ID работы: 13309281

Евангелие от Басманова

Слэш
R
Завершён
61
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
251 страница, 14 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
61 Нравится 32 Отзывы 19 В сборник Скачать

2. Лета блаженные

Настройки текста
      Князь умер в моё шестнадцатое лето, в Смоленске. Я жил при нём, и все траурные хлопоты легли на мои плечи неподъёмной, несвоевременной ношей. Пришлось взяться за перо и впервые написать матери. Вышло ожидаемо паршиво, даже казённый поп накарябал бы письмо куда сердечнее и теплее, но мне не хватило духу обратиться к нему, хотя бочонок браги легко развязал бы его талант к словесности. Не дожидаясь ответа, свёз отчима в родное поместье. Туда уже наехали дядья с отпрысками, наши все собрались, дома угла свободного с огнём не нашлось бы. Когда въезжал на двор, меня уже ждала вся печальная толпа, во главе которой стоял Васька. В его узкое плечо безутешно утыкалась моя мать. На меня она взглянула мельком и, завидев позади повозку с гробом, зарыдала пуще прежнего. Ни на погосте, ни за поминальным столом она не сказала мне ни единого слова              Ночь после похорон я провёл в гостевых покоях. Постелью мне стала жёсткая кривоногая лавка, на которой даже повернуться не получалось, чтобы не свалиться на пол. Лишённый сна, я вспоминал осиротевший смоленский дом, не потому что любил его больше прежних, а потому что он единственный держался в памяти, когда все остальные давно растворились в смутных очертаниях, среди которых гордо шествовал твёрдой неспешной походкой светлейший князь.              Господи, за что ты так рано забрал его?              Все сорок дней я засыпал в слезах. Вместе с княжеским телом в землю ушли мои великие надежды на будущее.              Зимой, когда отчим ещё был жив и полон здравия, к нам заявился незваный гость. В Смоленск по лютой метели его занёс не иначе как сам Дьявол. Я не застал его появления, вернулся, как оно обычно и бывало, впотьмах, вот только вместо дремлющего дома меня встретил разворошённый муравейник. Ещё дверь за мной не успела затвориться, и острый ветер тащил в тепло снег и стужу, а слуги уже стащили с меня тяжёлую, пропитанную влагой шубу и едва не волоком повели переодеваться. По пути открылась причина такой суеты.              Ни волнения, ни радости я не испытал. За эти годы кто только не заходил к старому князю и все как один высокого рода и звания под стать самому хозяину. Волей-неволей пришлось привыкнуть к обхождению с этими людьми, гордыми и обидчивыми до неприличия. Со мной они вели себя нарочито ласково, пока княжеские очи глядели на нас, но стоило им отвлечься, как меня обдавало потоком презрения. Все они знали, чьего пасынка держит при себе старый Голицын, и не было разницы из земщины они вышли, или из опричнины. Само моё существование коробило их.              Предчувствуя невнятную беседу и вымученные любезности с гнилым душком сплетен, я зашёл в обеденную и тут же зажмурился. Свечей запалили столько, что ни глаз разлепить, ни вздохнуть полной грудью: кругом калёный свет да горячий воздух, сдобренный запахами яств.              — Я уж думал тебя волки утащили. Вот, Андрей Васильевич, полюбуйся на моего старшего воспитанника. Пётр, бей челом, пред тобой государев дьяк Андрей Васильевич, сын Шерефединов. Ближний человек при самодержце нашем Иване Васильевиче.               Начисто ослеплённый, я склонился в низком поклоне перед князем и его гостем. Тепло пахло хлебом, пряными супами, запечённым мясом. Рот мой потяжелел от вязкой слюны. Только тогда я опомнился, что провёл день на морозе без всякой еды. Голод острым лезвием впился в брюхо. Я тяжело сглотнул.              — Ну, довольно спину гнуть, проходи за стол.               Дважды повторять не пришлось. Я быстро занял своё место подле князя, тут же мне поднесли огромный ломоть свежего белоснежного хлеба, мягкого как облако, и я волком набросился на еду. Краем глаза поглядывал на незнакомца, но угощения, приготовленные к его приезду, занимали меня куда больше его самого. Зато он пялился на меня так пристально, что кожа свербела.              — Так, стало быть, это и есть старший сын Басманова? — прозвучал протяжный и скрипучий, как старый замок, голос. Я поднял голову.              По ту сторону стола сидел жилистый смугловатый мужчина, чей возраст стёрся до не узнавания. Длинная борода его была черней сажи, но седина уже рубанула по ней резкими светлыми полосами, а с головы вовсе сняла почти весь волос. С шеи свисали дряблые складки кожи, когда на строго очерченном лице не отпечаталось никаких морщин, кроме как под глазами. Но что это были за глаза! Нацелились, точно два чернильных кончика пера, и приготовились писать приговор.              — А лет-то ему сколько, Василий Юрьевич? — оглядывая меня, как жеребчика на торгах, спросил гость.              — Шестнадцатый год пошёл. Скажи, по виду и не дашь? Богатырь. — Князь гордо вздёрнул голову.              С недавних пор у него вошло в привычку хвалиться мной пред своими друзьями, особенно у кого дети были одних со мною лет. Мне это ужасно льстило, но виду я не подавал. Ещё князь подумает, что я зазнаюсь попусту, потом от него слова доброго не дождёшься. Но да, в отличие от худосочного, увёртливого как уж Васьки, в отличие от мягкотелого Ивашки и колченогих, нескладных меньших, варяжской стати во мне хватало с лишком.              — Хорош, весьма хорош. Что же ты прячешь его вдали от государевых очей? Федька, помнится, в его годы уже чин кравчего носил и в большой милости у царя пребывал.              Желудок сжался, словно его стиснула железная рука. В натопленном душном воздухе поднялся запах разнотравья, придорожной пыли, конского пота и немытой одежды. По виску скатилась крупная капля.              