ID работы: 13309281

Евангелие от Басманова

Слэш
R
Завершён
61
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
251 страница, 14 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
61 Нравится 32 Отзывы 19 В сборник Скачать

5. Да не судимы будете

Настройки текста
      Едва спешившись с лошади, Дмитрий направился в Архангельский собор помолиться у гробов предков. Самым приближенным, в том числе и мне, дозволялось последовать за ним в притвор, но не далее. Я остался среди бояр и привычной разношерстой свиты и, пока младой государь прикладывался к образам, следил за Шуйским. Как чёрная туча портила благостную погоду, так присутствие князя Василия отравляло всеобщую радость предчувствием скорых бед. Великое ликование не трогало его, а меж тем он был виновником сего дня. Его слово на Лобном месте вернуло к жизни Дмитрия, оно же низвергло в землю Годуновых. Но я помнил его молчание под Добрыничами и, готов поклясться, во всей Руси не нашлось бы опасности страшнее, чем тайные думы, заключенные в этой плешивой голове. Нужно избавить её от тела как можно скорее.        Старый царедворец вяло осенял себя крестом, вокруг него столпились прочие бояре, губы их беззвучно шевелились то ли в молитве, то ли в пересудах. Шуйский молчал, взгляд его подслеповатых бесцветных глаз устремился на нового царя. Словно охотник, приметивший настороженную дичь и ждущий удачного мгновения, чтобы спустить всех собак.       Освещенный мягким соборным светом, Дмитрий приблизился к гробам Ивана Васильевича и Фёдора Ивановича, своих названных отца и брата. Замер. Стоял не в силах перекреститься. Минуту, две, пять. Его словно удар хватил. Ледяное дыхание прошлось по моей коже, я ощутил дрожь в груди. А если Господь восстал против сего святотатства? Если волей Своей и силой покарал Он возгордившегося лжеца и при народе обличил его? Ведь если не природный и не избранный государь он, то как смеет находиться в святая святых? Нет, не бывать такому злодеянию!       Вдруг, как колос, скошенный серпом, Дмитрий пал на колени пред гробами. Стихли молитвенные напевы, умолк змеиный шепот слухов, все обратились в очи, следящие за каждым вздохом самозванного царевича. Тишина дрожала в сумеречном церковном воздухе, из купольных высот послышались отдаленные голоса неведомых бесплотных певчих. Солнечный свет, бьющий из арочных окон, побелел, утратил праздничное тепло. Отовсюду из золотой тьмы взирали сумрачные лики святых и праведных, лишенные сочувствия и милосердия. Окруженный ими, Дмитрий казался беззащитнее дитя, грязнее сгнившей падали.       Моё сердце громыхало меж рёбер, будто я, а не он, предстал перед судом и знал, что виноват и не могу быть прощён. Не сразу услышал я тихие рыдания. Склонившись над царскими гробами, Дмитрий плакал и сбивчивым голосом бормотал что–то. Спина его исходилась дрожью, словно нечто живое рвалось из–под его кожи. Видение это поразила меня до глубины души. Впервые я видел плачь этого человека, казавшегося беспечным и весёлым, как малиновка по весне. Да, это была лишь игра для любопытных зевак, древний обряд, подобный поклонам и целованию икон, но тяжкое чувство свербело во мне. Хоть бы это скорее кончилось.              — Горе мне, отче мой, братья мои! — воскликнул гулкий, полный страдания голос. — Сколько зла содеяли ненавидящие меня, сколько ещё совершат во злобе своей! Молитвами вашими и заступничеством уберег Господь меня от ненависти и неправды, привел к вашим гробам на поклон. Сродники мои, незнакомые, милые сердцу, благословите на царствие! Помогите советом и защитой на трудном пути моём! Не оскверню я памяти вашей, но буду вам достойным сыном и братом и править стану согласно Божьему замыслу: милостью и любовью!       То ли от холодных стен, то ли от силы этих слов, сказанных с чудовищно подлинным чувством, я продрог до самых костей. Украдкой оглядел остальных. Многих тронула речь Дмитрия, некоторые даже в оторопи затаили дыхание. Лишь Шуйский стоял поодаль с усталым безразличным видом. Но в глазах его, спрятанных под набрякшими морщинистыми веками, пылало тихое бешенство.       Утерев лицо рукавом кафтана, Дмитрий поднялся с колен и обернулся к нам. Слёзы текли по его щекам.       — Я Дмитрий, сын Ивана Васильевича и брат Федора Ивановича, царей Московских и всея Руси! — возвестил он громким, сильным голосом, от которого в горле моем замер дух. Вот дьявольский пасынок, умеет же впечатлить, когда хочет.       — Воистину! Признаем, ты сын и брат царей, и нам законный государь! — единым напевом возвестили святейшие отцы и бояре. Шуйский приоткрыл рот, покорно шевелил губами, но я не мог вычленить его сухой бездушный голос из сонма прочих. Иль так тихо он произносил сакральные слова, иль вовсе промолчал. Он поймал мой пристальный взгляд и вместо того, чтобы смутиться или испугаться, в немой насмешке приподнял белёсую бровь. По старой памяти он не видел во мне ничего, кроме дворовой собаки на службе у царя. Так подожди же, Василий Иванович, я подниму такой лай, что ты и ног унести не сможешь.       