24 марта, 1992. Вторник.
14 июня 2025 г., 16:24
Костя просыпается раньше, сбрасывает с себя одеяло. Необычно жарко для мартовского утра. Мышцы ломит чуть сильнее обычного. В горле свернулась наждачная бумага, даже просто сглотнуть слюну вызывает боль до тошноты. Он выходит из комнаты и в коридоре ноги подкашиваются, он падает, как чехословацкая стенка, набитая советским хламом.
Из-за закрытой двери появляется сначала голова, а потом и сам Максим:
— Ты чего? — Видно, что он немного всполошился, увидев сидящего на жопе Костю. Он преодолевает коридор в пару шагов и протягивает Косте руку, — Встать помочь?
Костя не отталкивает, как тогда, на кухне, поддается, протягивает руку в ответ. В его глазах — мыло. Нет ни любви, ни злобы — ничего. Он мокрый от пота, бледный, как мел и впервые… Беспомощный.
— Ты горячий как пиздец, — Дотронувшись до руки соседа констатирует Максим.
— Встать помоги и отъебись. На работу надо.
— Сдохнуть тут решил? В постель иди, дебил. — Максим резко дергает Костю на себя и помогает удержать равновесие. Он закидывает руку себе на плечо и волочет в постель. Сил сопротивляться совсем нет.
Максим аккуратно укладывает его на влажную постель.
— Я сейчас вернусь, к соседям схожу, позвоню в редакцию.
Костя даже не видит, как Максим растворяется в дверях комнаты. Перед глазами лето восемьдесят девятого — Ася, Жука, Володя, Сестрорецк. И Кемерово. Мама. Картинки сменяются быстро, как будто кто-то очень быстро крутит ручку прокрутки диафильма. Невольно на глазах проступают слезы.
Почки болят почти как в тот раз, когда они с Жукой огребли пизды за школой. Он тогда впервые сказал, что мужчины не плачут. Костя думал — «Почему?». Разве, если мужчины правят миром, это не значит, что и плакать тоже можно. После этого он плакал единожды, на похоронах отца, уйдя куда-то в кусты кладбища, растерянно смотря на обветшалые чужие могилы.
Максим появляется в дверях, освещенный со спины светом единственной лампочки в коридоре. У него в руках таз и полотенце. Он тихо, украдкой подходит, мочит полотенце в тазу и прикасается ко лбу Кости невесомо, почти неуловимо. Ледяная вода немного приводит в чувства и Костя находит в себе силы вцепиться в Максимову руку.
Максим убирает полотенце от головы и выжидает момент, а Костя лишь стонет. Хочется ударить и сбежать, но сил нет. Нет сил даже сказать «Отъебись, сам справлюсь». И эту ситуацию теперь придется просто принять, как яд. Хуже всего было то, что ощущать его сейчас совсем не казалось мерзким.
— Соседка дала, вот, вазелин, сказала, растирать и вот еще, — Максим свободной рукой вытягивает из кармана шорт полупустой матрас анальгина, — Пить. Снимай футболку.
Костя отпускает руку Максима, приподнимается и поднимает руки. Максим все понимает и сам стягивает футболку. А потом открывает банку, по-детски, зубами. Вазелин липкий, противный. Он аккуратно касается, растирает грудь и тело, проводит пальцами по прессу и останавливается там на пару секунд. Костя весь покрывается мурашками, но не от прикосновений, а от стыда. Наконец-то удается рассмотреть его целиком. Костя закрыл глаза и тело под руками Максима будто обмякло, наконец-то сдавшись заботе.
Его тело как буераками покрыто шрамами, ожогами и пятнами. Мама говорила, что шрамы украшают мужчину. Максим сейчас подумал, что настоящим мужчинам, таким, как Костя, украшения не нужны.
Он обтирает липкие руки об полотенце, пытаясь не рассматривать Костю совсем уж в открытую.
— Сейчас вернусь. Воды налью и чаю сделаю.
Максим снова уходит. Жар заполоняет пространство комнаты. Кажется, его нет целую вечность. Он возвращается с подносом в руках. Ставит его на пол около постели и сам садится рядом, на колени.
— На, — Протягивает кружку, но сил поднять руки у Кости нет. Максим всовывает ему в рот таблетку и подносит кружку к губам. Костя жадно пьет, — Горькая, зараза.
Около глаза снова поблескивает слеза. Максим отставляет кружку на поднос и пальцем убирает слезу. В этот раз он сделает вид, что ничего не было.
— Вот ещё, я из супа бульон сцедил, — Максим берет в руки тарелку с ложкой и набирает жидкость. Костя послушно открывает рот и глотает.
«Какой же ты беспомощный» — отбивалось в ватной голове картонным набатом. Костя только что позволил Максиму накормить его с ложки. Он капитулировал. Признал свое поражение и готов всю жизнь платить репарации.
Максим собирается унести поднос, уйти, но Костя дрожащими, слабыми пальцами проводит по ноге. Наверное, хотел схватить за футболку, но не успел.
— Не уходи. — Тихо, из последних сил произносит он.
Максим снова ставит поднос на пол, подхватывает с полки «Наши» Довлатова и стул. Он садится, закидывая ноги на свободный край постели и начинает читать, переводя взгляд то на книгу, то в Костю.
«Мы жили бедно, часто ссорились. Я выходил из себя — жена молчала. Молчание — огромная сила. Надо его запретить, как бактериологическое оружие…» — глаза быстро пробегают по строкам и вызывают у Максима ухмылку. Его вынужденный пост — наряд вне очереди — казался катализатором всего, что случилось до. Костя задремал, позволяя выдохнуть.
Ему нравилось украдкой, по-шпионски, прикрываясь книгой, наблюдать за спящим Костей. Он ворочался, что-то бормотал, кажется, «Не уходи…». Все слова и эмоции застряли. Будто бы он стоит самую длинную очередь, длиннее, чем за мясом или молоком. Максим касается его ноги — проверить температуру и просто снова ощутить его грубую, толстую кожу на себе. Костя вздрагивает.
— Побудь рядом, — Шепчет он.
— Я ж итак здесь, — Уточняет Максим.
— На кровати. Со мной.
Максиму не нужно предлагать второй раз. Он встает со стула и кладет туда книгу. Аккуратно ложится рядом, боится спугнуть. Хотя, знает, он тут не охотник. Он — добыча. Куда себя деть, он не знает. Хочется запустить руки Косте под футболку, погладить его, поцеловать, отнять всю боль.
— Можно? — Максим решает уточнить в этот раз. Костя едва заметно кивает. Он прильнул губами к виску — «Горячий» и запустил руку под футболку. Пальцем он обводит кубики пресса, гладит — «У сороки заболи, у собачки заболи».
Костя вдохнул полной грудью, поднял руку, до этого лежавшую на одеяле куклой для битья и положил ее на руку Максима, сильнее сжав пальцы. Он прикрыл глаза и, наконец, провалился в настоящий, глубокий сон. Жар отступал, сдавая позиции глупой, неумелой заботе. Дыхание выровнялось.