Все эти годы я усердно погребал в памяти тот летний день, уже сам уверовал, что мой рассудок помутил обманчивый полуденный чад, вот и привиделось всякое. И вдруг опять сквозь время рвётся ко мне паскудный призрак в чёрном опричном одеянии, тянет руки не благословить, а замарать. Мой чёртов неупокоенный родитель.              — Боюсь я, ежели по совести говорить. Род-то у него опальный, а ну как государь прошлое попомнит, разгневается, сгубит ни за что? Слишком непредсказуем его нрав стал с годами. Уж лучше пусть Петрушка издали, потихоньку свой путь начинает. Кто быстро взлетает, тот скоро лоб расшибает.              — Напрасны твои страхи, Василий Юрьевич. — Шерефединов медленно отпил из чарки, довольствуясь, какое впечатление произвели его слова, а затем продолжил в доверительном полуголосе: — Государь стар и, как все старые люди, всё больше о прошлом тоскует. Анастасию свою ненаглядную отыскать пытается, уж не счесть, сколько девушек через него прошло, все как одна красавицы, родовитые, кровь с молоком, а нет ему радости. Нынешней жене его, девице Нагой, чай недолго осталось, даже сынок её не убережёт от монастыря. Знаешь, как она младенчика-то назвала? Как государева первенца — Дмитрием, только бы задобрить его. А чего, спрашивается, хорошего дитёнка в память об утопленнике называть? Не к добру это, Господи помилуй.              Крестился он быстро и мелко, будто подворовывал.              — Сердечных друзей при нём нет, самые ближние люди к нему: Богдашка Бельский да Бориска Годунов, оба низкородные, но про себя мнят всякое, особливо Бориска. Как Федьки Басманова не стало, обвил государя, аки змий, и продыху не даёт. Уже и породниться успел через сестру свою, выдал её за царевича Фёдора-блаженного, а всё ему мало. Хитёр, ума большого, ластиться мастак, но я-то вижу, заскучал Иван Васильевич, иной человек ему нужен.              Узкие лисьи глаза впились в моё лицо. Кровь гулко застучала в голове.              — Поверь мне, он с радостью примет молодого Басманова. А ежели волнуешься, то я могу наперёд переговорить с ним, разузнать, что у него нынче на душе.              — Спасибо, Андрей Васильевич, буду тебе должен, — размеренно ответил князь, но взор его горел потаённым хищным блеском. Все до единого волоса на моём теле вздыбились в холодном ужасе. Меня продали. Вот так легко, за переменой блюд. У названого отца моего даже сомнения не возникло. А если он не знает, кем служил мой родитель при государевом дворе и какую участь по наследству уготовил мне Шерефединов? Нет, никогда бы он не отдал меня на подобную низость, а вот этот человек обо всём ведает. Его речи сочатся гнилью и мёдом.              — Я не хочу этого.              Шерефединов и князь обернулись на меня, только опомнившись, что предмет их разговора сидит рядом и всё слышит. Слова вырвались из моего горла против воли, и я тут же горько пожалел об этом. Лицо князя побледнело, а затем заплыло едким желтоватым цветом. На высоком морщинистом лбу вздулась крупная дрожащая жилка, а губы стиснулись так крепко, что сразу стало ясно, какой оглушительный гром они сдерживают.              — Глянь, норовистый какой! Басманов он и есть Басманов, — криво ухмыльнулся Шерефединов. — Чего ты не хочешь, дурень? Государю служить?              Мне стало тесно, будто в угол загнали, я не знал, куда деваться, что говорить, всё одно — грозы не миновать. Я опозорил себя и князя перед государевым человеком. Мне не жить.              — Служить хочу! Больше жизни хочу, но на такую службу не пойду.              — На какую это «такую»?              — Как мой отец.              Ох, лучше бы мне вовсе лишиться языка, чем так бездарно наговаривать себе на погибель. Шерефединов часто заморгал, а в следующий миг озарение настигло его. Он посмотрел на меня по-новому, уже не как на блаженного дурачка, а как на человека, видящего насквозь его змеиные соблазны. Но вместо стыда он весь преисполнился ехидным глумлением.              Громкий хлопок подбил меня как дичь.              — Не тебе это решать, а будешь рот зазря раскрывать, не видать тебе вовсе никакой службы. В холопы пойдёшь, за краюху хлеба спину гнуть, ты понял меня?              От княжеского грома обмерла даже прислуга, и только Шерефединов сидел довольный, словно ворон на скотобойне.              — Я не имел ничего дурного! Я верный слуга государев, жизнь за него положу хоть сей же миг! Но пойти на такое… — я вскочил с места, не в силах вынести охватившей меня лихорадки. Мне так хотелось покаяться князю, открыть ему все недостойные сомнения, что изо дня в день сжирали мои мысли, но только не здесь, при чужаке. Пропасть подо мной всё ширилась и ширилась.              — Довольно, я по горло сыт твоими бреднями. Ступай прочь. — Князь раздражённо махнул рукой, открещиваясь от меня как от докучливой мошки.              Не в силах перечить ему, я, понурив голову, вышел из-за стола, но уже когда оказался у дверей, обернулся и бросил с дерзким, гневным жаром:              — Да лучше мне всю жизнь быть последним холопом, но честным и праведным, чем гнусным делом купить себе чин!              Замер, весь собрался, ожидая гневной отповеди или того хуже — отречения. Князь вполне мог послать меня прочь, на все четыре стороны, ведь я уже вышел из детских лет. И тогда без денег, без имени мне правда останется только в холопы податься. Липкий страх прошёлся мелкой поступью по спине.              Белый гнев вдруг сошёл с княжеского лица, будто смыли его студёной водой, но стало только хуже. На смену ему пришло брезгливое сострадание, с которым он подавал милостыню убогим на церковной паперти.              — Не зарекайся, Петруша, ой не зарекайся. Потом не отмолишься.              