Дмитрий покинул Архангельский собор в молчании. Только на миг я успел углядеть его, когда он проходил мимо, и кожа его побледнела до цвета льна. Вернувшись к народу, он приободрился, озарил их улыбкой и заговорил долгую животрепещущую речь. Я слушал его, а тем временем ко мне подходили мои люди и едва слышно сообщали о положении в столице. Несколько человек божились, что узнали в новом царе Гришку Отрепьева, иные шли к князю Шуйскому за ответом и тот юлил вместо прямого ответа. Зодчему же Фёдору Коню он прямо сказал, что это не истинный Дмитрий, а Антихрист, пришедший погубить всех православных христиан. Конь передал это в толпу и, хотя многих за подобные россказни жестоко избили свои же, другие впали в сомнения. Я приказал тихо умертвить обличителей, Фёдора Коня не трогать, он человек видный, такой смерти не утаишь. Всякого сплетника бить нещадно, но чтобы выглядело это как пьяная драка. Ни единая тень не должна пасть на светлый облик чудесного царевича. Как там отчим мой говаривал? Чистое имя отмывают кровавые руки.       На праздничном пиру я не имел возможности говорить с Дмитрием. Подле себя он посадил наиболее родовитых бояр, я с прочей свитой оказался за столом по правую руку. Он не забывал тех, кто привел его ко дворцу, часто он поглядывал в нашу сторону с нарочито печальной улыбкой, мол, будь его воля, сидел бы среди нас, а не с этими престарелыми льстецами, чьи угодливые лица вызывали одно лишь омерзение.        В любой иной день я бы удалился раньше прочих, молодой царь привык к этому и не считал за оскорбление, однако в этот раз я решил остаться до последнего и лично переговорить с ним о делах. Даже насладиться душистой романеей вдоволь не мог из–за предстоящего разговора, сидел, едва усы в меду обмочив, пока все вокруг пили за здравие нового государя.       Мне ж оставалось грезить о пирах прошлого. Вспомнил скромные пиры при Фёдоре, самого царя, скучающего среди празднества. С блаженной улыбкой он пребывал в мечтаниях о духовных подвигах да паломничестве, на расспросы бояр отвечал невпопад и только Годунова слушал внимательно. Отрада сердца — роскошные, поражающие размахом застолья при Борис. Столы, ломящиеся от яств, терпкие медовые реки, сладости и фрукты, чей вкус пленительней девичьих губ. Пресытившийся люд, который больше не может ни есть, ни пить, но всё равно поддается опасному соблазну, когда приносят очередное дивное кушанье. Говорят, добрый десяток чревоугодников отправился с этих пиров прямиком на погост, в том числе и датский королевич Иоганн, жениха царевны Ксении. Борис слыл радушным хозяином, любил крепко выпить и вдоволь ублажить чрево. Насытившись, он принимал вид лоснящийся и довольный, в такую минуту стоило просить у него помощи и заступничества, не отказал бы ни в чем. Вот только на утро он мог переиграть невыгодное обещание так, что проситель сто раз пожалел бы, что вообще осмелился рот раскрыть. О пирах грозного Ивана сложили немало легенд, одна другой страшнее. Кровь на них лилась обильнее вина. За блюдом с лебедями и перепелами несли отсеченную голову предателя, убранную смоквами и патокой. Замертво падали опальные бояре, испив мармазеи из пожалованной царём чаши. Средь песен и воплей в середину зала вдруг ступал безбородый юноша с кудрями чернее ночи и кожей белее сливок. Скромное опричное одеяние, сшитое на манер монашеской рясы, сидело на его гибком стане краше парчового кафтана. Пьяный гомон замолкал, музыканты, едва игравшие, начинали выводить басурманский мотив, и юноша, неотрывно глядя на царя, бросался в танец, бесстыдство которого будет греметь в веках.       Я знаю это, поскольку юношей тем был мой отец, и довольно в молодые годы я наслушался подобных историй.       Пиршество в честь царя Дмитрия пока мало чем отличалось от годуновских. Одно только изменилось: сидящий во главе стола государь. Прежде я того не подмечал, но Дмитрий не увлекался ни едой, ни питием. Осторожно брал драгоценную чашу в изящную руку, когда говорил тост, однако отпивал как птичка, едва смочив губы. Еду разделывал тщательно, на маленькие кусочки, а съедал всего ничего. Вряд ли кто–либо заметил это в разгар веселья, а я, снедаемый скукой, весь отдался созерцанию.       Как же неуместно он, молодой, безбородый, разряженный в золото и жемчуга, смотрелся среди достославных бояр. Словно подлинный царь шутки ради посадил на своё место ряженного скомороха и приказал всем чтить его правителем. А те и рады подыгрывать. Шуйский так и вился вокруг него, что змей, нашептывал что–то с ласковой улыбкой, а всё же пир покинул одним из первых. Жилы мои напряглись. Уж не думает ли он сейчас зазвать бунтовщиков и устроить нам кровавую вечерь?       Со спины ко мне подошел человек из дворцовой челяди, тайно служивший мне, и, опуская очередное кушанье, шепнул вполголоса: «Семён Годунов заложил порох под царскими покоями».       Холодный пот прошиб меня. Многого я ожидал от него, пса малодушного, но столь дерзкой выходки — нет. Если миг назад я стал подумывать, что донесение на Шуйского может подождать до утра, теперь я не мог уйти, не предупредив государя. Пусть полюбуется, как я исправно несу доверенную службу.       За окном чернела глубокая ночь, а может и робко зачинался новый день, когда пир окончился. Меня морил сон, я бодрился как мог горячими сбитнями и сладостями, хотя кусок в горло не лез. Выйдя в коридор, с тягучим удовольствием размял затекшие ноги, плечи, спину, и стал дожидаться, когда выйдет царь со стражей. К моей удаче, иной компании за ним не следовало. Мосальский упился так, что его пришлось без чувств везти домой.       — Государь, дозволь говорить с тобой.       — Басманов! — удивленно воскликнул Дмитрий. — А я гадал, отчего мой нелюдимый воевода всё тоскует на пиру, хотя ни кушанья, ни вино, ни разговор не веселят его. Какое же дело не дает тебе уснуть?       Мы шли плечом к плечу, говорили едва слышно, собственные шаги перебивали наши голоса.       — Князь Шуйский волнует народ слухами о твоем самозванстве, подговоренные им люди обличали тебя Гришкой Отрепьевым, когда ты въезжал в столицу. Под влияние их попал зодчий Фёдор Конь. Ныне он один из вернейших союзников Шуйского.        Скучающее выражение не покидало Дмитрия, будто я потчевал его старой байкой, а не делом государственной важности.       — Вот что за человек. Только кровопролитие братское остановилось, а он новую смуту заводит, — устало вздохнул он. — Ладно, послушаем, что ему есть сказать против меня. Вдруг правда, не венца я достоин, а топора?       — Прикажешь взять его под стражу?       — Потом, нечего радость портить. Ещё какие–нибудь вести, Пётр Фёдорович?       Досада взяла меня, так бесстыдно этот самоуверенный паяц пренебрегал моей заботой. Стоило оставить его и дать свершится жестокой расправе, но я не для того весь вечере держал себя в трезвости, чтобы сейчас уйти.       — Семён Годунов приказал заложить порох под царскими покоями.       Не закончив шага, Дмитрий оступился и в изумлении глянул на меня. Веселье сошло с его лица.       — Да что ж такое… Ох, зря я думал смиловаться над этим человеком, он столь же низкого нрава, как о нём говорят. Впрочем, — тут глаза его задорно блеснули. — Если он предпочел тебе Телятьевского, то он ещё и небольшого ума. Но замыслить подобное…       — Утро не настанет, как его поймают, на том я крест целую. Но страшусь я, кабы помимо пороха он чего не подготовил.       На самом деле большей опасностью мне виделся Шуйский. За Семёном Годуновым не пойдет толпа, а старому князю хватит слова, чтобы праздник обратился в побоище.        Дмитрий тихо посмеялся. Опять, опять его проклятая беспечность. Он забывал, что всяк «избранник Божий» смертен, как последний холоп, и Господь, на которого он столько уповал, не защитит его от каждой беды.       — Тогда послужи мне сегодня постельничим. Всё равно пока домой вернешься, уже пора будет обратно возвращаться.       Жар бросился мне в лицо. Он не шутил, хотя то было в его духе. Но я в толк взять не мог, на что ему моё присутствие? Покой его охраняли немцы, коль ляжет в старых хоромах Годуновых, то и порох ему будет не страшен. Всё нутро моё содрогалось при мысли провести ночь в одних покоях с ним, впервые я пожалел, что Мосальского не оказалось рядом.       Отказать царю, пусть даже самозваному и откровенно слабоумному, я не смел.       Где–то с полчаса мы ожидали в палатах, устроенных под кабинет, пока накрывали постели. Меня страшно клонило в сон, дай я себе волю, заснул бы прямо там на лавке. Дмитрий же напротив будто вовсе не умаялся за долгий день, с любопытством рассматривал книги, кончиками пальцев оглаживал корешки, придирчиво оглядывал убранство комнаты.       Наконец я смог прилечь на предназначенный мне сундук, широкий и добротно убранный ко сну. Тяжесть прожитого дня сковала меня по рукам и ногам, я умирал в изнеможении. И не мог заснуть. Беспрестанные шорохи с другой стороны покоев не давали мне забыть, кто находится рядом.       — Басманов, — вдруг услышал я тихий зов. Господи, за что ты оставил меня?       — Да, государь?       — Прости, что беспокою. Просто… Подумать только, ещё зимой я блуждал на раненой лошади по лесу, не веря, что доживу до нового рассвета. От холода ни рук, ни ног не чувствовал, молитвы прочитать не мог, губы омертвели. Хотелось лечь в снег и забыться, а там будь что будет. Пусть даже смерть… Но вот я засыпаю здесь, в Москве, в доме моих предков. Меня принял весь русский народ. Не считая десятка смутьянов, конечно. Меня венчают на царство. Я… я правда буду царем.       Чувства волновали его голос. Что это? Непрошенное откровение или ещё одна уловка? Но к чему бы он стал притворяться для единственного слушателя, тем более такого как я. С другой сторону, стал бы он взаправду раскрывать предо мной душу? В друзьях его я не числился, всего лишь достойный слуга. Предавший прошлого царя.       — Как причудливо играет нами жизнь, — продолжил Дмитрий. — Вчерашний беглец сегодня празднует победу и готовится принять венец и бармы Мономаха. Стара история, а верится с трудом. Всё кажется, ночь пройдет, а утром вновь меня разбудят криком и плетью по загривку…       Он осекся, устрашившись неосторожно брошенных слов, помолчал, ожидая, что я скажу в ответ. Но я был нем, как покойник.        — Есть ли у тебя подобное предчувствие, Басманов?        — Да, мне тоже не верится, — пробормотал я сонно и не солгал. С момента предательства жизнь казалась мне бесконечным памороком.        — Надеюсь, когда мы проснемся, мы не пожалеем о том. Доброго сна, Пётр Фёдорович.        — Доброго сна, государь.        