Перезаряжай

NC-17
Завершён
124
2
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
477 страниц, 185 400 слов, 21 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
124 Нравится 114 Отзывы 16 В сборник

Глава 15

Настройки
Примечания:
      Время страшно. Мы пользуемся им неразумно и бестолково, словно дети разбрасывают и ломают игрушки, пребывая в счастливой уверенности, что они никогда не закончатся.       Оно обладает невероятной скоростью, пронося месяц мимо со стремительностью леса за окном машины, разогнавшейся свыше ста пятидесяти по незнакомой трассе чужой страны.       Оно чудесным образом исцеляет восьмилетние шрамы восемью часами от несдержанного ночного поцелуя до такого же утреннего.       Оно с изощренным умением превращает три дня страданий любимого человека в нелогично огромное количество часов и метров натянутых до звона нервов.       Оно использует в качестве страшного оружия свои остро заточенные минуты, запускает их под кожу и резко рвет её на неровные полосы, открывая кровоточащие слабости.       Те самые, что я пытался вывести из себя годами, а потом всячески прикрывал благими, – и не очень, – намерениями, только чтобы позже выбрать свой крест, выйти на страшный суд и преклонить перед ними колени. Перед своими чувствами, что беснуются в груди сворой обезумевших волков и кусают, подначивают найти хоть один способ угомонить их и себя.       Хлестать ром, а потом останавливать руку в сантиметре от телефона, подыхая от ярости и готовности орать в трубку, – орать в ебаное окно.       Ты не так поняла.       И слышать фантомное, ядовитое, до мурашек приятное «Иди ты к черту».       Когда я рвался к ней, наблюдал из теней у работы или дома, я ожидал и хотел видеть в ней ту милую, робкую девочку, что ненавязчиво и легко украла у меня сердце нерешительными взглядами и случайными прикосновениями, от которых она сама же заливалась краской стыда.       Будь я чуть смелее и внимательнее, не заслоняйся я от неё симпатией своего брата и своим страхом разрушить то хрупкое, что зарождалось между нами, ещё в восемнадцать бы расколол скорлупу её самозабвенного «мы же друзья» и показал нам обоим, что никогда мы не были просто друзьями.       Но вижу я перед собой гордую, высокомерную девушку, пылающую изнутри так ярко, что ослепнуть – уже вопрос только лишь времени. А я срываю с неё маски одну за одной, готовясь уже увидеть её нежный центр, – знаю ведь, что есть он, – и тут же натыкаюсь но новый слой застывшего гипса презрения.       И вместо нежной девочки, маленькой и беззащитной, на меня выпрыгивает пантера с оскалом убийцы, кидается стремительным броском красная змея, копия той, что спряталась на её ребрах и вышибла из меня дух одним лишь своим видом.       А оказалась ручной. Переползала и сворачивалась кольцами под моей ладонью податливо, складывалась в созвездия, подставляя тёплую чешую под пальцы, и тут же впивалась-вгрызалась-вонзалась глубже в сердце клыками на каждый стон, вскрик и дрожь Вероники.       Она довела меня до абсурдных противоречий одним своим присутствием. В одну минуту мне хочется укутать её в одеяло и перебирать удивительно красивые волосы с дивным ароматом мяты и чего-то сладкого, укачивать и обещать покой, бороться с её температурой и повергающим в ужас криком «Мне больно, когда трогаешь!» в бреду, а спустя какие-то ничтожные часы я похабно вытрахиваю её рот пальцами и членом, а её саму довожу до потрясающе красивого оргазма на столе.       А в одиночестве следующих дней приходится довольствоваться мыслями, вспоминать каждую встречу последних десяти месяцев и ощущать пущенный мне под кожу яд, который жжет грудь и вены-артерии плотным потоком отравы.       Он хотя бы не притворялся и был со мной честным.       Этот ублюдок заслужил подобных слов даже меньше, чем я. И хоть я понятия не имею, о чем они говорили во время последней встречи, так как отказался подслушивать, как и остальные её разговоры с кем бы то ни было, Женя однозначно нашёл в себе смелость признаться ей в своей многолетней лжи.       Иначе откуда эти разговоры про возврат мне денег, одно воспоминание которых облизывает мое горло шершавыми языками ярости. Да, я врезал Жене, узнав о его лжи, о сохранении в тайне такой важной правды, вставшей Веронике в непомерно высокую цену, и поэтому на прощание велел ему не говорить ей ни слова. Но сейчас я бы уже не ограничился одним ударом, а вырвал бы ему нахуй язык, если бы знал, что он не сумеет держать его за зубами и добавит Веронике поводов жалеть о прошлом.       Ловлю себя на горькой мысли, от которой кривятся губы, и все лицо, кажется, идёт трещинами.       Матери было бы стыдно не только за меня.       Когда звонит Слава, я не собираюсь брать трубку, но настойчивый третий звонок заставляет передумать и нехотя нажать зелёный круг на экране.       – Да.       – И тебя с новым годом. Паршивые новости, – приветствует Слава голосом прямо таки похоронным. Вымученно провожу ладонью по лицу, стягивая паутину табачной дымки, и иду открывать окно.       – Как же иначе.       – С тобой-то что? – озабоченно спрашивает Слава, пуская в голос ровно столько искреннего, скупого беспокойства, что губы отвечают сами собой.       – Вероника.       – Ясно. Ну у меня новости не о ней, ради разнообразия. Шурман, – мне приходится сжать зубы, чтобы унять череду беспокойных ударов-уколов в груди, пока Слава не то отвлекается на что-то в своём окружении, не то решает поиграть у меня на нервах. – Эта сучка подвязана в мафии.       – В Штатах? – отзываюсь, не то что бы удивленно. Нечто подобное я предполагал, когда стало ясно, что Женю на самом деле не искали.       – Да. Это же она твоего брата и прикрывала.       – Точно. Но сама не могла. Чтобы скрывать человека от всего мира, нужен профи.       – А она его нашла, – в тоне Славы скользит лёгкое недоумение, какое бывает, если наперёд прозвучало то, что было запланировано как взрывная новость. – Слышал про Араба? Ищет то, что нужно отыскать, и прячет то, что необходимо потерять. В том числе людей. Я хочу этого типа найти.       – Это будет непросто, а Шурман тебе его не выдаст. Зачем он тебе?       – Такие знакомства не помешают. Дэн, мне не нравится эта девочка. Слишком много загадок вокруг неё. Прикрылась со всех сторон, носа не подточишь. Она слишком прошаренная. Ты что-нибудь узнал в Штатах? Я думал, ты будешь там ещё месяц точно.       – Я тоже, – отвечаю ровно, даже не думая признаваться, что вернулся на неделю с целью поздравить Веронику и, что важнее, не оставлять её одну в такой тяжёлый для неё новогодний период. И каков был мой ужас, первобытный и вывернувший меня до костей наизнанку за жалкие секунды, когда я нашёл её сидящей на полу около входной двери её квартиры и в высокой температуре не осознающей ровным счётом ничего. – Женю там в лицо не знают, его действительно никто не искал.       – А Шурман?       – Тоже. Поэтому я не могу понять, зачем были нужны эти прятки. Шурман мне достанешь? Она же не может постоянно бегать по кругу земного шара.       – Ты знаешь, я думаю, что она про... Подожди.       Слава переключает меня на ожидание. Пока играет незатейливая мелодия, я успеваю умыться ледяной водой и вернуться в спальню, думая о дальнейших своих действиях. А точнее – о словах и правде, которые жрут меня изнутри и стоят между мной и Вероникой. И о своей светлой, глупой надежде: как только я расскажу ей, почему уехал и насколько жалею об этом, как только признаюсь в своих настоящих чувствах к ней и том, что она дорога мне до неадекватный агрессии и боли в груди – её отношение ко мне магическим образом исправится, а недоверие испарится.       Так ухожу в свои мысли и в ее эфемерный запах, ненавязчиво окутавший спальню, что окончание мелодии в телефоне не улавливаю вовсе, как и свое имя, зато на фамилию Вероники реагирую резко и болезненно, как на удар хлыстом по спине.       – Дэн, у Воскресенской что-то... Не так. Она поехала к своей подруге, но по пути резко развернулась и поехала черт знает куда. Куда-то на юго-восток от Москвы. Видимо к...       – Скинь координаты, – перебиваю, долгих три секунды ступора стоя столбом и прикидывая, что случилось, после чего быстро выхожу в коридор.       – Я не могу, ты же велел отсоединить её... – недовольно начинает Слава, наверняка считая своим долгом чуть ли не в пятый раз сказать, что закрывать канал связи с её телефоном было крайне неудачной идеей. Я прерываю его грубо, не дослушав.       – Просто примерное местоположение, Слав, не тупи. Жду. Хвост с неё не снимай, но дай мне контакты. Я сам свяжусь с твоим человеком.       Мне достаточно одного взгляда на карту и красную стрелку, чтобы понять, куда она поехала. Звоню Славиному человеку уже из машины, выезжая с парковки.       Я не паникую. Все чувства выключились. Сложились крупными кирпичами в тесный, тёмный тоннель, ведущий только к цели и не дающий смещать фокус на свои чувства и страхи. Только короткие факты и догадки, максимально приближенные к логике, где стараюсь не выделять места паникующему и по-настоящему тупому «сбежала!», упрямо стучащему в виски.       Немного не доехала до Наташи, резко легла на обратный курс и рванула в родной город, самым нетипичным для неё образом нарушая скоростные ограничения, где только возможно.       Ты знаешь, что у него остались ключи от твоей старой квартиры?        Я не могу делать вид, что не думаю о Жене и том, что ему ещё может быть от неё надо, и на что он пошёл, чтобы выманить её из города для достижения своих целей. Наверняка ведь он опять что-то задумал и нашёл новую ниточку к моей девочке.       Появление Жени в ее жизни бесит и нервирует меня с той беспощадной качкой, в какой, наверное, чувствовала себя Вероника после встречи со мной у салона, когда я самовольно приехал и дождался конца её рабочего дня в марте.       Искренняя улыбка, с которой она вышла навстречу в тот вечер, сшибла меня с ног, перекрутила в воздухе и с размаху швырнула на острые сосульки её взгляда, будто покрывшегося толстой коркой льда при виде меня. Ее желания были очевидными даже вопреки попыткам их скрыть, проскальзывали гневом в сжавшихся губах, презрением по огромным зрачкам. Я хотел бы списать их на слабое освещение улицы, а не на гнев или ощущение опасности, от которой она так отчаянно попыталась убежать, прежде чем я перекрыл ей дорогу.       Я ведь мог отпустить её тогда. Исчезнуть так, словно и не появлялся, давая ей карт бланш на право делать вид, будто ничего не было ни этим морозным мартовским вечером, ни несколькими годами ранее.       Мог сделать вид, что отпустил. Как всегда, как последние годы, когда на самом деле всегда держался рядом, подглядывая в щели её жизни, откровенно любуясь точеным профилем и задумчивым выражением лица, пока она пила свой латте, сидя на скамейке у дома после работы. А потом сам же разбивал её чертов самоконтроль, упрямо долбясь в него лбом, наглостью и всяческим нарушением её границ, за которые она цеплялась всеми возможными средствами, а меня отталкивала так далеко, как только позволяло пространство и её силы.       А я нарушаю все условности. Захожу в ее квартиру, оттеснив её в сторону и не дожидаясь приглашения, а внутри все стонет и кричит яростные протесты.       Подожди, постой. Дай ей время!       Я не готов давать его и держаться на расстоянии ещё хотя бы один месяц, и хватает совести хотя бы себе признаться: я отчаянно боюсь, что она воспользуется этим временем чтобы понять: без меня ей намного лучше и спокойнее. Было. Будет – тоже.       Но нет, я переступаю порог квартиры и её личной жизни раз за разом, отчаянно желая, чтобы она меня пригласила, но понимая, что больше этим жестам места в наших отношениях не найти.       Не жду. Не пригласит. Кажется, мы выросли.       Тогда почему рядом с ней я из раза в раз чувствую себя тем же самым пацаном, неуверенным и боящимся нарушить хрупкое равновесие наших отношений, но при этом совсем не по-детски раскачиваю их до хруста и предела собственной выдержки? Почему я все ещё боюсь, если последние месяцы рядом с ней больше похожи не на уравновешенные чаши весов, а на стремительно раскачивающиеся качели, которые больно бьют по рукам, если пытаешься хоть немного их притормозить?       Я опять нарушаю. Опять рвусь за ней, к ней, позволяя себе забыть, что обещал себе дать ей хотя бы неделю с последней встречи, чтобы прийти в себя и примириться с тем, что случилось между нами. Это был первый шаг к тому доверию, что я поставил себе конечной целью для нас.       Я достаточно позволил ей решать проблемы одной, даже заставил, – не оставшись рядом, – тащить все в одиночку. Ясно ведь теперь, что то ли Женя её не поддерживал, то ли она сама вертела его поддержку на всех местах.       Что бы там ни было, я успеваю продумать множество вариантов развития событий, пока уезжаю все дальше от столицы, погруженной в пасмурный морозный мрак, в сторону области, противоречиво залитой слепящим зимним солнцем, отражающимся в лобовых редких машин на встречке, словно яркие блики стоп-сигналов.       Славин человек терпеливо ждёт у подъезда, где живёт Лидия Викторовна, и от того, что Вероника не приехала в свою родную квартиру, железный обруч на сердце немного расслабляет хват, прежде чем сжаться ещё сильней от самых нехороших предчувствий.       – Здравствуйте, Денис Александрович. Вероника Владимировна зашла около тридцати минут назад. Квартира тридцать три. Не выходила даже на лестницу. Святослав Павлович запретил заходить, если не будет признаков опасности. В квартире тихо, ни борьбы, ничего подо...       – Спасибо. Можешь ехать. Дальше я сам, – быстро миную его, не дослушав, и дёргаю железную дверь, кодовый замок на которой служит разве что в качестве не очень гламурного украшения вот уже лет десять.       Квартира тридцать три действительно окутана тишиной. Страшной, по-настоящему мёртвой, пугающей настолько, что даже щелчок опущенной ручки двери разносится по закоулкам погруженного в полумрак коридора и, не найдя себе приюта, гулко возвращается ко мне. Я прохожу дальше, прислушиваясь, и уже открываю рот, когда слышу.       Дыхание.       Глубокое, частое, надрывное.       Ноги сами несут вперёд и в комнату, кровь хлещет в голову лавиной паники и одновременно облегчения: Вероника сидит на полу, глядя перед собой, невредимая и живая. Дыхание принадлежит ей.       Но сидит в странной позе. Будто стояла, а потом просто осела вниз, подогнув под себя одну ногу, а вторую согнув перед грудью.       А потом вижу, куда она смотрит огромными глазами неотрывно, даже не среагировав на поднятой мной шум и шаги, и мое сердце проваливается ниже на несколько этажей.       Лидию Викторовну я помню очень хорошо, и даже не потому, что в восемнадцать навещал её пару раз. Тогда меня тянуло сюда фантомное присутствие Вероники, будто бы через эти стены я связывался с ней, оставаясь незримым для неё. Пожилая дама всегда встречала с теплотой и удивительной любовью, заставляла чувствовать себя нужным, важным, а в обмен не просила ничего, и от этого хотелось дать ей все. И бесконечно слушать истории о её молодости или о том, что Вероника часто напоминает ей о ней самой в давно ушедшие годы.       А сейчас тонкая, безжизненная рука с почти прозрачной тонкой кожей свисает с дивана, и такое же безжизненное тело лежит как-то криво, полубоком, глядя в пустоту. Тусклые глаза без движения, совсем не блестят, не отражают ничего. Ни обстановки. Ни лица Вероники. Ни жизни, что уже нет в этом теле.       И тишина действительно оказывается мёртвой. Она не пугается рваных вдохов Вероники и моих – медленных и тяжёлых, – тянет со всех сторон длинные колючие щупальца, обвивает руки, грудь и шею беспощадной удавкой и тащит, тянет вниз, на самое дно отчаяния.       А я смотрю на Веронику, сидящую в том же положении, и не могу понять, на какую глубину она уже погрузилась за последние полчаса этого безмолвия. Мне кажется, что она прислушивается, отчаянно пытается что-то уловить, едва заметно поворачивая голову ухом в сторону трупа, но каждая попытка заканчивается провалом и новым надсадным вдохом, больше похожим на спазм в лёгких.       – Вероник, – окликаю теперь громче, подходя. Она заторможено поворачивает голову в мою сторону, словно шея ей не конца подчиняется. И смотрит сквозь меня точно такими же пустыми глазами.       