Чувствуя себя ужасно оскорблённым, я старался не попадаться на глаза, пока гостил Шерефединов. По зиме, ещё и в малознакомом городе мне только и оставалось, что пропадать на ристалище да упражняться с мечом. Второй год я числился на службе, но на деле опыта за мной числилось больше, чем у всех моих ровесников вместе взятых. Забрав меня ребёнком из дома, князь быстро устал нянчиться и тогда пошла суровая заездка. Он оставлял меня на попечении доверенных ратников, людей строгих и требовательных, и те с утра до ночи гоняли меня наравне с новобранцами. Утро моё начиналось до восхода солнца. Голодный, угрюмый, сразу после церкви я шёл на учения и доползал домой только к поздней ночи. Ноги мои не гнулись после долгих часов в седле, всё тело ныло от синяков и ссадин. Я падал мёртвым сном, и тут же наступал новый день. Потом князь сообразил, что нехорошо закалять одни только мускулы и стал зазывать ко мне учителей. К тумакам добавились росчерки ивовых розог.              Грешно жаловаться, останься я при матушке с братьями, житие моё шло б совсем несносно, и так по горло хватало редких месяцев в отчем доме. Разлука не смягчила материнское сердце, зато закалила моё. Едва завидев издали знакомые с детства высокие резные ворота, я уже с тоской грезил о вымученном бесстрастном благословении, с которым мать неизменно отпускала меня в путь. Одной отрадой служили встречи с братьями, да и то сомнительной. Васька затаил на меня обиду за то, что князь забрал меня прежде положенного, пакостил по мелочи, задирался, пытаясь на бой меня вывести. Зная его подлую душонку, я изо всех сил держался подальше. Хоть пальцем его трону — он тут же вопль на всю округу поднимет. Как же я, негодяй эдакий, посмел молодого княжича обидеть! Ивашка же, напротив, лип ко мне как банный лист, шагу ступить не давал, всё увязывался за мной, собачонка приблудная. С каждым годом лицо его становилось всё ласковей и светлее, и тем мучительнее я выносил его.              Зачем годы не сделали его темнее, злее, роднее мне? Из нас двоих лишь я был подлинным Басмановым, а он — счастливым самозванцем.              Однако, помирая от скуки, я ждал новых вестей из дома, и, как назло, когда они пришли, дьяк Шерефединов всё ещё гостил у нас. Метель поднялась такая, что наружу и носа не высунешь, вот и сидел я в четырёх стенах, снедаемый тупым бездельем. Больше, чем Ивашкина судьба, меня волновали успехи Васьки. Что если он уже обошёл меня? Княжеский сын, всё ему положено по праву рождения, а я, дурак, зря столько лет живот рвал. Сразу вспомнился позорный вечер, до чего пекла проклятого дьяка идея показать меня царю. Не за мою же судьбу он радел, а за свою, стало быть, если для себя он чуял милости, то что уж обо мне говорить. Но цена тому — грех такой мерзости, что язык не поворачивается сказать… Душа моя выла с ледяным ветром наравне.              Размышления мои прервал лупоглазый Юрка, холопишка, приставленный ко мне. Его появления я не ждал, в наказание за дерзость мне не подавали ужина, а по другому поводу вечером он не стал бы меня беспокоить. Если только…              — Князь велел позвать за тобой, он в своих палатах.              Палат у него за четыре года сменилось достаточно, чтобы в моей памяти они превратились в один общий образ, неизменно строгий и недвижимый, как тяжёлые, крытые выцветшим сукном дубовые лавки по углам или золотые образа в красном углу. Только эти, смоленские, ещё не привыкли к княжескому быту и держались насторожено, недружелюбно. Князь разбирал бумаги за столом, на моё появление он едва поднял голову. Четверть часа я простоял истуканом, дожидаясь, когда он окончит свои дела. Заговорить первым я не имел права, этому меня выучили ещё в первый год, да и вообще голос подавать стоило только когда попросят, а так стой да слушай, что умные люди говорят. Стоило вспомнить об этом за столом.              Наконец стопка желтоватых листов с шорохом легла в сторону.              — Ты понимаешь, что ужасно опозорил меня?              — Прости, я сам не знаю, что нашло на меня.              — И это всё, что тебе есть сказать? — Князь нахмурил седые брови, и морщины яростным крестом сдвинулись на его переносицу. — Дитячий лепет! Мне думалось, ты взрослый человек, надёжа моя, головой дела правишь, а не чёрт знает чем! Ошибся видать. Пред государевым человеком такое ляпнуть! И главное перед кем? Перед Шерефединовым! Шерефединовым! Известно тебе, бестолочь, что он государева рука? Как он напишет, так всё и будет. А теперь пораскидай своим бедным умишком и скажи, что выведет его перо, когда пасынок князя Голицына во весь голос отказался служить царю!              — Я не отказывался! Я только сказал, что не хочу уподобиться моему отцу! Кровному отцу, — зачем-то добавил я и, не в силах вынести укор княжеских глаз, рухнул на колени и припал к его сухой, покрытой вздувшимися жилами руке. — Отче, смилуйся надо мной! Не введи во грех.              — Да что ты заладил про грех какой-то? — Князь гневно отдёрнул руку. — Говори давай, что за душой таишь.               Но я не мог вытянуть и звука. Острые недостойные слова стояли костью поперёк горла. Нет, невозможно допустить, чтоб моя скверная кровь запятнала светлейшего князя, уж лучше быть для него дерзким дураком, да хоть бы и просто слабоумным.       Резкий рывок за волосы. Голова дёрнулась так, что каждый позвонок хрустнул. В меня вперилось холодное белое бешенство, облачённое в родные, бесконечно любимые черты.              — Говори сейчас же или молчать будешь в остроге! Я вора при себе держать не стану, будь ты мне хоть родным сыном! Какой грех для тебя страшнее опалы? Ну?!              — Нет такого, отче. Смилуйся! Любое наказание с радостью приму.              — То же мне, смиренный отрок. — Князь отпихнул меня прочь. — Ты просто трус. Убирайся.              Меня плетью прошибло. Я вынес бы сотню елейно-блудливых взглядов, чем один этот, исполненный жестокого презрения.              — Я страшусь только греха, в котором мой отец пребывал с царём!              Едва позорное откровение сменилось тишиной, как мне до боли в зубах захотелось, чтоб князь ничего не понял и переспросил. Или пришёл в лютое бешенство. Пусть оттаскает за волосы, до крови высечет плетью, бросит в острог, как последнего вора, да хоть убьёт! Но он долго молчал, а потом вздохнул устало и обречённо, и в этом вздохе я услышал свой приговор.              — Где ты вообще об этом прослышал? Впрочем, неважно, рано или поздно всё равно бы узнал. Шила в мешке не утаишь.              — Так это правда? — спросил я и не узнал свой голос, полный мольбы и содрогания.              Князь поморщился.              — Я свечку не держал. Может и правда, было что, может брехня — чего теперь гадать? Люди охочи до всяких бредней, только бы кровь волновало, и чем гнуснее выдумка, тем больше им радости. А ты, если хочешь себя бездарно разбазарить, давай, гонись за слухами и насмешками, бейся с каждой собакой, лающей тебе вслед! Посмотрим, надолго ли тебя хватит. От государева двора отказываться из-за такой-то придури.              — Да что меня там ждёт с таким позорным именем? Для всех я буду только… — не договорил, противно стало.              Князь раздражённо закатил глаза.              — Петрушенька, родненький, вот ты думаешь все вокруг святые, от ангелов произошли и ангелами сияют, один ты прокажённый? Да за каждым старым родом грязи столько, что до Страшного Суда не отмоешься. Возьми хотя бы Шуйских, или вон, Захарьиных-Юрьевых. Не семейство, а клубок змеиный, удавят не раздумывая, а народ послушаешь, так по воде ступают и благодатью Божьей мироточат. А всё власть, Петрушенька, кому она принадлежит, у того и будет имя чистое. Вот только отмывают его кровавые руки.              Его слова медленно тянули меня в землю.              — Твоя воля как жить, ты мне не сын, но, если моё мнение для тебя хоть что-то значит, проси Шерефединова замолвить за тебя словечко пред царём. Отцовской славы ты не изменишь, а вот за свою ещё можешь побороться. Кто знает, как далеко ты пойдёшь, — он задумчиво улыбнулся. Мою судьбу он давно уже просчитал наперёд.              На следующий день меня позвали к обеду. Что князь, что Шерефединов были благодушны и веселы, обо мне не говорили, всё поминали ушедшие времена. Пришлось, превозмогая стыд, подпортить их беседу вымученным покаянием. Перебравший мёда Шерефединов совсем одурел, разразился такими сладкими речами о моём грядущем успехе при дворе, что непристойно поминать. Только острое лезвие княжеского взора не дало мне пойти на попятную.               По утру гость уехал, а в доме застыло негласное ожидание вестей из столицы. Они не заставили долго ждать. В марте умер царь Иван Васильевич. Князь ещё какое-то время надеялся, что Шерефединов найдёт мне место при воцарившемся Фёдоре Ивановиче, «блаженном на троне», как его сразу прозвали, но сам дьяк вдруг оказался в страшной немилости. Виной тому стал боярин Годунов, он выискал нечто такое, что Шерефединову пришлось беспокоиться о собственной голове. Кажется, он государевым именем приписывал себе лишние земли или что-то подобное. Его не казнили, однако больше князь с ним не сносился.              Мне стоило радоваться, что удалось избежать скользкой дорожки, но я ощущал неясный страх, словно драгоценная золотая нить, ведущая меня сквозь тьму, вдруг выскользнула из рук, оставляя меня блуждать наугад.              Я хотел оказаться при государевом дворе. Хотел доказать им чего стою без паскудной низости, без лести и обмана, одним лишь честным служением. Уничтожить в их памяти прежнего Басманова, чтобы ни одна собака не смела попомнить его даже в мыслях.              Но вместе с князем умерли все мои чаяния.              

***

      Минуло шесть бездарных лет. В год 1590 нас с Ивашкой призвали на службу к царю Фёдору Ивановичу. Мы пошли к Нарве, бить шведов. Хотя за спиной остались годы учений, волнение мутило меня всю дорогу, и присутствие младшего брата не облегчало мук. Я завидовал его птичьей непосредственности. Он-то совсем зелёным был, всё крутил головой по сторонам, стараясь захватить как можно больше в плен светлых глаз. Робкий восторг сиял на его ребяческом безбородом лице.              — Ты только представь, Петруш, мы будем воевать плечом к плечу! Совсем как в детстве, с дворовыми мальчишками, — без умолку трещал он. — Вроде страшно, всё же по-настоящему будет, а как вспомню, что мы вдвоём, сразу на сердце легчает. Хорошо, скажи?              — Хорошо, но я тебе нянькой не буду. В твои лета давно пора самому за себя отвечать, а не чужой защиты искать.              — Я и не ищу! Я… — от возмущения он подавился воздухом, и я не дал ему докончить. Отрезал строго: «Узнаю, что ты за кем-то прячешься, — душу из тебя вышибу», — и выслал лошадь вперёд.              Лагерь разбили вблизи двух крепостей: Нарвы и Иван-города. Не знаю, речной ветер так на меня подействовал или неумолимая близость боя, моего первого серьёзного боя, но вдруг я стал покоен. Разумно ли: смерть подступила к левому плечу, положила костлявую ладонь, как старый товарищ, а мне хоть бы что? Вышел вечером на берег, в мёрзлые осенние сумерки, пахнущие прелой листвой и холодами, и с каждым вдохом мой разум становился всё яснее, противно тому как сильнее сгущалась ночь. На кончиках пальцев затеплился шёлк утерянной нити. Я там, где должен быть.              Лагерная жизнь завертелась. Пока государевы люди вели очередные переговоры со шведами, наши дни проходили в беспрестанных учениях. Я сошёлся с товарищами, не до близкой дружбы, но в свободный час мы могли разболтаться о всяком. Мои одногодки предвкушали скорую брань, хвалились напропалую талантами и молодецкой удалью, старшие же глядели на их бахвальства с едким снисхождением, посмеивались между собой, и только Андрейка Телятевский, по прозвищу Хрипун, всё ворчал под нос:              — Ей-ей, голову только не сверните, когда шведы дадут вам на орехи.              