Наконец–то он замолчал. Вопреки пожеланиям мой сон был слабым и неровным и принес более мучений, нежели отдохновения. Только почувствовав, что засыпаю, я резко пробуждался, слушал сумеречное безмолвие, в котором гремело колоколом моё сердцебиение, переводил дыхание, оттирал пот со лба и провалился в дремоту снова. И так до первых солнечных лучей. К счастью, Дмитрий проснулся немногим позже.        — Снилось ли тебе что? — участливо спросил он, точно не замечая бессонных теней под моими мрачными глазами. — Говорят, на новом месте вещие сны приходят, но я тому не верю. Сколько мест сменил, а никогда не видел грядущего, всё какие–то смутные образы: пожары до небес, свадьба, где все ряжены черноризцами, огненные чудища на ледяной реке, охота на лису, в которой я был не охотником, а зверем, бежал себе по тёмным коридорам… Мучения одни, а не сновидения.        Бодрость духа не изменила ему, проведя ночь в шаге от беды, он держался так, словно покой его охраняло всё небесное воинство во главе с архангелом Михаилом, а не рота немцев да я. Он предложил вместе помолиться, раз уж пробудились мы раньше всех, и я нехотя согласился. Молился я по привычке, просто произносил заученные с младенчества слова, крестился, гнул спину в поклонах, но разум и сердце мои не обращались к Богу. За всю недолгую жизнь не нашлось ни единого мига, чтоб я ощутил Его участие в своей судьбе. Перед боем я молился о защите, понимая, что никто не придет мне на помощь кроме меня самого. Когда хворал, просил о скорейшем выздоровлении и верил словам знахарей. О содействии в службе и заикнуться не смел, сколько грехов без зазрения совести на душу взял ради возвышения. О нательном кресте вспоминал, только когда он раскалялся в бане и жег кожу, словно клеймо палача.        Слушая, как молится Дмитрий, я пытался различить в его голосе монашеские напевы. Хотя для себя я более не верил, что он Гришка Отрепьев, какая–то часть меня упорно пребывала в сомнениях. Нет, молитвы он произносил красиво и просто, почти как говорил, вид держал подобающий, однако что–то чужое звучало в знакомых псалтырях.        — Благодарю, а теперь, коль не хочешь лишних пересудов, ступай себе, я скоро отправлюсь на заутреннюю в Благовещенский, там поговорим о грядущих делах, — сказал он и коснулся моего плеча. Живот сжался в судороге, будто я проглотил гниль. Верно, подобное чувство мелькнуло в моем лице, потому что Дмитрий тут же отдернул руку. Я почтительно раскланялся, но вряд ли это сгладило впечатление.        Едва успев привести себя в порядок, я отправился опять на богомолье. В домовой государевой церкви уже велась заутренняя, я тихо прошел к царскому месту. Дмитрий стоял в окружении бояр, завидев меня, он коротко кивнул, подзывая меня ближе. Тщеславие мягко теплило душу, когда бояре глядели на меня из–под сурово опущенных бровей. «И с каких пор собак в Божий храм пускают», — послышался мне злой шепот. Я резко оглянулся, но не успел разобрать, кто осмелился на такую дерзость.        — Сегодня я извещу святых отцов о выборе нового патриарха. Пока Иов остается владыкой, с Шуйским и прочими нам не совладать, — едва слышно прошептал Дмитрий, осеняя себя крестом. — Прошу тебя сохранять бдительность и следить за городом. Я прикажу поставить на улицах бочки с вином и раздавать милости, чтобы никто в дурном расположении духа не остался, но сам знаешь, как причудливо вино бьёт в голову нашим людям. Переберут чутка и сразу за вилы.        — Мудро мыслишь, государь. Я за всем прослежу.        В ладонь мне легло что–то холодное. Я украдкой глянул и в мутном свете увидел золотой перстень, увенчанный крупным рубином, вокруг которого вилась непонятная мне гравировка.        — Прими его как знак моего высочайшего доверия, и пусть это будет меньшей из милостей, какими я одарю тебя за верную службу.        Перстень безупречно сел на средний палец правой руки. Приглядевшись, я разобрал в потемневшем золоте витиеватые латинские буквы, но не смог прочесть. Надеюсь, то были не еретические слова, а то с него ж станется.        Сразу за службой церковной началась служба мирская. Я не знал ни минуты покоя, каждую четверть часа ко мне являлись люди с донесениями из города, в обед я лично проехался по главным улицам, желая воочию удостовериться в порядке. Люди гуляли, упивались дарованным вином, пересказывали друг другу события минувшего дня, каждый желал впечатлить другого россказнями. Врали нещадно, превратив возвращение Дмитрия едва ли не во Второе Пришествие. И вновь во всеобщем празднике явились неугомонные правдолюбцы, для которых даже единственный порыв ветра, поднявший придорожную пыль, являлся дурным знамением. О кометах что–то говорили, о всаднике в огненной колеснице, который хлыстом своим поражал кресты на кремлёвских храмах, о вещих снах и предсказаниях каких–то старцев. Мои посланцы работали не покладая рук. Ряженые в простые одежды, они напролом лезли в толпу и нещадно били болтунов. Нескольким порезали языки, один старик так и издох на месте. Мой конь переступил через его труп, даже не испугавшись. Верно, принял его за брошенный ворох тряпья.        