Меня это пугает куда сильнее трупа. Сам не помню, как оказываюсь около Вероники и твердо поднимаю её. Легко трясу, сжимая плечи нарочно сильно, причиняя боль, чтобы в себя привести, но она не реагирует. Только губы открывает, будто пытается что-то сказать, но снова закрывает и пытается повернуться назад, шаря взглядом по стенам.       – Тише, – просит она едва слышно. Теперь я точно вижу, что она действительно прислушивается.       Не нахожу ничего лучше, чем отвести её на кухню, усадить и попросить сидеть тут. Впрочем, последнее без надобности – она и так послушно опускается на стул, сложив руки на коленях, и заторможенно скачет рассеянным взглядом по кухонному гарнитуру, словно вообще выпала из реальности и не может понять, куда делось тело. А потом я касаюсь её щеки, и она замирает в одной точке не только взглядом, но и сознанием, не делая попыток ни увернуться от моей руки, ни вообще как-то отреагировать.       И если до этого дня я ещё лелеял надежду однажды вернуть ей радость, свойственную всем в новогодние праздники, то когда забирают тело, а я возвращаюсь к ней и нахожу в той же позе, – даже пальцы и взгляд не сдвинулись ни на сантиметр, – эта надежда смиренно склоняет голову и без колебаний падает на колени, как перед казнью.       Как я перед ней, опускаюсь и, только почувствовав лед её пальцев на своих губах и ладонях осознаю, что сжимаю и глажу ее руки губами, не обращая внимание на вставший в горле камень. Это не ласка или поцелуй, не знак каких-то особенных чувств, попытка завоевать её внимание или заглушить её боль. А лишь желание разделить её, забрать себе хотя бы часть, но я пытаюсь собрать её всю с кожи, настолько белой и ледяной, словно я прижимаю губы к тыльной стороне ладони трупа.       От этой мысли хочется влепить себе отрезвляющую пощёчину. И ещё множество, чтобы не дать себе поддаться ужасу, когда бережно, с трепетом вывожу её из квартиры и сажаю к себе в машину.       Она не говорит ни слова. Не вырывается, не шипит, не посылает, и даже не смотрит с ненавистью, припоминая о последнем нашем разговоре.       Я чувствую на расстоянии вытянутой руки, что её мир уже не трясётся, земля не ходит ходуном. Зато крутятся в широко распахнутых глазах хлопья отчаяния, они оседают на покореженные стены, забивают её лёгкие и не дают вдохнуть достаточно глубоко, чтобы мне не хотелось припасть к её губам и вдыхать ей воздух насильно.       Её мир уже не трясётся. Только рука, которую я беру в свою, как только сажусь на водительское сиденье, а позже отпускаю ровно настолько, чтобы выйти из машины и открыть ей дверь уже на парковке моего дома.       Её мир уже не трясётся. Будто его и не существует вовсе за чередой подавляющих, уничтожающих потерь.       – Денис, – не знаю, как слышу то, что едва произносят её губы, но что-то в груди резко бьёт и заставляет посмотреть на неё, а кнопку лифта нажать вслепую.       Ожидаю увидеть ту же мёртвую пустыню в её зрачках, отражение безжизненной руки, свесившейся с дивана. По крайней мере, с ними я уже познакомился за последние четыре часа, растянувшиеся на целый световой год и миллиарды игл, пущенных мне под кожу дрожью тонких пальцев. Но Вероника смотрит на меня напугано, словно попавшая в свет фар лань, всего за мгновенье до катастрофы.       – Будут похороны, – говорит тихо и, сама пугаясь своих слов ещё больше, опускает взгляд в пол.       – Я тебя не оставлю, – говорю тут же, и только потом понимаю, что она наверняка вовсе не то хотела услышать. Однако она кивает и поднимает лицо. Словно слепленное из воска, оно меня по-настоящему пугает. В отражении зеркала я вижу в своих глазах точно тот же ужас, растерянность и беспомощность, что застыли на ней прочной маской.       – Пошли, – зову, потому что она вдруг смотрит на свою зажатую в моей ладони руку, как на живого скорпиона, и чуть сжимаю, прежде чем отпустить.       А я боюсь. Искренне, но вполне ожидаемо, прихожу в неподдельный ужас от мысли, что она сейчас опять заявит о необходимости и, – ещё серьёзнее, – желании, поехать домой, а я смогу ей противопоставить только свое упрямое «я поеду с тобой!». Но она молчит. Послушно садится на диван, забивается в самый уголок и прижимает колени к груди и сидит так вплоть до момента, как нам привозят заказанную мной еду, так и оставленную на столе в пакете после её отстраненного движения головой.       У меня самого аппетита никакого, всего сжимает и мучает только желание помочь ей, вывернуться наизнанку и вынуть из неё то, что плещется в её глазах и отзывается внутри меня звенящей болью. Хочется взять её в руки, посадить на колени и укачивать, как маленького ребёнка, чтобы укрыть от боли. Да только такую рану не перевязать, на сон не укачать.       В моих силах только умирать рядом с ней, чтобы потом – спустя дни, месяцы или даже годы – помочь подняться.       Поэтому я сажусь рядом и, ожидая сопротивления, притягиваю её к себе за плечи и прижимаю в груди.       И сам иду мелкой дрожью от её тряски в пальцах, в прижавшейся ко мне груди, когда Вероника вдруг вскидывается навстречу, как ударом, обхватывает мою талию руками и упирается лбом в шею, надсадно вдыхает и вжимается ещё сильнее, будто в попытке просочиться сквозь меня и исчезнуть самой. Задохнуться где-то в районе моей груди и рассыпаться пылью в том катаклизме, разрушение от которого теперь останется с ней надолго.       – Я так больше не могу. Денис, я не могу, – скулит она.       И я не могу понять, кто за кого цепляется сильнее. Она в попытке утянуть меня за собой на дно, или я со своим желанием хотя бы её вытолкнуть на поверхность этого отчаяния, пусть даже придётся подставить ей свои плечи и самому захлебнуться в её страданиях. И собственным страхом, сочувствием и нежностью к той, кто доверчиво льнет ко мне, прячась от своих личных ужасов. И я не могу, – хоть и хочу, – отделаться от короткой, но приятной мысли, что я в их число уже не вхожу. Наверняка временно. Но даже этого мне хватает, чтобы разделить её боль со своим ненормальным, неуместным счастьем, мелькнувшим подобно молнии в грозовом небе. Счастьем, что она позволила себе подпустить меня ближе.       – Я не могу больше, – повторяет тише шёпотом, звенящим невысказанными, невыстраданными словами и чувствами. Все её тело трясёт крупной дрожью, а голос срывается после каждого слога, словно у неё стучат и зубы.       Я не глажу её спину, хотя наверное это самый верный способ заставить кого-то ощутить свое неодиночество. Мои ладони прикипели к её майке ниже лопаток, и я надавливаю все сильней. Она дышит так, словно задыхается, шумно втягивает предназначенный нам обоим кислород, но ей все равно не хватает. Меня швыряет из эмоционального холода в жар, чтобы как следует прополоскать там моё сердце и кинуть обратно. Её горячие выдохи в шею пробивают пóтом спину и ладони, под которыми ее майка уже стала влажной.       Я ведь знаю её очень хорошо, сколько бы ни утверждал обратное, и совсем не получается удивляться, когда она вздрагивает и поднимает голову. Только досадую, что она позволила себе выпустить так мало из того, что плещется и бушует внутри. Но, дойдя до определенной точки, она запускает свой привычный, – уже ставший мне ненавистным, – механизм сокрытия эмоций. Она принимается сопротивляться им, вдруг вся вскидывается, выгибается из под моих рук и пытается встать. А когда не убираю ладони с её спины, взвивается змеей и шипит:       – Отпусти! Не трогай меня!       – Я тебя не отпущу больше, Ни-ка.       По самым больным местам. По самым уязвимым точкам.       И каждый звук попадает точно в цель – три ее резких судороги всем телом на каждый точный выпад, она часто моргает и тут же жмурится, закрывает руками уши.       И мне в один момент становится ясно, что же ей нужно сейчас в первую очередь. Только вот вместо облегчения я заранее ощущаю укол вины.       – Замолчи!       – Пошли, Ник, – стараюсь говорить мягко, вставая, но она так резко вырывает локоть из моей руки, что я чувствую скольжение своих ногтей по её коже и слышу сухой росчерк оставленных царапин.       – Не смей так меня называть! Меня зовут Вероника! И никак иначе!       Происходит какое-то безумие, при чем с нами обоими, потому что я хватаю её за руку и тащу за собой теперь откровенно грубо, сжимая зубы от стучащего внутри «ей это нужно» и противоречивого «но не так!», а она рычит, упирается ногами в пол и пытается разжать мои пальцы, лишь бы мне помешать.       Оказавшись в спальне, я толкаю её на постель, чем вгоняю её в ступор, а потом её глаза расширяются от догадки и ужаса.       – Не трогай меня! – выдаёт она чужим, севшим голосом, судорожно отползая назад.       – Я не буду тебя трогать.       Кажется, что мой спокойный ответ её утешает, немного опускаются плечи с выдохом, и тут же я слышу, как она перестаёт дышать прямо посередине вдоха, глядя на опущенные мной жалюзи широкого окна. У меня ощущение, что я в шаге. От смерти. От восстания из мёртвых. От взрыва. От исцеления. Я не знаю, чего ждать, да и все попытки что-то предугадать, продумывать и действовать наперед сейчас развеиваются по ветру надрывного дыхания сразу двоих людей в комнате, с щелчком выключателя погрузившейся во тьму.       Сейчас можно только чувствовать.       Последнее, что вижу в свете люстры – её неправдоподобно широко распахнутые, покрасневшие глаза без следа слез, и ярко-алые, истерзанные её зубами губы с кровавой ранкой на нижней.       – Что ты хочешь от меня? – в темноте дрожь в ее голосе приобретает новый масштаб, и я борюсь с желанием тут же подойти и попытаться успокоить прикосновением к волосам.       – Я не приближаюсь, не бойся, – подаю голос и стучу по шкафу, чтобы наверняка поняла, где я.       Раздается шорох, как будто она поменяла положение тела на кровати. Вглядываюсь в темноту до боли в глазах и спустя минуту напряжённого молчания вперемешку с рваным дыханием начинаю наконец различать слабые силуэты обстановки и сидящей фигуры на постели.       Сам встаю нарочно максимально далеко от окна и в угол, чтобы меня не было видно даже с усилием.       Она ещё не знает, чего ждать, но уже ощущает надвигающийся катаклизм.       Я бы прыгнул сам в эту пропасть, будь хоть мизерный шанс, да пусть хоть намёк, что это поможет ей. Но как бы я ни пытался до последнего перебирать варианты, судорожно ища другой, – не такой жестокий, – выход, я так его и не нахожу.       – Не сдерживайся, – говорю и вижу, как она вскидывает голову. – Никто не увидит тебя сейчас. Даже я.       Она молчит. Так долго, что приходит мысль, а услышала ли она меня вовсе. Пока раздумываю, повторять или нет, она вдыхает. Куда медленней и глубже, чем до этого, спокойней. По натяжению воздуха ощущаю стальные нити самоконтроля, которыми она стягивает всю себя до удушья, беря себя в руки.       – Нет, – выдаёт ровно. Мне не надо её видеть, чтобы понять, что она прищурилась и гордо подняла подбородок. Мне не надо, чтобы она видела, как невольно сжимаются мои кулаки, сдерживая мой порыв подойти к ней немедленно, схватить за плечи и трясти её, чтобы разорвать все гребные нити и довести ее до настоящей, такой необходимой сейчас истерики.       – Да.       – Я не буду...       – Будешь.       – Я не могу...       – Можешь, – добавляю стали в голос, понимая, что сейчас мне предстоит её уничтожить, толкнуть на самое дно её отчаяния и надеяться, что после она сможет выплыть, ощутить облегчение и не возненавидеть меня окончательно. – Ты одна. Никто не видит тебя. И никто не придёт. Не узнает. Ты можешь быть слабой.       Я слышу её. Все, до последнего движения ловлю, словно она залита светом с поднятой головы до кончиков ног, спущенных с кровати. По одеялу резким росчерком ногтей слышно, как сжимаются кулаки. Приди кому-то в голову включить свет прямо сейчас, и они увидели бы двух безумцев, готовых кинуться друг на друга с кулаками и оскаленными зубами: одну в тряске от сдерживаемых эмоций, а другого в попытке её на них вывести.       – Мне никто не нужен, – отвечает Вероника медленно и уверенно, прямо-таки по слогам. В свете я бы поверил, что она сама без сомнений верит в то, что говорит. Но темнота её предает, выворачивает наизнанку деланное спокойствие звенящей дрожью готовой треснуть плотины, и суёт мне в лицо подсказки: ты знаешь, знаешь, как её расковырять.       Подхожу к ней медленно, чтобы слышала каждый шаг. Своей кожей ощущаю, как Вероника судорожно шарит взглядом по темноте, и чётко ловлю тот момент, когда она различает мой силуэт, словно меня ударило лёгким разрядом тока. Меня прошивает озноб по спине из-за холодной рубашки, уже насквозь мокрой от пота и неприятно прилипшей к коже при движении.       Я знаю, что хватит всего одного имени, чтобы точным ударом выбить последнее перекрытие и заставить её орать на меня, ведь сейчас её защита уже сведена к минимуму. Или хватит напоминания о любой из окруживших её смертей, – настоящих или не состоявшихся, и её прорвет ненавистью и бесконечным потоком концентрированной, адской боли.       Но я не хочу. Не так. Не сейчас. Не с ней.       Играм в эмоции в нашей жизни места не осталось, пришло время прекратить ими жонглировать и проживать их по-настоящему. Подставлять всего себя в открытую и слепо надеяться, что в этот раз удара не последует. Садиться перед ней на колени, прямо на пол, заглядывать в блестящие в темноте глаза, брать в ладони её напряжённые холодные пальцы и удивляться, что она не вырывается тотчас, а лишь напрягается всем телом и судорожно хватает ртом воздух.       По-настоящему ценить каждую секунду.       И раскрыть себя до края, до хруста всех внутренностей и костей в судорожной надежде, что хотя бы это сможет ей помочь.       – Я тебя люблю.       – Заткнись!       Вырывает. Свои пальцы из моих рук. Собственный крик из горла, задушенный и даже сейчас, – сдержанный. Моё сердце следом за своим, когда грубо толкает меня в плечи, но в итоге мы каким-то образом оба оказываемся на полу.       Вероника борется уже не со мной, а с собой. Её тело трясёт беспощадно, а лицо она опускает все ниже, пока я вожу по её щекам в поисках слез, но не нахожу ни одной. Она комкает вовсе не рубашку на моей груди, а положенное ей в руки сердце, которое чуть позже она швырнет мне обратно растерзанным куском мяса.       Но я буду к этому готов. Ведь в обмен она прямо сейчас отдает мне свое – точно такое же.       Она проникает в меня трещинами, покрывшими её душу, прорастает ногтями под рубашку и кожу, загнанным дыханием и борьбой, которую она медленно, – вдох за вдохом, – но беспощадно проигрывает.       И скулит точно так же, как уже было однажды, в прошлом, – тогда нас разделяла неискренняя вражда и тонкое полотно двери, – тихо.       – Я ненавижу тебя, – шепчет, сжимает пальцы на моей груди и изо всей силы царапает, будто пытается найти там то, что уже давно валяется в ее ногах.       – Знаю, – отвечаю и ловлю себя на том, что постепенно успокаиваюсь. Подавляющие эмоции ослабляют хват у меня на горле. Мне все ещё больно, страшно, отчаянно хочется уберечь и защитить.       Но я понимаю: сейчас ей нужно другое, и эта простая мысль перекрывает все остальное надежной стеной.       Пальцы обеих рук в волосы. Лбом ко лбу до болезненно пульсирующей точки. Это не нападение.       – Люблю уже давно.       Это правда. Самая искренняя правда. Последняя капля. Финальный выпад. Падение самой крепкой, самой надежной маски.       И мою Веронику ломает. Крутит и перемалывает, и я даю ей вырваться, но готов ловить, если станет убегать, драться и царапаться, чтобы скрыть свои слезы, которые она отчего-то боится показывать даже самой себе.       Я вижу, как она прячет лицо в ладонях, и до меня доносится её рваное дыхание, словно порезанное на куски осколками её сопротивления. Они стелятся дождем по полу вокруг нас, засыпаются за шиворот щедрыми ворохами мурашек, терзают грудину и вытаскивают-вытягивают-вырывают из неё всхлипы.       Она плачет совсем тихо, зато трясётся и воет с той степенью боли, что чувство собственной беспомощности стремительно превышает все отметки нормы и заставляет судорожно покрывать поцелуями макушку и до боли втискивать её в свою грудь.       