Голос у него был вялый и безучастный, что при его серой коже и круглом одутловатом лице, вздувшемся будто тесто в тепле, создавало мерзковатенькое впечатление. С каждым днём его присутствие становилось всё тяжелее сносить, а Хрипун ворчал и ворчал, скрипел из своего угла, словно недобитая мышь, перекатывался по лагерю на коротких ногах, вздыхал тяжко, что шведы отказываются сдавать крепости без бою, это новобранцам охота копья ломать, да то по незнанию, с дурости, со спеси, а уж как бой, так они… Безвольные губы, окружённые редкой русой бородёнкой, шлёпали влажным жабьим звуком.              — Слушай, Хрипун, хорош гундеть. Сам боишься, так нечего других стращать, — не выдержал я. Мы отдыхали на привале между учениями, собрались небольшим кругом переболтать, и Телятевский, хотя его не звали, присоединился к нам. Мои слова сработали не хуже размашистой оплеухи. Краска схлынула с его лица, вздулись алые прожилки в рыбьих глазёнках.              — Я? Я боюсь? Да как ты смеешь?! Я рындой при царе служил! А ты что? Только лаять горазд, пёс приблудный, — Телятевский самодовольно вздёрнул круглый подбородок, оглядел присутствующих, но не встретил ни в ком поддержки. Своим нытьём он успел порядочно задрать всех до последнего стряпчего.              — Я и делом доказать могу. Давай, вставай со мной в потешный бой. Посмотрим, в ком доблести больше.              Загудели наперебой голоса. Добрая половина моих соратников носила на себе тумаки от наших беззубых схваток на деревянных мечах, и мало кто рвался присоединиться к их числу. Но как же отказать себе в удовольствии поглядеть, как моя медвежья лапа выбивает спесь из осточертевшего Хрипуна?              — Да в потешном каждый подлец — герой да удалец, — ощерился Телятевский. Голос его сочился жирным, как топлённое сало, малодушием.              — Можем и всерьёз. До первой крови, — спокойно кивнул я.              — Ага, ещё за твою жалкую головёшку ответ пред государем нести, как убийце. Больно надо. Ишь! Понабрали разбойников в ратные люди, а нам, православным христианам, о них руки ещё марать.              По кругу прошёлся смех, и Телятевский приосанился, но все взгляды, обращённые на него, горели откровенным презрением.              — Вот тебе и рында царский.              — Да ему в пономари идти впору, так языком молотит!              — Оставь его, Петруша, пока он со страху душу Богу не отдал.              — Навис над бедным Хрипушечкой! Разбойник эдакий.              — Петя-Петя-петушок, забияка наш дружок! Куда до него Андрюшке, поросячьей тушке? Разочек клюнет — до смерти погубит.              — Довольно! — разъярился Телятевский. — Хотите бой — будет. Вставай, как там тебя…              Мы вышли на свободную площадку, надели шлема, взяли каждый по деревянному мечу и щиту. Мучнистое лицо Телятевского совсем побелело, сморщилось в устрашающую гримасу, нелепую и потешную, как скоморошья личина. В атаку он бросился первым. Я позволил ему. Не люблю совсем уж лёгких побед. К чести сказать, для столь рыхлой туши он двигался проворно. Хорошо поставленный удар, действующий скорее умом, нежели напором. Но всё это отдавало радением добросовестного ученика, не воина. Тремя ударами я вышиб из него весь разум, заставил обороняться, прятаться под щитом, как рак в панцире. Можно было подсечь его дрожащие ноги, свалить на землю и приставить зазубренный меч к горлу, но я хотел добить его тупо, прямолинейно, как топор.              С громким треском разделился надвое меч Телятевского. В руке его остался один лишь жалкий обломок. На этом стоило закончить, но от моего плеча уже пошёл широкий замах. Игрушечное оружие требовало крови. Совсем как настоящее. Я требовал крови. Свинцовый вкус растёкся по рту.              Вдруг зычный окрик обрушился на нас:              — Вы что творите?!              На прекрасных конях к нам спешили два всадника. Первый был поджарым и круглолицым, один в один басурманский вестник. Его тёмные, узковатые глаза, в которых скифская спесь смешалась с русскою гордыней, метали молнии в меня, только в меня, когда на Телятевского бросали взгляды полные беспокойства и почти отеческой любви. Второй всадник, восседавший на прекрасном коне, чёрном, как выжженные поля, выглядел куда приятнее. Умное лицо, замершее в ласковой полуулыбке, красивые, мягкие черты, от него исходило ощущение силы иной, непривычной мне. Его плавные руки не могли нанести смертельного удара, но эти лукавые улыбчивые уста, этот разум, горящий в нарочито приветливых очах… Я встретился с ветхозаветным змеем.              — Как ты посмел напасть на княжеского сына? Собака, да тебе самое место в остроге! Взять его! — скиф властно махнул рукой. Мои товарищи замешкались, кто-то неуверенно шагнул вперёд, но приблизиться не решался. Руки мои по-прежнему сжимали потешный меч. Я ничего не понимал, глядел то на одного всадника, то на другого.              Их доспехи сияли причудливой резьбой, а образы отдавали такой статью, что не возникало никаких сомнений в их высоком происхождении. Азарт медленно выдыхался из моей крови, и на смену ему пришёл ледяной страх.              — Полно тебе, Семён Никитич, молодцы просто вышли подразмяться, — усмехнулся второй всадник и подъехал ближе. — Как звать тебя, богатырь?              — Пётр, сын Басманов, — хрипло ответил я.              Раздалось раздражённое фырканье.              — Стоило догадаться, одно лицо с Федькой.              Холод пробрал до самых печёнок. Сырая земля медленно пошла из-под ног вязкой болотной топью. К горлу поднялась сладковатая гниль. Лето, полдень, пылающее разнотравье, солёный конский душок, скисшее вино — всё это окружило меня плотным хороводом запахов и звуков. В скуластом лике всадника проступила позабытая глумливая рожа.              — Нет, ты только погляди, Борис Фёдорович!              — Гляжу-гляжу, — задумчиво протянул второй, невзначай поглаживая бороду. — И с радостью погляжу, как ты в бою себя покажешь, Пётр сын Басманов. И ты, Андрейка, не плошай, а то перещеголяет тебя молодой Басманов, как его батюшка — твоего. Что кровь творит…              Уже когда всадники скрылись из виду, я узнал их имена. Суровым скифом оказался Семён Годунов, царский ищейка, выискивающий измену в любом её проявлении, вплоть до случайного помысла. Бедолага Телятевский приходился ему зятем. А второй… Мне стоило самому признать его, ибо не жило во всей русской земле ни единого человека, не испытывающего трепета перед ним.              