К вечеру донесли, что Шуйский вновь собирал людей на своем дворе. В воздухе уже тлели ранние пожары, а священный собор, поставленный пред выбором владыки, вдруг потребовал старого Иова, будто не нашлось никого более подходящего «природному царевичу Дмитрию» чем годуновский патриарх, к тому же слепой и дряхлый.        Разочарованный таким исходом Дмитрий настоятельно попросил Собор подумать ещё раз, и они, смирившись, избрали рязанского митрополита Игнатия–грека. Он первым признал царевича, когда все прочие внимали воззваниям Иова, но где ему, чужаку с Афона, не знавшему русской речи, понимать наши дела. Его суровый вид внушал трепет, как высокий церковный свод с ликом Спасителя, речь его не гремела подобно колоколу, а ветром пронзала грудь и голову. При молодом царе я ожидал иного патриарха, если не иезуитского патера, но Дмитрия этот выбор обрадовал.        — Кому как не архиепископу Афонскому ведать о подлинном православии, — сказал он сам себе с довольной улыбкой.        Всё шло к венчанию на царство.       Мосальский в сопровождении мальчишки из рода Шуйских отправился на Выксу за инокиней Марфой, матерью истинного царевича. Мне не ведомо, какие приказания дал ему Дмитрий, чтобы убедить гордую и безутешную царицу–монахиню признать его. Зная её характер, устрашить или прельстить её будет нелегко, проще уж избавиться, как от Годуновых. Вот только народ дурно истолкует эту смерть, не Шуйский, так кто другой воспользуется кривотолками.        Сколько бед, а это только первая седмица царствования Дмитрия Ивановича.       Если начало дней Борисовых было чистым ликованием, нескончаемым потоком милостей и празднеств, то сейчас за каждой улыбкой крылось мучительное ожидание, что же будет дальше. Даже сам царь, не утратив своей бодрости и радушия, порой становился задумчив и мрачен. В такие минуты иные бояре вздрагивали, им вспоминался Иван Васильевич, чьи долгие думы не сулили никому добрых последствий. Однако Дмитрий пока держался своего обещания править милостью и, стряхнув печали, как собака воду, возвращался к благодушным беседам. С тем же Шуйским он вел себя, как если бы не знал о его кознях, и старый князь явно уверился в своей безопасности.        Как перекосило у него лицо, когда он приехал на суд и оказался на нём подсудимым.        Дмитрий созвал всех бояр, всё духовенство, и вышел к ним в белом одеянии, смиренный и решительный.        — Я собрал вас, бояре и святейшие отцы, не как слуг государевых, но как честных судей. Ведомо мне, что разные ходят обо мне толки меж вами, и что иные изменники ложью своей вздумали смущать простой народ, подбивая его на злодеяния против меня. Не столь давно я слал вам грамоты и спрашивал вас, согласны ли вы служить мне верой и правдой, не злоумышлять против меня, не желать себе другого царя, и вы крестоцелованием подтвердили сии обещания. Отчего же теперь жаждите мне погибели? Отчего клеймите самозванцем?        Ропот пронесся по зале, все оглядывались друг на друга, ища ответа, только братья Шуйские сидели с непроницаемыми лицами и украдкой посматривали на прочих. К их недовольству, в шепоте слышался гнев против предателей, жажда обличения и крови. Лицедеи негодные. Знали же, о ком говорит Дмитрий, а вид такой приняли, будто и не слышали ничего. Подлое племя, ничто их не переменит.        — Кто, государь? Кто злоумышляет против тебя? Назови и с теми мы более знаться не будем! — послышалось со всех сторон.        Медленно и строго Дмитрий оглядел бояр, выразительным взглядом задержался на Шуйских. Один Василий из всех братьев не опустил головы. Тонкие, как паучьи лапы, пальцы перебирали четки, но сомневаюсь я, что разум его пребывал молитвах. — Злодеи мои — братья Шуйские! — громогласно возвестил Дмитрий. — Их род с давних пор известен своей тягою к изменам и низменным делам, лишь помяните детство моего покойного батюшки. Кто дурным уходом хотел сжить его со света? Кто голодом и холодом морил его? Кого винили в смерти царицы Елены Глинской? И вы, внуки сих негодяев, вместо того, чтобы уподобиться добродетельному примеру отца вашего, пошли путем неправды! Едва мне присягнув на верность, народ вы стали убеждать, что не природный царь я, а иной человек, происхождения низкого и нрава негодного. Чужими руками извести меня хотели, чтобы себе самим царство русское добыть! Скажите же, коль я не прав! Коль не достоин уготованного мне венца! Я пред вами, вокруг меня достойнейшие люди мирские и духовные, так обличайте же меня, коль за вами правда!        Ему становилось всё тяжелее и тяжелее говорить, с каждым его словом рос гнев в судьях, некоторые вскочили с мест и кричали обвинения побледневшим Шуйским. Василий даже не сбился с перебирания четок, а братья его начали опасливо озираться, ища чьей–нибудь поддержки, но такой не нашлось.        Рука Дмитрия резко взмыла ввысь, призывая всех к тишине. Я сам замер, ожидая услышать заветное приглашение на казнь. Выдержав долгое, мучительно безмолвие, он сказал едва ли не безразлично:       — И, хотя то в силах моих, не желаю я быть судьей в собственном деле. Требую от вас и желаю слышать ваше мнение, как следует поступить с этими людьми. За сим отдаю себя в руки ваши.       Что? Что он сделал?       Меня бросило в ужас. Как смел он пойти на такое безрассудство, как смел подставить себя, подставить меня, всех нас, кто поклялся ему в верности… Он должен был явить им гнев! Явить грозу и смерть! Явить достойного сына царя Ивана.       