках отрезвления, но мягкий подголовник вместо боли мягко пружинит.       – Зря ты объявился, Жень.       – Что так? Боишься, что Дэн узнает? Ты же наверняка прибежала к нему, как только я уехал, да?       Вздрагиваю непроизвольно, будто мне действительно есть чего стыдиться, и меня ткнули носом в лужу.       – Не преувеличивай. Он сдался мне так же, как ты сам. Слушай, – отрезвленная неожиданной мыслью, выпрямляюсь, глядя на переплетающиеся кольца в центре руля, бликующие на солнце. – Ты не мог сразу позвонить, а не ходить вокруг да около?       – Не понял. Мне надо было прийти домой к тебе? – раздается неуверенно. – А ты бы пустила?       – А ты бы спрашивал? – отвечаю в тон. – Я про сообщения. Ты писал? Зачем?       – Я что, долбоеб? – закрадывается мысль, как быстро он бы перестал смеяться, если бы я честно ответила утвердительно. – Зачем мне писать, если могу позвонить? Тем более ты бы не поверила, что это я, даже пришли я свое фото. А в чем дело?       – Где ты? Не разоришься на звонке из заграницы?       – А ты и адрес мой знаешь? – подначивает мастерски, новым смешком срывая мою тонкую вуаль терпения.       – У меня нет на это времени. Позвони, как созреешь сказать, где ты, и что тебе нужно, – скидываю звонок, нажав клавишу столько раз, что случайно попадаю в опцию перезвона, и тут же яростно вырубаю телефон вовсе и швыряю на соседнее сиденье. Запоздало накрывает истерика, притаившаяся в пустоте салона с первой секунды звонка, хватает сзади, душит в объятиях.       Меня начинает колотить во всем теле – по затылку точечными ударами, точно по хребту, ниже по ступеням всех ребер, и наконец вся тяжесть последних минут со всего ускорения валится в живот в несколько этапов.       Фальшь-ярость-подмена-долг-шлюха-ничтожность.       Удар за ударом сминает органы, превращая их в кровавое месиво.       Меня оглушает хрустом переламываемых костей, треском не выдерживающих напряжения перекрытий, вспышками закоротивших иллюзий, уже едва держащихся в тряске моего маленького мирка. Он никак не предназначен ни для чего большего, чем рутина, чем присыпанный пылью прошлого ежедневный самообман.       Я ведь знала, что он жив, хоть и отбивалась всеми правдами и неправдами, – преимущественно вторым. Заключала с совестью кровавые сделки, продавала душу дьяволу в обмен даже не на спокойствие, а лишь на его видимость, наивно полагая, что смогу откупаться до тех пор, пока мне не станет наконец наплевать на совершенные когда-то ошибки.       Чего я не знала, так это что этот человек захочет снова постучаться в мою жизнь, прицельным пинком выбив из неё меня.       Доехать до сервиса Лёни получается с трудом: ощущение опустошенного тела, машины с действительно неисправным рулем и сошедшей с орбиты жизни напрочь выбивают из колеи, заставляя пропускать нужные повороты.       Чуть не разбила чужую машину (трижды на коротком отрезке пути от парковки к автосервису).       Чуть не оставила на лбу пятна синяков, бессильно упираясь им в руль первые минуты после отключения телефона.       Чуть не задохнулась жёстко нахлынувшими слезами, ощутимыми в носу и горле солёными иглами, но так и оставшимися внутри неподъемной тяжестью.       Отдаю Лёне машину побыстрей и ухожу, едва попрощавшись, уже через плечо кивнув на его благодарность.       – Документы в бардачке, сразу проверь. И хозяину сообщи, а то он очень переживал, – неожиданно встаю уже на выходе, достаю телефон. Новых вызовов нет, но первая строка в журнале последних скручивает внутренности в стальной узел.       Быстро набираю Наташу, но вызов и брошенное следом сообщение остаются без ответа вплоть до вечера, когда я уже успеваю пройти девять кругов ада своих мыслей, событий утра, парка у дома и тесной, будто нежилой квартирки.       Кроме картины углем на стене кухни, вышедшей уже давно из под моей руки, да куртки в прихожей, тут от меня нет ничего. Никаких статуэток на комоде в коридоре. Нет и небрежно брошенных на спинку стула вещей, забытой посуды в мойке и даже вафельного полотенца на ручке духовки. Лишь моток безликих бумажных полотенец в компании такой же белой сахарницы на таком же глянце стола.       