Она плачет очень долго и сильно, больше не отталкивая, только изредка выдавливает из себя моё имя между новыми волнами рыданий, каждый раз выворачивая наизнанку все мои внутренности. Или тем, что издает давящиеся звуки, как выдохи при задержанном дыхании, будто все еще пытается остановиться, когда я готов трясти её до потери пульса и не давать снова заточить себя в темницу пресловутого самоконтроля.       – Дыши, дыши, – прошу ей в ухо через волосы и поднимаю руку со спины на шею и к щеке, заставляя Веронику испуганно замереть и даже замолчать на долгие секунды. Кажется, даже сердце должно бы поддаться и остановиться, чтобы не нарушать звенящей тишины.       Я тоже замираю, не уверенный, что территория её слез все ещё не запретна для меня. И тут же она решает все за меня. Чувствую её движение всем телом навстречу за секунду до того, как в мою ладонь доверчиво ложится мокрая щека, а мои внутренности скручиваются в тугой, болезненный узел. Это не радость. Не счастье и не эйфория.       Появляется стойкое ощущение, что права на ошибку отныне у меня нет.       Скольжу ладонью по мокрой коже, по щекам и шее, собираю все до единой капли, и даже лоб и волосы нахожу влажными.       Вероника успокаивается неожиданно – её тело все ещё подрагивает, но она как-то стекает вниз, заваливается в сторону, и мне приходится её поймать и заглянуть в лицо, чтобы убедиться, что её просто выключило от изнеможения.       И натыкаюсь на её блестящий взгляд из под полуприкрытых век. Я не вижу их выражения, но чувствую следы её взгляда на своём лице, словно она пальцами водит с щёк к глазам и ниже по бокам носа, пока я максимально бережно перекладываю её на кровать.       – Открой окно, – просит тихо и хрипло, сквозь остатки слез, осевших в горле и наверняка все еще сочащихся из глаз.       Я не хочу отходить и выпускать её из рук даже на мгновенье, словно боюсь, что она внезапно исчезнет и все это окажется одним из моих многочисленных снов о ней, но встаю и открываю створку немного, а заодно наполовину поднимаю жалюзи, пропуская в комнату разводы ночной столичной иллюминации.       Жадный морозный ветер не тратит ни секунды, ловко юркает в щель и, минуя меня, безошибочно находит свою цель. Вероника закрывает глаза и вдыхает долго, медленно, и я вместе с ней, будто и задыхались в рыданиях мы тоже синхроном. Она кажется не замечает крупных мурашек на своих голых руках, и слез, стекающих теперь по виску в волосы по запрокинутой назад голове.       И даже в горечи всей ситуации я умудряюсь ощутить эгоистичный укол ослепляющей радости, когда она не открывает глаз, услышав мои шаги. Лишь слегка поворачивает голову и чутко прислушивается. Второй приступ радости взрывается в голове хлопушкой эйфории, пущенной по моим рукам её теплой кожей шеи и щеки, стóит нежно провести ладонью и задохнуться внутри от восторга: «не оттолкнула, она меня не оттолкнула!». И третий добивает по центру груди тем, что, наверное, называют счастьем.       Она позволяет уложить себя на подушку и закрывает глаза. Отодвигается от меня всем телом на максимально большое расстояние, но в противовес прижимается лбом к моему плечу, а потом к груди, когда я поворачиваюсь на бок, почти закрывая её от слабого голубовато-желтого освещения. Её дыхание выравнивается за минуты полторы, и она уже не реагирует ни на поглаживание головы, ни на то, что я обвиваю её рукой и прижимаю ближе, натягивая одеяло.       Её успокоение и сон щёлкает моим стопом, и мой тоннель разлетается на кирпичи. Реальность втягивает, как в омут, наполненный до краёв событиями не только этого вечера, но и последних лет. Тех, когда я не был рядом с ней, а она переживала одну боль за другой, держа на замке все чувства, пока я нянчил свою уязвленную гордость, а потом шаг за шагом признавал собственный идиотизм. Приходит обида. За брошенную девочку, относившуюся к своему отцу, как к герою, отчего-то решившему, что он имеет право воспитывать в ней эту пресловутую сдержанность, а потом оставить её с ней наедине – задыхаться.       Вероника говорила об этом всего пару раз, да и то вскользь, но теперь брошенное когда-то «мне непросто с тобой общаться, потому что ты вызываешь во мне слишком много эмоций» теперь провоцирует не трепетно-нежную волну в груди, а лавину самой настоящей ярости в сторону человека, мне совершенно незнакомого, но теперь презираемого ещё сильней, чем когда я узнал про Шурман.       А потом ярость оборачивает хищную уродливую голову на меня. На собственную глупость в восемнадцать, на недальновидность и очевидную теперь, позорную трусость. Я хожу по этим кругам моего собственного ада, раскладываю их на воспоминания и ошибки, пускаю иглы себе под ногти до тех пор, пока Вероника не вздрагивает у меня под боком, вслепую нащупывает мою руку у себя на боку и отбрасывает в сторону, сморщив лицо. В эту ночь уснуть у меня так и не получается, зато узнать, как она спит, выходит на отлично. В первую ночь вместе я уснул сразу после неё, а проснулся позже, поэтому не мог заметить, что одеяло она упорно сталкивает ногами вниз, даже если натягивать его обратно, а из под прикосновений уползает, словно от раскаленной кочерги.       Исключение составляют только моменты того глубокого сна, когда она дышит едва слышно и не шевелится вовсе.       Засыпаю все же с рассветом, незаметно проваливаюсь в дремоту, убаюканный размеренным дыханием мне в плечо и теплом лежащей на моем предплечье ладони, иногда подрагивающей, а просыпаюсь спустя пару часов от звонка своего телефона.       Скорей беру его и выхожу, оставляя Веронику спать – она сонно привстала, открыла глаза и тут же снова уронила голову обратно на подушку.       – Привет, Денис, это Наташа, – раздается в трубку сбито, быстро, будто она то ли бежит куда-то, то ли в панике не знает, куда себя деть.       – Привет, что случилось?       – Ты не знаешь, где Вероника? Ты же вроде следишь за ней... – сбивчиво тараторит Наташа, пока я вспоминаю, что Вероника действительно даже не брала телефона в руки, и поэтому не могла ничего сказать Наташе.       Хотя я не могу её винить, даже понимая, что она о подруге и не вспомнила. С морозной дрожью в груди осознаю, что Вероника бы сидела там до сих пор, с отчаянием глядя на труп в паре шагов от себя, не скажи мне Слава, что она куда-то сорвалась.       – Следил. Уже нет. Она у меня, все... хорошо, – запинаюсь на долю секунды, но этого хватает, чтобы Наташин облегчённый вздох прервался на середине.       – Точно? Она вчера поехала ко мне, но не доехала, куда-то исчезла, телефон не берет, потом вовсе вне доступа. Получается, ты больше не следишь за ней? Дома её нет, я ездила... То есть как «она у тебя?» – на последних словах её тон резко меняется из паникующе-сбитого в озадаченный, и я понимаю, что она пропустила через себя мои слова в каком-то странном порядке.       – Она поехала к Лидии Викторовне. Будут похороны, я тебе все скажу позже.       – Похороны? О, боже мой... Она у тебя? Можно я приеду?       Я раздумываю всего долю секунды, потому что возникает чёткое ощущение, что на подругу у Вероники сил просто не будет, по крайней мере ближайшие несколько часов.       – Нет, не надо пока. Я ей передам, она сама тебе наберёт позже.       – Ну, ладно, – разочарованно тянет Наташа с тяжёлым вздохом. – Денис, она рассказала мне про деньги. Я не знаю, обсуждали вы это или нет, но она попытается все тебе вернуть, и... возьми их у неё.       – Я не собираюсь ничего у неё брать, Наташ, – мне хочется сказать это спокойно, эдаким умиротворенным мудрецом, но гнев прорывается в голос глухим тоном и становится очевидным даже для Наташи на той стороне линии.       – Да я же... не из-за самих денег. Ради неё. У неё это ощущение долга висит на шее петлей. Все последние годы... – она ловит себя на чем-то, не договаривая, и тяжело вздыхает в трубку, а мне хочется знать, что она не позволила себе произнести. Будто что-то очень важное, ещё один маленький ключ к внутреннему миру Вероники. – Просто... избавь её от этого, это ведь в твоих силах.       – Я тебя понял, – отзываюсь, доставая сигарету. Не стóит Наташе говорить, что ничего нового я не услышал, но становится приятно на душе, что у Вероники все это время была такая надежная поддержка, и я выдыхаю дым с коротким: – Спасибо.       – За что? – недоуменно уточняет Наташа, и я слышу позади неё гомон женских голосов и смеха. – Прости, я на репетиции, девочки вернулись. Так за что?       – За то, что была рядом.       – А ты не был. Почему ты уехал от нее, Денис? – тоном она будто пытается надавить на совесть, укорить меня, но ответа явно не ждёт, тут же перебивая сама себя. Ей нет необходимости знать, что я сам себя за это никогда не прощу. – Денис, я искренне надеюсь, вы оба знаете, что делаете. Особенно ты. Ты сможешь помочь ей с организацией похорон? Я могу...       – Я все сделаю, не переживай, – перебиваю мягко, а про себя думаю, что не удивлюсь, выйди Вероника на кухню прямо сейчас и заяви гордо, что справится сама и без помощи.       Посторонней помощи.       – Как будто это возможно, – снова тяжёлый вздох и порция громкого женского смеха, а потом требовательное «ты идёшь, или как?». – Ладно, мне пора. Передай ей, чтобы набрала по возможности. Пока.       Докуриваю сигарету и иду в душ, скидываю одежду. Рубашка на груди загрубела из-за впитанных слез, а у себя на шее я нахожу едва заметные царапины и улыбаюсь себе в зеркало. Как после первой ночи, когда один за другим находил яркие следы от укусов, поцелуев и ногтей по всему телу, а потом день за днем смотрел, как они тускнеют, растекаются под кожей и остаются точным рисунком уже на сердце.       Стою под прохладной водой уже минут десять, когда боковым зрением выцепляю движение за стеклянной стенкой душевой кабины и весь замираю, застываю под дозой короткой, но сильной надежды. Размытый каплями силуэт мнется в двери между коридором и ванной, но не даёт мне даже пяти секунд и тут же исчезает за дверью, оставляя за собой лишь лёгкое разочарование и стойкое ощущение правильности происходящего.       Было бы глупо ждать, что пара ночей искренних чувств перекроют годы недоверия и обид, на которые у неё есть все поводы. А я впервые хочу поднять тему их ребёнка, признаться в причине своего, – не отъезда, а побега, – и в глаза сказать, что мне наплевать на прошлое, откровенно и открыто. Но что-то подсказывает, что в обстоятельствах одной смерти, говорить о другой – не самое мудрое решение, и разговор автоматически откладывается.       Но то, что он состоится, ощущается внутри решимостью расставить все точки и двигаться дальше, максимально скинув груз прошлого с нас обоих. Потому что, откровенно говоря, её беременность, отношения с Женей и ее поведение сейчас вызывают у меня такой жёсткий диссонанс, что впору за голову хвататься. А когда я выхожу на кухню, гадая, за каким занятием найду её, не могу сдержать улыбки – Вероника что-то мешает в миске, а на столе лежат скорлупки от яиц рядом с бутылкой молока. Внутри меня все звери довольно урчат, пуская приятную вибрацию из груди в живот, при виде моей рубашки на её плечах и степени гармоничности, с какой эта колючая снаружи и хрупкая внутри девушка вошла в мой дом, в мою жизнь и, что таить, в мое сердце.       – У тебя совсем нет продуктов, – говорит Вероника сипло, и вида не показав, что заметила меня, все так же методично двигая рукой по кругу. Только нервное дерганье плеча подсказывает, что она вовсе не ощущает того спокойствия, что пытается показать голосом.       – Я не готовлю, – пожимаю плечами и смотрю, как она отставляет миску в сторону и разворачивается, встречаясь со мной прямым взглядом.       Отмечаю её слегка красные, припухшие глаза, две кровавые ранки на нижней губе, и грудь прошивает нежностью и сочувствием, непривычными и пугающими.       Я отвык показывать эти эмоции. Я отвык их испытывать. Приходится сдерживать порыв подойти и обнять ее покрепче, а вместо этого довольствоваться её наркотическим присутствием в каких-то четырёх шагах от меня, открытым взглядом глаз цвета молочного шоколада и едва уловимым сладко-мятным ароматом.       – Мне нужно в душ. Справишься? – она кивает на заготовку омлета и, мне кажется, что уголки её губ ползут вверх, когда я киваю, глядя на распахнутую рубашку, накинутую прямо поверх ее майки, а потом цепляюсь взглядом за острые края звезды чуть ниже ямки между ключиц.       – Тебя Наташа потеряла, просила перезвонить, – говорю вдогонку, и Вероника отвечает что-то неразборчивое уже из гостиной.       А я ловлю себя на том, что с ней мне нравится все, что раньше вызывало лишь безмерное раздражение и тупую досаду. Делить на двоих пространство и эмоции, при чем как свои, так и чужие. Ощущать возбуждающе-успокаивающее покалывание в местах царапин и засосов, оставленных ею.       Подход мудака мне хорошо знаком со времени университета – совсем не замечать чужих чувств, словно они – досадное и несущественное недоразумение, и при том без зазрения совести брать то, что нужно мне самому, и то, что мне с такой готовностью дают, пусть это был всего лишь секс.       Гордиться своим поведением, конечно, не собираюсь, но и жалеть о том, как я вёл себя во время универа – тоже. Только о том, что было до. Оказывается совсем несложно напомнить себе, что без моего прошлого, – каждой его минуты, даже не самой достойной, – я бы не был сегодня тем, кто я есть. Только вот досада – от нынешнего себя я и теперь не в восторге. Разогревая сковороду на плите, ловлю себя на странном желании познакомить Веронику с мамой, и тут же морщусь от защемившей грудь тоски. Я уверен, они бы друг другу понравились и, чего греха таить, посмотрели бы на совершенные свои противоположности.       Мама всегда жила открыто, очень громко смеялась и никогда ничего не скрывала. Говорила, как есть, и не стеснялась казаться странной, отмахиваясь от мнения посторонних, как от досадной мелочи. Я рос и видел все оттенки её усталости, не прикрытые вымученной улыбкой и неискренним «все хорошо, сынок». Нет, она плакала, не скрывая лица за ладонями, и позволяла мне сидеть рядом, положив подбородок ей на плечо. А потом слезы заканчивались, и на лицо выходила та самая улыбка, что освещала, кажется, весь наш дом и самые тайные уголки моей души.       Не переживай и не кори себя, нам всем иногда нужно дать эмоциям выход. Это нормально. Спасибо, что ты был рядом.       А я кивал, но внутри действительно презирал себя: что я за сын такой, никчемный кусок говна, который не в состоянии развеселить родную мать и отвлечь её от слез и переживаний. Но отчего-то казалось, что даже первоклассная шутка не поможет, а сделает только хуже, потому я продолжал молча находиться рядом, рассматривая, как слезы стекают по щекам и срываются вниз, разбиваясь о сложенные внизу руки и длинные пальцы, один из которых был украшен красивым кольцом с небесно-голубым камнем, похожим на ещё одну слезу, только замерзшую.       И я готов был разорвать на куски Женю, у которого при виде материнских слез и изломанных бровей на лицо выползало выражение непередаваемой брезгливости, граничащей с презрением, и он спешил уходить из комнаты или, ещё чаще, из дома. В один момент мама стала улыбаться ему той самой искусственной улыбкой с неизменным «все хорошо, сынок», будто и не замечая, как меня передергивает от гнева и досады.       Я мог доверять маму только отцу, потому что он сторожил её слезы и эмоции ещё более чутко, чем я. До сих пор мне не понять, что он делал и говорил, как по-особенному гладил её по спине и смотрел на неё, что она приходила в себя в рекордные сроки, а потом снова светила улыбкой несколько дней кряду, будто и не переживала вовсе.       Её смерть не стала для меня неожиданностью, как бы странно, – страшно, противоестественно, – это ни звучало. Реальность шептала заранее, подсказывала кислыми лицами врачей, к чему надо было готовиться, но в глубине души напуганного двенадцатилетнего мальчишки теплилась надежда, что все будет хорошо, и я цеплялся за неё так же, как за мамину безжизненную руку – взглядом, желанием вытянуть её обратно к нам из комы, с этой больничной постели, на которой она лежала уже которую неделю, опутанная проводами, как щупальцами жадного спрута.       