Будто в ответ на мой безмолвный ропот, Дмитрий обратил ко мне лицо. Солнце, наискось бьющее из окна, позолотило мягкий край его щеки, нимбом легло на огненную голову, бросило драгоценные искры в тёмные зрачки. Светлый воздушный покров объял всю его фигуру, и не верилось, что он один из рода человеческого. Моя душа обмерла.        — Говорите. Я не стану противиться правде.              Первым словом взял князь Мстиславский, как старший из бояр и крестный отец подлинного царевича. Он прямо спросил Шуйских, есть ли им что противопоставить слову государеву. С любопытством и страхом я следил за князем Василием. Станет ли он держаться своих обличительных речей? Хватит ли ему смелости хоть раз в жизнь быть честным?       Оправив полы одеяния, Василий Шуйский вышел вперёд, вскинул седую голову, словно прозревший слепец, и замер пред самозванным царём. Молчание. Их взгляды встретились и лязгнули мечами. И в одно мгновение князь пал на колени, как раб, как чернь немая. Лицо Дмитрия дрогнуло то ли в гримасе отвращения, то ли страха.       — Виноват я пред тобой, солнышко наше, государь Дмитрий Иванович! Истинно то, говорил я на тебя, говорил, но смилуйся надо мной и сродниками моими, прости глупость мою! Лукавый враг помутил мой разум, искусил слугу твоего недостойного на деяние прескверное! Прости Христа ради! Прости и ты, патриарх всея Руси, и вы, владыки–богомольцы, и все князья и думные бояре! Сжальтесь надо мной, страждущим и молящим! Ибо я, глупец несчастный, наказан уж тем, что оскорбил не только государя моего, но в особе его Бога Всемогущего!       За долгие годы униженного молчания я и позабыл, какой силой голоса обладал старый князь. Хоть подлый он и тщедушный, как крыса в бедном погребе, а способностью к речам он не уступает Дмитрию. Как заголосил, как разразился слезами, за малым волосы на голове своей плешивой не рвет! Жалкий человек, а жалость невольно вызывает.       Зашумели переговоры. Я с опаской смотрел на Дмитрия, как бы он не поддался на покаянные речи Шуйского, укрепленные безудержным рыданием двух его братьев. Помиловать своего обличителя… Красота такого жеста сравнилась бы только с его глупостью. Но государь безмолвствовал.              Наконец разговоры умолкли, вновь выступил Мстиславский.       — Мы, дети боярские и княжеские, а также отцы святой Церкви, единым собором порешили: князя Василия Ивановича Шуйского за измену государю нашему Дмитрию Ивановичу предать смерти. Братьев его и ближних сродников отправить по дальним городам в бессрочную ссылку. Имущество их определить в царскую казну. На том, государь, крест тебе целуем.       Василий Шуйский замер, на мгновение даже слёзы его иссохли, настолько поразил его приговор, данный не зарвавшимся самозванцем, а его собственным окружением. Князь побледнел, задрожал от гнева, попытался скрыть его за рыданиями, но глаза его оставались сухи и бесчувственны. Он не верил, что оказался в шаге от гибели.       Дмитрий поднялся с трона с таким видом, словно к казни приговорили его.       — Так тому и быть. Благодарю вас и да будет Господь свидетелем праведности вашего суда.       Я покидал судилище в смешанных чувствах. То, что произошло со мной, было подобно божественному озарению или солнечному удару. Нечто невыразимое творилось внутри, я не мог найти себе покоя, присутствие всякого человека казалось мне пыткой, будто только выйдя из освященной купели меня повели по зловонному хлеву.       Однако я не мог упустить своего часа. Пока все будут шуметь о суде над Шуйскими, я выпрошу у царя голову Семёна Годунова. Уже который день этот воровской сын томился в остроге, а меж тем он заслуживал куда большей муки.       Дмитрия я застал за чтением в тягостном одиночестве. Рука его подпирала напряженный лоб, взгляд быстро двигался по строчкам.       — Не много ли приговоров за один день, Басманов? — сухо спросил он, даже не подняв глаз.       — Много не много, а покуда смутьяны подобные Годунову и Шуйскому живы, не будет покоя в царствии твоем. Одна падшая скотина отравляет всю реку.       — А, так ты умеешь изъясняться, когда чего–то хочешь, — слабо улыбнулся Дмитрий и закрыл книгу. — Что удивительней так то, что прав ты, Басманов, прав. Но рассуди мои мысли. Живым мне Шуйский враг, но и смерть его несет беду. Шутка ли, убить наследника крови Рюриковой! Считай что брата или, не знаю, дядю своего… Видится мне, бояре опять испытывают, сколь долго продержусь я милосердным, а только гнев явлю, тут же они ополчатся против меня, что против зверя.       — Но приговор вынесли они, а не ты, государь. Как ни посмотри, твои руки чисты. Но, знай, не ради твоего блага они Шуйского хотят сгубить, у них свои давние счеты. Если желаешь угодить им, то это лучший путь.       — Угождать кровью! Достойное начало царствования! — Дмитрий в ярости вскочил на ноги. — Я не холоп им, чтобы угадывать желанья! И не дитя, которым можно править, как захочется! Я государь их, пока не венчаный, но до того недолго ждать осталось. Как только даст благословенье матушка, я…        Он недоговорил, с ним что–то сделалось, странная мелкая дрожь объяла его. Совсем как на подъездах к Туле. Хриплое дыханье срывалось с побелевших губ, глаза расширились, взгляд слепо блуждал. Дмитрий пошатнулся, ноги не держали его. Рукой, утратившей всякую ловкость, он попытался ухватиться за стол, но пальцы его сжали воздух. Сам не свой, Дмитрий намертво вцепился в меня, от его крепкой хватки я стиснул зубы до боли, лишь бы не выругаться. Его били судороги. Он задыхался, захлебывался воздухом. Кожа его посинела, покрылась испариной. Я с трудом усадил его на лавку. — Государь! Государь!        Тщетно, он не слышал меня. Будь на его месте кто другой, отвесил бы крепкую пощечину, чтобы пришел в себя. В бою это не раз выручало, боль отрезвляет на славу. Но это же царь… Самозванный.        Я ударил его. Сам того не понял, пока на побелевшей щеке не растеклось алое пятно от моей пятерни. О Господи. Ох черт.        Замерев, как истукан, Дмитрий вдруг часто–часто заморгал, будто спросонья. Руки его отпустили меня. Его мертвецкие глаза вынесли приговор.        — Басманов… Ах ты ж Господи, голова… — болезненно зажмурившись, он схватился за лоб — Принеси воды. Скорее!        Не понимая, что происходит, я в мгновение ока исполнил приказ и подал ему полную чашу. Дмитрий взял её обеими руками, неспешно сделал глоток. Ладони его мелко содрогались, будто на лютом холоде. На нижнем веке виднелись проблески слёзы.        — Старая хворь. Не дай Бог это случится, когда ма… — он судорожно сглотнул. — Когда она приедет. Я не могу предстать пред ней таким, не могу…        — Позвать за лекарем, государь? — осторожно спросил я. Мне хотелось уйти от него как можно быстрее, страх разоблачения и неминуемой расправы гнал прочь.        Дмитрий встрепенулся, словно его из ведра окатили.        — Нет! И ни единой душе не говори об этом. Если они узнают, что я по–прежнему болен, они погубят меня. На сей раз некому будет меня спасти. Опять май, опять нож, опять набат, опять…        Я не понимал, что он бормочет, речь его стала бессвязной. Встревожился, что приступ вновь подступил к нему, однако Дмитрий окрепшей рукой взял чашу и щедро отпил. Неожиданная мысль осенила меня. Он не помнит пощечины. Он сам боится произошедшего не меньше моего.        Под языком заискрился яд.        — Я сохраню твою тайну, государь, но не позабудешь ли ты мою просьбу?        — На память мою зря не наговаривай, — Дмитрий отставил пустую чашу в сторону и тяжело выдохнул. — Я выдам тебе Семёна Годунова со всей его челядью, а там твори с ним, что захочешь.        С низким поклоном и мягкой улыбкой я покинул его. Ту ночь я спал крепко и безмятежно, словно дитя в колыбели. С первыми лучами солнца отправился в путь к месту казни, где ещё вчера наскоро соорудили плаху. Когда я подъехал, многоглавая толпа уже обступила её плотным кольцом, хотя виновника сего кровавого торжества ещё не привезли. Дмитрия можно было не ждать, он решил до конца держаться в стороне и сохранять свои царственные ручки чистыми да белыми. Как будто никто не понимал, что самоубийство Годуновых свершилось по его приказу.        Приближение Шуйского стало известным издали по нарастающему гомону толпы. До чего разительно переменился высокородный князь. Вчера он входил в залу преисполненный самолюбования и довольства, беззастенчиво задирал подбородок с редкой козлиной бородёнкой, надменно оглядывал всех, словно нерадивых рабов на поклоне. Сегодня же к народу явился на дрянной колымаге пожухший старик, тощий, сутулый, трясущийся от страха перед смертью. Его оставили в одной рубахе, его собственной, шелковой с каменьями на воротнике, но её блеск лишь ярче освещал позор старого князя. Хотя десяток стрельцов вел его к плахе, прямиком в объятия палача, Шуйский беспрестанно озирался на бесноватую толпу. Нигде не встречалось ему сочувствия или христианского милосердия, народ жаждал драгоценной крови, как никогда не жаждал святого причастия.        На негнущихся ногах Шуйский взошел на плаху. Слетела алая печать с царского указа. Выждав долгое томительное мгновение всеобщего ожидания, я зачитал приговор. Торжественно, как праздничный тропарь. Громко, как Божью волю.        — К смертной казни через отсечение головы приговаривается недостойный раб и вор Васька Шуйский…        Господи, то был восторг в каждом слове. Выблядок опричнины зазывал смерть на князя крови, на первейшего среди первых! Дивные дмитриевы времена.        — Люд православный! — вдруг заголосил Шуйский. — Смилуйся надо мной грешным! Виновен! Как есть виновен! Борисовым наущением оклеветал государя нашего Дмитрия Ивановича! Истинный царь он! Истинный! Уберег Господь его в Угличе, мы другого схоронили, сынка поповского, вот вам крест! Все эти годы я нёс ложь, пятнал своё честное имя и уже тем наказан сполна. Пощадите заради милосердного нашего государя! Своим грехом я укрывал его от козней Годунова!        — А намедни ты говорил, что вор к нам пришел, а не царевич, — донеслось из толпы. Шуйский побледнел. Его тонкие губы по–рыбьи открывались–закрывались, не в силах выдавить ни звука.        — Да–да! Годуновы уже в землю ушли, а ты всё божился, что мёртв царевич!        — Лжа! Лжа, князь!        — Что б тебя черти драли, шубник!        — Верно! На кол его! Не заслужил топора, пёс брехливый!        