То был Борис Фёдорович Годунов.              Седмицу спустя мы пошли на штурм. Часть моих товарищей полегла на поле брани. Вопреки предсказаниям Телятевского, никто не побежал прочь. Я выжил, Ивашку Господь сберёг. Мы встретились в лекарском шатре. Я отделался малыми ранами, всё вскользь да мимолётом, но кровь покрывала меня с головы до пят, будто я свиньёй барахтался в ней. На Ивашке — ни единой царапинки, он и в шатёр явился, только чтобы товарищу помочь. Мы ни словом не обмолвились, просто кивнули друг другу и разошлись.              Весной подписали мир. Чёрт его знает, зачем случилась эта невзрачная заварушка, но покидая осиротевший лагерь, я поминал тот день, когда с княжеским телом покинул Смоленск.              В мае умер царевич Дмитрий Углицкий, младший брат царя. Говорят, сам себя заколол ножом в приступе падучей болезни. Другие шептались, что Годунов убийц подослал, дескать, он после кончины царя или сестру свою, царицу Ирину, на престол возведёт или сам сядет, а царевич, пускай от шестой жены рождённый, ему как кость поперёк горла стоял. Некоторые и вовсе не поверили, что Дмитрий умер, мол, вместо него другого мальчишку на закланье положили, а царственное дитя уберегли. Всё то пустая брехня. Князь Василий Шуйский, давний противник Годунова, отправился следователем в Углич и, возвратившись, на Лобном месте свидетельствовал, что царевич невольно себя погубил.               Вот что удивительно, хотя умер младший брат царя, никакой народной скорби не случилось. В церквях не молились за его упокоение, тело не вернули в столицу, дабы положить в Архангельском соборе среди предков, а так и похоронили в Угличе. Многие и в том винили Борисовы происки, боголюбивый блаженный царь Фёдор ни за что бы так не поступил с единокровным сродником. Я старался не размышлять о том. Что мне до царской семьи и её престольных игр?              Но, по правде говоря, на сердце тем маем у меня неспокойно было. Я впервые навестил Ивашку. У него всё шло благостно, впрочем, иначе и быть не могло. Он родился в рубахе, уж сколько в юные годы беда в двух пядях от него проносилась, а он целёхонький, даже испугаться не успел. Верно, он и не заметил, как умер.              Титул стольничего обрушился на меня как град среди лета. Потребовался добрый час, чтобы осознать письмена в царской грамоте. Значит, не соврал боярин Годунов, когда обещал смотреть на меня. Его молитвами я ступил в святая святых — московский кремль. Первый же шаг мой отозвался эхом опричнины. При дворе осталось довольно людей, чья молодость прошла в те годы, и они как по команде оборачивались, стоило прозвучать моей фамилии.              Приход к власти Годунова я воспринял странно. Ни удивления, ни страха, ни радости, только невнятное ожидание: что будет дальше? Братья мои приняли нового царя с большим воодушевлением. Государь, вышедший из обедневшего боярского рода, будет судить по заслугам, а не по знатности, так думали они. Я не думал ни о чём. Мне шёл третий десяток лет, и честолюбие моё пылало, как воспалённая рана. Я не выносил отцовскую тень, волочащуюся за мной, куда бы я ни шёл. Не побоюсь этого страшного признания: я ненавидел своего отца всей душой.              Я не знал тебя, Фёдор Басманов. Ты исчез раньше, чем я научился помнить. Мне нет дела, любил ты меня и Ивашку, или пропадал на постыдной службе днём и ночью. Был ты храбр или труслив на поле брани, по своей воле или по принуждению предался греху. Умер, как собака, без отпевания или до сих пор гниёшь в далёкой обители. Всё равно, всё одно. Ты не дал мне ничего, кроме имени, что я несу на плечах, словно дохлую скотину. Будь моя воля — давно бы сбросил, чем дольше несу, тем сильнее смертный смрад пропитывает меня. Я ненавижу твою дурную славу, твою кровь, что от рождения отравила меня и превратила в твоё подобие. Но я буду лучше тебя. Выше. Сильнее. Всевластнее. История запомнит меня. Помяни моё слово.              Первый год царствования Бориса я провёл вне Москвы. По весне привёл передовой полк на южные границы, крымский хан грозился нападением. До прямой стычки не дошло, испугавшись нашей мощи, он отступил. Я впервые командовал полком и сам дивился, как легко мне это давалось. Люди слушались каждого моего слова, всякое противление затихало, стоило мне бросить один взгляд. Картины более отрадной я не мог себе представить. Они шли плечом к плечу, ровные ряды великого воинства, и я возглавлял их. Жаль, что мы так и не сразились, я устал от бескровных боёв и мелких стычек внутри царства. Мне хотелось явиться миру во всей красе и силе, и чтобы толпы свидетельствовали о моей доблести. И неважно сколько людей поляжет. Победа будет за мной.              После того меня поставили начальником при строительстве крепости на Валуйке. Царь Борис не боялся доверять мне, и я старался оправдать его доверие. Теперь и я чувствовал, грядёт новое время, когда заслуги и преступления прошлого не будут решать будущего. Только ныне живущие имеют право голоса, а мертвецам приказано молчать в своих подземных колыбелях.              В новый год я получил титул окольничего. Оказавшись у власти, Годунов приблизил всех, кого он для себя отметил в правление Фёдора, в основном так посчастливилось худородным или детям опальных. Голодные собаки лучше поддаются командам. Мои мечты вновь отличиться в битве таяли вслед за последним мартовским снегом. При всех талантах Борис не обладал тягой к войне и потому всеми силами поддерживал мир и укреплял рубежи. Пришлось мне подстраиваться под тяжеловесный дворцовый церемониал, к низким потолкам, скрипучим полам и перешептываниям по углам. Мой громкий приказной голос первое время коробил всех, приходилось сдерживать себя до мертвецкой хрипотцы, а лучше отмалчиваться. Впрочем, держали меня не ради разговоров. Рождённый для войны, в мирное время я служил цепным зверем, затравленным медведем для потех. Борис любил давать мне роли во всякого рода церемониях, ему явно доставляло удовольствие то впечатление, которое я производил на людей, особенно на иностранцев. Некоторые в страхе пятились назад, когда я проходил рядом.              