Я так и не смог коснуться её руки своей, и за это презирал себя каждый день в больнице, и ещё сильней вне её стен тошнотворно-серого цвета. Я прижимался лбом к ее острому плечу, ощущая на собственной щеке прохладу от проводка, ведущего к аппарату искусственной вентиляции лёгких, жмурился, звал и просил внутри себя, мысленно, чтобы она вернулась. Просил, чтобы все действительно стало хорошо.       Говорят же, что люди в коме слышат нас. Так нас убеждают в фильмах, где есть место надеждам, а режиссёр решает все же сжалиться над чувствами зрителей и чудесным образом оживить практически мертвеца, перед этим знатно прокатив смотрящих по американским горкам эмоций.       А в реальном мире есть доктор, грубо требующий выйти вон, если ты задержался на одну минуту позже отведенного на посещение время. Есть брат, тоже переживающий, но в стороне и очень далеко, скрываясь за стенами комнаты, за отведенным в сторону взглядом или презрительной гримасой от вида моего собственного лица.       Мне тогда казалось, что Женя переживает болезнь и бессознательное состояние мамы, как настоящий мужчина, как наш отец – безмолвно, твердо, словно непоколебимый утёс под ударами волн эмоций и страха. А я растекался лужей, рассыпался трухой каждый день на протяжении всех шестидесяти шести дней и не уставал повторять себе, какой же я слабак. И я извинялся за это перед мамой, стыдится, но продолжал прижиматься к её плечу каждый день, как потерянный беспризорный щенок, не в силах отделаться от мерзкого червя ощущения, что ей было бы за меня стыдно.       Мои попытки брать пример с Жени и отца не привели ни к чему хорошему – ко дню маминой смерти мои эмоции были на пределе, и примерно туда же взлетело презрение к себе, когда врач сообщил о смерти. Отец просто кивнул. Женя стоял молча, спрятав руки в карман джинс, и смотрел прямо перед собой, даже не дрогнув бровью или любой мышцей лица.       А я... ухнул куда-то глубоко вниз. Стремительно летел, крутился в воздухе, не находя ни одного ориентира, чтобы вцепиться и замедлить падение в ощущение потери, лупившее по щекам и груди изнутри порывами ледяного ветра. Я ушёл от них, словно во сне, разве что не по стеночке, едва переставляя непослушные и ставшие какими-то очень длинными ноги. Нашел ближайший туалет и сдерживал рыдания, кусая кулак и выкрутив на полную вентиль с холодной водой. От напора она выплескивалась из раковины и била мне в склоненное вниз лицо, заботливо прикрывая непролитые слезы. А они все текли, смешиваясь в водой и настойчивым стуком в дверь, с ритмичным грохотом, что стоял в ушах и мешал даже извиниться перед мамой мысленно за очередную слабость и за то, что у меня не получалось дать своим эмоциям выход. И они разрывали меня, растаскивали по кускам в углы из белого кафеля и оставляли истекать кровью и гневом.       Это не нормально, мама.       Мой мир рушился, гремели падающие дома и лопались перекрытия, ломались бетонные стены привычной жизни. И в этом грохоте умирала в агонии, задыхалась в сухой белой пыли та самая надежда, что все еще станет однажды хорошо.       С каждой горстью сухой земли, брошенной на гроб многочисленными и по большей части смутно знакомыми мне людьми, пришедшими на похороны, ощущение безопасности и теплоты уходило от меня все дальше. Шаг за шагом. Шорох за шорохом, с каким песок рассыпается по деревянной крышке эдаким ласковым шелестом, совершенно не подходящим смерти.       Пшш. Пшш.       Бам!       Женя тоже кинул в яму горсть. Она отдалась оттуда гулким, ярким и одиночным ударом, а меня не покидало ощущение пущенной в упор мне в грудь пули. Видимо, в горсти земли и песка попался камень. Тот, что ловко отскочил от крышки, оказался потом в моей груди тяжестью и тоской, которые ношу с собой до сих пор.       Ведь я так и остался около уже закопанной могилы, стоять в одиночестве, все еще сжимая в кулаке горсть сухой земли, рассыпчатой и по-летнему сухой, нагретой солнцем и моей ладонью. Она сочилась сквозь пальцы, смешиваясь с кровью из дыры по центру груди и царапала, царапала, царапала мне ладонь и забивала трещинки, исподтишка напоминая о слабости.       И хоть бы сколько лет ни прошло с того разговора в гостиной, где я упирался в бесконечно родное острое плечо лбом, кажется, что его истинный смысл и глубину я понял только этой ночью. С рыдающей Вероникой в моих руках.       Нам всем иногда нужно дать эмоциям выход. Иначе, в конце концов, они останутся внутри бушующим пожаром и в попытке вырваться наружу сожгут тебя до пепла.       Как же так вышло, что при всем искреннем восхищении своей матерью, я схожу с ума от чувств к девушке, до предела наполненной совершенно противоположными качествами?       – Денис?       Меня прошибает волной тепла даже не от звука собственного имени, но от непринужденности, с каким Вероника его произносит, заглядывая в кухню.       Я оборачиваюсь к ней через плечо, упираясь в неё взглядом, и по её распахнувшимся шире глазам и дрожанию горла, как от судорожного сглатывания слюны, становится ясно, что радость моя была преждевременной, и она вовсе не чувствует той лёгкости, что демонстрирует голосом.       – У тебя случайно нет зарядки на мой телефон? – спрашивает, пряча неожиданное смущение за опущенным к плите взглядом, будто всерьёз интересуется состоянием нашего завтрака. Я качаю головой и указываю взглядом вбок, прежде чем отвернуться.       – Нет. Можешь взять мой.       – Спасибо, – раздается мне в спину чуть раньше, чем чувствую за спиной лёгкий ветерок, а Вероника уже проскальзывает между моей спиной и кухонным островком и пытается снять блокировку с экрана, прежде чем молча протянуть мне.       Я всерьёз раздумываю забрать и ввести пароль самому, но против этой идеи тут же играют сразу несколько факторов: моя испачканная правая рука и зажатая в левой деревянная лопатка, а ещё настороженное любопытство, поймёт ли Вероника комбинацию цифр.       – Тринадцать ноль восемь двадцать два.       Внимательности, с которой я слежу краем глаза, как она без промедления вводит названные цифры, может позавидовать любой учёный. Я смотрю не на пальцы, уже безошибочно открывшие телефонную книгу, а в склоненное вниз лицо. В таком положении становится возможным рассмотреть только маленькую складку между нахмуренных бровей, и даже того Вероника меня лишает, резко отвернувшись и отгородившись стеной волос и своего отстраненно-вежливого «спасибо».       Я ненавижу уже эту её вежливость, с какой обращаются к сраному кондуктору в допотопном автобусе, какие есть только в мелких городах, вроде нашего. Она играючи и безошибочно отталкивает меня точно на это расстояние своего впитанного, вколоченного в неё уважением к родителю воспитания, которое мне хочется сорвать с неё, даже не чтобы увидеть, бережно подобрать, жадно выпить её эмоции. Но чтобы освободить её саму от той клетки, в которую она напрочь загоняет себя сама. То, что в восемнадцать вызывало у меня лёгкое недоумение и безмолвное принятие, – она такая, какая есть!, – в двадцать пять провоцирует пульсирующий гнев и яростный протест, замешанные на беснующемся желании облегчить ей жизнь.       – Наташ, привет, – произносит она приглушенным голосом. Я слышу из динамика совершенно неразборчивую быструю речь, когда Вероника зачем-то мягко, но настойчиво отпихивает меня от плиты с уже готовым, по факту, завтраком, и забирает лопатку.       Я не вижу смысла в этом и когда она выключает плиту прикосновением пальца к сенсорной поверхности, и только когда она поднимает грустный взгляд, скользя по шкафчикам и зажимая телефон между ухом и плечом, я замечаю, насколько она напряглась всем телом и закусила губу, вслушиваясь в трубу, пока наконец она не прикрывает глаза с видом смертельной усталости. Я поспешно достаю и ставлю на блестящую глянцевую столешницу под черный мрамор две тарелки, давая ей возможность снять часть напряжения хотя бы такими незамысловатыми движениями, как разложить омлет по тарелкам и выдвигать ящики один за одним в поисках столовых приборов под аккомпанемент непрерывной речи в ухо.       – Наташ.. Наташа... Наташ, блин, – хоть голос не меняется, все такой же уставший, неостановимое журчание в динамике смолкает. – Все нормально, успокойся.       Скажи она мне это таким же тоном, с этой самой звенящей пустотой и безразличием, я бы не то, что успокоиться не смог, – меня бы расплющило ещё одной плитой беспокойства, скинутой с приличной высоты на десяток тех, что уже меня укрыли.       И выходит, что у меня и Наташи больше общего, чем я думал минутой раньше.       – Нормально?! У тебя вообще котёл варит, нет? Что-то мне это напоминает! – Голос Наташи так подскакивает в громкости и тональности, что Вероника с досадой морщится, а мне кажется, что даже убавь она громкость динамика на самый минимум, слышно будет каждое слово. И она тоже это понимает, потому кидает на меня короткий – виноватый? – взгляд, и выходит из кухни, вручив мне деревянную лопатку. Последнее, что доносится до меня, это требовательное и грубое «Слушай меня сюда!».       Мне отчего-то хочется думать, что не одного меня так нервирует, раздражает и вызывает досаду эта пресловутая манера Вероники делать вид, что у нее все заебись, и неожиданно Наташа приобретает в моих глазах статус кого-то, вроде союзника. И все же такая агрессивная реакция никак не укладывается в даже самые отдалённые понятия о соболезнованиях.       Я расставляю тарелки не за обеденным столом сбоку, а прямо на островке, и заглядываю в холодильник сам не знаю зачем – с продуктами и готовкой у меня на самом деле напряженка. В отсеке на дверце стучат и катаются три оставшихся яйца, на нижней полке тоскливо лежит пучок уже пожухлой зелени и сыра – роскошь, оставшаяся от моей давней попытки приготовить ужин.       Вероники совсем не слышно, и гостиная действительно оказывается пустой, а приглушенный закрытой дверью голос доносится из гостевой спальни. Это отчего-то коробит, что ушла она не в мою – не в нашу, нашу! – спальню, и приходится напомнить себе, что впереди ещё много работы и боев против себя и нее самой, прежде чем я верну то самое «мы», о котором мечтал когда-то.       И ведь мечтал не один, я это знаю. Как наивный идиот себя в этом убеждаю, хотя подтверждений до сих пор – ноль.       Я просто не могу себе представить сценария, при котором окажется, что она действительно считала меня своим другом, при чем настолько близким к классическому понятию дружбы и далёким от любимого, мужчины, любовника в конце концов, что мой отъезд, – как друга, – разбил её настолько, что она на этой почве потеряла своего ребёнка.       Я словно пытаюсь собрать паззл прошлого, цельную картинку, но частей явно не хватает, а те, что есть, я прикладываю совершенно не в те уголки, путая картинку и превращая её в сюрреалистичный бред без сколько-нибудь логичных причинно-следственных связей.       – Все хорошо? – спрашиваю, не задумываясь, как только Вероника возвращается в кухню, и я понимаю бредовость своего вопроса раньше, чем она поднимает растерянный взгляд с телефона и кивает.       – Да. Она переживает.       – Могу её понять, – говорю тихо, многозначительно глядя на неё в упор, но Вероника встряхивает головой и гордо вскидывает подбородок, словно такие мелочи ничего для неё не значат.       – Вы бы лучше тратили свои силы на что-то более стоящее...       Когда её прерывает дверной звонок, она замолкает и смотрит с телефона на меня, а потом в сторону гостиной, внезапно распахивая шире поразительно светлого орехового оттенка глаза, и с щёк сбегает вся краска, оставляя за собой восковую бедность.       – Тебе Гордей звонил, когда я разговаривала. Наверное, это он.       Прежде чем кивнуть и пойти открывать, позволяю себе окинуть взглядом её достаточно прикрытое её и моей одеждой тело и трижды спотыкаюсь о неровную дорожку уже посветлевших, но до сих пор не сошедших засосов, заманчиво сбегающих с точки пульса к ключице.       И запоздало думаю, что, наверное, немного перестарался, сам того не заметив.       Хотя кого я дурю? Уж не того ли зверя, что довольно крутится и утробно урчит в груди, подбивая не просто пройти мимо Вероники, но грубо притянуть её к себе за талию и собрать тихое «ой!» языком прямо из приоткрывшихся губ, вкус которых бьёт прицельными толчками удовольствия в голову, грудь и член.       – Денис! – она пытается вывернуться. Не слишком активно для человека, чьи губы смяты чужими и выдают невнятные звуки вместо слов, а по квартире разносится уже третья трель дверного звонка. – Там же пришли...       – Как пришли, так и уйдут, – отзываюсь, не скрывая удовольствия, и замираю, схватывая с её лица выражение сначала недоверия, потом шокировано раскрытые глаза, тут же суженные презрительно, как только она замечает выползшую на мои губы ухмылку.       – Очень смешно, – отсекает, отходя в ту же секунду, как мои пальцы ослабляют хватку на её талии.        Иду открывать, посмеиваясь и слизывая с губ вкус её дыхания и нескольких коротких, украденных исподтишка поцелуев.       Гордей входит вторым, прежде галантно пропустив Ингу. Она открывает рот для приветствия, скользнув задумчивым взглядом по моему уже бесстрастному лицу, и с истинно женским чутьем улавливает что-то, от чего в ее глазах мелькает нечто неуловимое и юркое, похожее на насмешку, и оно же прокрадывается в голос мурлыкающими нотками.       – Привет, – она ухмыляется шире, поставив рядом с сапогами Вероники свои ботинки на невероятном каблуке, на которых неизвестно как возможно стоять даже летом, не то что ходить по гололёду зимой.       Но мне становится не до всего этого, стоит пожать протянутую руку Гордея и поймать его напряжённый, тяжёлый взгляд, по которому сразу понятно, что это не дружеский визит с целью поздравить с новым годом и наступающим Рождеством.       Прохожу первым и отчасти ожидаю найти пустую кухню, но Вероника поворачивается к нам с чайником в руке, настолько домашняя и прекрасная, слегка растерянная и будто ещё не пришедшая в себя от моей выходки, что у меня спирает дыхание, а взаимные приветствия пролетают мимо белым шумом.       Прихожу в себя с щелчком кнопки на чайнике, поставленном на подставку и загоревшимся светло-голубой подсветкой, и как раз слышу, что ко мне обращается Инга.       – Можно воспользоваться твоим ноутом? С него будет удобнее, – последнее обращено уже к Веронике, согласно кивнувшей и явно понимающей, о чем идёт речь, когда мне приходится приложить усилия, чтобы снять с себя остатки одержимого оцепенения и повернуться к Гору.       – В чем дело? – спрашиваю тихо, проводив спины девочек взглядом.       Только после этого осматриваю как следует Гордея, чья степень усталости или, сказать честнее, заебанности, кричащими сигналами темнеет вокруг глаз тенями, разносится по воздуху тяжёлым вздохом и исходит волнами от покачивания головы, следом за которым должно последовать любимое Славой «ты в дерьме».       – Тебе Яр звонил на этой неделе?       – Да, – отвечаю после короткого раздумья, смутно вспомнив входящий вызов примерно в момент, когда Вероника извивалась и кричала в моей постели, словно температура выжигала её заживо изнутри. – Я не мог взять.       – Хуево, – он кивает с видом подтвердившейся догадки и садится на крутящийся блин высокого стула. И смотрит с такой ощутимой безнадежностью, от которой даже у девочек в соседней комнате могли бы изморозью поползти по рукам мурашки, что уж обо мне говорить.       – Денис, какой пароль у тебя на... – кричит Инга, но её прерывает тихое бормотание бесконечно родного голоса. Спустя секунд десять, пока я прислушиваюсь и улавливаю мягкий стук клавиш под пальцами, Инга снова кричит: – Уже не надо!       В другое время я бы не скрывал эйфории и радости: она все же поняла сборку из цифр на телефоне, раз угадала пароль и к ноуту, но сейчас я снова обращаю взгляд на Гордея, и тот кидает передо мной на стол файл с бумагами, которые достал скрученной трубочкой прямо из внутреннего кармана пиджака.       – Полюбуйся. А потом скажи мне, какого хуя твой брат закидывал Веронику сообщениями последние полтора года, а мы все это время рыли носом землю, как слепые слабоумные дебилы, пытаясь его найти и ловя ебаный дым пустыми руками.
Примечания:
124 Нравится 114 Отзывы 16 В сборник
Отзывы (4)