Нельзя позволять себе унывать и лениться настолько, чтобы это стало заметно снаружи, Вер. Порядок снаружи – порядок и внутри. Все вещи по местами, мысли и чувства – так же. Чистая посуда, убранные в шкаф предметы одежды... Ты понимаешь, о чем я говорю, дочь? Все должно выглядеть если не идеально, то хотя бы близко. В том числе и ты сама.       Ложь. Всё это такая глупая ложь, будто бы сказанная наивным ребенком. Чем неистовей поддерживаешь чистоту снаружи, тем явнее ощущаешь разруху, творящуюся внутри.       Блестящий стол, покрытая тиной отчаяния душа.       Места себе найти не могу, мечусь между обжигающими со всех сторон мыслями и занятиями: готовка, уборка, чтение больше бесят. Облизывая неприятно пульсирующий порез на подушечке указательного пальца, параллельно возя с помощью ноги тряпкой в разлитой луже, все же признаю поражение.       В попытке навести чистоту я снова развела только ещё больший бардак. Даже в этот раз не обошлось без крови, словно и не было последних пяти лет, а я брожу по кругу одних и тех же ошибок.       В итоге бросаю все дела, что так не доделала, хватаю с верхней полки шкафа сумку с коньками и сбегаю в спорткомплекс.       Я всегда была как все, ничем не выделялась и любила теряться среди множества, находя какое-то удовольствие в ощущении невидимости. И не была исключением среди подавляющего числа детей, принимающих сосульки за отдельный вид сезонного лакомства, в кои я прочно вошла, впервые распробовав растаявшую на языке льдинку со вкусом сырой талой свежести.       Как и все, по дороге в школу по утру ранней зимой я искала ещё не тронутую другими лужу, чтобы самой насладиться уютным хрустом тонкой ледяной корочки под сапогами и пустить по ней как можно больше трещинок.       Как и большинство, я не понимала, что может заставить человека выйти на огромный каток, напялив страшные коньки с острыми лезвиями и жутким зубьями, а потом чуть ли не собирать собственные зубы с исцарапанного льда.       Мало кому придёт в голову кататься на коньках в середине лета, поэтому я здорово удивилась, когда на мой девятый день рождения папа привёл меня в спортивный комплекс нашего городка. Вылазка началась с моего горького разочарования, – зачем портить мне день рождения катанием, которое мне вовсе не нравится?!, – а закончилась недоумением. Оказалось, что занятие вполне себе сносное.       Прежде я каталась зимой с мамой в залитой у дома коробке, куда она потащила меня от скуки, и это было как-то неловко, жутко неуклюже. Я вообще боялась тогда пошевелиться: лишь бы не выглядеть так же нелепо, как медленно едущая прямо мама, периодически спотыкающаяся при практически нулевой скорости и размахивающая руками, как вышедшая из строя мельница.       Ей отчего-то было смешно. Мне – стыдно.       Папа двигался лучше – хотя бы ехал прямо, и так это грациозно у него выходило! Да ещё и быстро. Спустя год после нашей первой вылазки его скорость уже казалась мне смешной шалостью. Он соглашался со мной гонять в заведомо проигрышной ситуации и после каждой, более чем предсказуемой победы, называл меня своей маленькой победительницей, солнышком, а я крутилась на месте от радости, хохотала и хотела, до одури жаждала кататься ещё лучше, уметь ещё больше, давать ему ещё больше поводов мной гордиться.       Ведь я его упорная, маленькая победительница, смотрящая на преграды свысока!       Только это не давало сдаваться, когда дважды за один год умудрялась получить вывих лодыжки и перелом запястья, а потом выходила из больницы спустя месяц и с трудом преодолевала засевший под ложечкой страх выйти на лёд и сломать теперь уже хребет.       После того, как папа нанял тренера, меня потащило по льду по-настоящему. И буквально – когда хотела выпендриться и в итоге валилась под ноги другим детям, и фигурально. Тренер была неприятная, безликая и вечно всем недовольная, и отчего-то упрямо сватала меня в парное катание.       Однако мне оказалось настолько тяжело подстраиваться под другого человека и отдавать ему свое тело, чтобы крутил, поддерживал и ловил, что я зажималась, всячески мешала партнеру, в итоге прямо заявила, что не стану таким заниматься. Следом за мной на парное плюнула и тренер, которая не видела во мне потенциала, стоящего ее зашкаливающих усилий и времени.       После исчезновения папы я смогла укрыться только там: на катке. Он был практически пуст на новогодние праздники. Я пыталась кататься, но ноги не держали, подгибались, будто из них вынули все кости.       