Страх мне нравился, однако изнанку его вышивало презрение. Во дворце за мной закрепился проклятый титул царева любимца. Всем почему-то виделось, что милости я приобрёл не честным трудом, а собачьей службой, мол, гублю неугодных людей без суда и следствия. Чего ещё ждать от опричного выродка.              Моё счастье, я не водил близкой дружбы ни с кем кроме как братьев. Хотя вру, был Михаил Татищев, весёлый смышлёный Михайло, мягкий, полнотелый и на редкость живой. Потомственный посол, он много где бывал, разговоры его завораживали лучше всяких сказок. Сам я бы никогда не стал искать дружбы с ним, моими стараниями всякий наш разговор упирался в стену за три слова, но Татищев умел добиваться расположения. Не зря царь высоко ценил его талант. Только матёрый лев, вроде литовского пана Сапеги, мог противостоять ему, куда же тягаться мне, диковатому чужаку, уставшему от вечного презренья, сквозящего из старых стен? Татищев единственный относился ко мне с подлинной симпатией, будто моё родовое имя ничего ему не говорило. Не знать он не мог, каждый шёпот с Постельного крыльца тут же становился ему известен. Мы сладились, и придворная жизнь пошла легче.              То было последнее благое лето Борисового царствования.              Великий голод не коснулся меня напрямую. Незадолго до того я женился, последовав примеру Ивашки и Голицыных. Супругой мне стала Дарья, дочь князя Туренина, нас сосватал Васька Голицын на правах старшего в своём роду. Особой охоты к женщинам я никогда не имел, но в мои годы давно полагалось обзавестись семьёй. Дарья подходила на роль моей супруги: тихая, набожная, смиренная, как монахиня. Не прошло и двух месяцев с нашей свадьбы, как она понесла. Я отправил её к моей матери на сохранение, её собственная давно умерла. Скоро я и думать забыл, что у меня есть жена, так легко жизнь моя вернулась к старым холостяцким порядкам.              Я навестил Дарью всего раз, по службе оказался проездом в тех местах и решил заночевать в родном доме. Близился срок Дарье разродиться. Живот её раздулся, словно у стельной коровы по зиме, но не эта перемена смутила меня. Моя тихая жена вдруг оказалась страшно болтлива и подвижна, она не могла усидеть спокойно ни минуты, всё хлопотала да изводила меня вопросами и своими бесхитростными новостями. Мать не стремилась одёрнуть её, напомнить ей, как должна вести себя жена при муже. Нет, она просто глядела на Дарью, будто на родную дочь, и тихо улыбалась.              В следующий раз я вспомнил о жене, когда пришло известие о её смерти. Дарья умерла родами, истекла кровью, пытаясь дать жизнь нашему первенцу. Это был мальчик, пуповина удавкой обвила ему шею, и он умер, так и не сделав вдоха. Я думал назвать сына в честь отчима, но Господь распорядился иначе. Недолго пробыв мужем и не став отцом, я оказался в звании вдовца. Мне полагалось скорбеть, да кроме раздражения, какое бывает при всякой неудаче, не нашлось в душе ничего. Моя привычная нелюдимость для всех сошла за траур. Для всех, кроме матери.              — Ты по ней и слезинки не проронил! — накинулась она, когда все разошлись после поминок, и мы остались наедине. Смерть Дарьи окончательно состарила её. В моей груди всколыхнулась тёплая, полынно-горькая жалость, от которой сердце моё участилось. И вдруг мать моя гневно вскинула голову. Среди острых морщин, из-под чёрного вдовьего платка сверкали сталью соколиные глаза, те, что срезали под корень мой дух с малых лет.              — Да тебе, поганцу, всё равно! Тварь бездушная. Сгубил ладушку мою и сидит тут, кривит рожей, мол, велика беда, померла баба, будто другой не найдётся. Достойный сын своего отца.              — Не смей так говорить о Василии Юрьевиче, — не подумав, ответил я.              Тёмная торжественная улыбка изуродовала материнское лицо.              — Не забывайся, Петенька. Ишь! Отца себе нашёл… Да куда тебе рядом с покойным князем рядом стоять. Ивашка ещё за его сына сойдёт, а ты не-е-ет, ни за что. Федькино семя… Ты даже не представляешь, как ты похож на него. Сбрей бороду — ну вылитый Фёдор Басманов! Только кость шире да глаза тупые, а нравом весь в него. Что кровь бесовская творит, Господь Всемилостивый! Сколько не вымаливай, сколько розгой не секи, всё равно своё возьмёт. Зря только князь на тебя силы тратил. Я ему сразу сказала, брось, с волка не будет толка, а он пуще других пёкся о тебе. Хорошо, что не дожил он до этого дня. Посмотрел бы сейчас, каков его пасынок стал.              От долгой речи и горячности дыхание её сбилось. Она сощурилась, окинула меня елейным презрением и произнесла нараспев:              — Фе-е-едька… Тьфу, сгинь, нечистый, — отмахнулась костлявой рукой и пробормотала в сторону, — Зачем только я, дура грешная, не уморила тебя в младенчестве?              Впервые за много лет я заболел. Случилось это уже в Москве, когда я оказался в осиротевшем доме один. Неведомая хворь и тревоги изжирали меня изнутри, я не мог даже подняться с постели. Разум в жаре помутился, впереди затеплились чёрные котлы Ада. Думал, вот так и помру я без исповеди и последнего причастия, беспрестанно моля в бреду «о кончине живота моего, безболезненной, непостыдной, мирной». Слуги с ног сбились, не зная, как облегчить мои страдания. Их слова сливались в один беспрестанный гул, от лиц остались одни мутные восковые пятна. Я перестал открывать глаза. Исчезли день и ночь, всё поглотил безбрежный тёмный бред. Затянувшаяся прелюдия смерти.              Свежая, пахнущая морозом и хвоей рука легла на мой пылающий лоб.              — Господи Боже, ну и плох же ты, Петруша! — зазвенел соборными колоколами высокий голос. — Почему весточку не послал? Ахти! Взмок весь, горишь, бедненький…              — Ивашка? — слабо просипел я и сам себя не услышал.              — Я, братушка, я.              Сознание оставило меня всего на миг, а в следующий я очнулся уже среди немецких врачевателей. Задумчивыми стервятниками они вились надо мной, трещали что-то на своём брехливом наречии, перебирали мутные склянки в потрёпанных дорожных сундуках и то и дело вливали в мои безвольные уста какую-то дрянь. Даже воздух пропитался их ведьмовскими травами и притирками, которыми они усердно пытали меня до кровавых корок. Когда же немецкая свора уходила со двора, место возле моей постели занимал Ивашка. Он хлопотал обо мне хлеще всякой мамки. Смешно, сам безбородый да румяный, как мальчишка, а тут гляньте, хозяин отыскался, мою дворню загонял до пены, всё обошёл, во все погреба влез, чтоб мне чего получше раздобыть. Вина только не давал, сколько бы я ни просил.              Стоило прогнать его с глаз долой, да язык не поворачивался.              Так пронеслось две седмицы. Болезнь пошла на убыль, но прежняя сила не спешила возвращаться ко мне. Я медленно расхаживал себя, от долгого лежания тело превратилось в дряхлый мешок с трухой. О том, чтобы вернуться к службе, не шло и речи, да государь и не звал за мной. О моём здоровье он ведал лучше меня самого. Кто б ещё мог прислать немцев.              В тот день Ивашка явился уже глубокой ночью. Привыкший встречать его после обедни, я тяготился тревожным ожиданием, бродил по дому, во двор вышел, но воздух был до того сыр и мерзок, что я поспешил возвратиться в тепло. Пытался спать — не вышло, только проворочался пару часов в изнурительной дрёме. Наконец доложили о госте.              Весь Ивашкин облик сиял румяной молодостью и решимостью, его движения переполняла резвость застоявшегося жеребчика, выведенного в чистое поле, весело пружинили стройные ноги, украшенные новенькими сапогами. Свежесть его раздражала до неприличия. Тоже мне, братец-апрель.              — Мне придётся покинуть тебя, Петруш, — заговорил он, давя глупую улыбку. — Возле Москвы разбойник объявился, прозванный Хлопком, с шайкой своей народ грабит да бьёт. Государь повелел мне изловить его, так что на месяц-другой я пропаду.              — Пропадай, мне какое дело?              — Ты только от болезни отпрял, боюсь я, кабы чего не случилось. Давай я с Ваньком или Васькой переговорю? Похлопочут над тобой, чай не чужие…              — Я не немощный и ни в чьей помощи не нуждаюсь. Тебе хотелось играть в доброго самаритянина — я уступил, не стал выставлять за порог, но, по правде, надоел ты мне за эти дни, хуже горькой редьки. Так что поезжай со спокойной душой, никого мне здесь не надо.              Весёлость слетела с Ивашкиного лица, оставив мне на забаву подёрнутое слезами изумление. Онемевшие губы трагично подрагивали, не сразу к ним вернулся голос.              — За что ты так меня не любишь, Пётр? Вот сейчас и раньше… Что я тебе сделал?              Застаревшая желчь разгорелась внутри. Всегда он так, наивного да сердобольного из себя строит, ластится, в душу лезет, привык, что все вокруг его привечают как родного. Куда ему понять меня. Да и на что? Он счастлив. Он покоен и нежен. А моей дружбы хочет, потому что заведено так: брат возлюби брата своего. Как же ему не быть праведным во всём. Вот только нет праведности в его крови.              — Ивашка, тебя когда-нибудь попрекали тем, что ты Басманов?              Брат в недоумении уставился на меня, часто-часто заморгал светлыми ресницами:              — Нет, а с чего бы? Ну Басманов и Басманов, обычная фамилия. Не князь крови, но и других не хуже.              — Стало быть, и про отца нашего тебе ничего не говорили?              — Да я как-то и не спрашивал. — Ивашка задумчиво почесал вздёрнутый кончик розового носа. — А что?              Мне так хотелось рассказать ему всё, что тянулось за мной с того проклятого летнего дня, вымарать его, опустить в грязь рядом со мной. Бесы ликовали во мне, но глядя на эту телячью невинность, я только и мог, что махнуть рукой.              — Ничего. Ступай. Устал я от тебя.              — Вот всегда ты так. Злишься про себя, мучаешься, как зверь раненый, а подойдёшь к тебе, сразу лапой бьёшь. Если моей помощью брезгуешь, то в церковь сходи, исповедуйся по совести, причастись телом Христовым. Вот увидишь, тебе сразу станет легче!              — Святошка, — презрительно процедил я.              Расстались мы не попрощавшись.              Два месяца спустя Ивашки не стало. Хлопка и его разбойников удалось изловить, но ценой тому стала жизнь молодого окольничего, младшего из рода Басмановых. На похороны я не поехал, не хотел снова встречаться с матерью. Она бы предпочла увидеть в гробу меня, а не своего любимого сыночку, милого Ивашечку, радость и надежду её угасающих дней.              В людских глазах я окончательно утратил человеческий облик. Умер мой единокровный брат, а я не желал проводить его в последний путь, бросить рассыпчатую горсть земли на гроб. Бессердечный. Бездушный. Оно и понятно, дурная кровь.              Много позже я понял, что сплоховал. Подумать только, я никогда больше не увижу Ивашку. Не то чтобы я хотел того, но… Это показалось мне такой дикостью. Мне нужно было приехать на похороны, увидеть его тело, убедиться, что это правда, не сон, не обман разума. Я должен был прикоснуться к его ледяной руке. Ощутить запах ладана и тлена. Увидеть, как земная твердь забирает его нежный образ навсегда. Смерть невозможно принять на веру. Она требует доказательств.              Умер Ивашка, но из нас двоих неупокоенным оказался я.              И в это смутное время в моей судьбе появился Самозванец. Господи, спаси и сохрани его душу.       
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.