В голове мелькали жуткие картинки, как из кино, где людей избивают, похищают, пытают, а в новостях говорят про маньяков и продажу людей на органы. Я варилась в этом на медленном огне ужаса, распадаясь на кровавые куски. Ныла и всхлипывала, падала и поднималась – снова и снова, пока так и не оставалась лежать спиной на льду, глядя в слепящие белые лампы и не чувствуя холода внешнего, проникающего через тонкий свитер, майку и кожу до самого позвоночника. Его перекрывал внутренний страх больше не увидеть папу живым.       Или увидеть не живым.       Тогда я подружилась со льдом. С ним я пыталась плакать, но слезы упрямо булькали и жгли внутри, отказываясь проливаться. Будто папа стоял за спиной и качал головой разочарованно, заметив, что я нахожусь на грани эмоций, и они вот-вот прорвутся наружу, и снова твердил о важности выглядеть достойно и всегда сохранять спокойствие.       Со льдом же я разговаривала, доверяя самые жуткие страхи и сокровенные желания, отдавая свою боль, хлещущую из меня позорными всхлипами и совсем незаметную на прозрачной белизне. Будто ее и не было, хотя меня не покидало ощущение, что я сижу прямо посередине огромной кровавой лужи, расползшейся по льду яркими лепестками. Но только там я находила успокоение, прижимаясь к нему лбом до тех пор, пока ледяные пальцы не проникали под кожу и в череп, промораживая мозг насквозь.       Каток стал моим храмом, а катание – единственной ниточкой, связывающей с папой. Где бы он ни был, – живой или мёртвый, – на льду он был рядом, кричал нелепые одобрения или терпеливо ждал, когда я встану после очередного падения. Он гордо улыбался, если вместо распущенных соплей я собиралась и решительно отрабатывала упражнения на скорость или ловкость.       Иногда мне казалось, что, лёжа на льду, я разговариваю именно с папой.       И каждый раз, покидая комплекс, в меня глубже врастала мысль, что я не в себе.       Звонок Наташи застает меня уже в раздевалке, когда выхожу из душа измотанная и приятно опустошенная, с монотонно гудящими мышцами и легкостью в голове.       – Что хотела? Я работала, – Наташа чем-то громко шуршит будто прямо в динамик, заставляя меня поморщиться. И вовсе не из-за звука, а от ощущения так и не отступившей реальности, будто я не убегала от неё кругами по льду до вспотевшей насквозь одежды и бессилия весь последний час.       – И тебе привет. Хотела поговорить.       – О чем? Да подожди ты, заебал! – орет она в трубку, и я чуть не роняю полотенце от неожиданности. – Да, извини, Вер, никак из клуба не выйду. Час уже как закончили, а я все... Ты идиот? Вон туда поставь, она так кому-нибудь череп проломит. Да еп твою мать... Вероник, перезвоню.       Нахождение в клубе в нерабочие часы может значить только дневную репетицию и ночной выходной, поэтому уже одевшись, решаю поехать к Наташе домой.       Утром сразу после выхода из сервиса Лёни я написала Денису короткое «Женя звонил» и номер телефона. Отсутствие ответа в течение целого дня вызывает неуместную обиду. Он и я изначально договорились лишь на взаимовыгодное сотрудничество, и ждать участливого «как ты?» было по меньшей мере глупо.       Глупая маленькая Ника, какого-то черта все ещё не сдохшая вопреки всем попыткам, – в первую очередь моим, – изничтожить её в ничто.       Пытаюсь выбросить это из головы, натягивая майку на влажную после душа кожу. Звенит уведомление о сообщении от Дениса. Губы кривятся в едкой усмешке, а в груди расцветает злорадное торжество.       >> Где ты сейчас?       Нервно прячу телефон в сумку, и туда же смешанные чувства. Взрыв смеха щебечущих девочек прилетает по лицу отрезвляющей оплеухой. Иногда нужна помощь, чтобы вспомнить, что не весь мир крутится вокруг моих сраных – не нужных никому – чувств.       Пусть даже это и гнев.       Достаю телефон. На этот раз смотрю диалог внимательней, и нервный смешок слетает с губ сам собой, потому что только теперь, потратив пол дня на злобу в адрес игнорирующего меня Дениса я вижу около моего сообщения восклицательный знак, издевательски тыкающий в меня известием, что сообщение не отправлено.       Удаляю его и вместо этого пишу, уже выходя на улицу:       << Каток в Марьино.
Примечания:
123 Нравится 114 Отзывы 16 В сборник
Отзывы (4)