Шуйский отшатнулся в ужасе.        — Лукавый лишил меня рассудка! Не дал узреть Божьего чуда, но теперь зрю! Зрю! Так будьте милосердны! Молите царя за меня!        Голос его превратился в протяжное козлиное блеянье. В ответ — ещё брани, ещё проклятий и плевков. И вот его поставили на колени в ногах у палача. Уже не князь, просто ничтожный слабый человек. Его древняя кровь, его родовая спесь, его власть и заслуги уже не стоили ничего. Он стал ниже безликого холопа, занёсшего над ним меч. Завороженный, я затаил дыхание. Клинок блеснул в свете ослепительного июньского солнца. Затихли крики. Только ветер сипел о своём.        Вдруг раздался стук копыт. По дороге пылил всадник.        — Стойте! Грамота от государя!       Палач так и замер в широком размахе. Недоумение исказило все лица. Обезумевший Шуйский, кажется, вообще душу потерял. Ужасная догадка засвербела меж висков.        Нет. Он бы не посмел. Этот слабоумный мальчишка, чертов лицедей, святоша самозванный!        — Я, Божией милостью царь Московский и всея Руси, Дмитрий Иванович, повелеваю…        Сил моих не осталось слушать этот позор. Шуйский, как и палач с мечом в руках, находился в считанных шагах от меня. Я мог завершить начатое, срубить эту гнилую головешку и дело с концом. Но следующей полетела бы моя собственная голова.        — Помиловать князя Василия Ивановича Шуйского и заменить смертную казнь ссылкой.        Толпа оторопела, а затем разразилась радостными воплями, славя не столько спасение Шуйского, сколько невиданное милосердие нового царя. Не веря своей удаче, старый князь так и застыл коленопреклоненным. Лицо его не выражало ни радости, ни страха, один невнятный сумрак зачиненной непогоды.        Шуйского сослали, и его изгнание стало началом для местнических разборок. Оставшихся Годуновых и ближние к ним роды разослали по дальним городам, наиболее именитых и влиятельных предали тайной смерти. Семён Годунов пока оставался не тронутым, однако вряд ли он тешил себя надеждами на благополучный исход. Словно мышь, попавшая в ловушку, он с тревогой ожидал своей участи, слал грамоты царю, которые, нераспечатанными, попадали прямиком ко мне. Его стенания, облаченные в чернила, служили мне отдохновением после несостоявшейся казни Шуйского. Я предвкушал своё торжество.        В Москву, тем временем, возвратились годуновские опальники, в первую очередь Нагие и Романовы. Я удостоился чести сопровождать к государю инока Филарета, в миру Фёдора Никитича. Некогда он славился первым красавцем на Москве, как и во всем государстве. Статный, здоровый, он умел хорошо и со вкусом приодеться, и не было лучше похвалы, чем сравнение с князем Фёдором Никитичем. В карете же со мной ехал худой, рано постаревший человек в скромном монашеском одеянии. Одни лишь живые, горящие глаза выдавали в нём бывалого царедворца. Подумать только, этот благочестивый старец мог взойти на престол вместо Бориса, не избавься тот от него заблаговременно.        В дороге я терзался сомнениями, что Филарет, какой–никакой родственник покойного Ивана Васильевича, не примет Дмитрия. Будь ещё свободно место патриарха, можно было рассчитывать на его снисхождение, а теперь — лишь на причудливую игру характеров. Однако едва встретившись, царь и монах бросились друг другу навстречу, как старые знакомые, обнялись, расцеловались. С благоговением Дмитрий припал к руке Филарета, и тот благословил его. Покровительственное выражение не сходило с острого измученного лица. Ушел Филарет в сане митрополита Ростовского и Ярославского, гордый, степенный, будто не лежало на его плечах суровых монастырских лет. Столичный воздух уже горел в его крови.       Возвращение опальных лишь подготавливало всех к важнейшему событию. К явлению царицы–матери. Дмитрий лично ходил выбирать карету, лошадей, украшения, чуть ли не подковы. Ездил в Тайнинское, где им предстояло встретиться, осматривал местность, раздавал приказы, спрашивал за каждую мелочь и страшно серчал, когда что–то шло против его замысла. Памятуя о том странном приступе, я пристальнее следил за ним, выискивал малейший призрак неведомой хвори, но Дмитрий пылал младыми силами и всей душой предвкушал скорое воссоединение с матерью.       Тогда я ещё не столь хорошо знал его повадки, а чем сильнее он боялся, тем сильнее рвался вперед.       За день до встречи с инокиней в мой дом вломился Мосальский. Я уже собирался ко сну, когда слуга доложил о его прибытии. Я удивился. Общая служба и близость к царю связала нас накрепко, но вне дворца мы не искали общества друг друга, за два месяца словом житейским не перекинулись. Верно, произошло нечто из ряда вон выходящее, раз он пришел к моему порогу.       На Мосальском лица не было. Взмокший в дороге, он нервно кутался в огромную беличью шубу, слишком тяжелую для его хилых плеч. Удивительно, как он вообще мог в ней двигаться. Я увел его в дальнюю комнату, выгнал всех слуг. Едва за ними закрылась дверь, Мосальский рухнул на лавку.       — Плохо дело, Пётр Фёдорович. Погиб наш царь, погиб. Царица меня слушать не стала, чего я только ей не обещал, а она всё одно заладила: «В Москву поеду и, если мой там сын, признаю». А ежели нет? Ежели нет? Ох, погубит она нашего Дмитрия при всём честном народе! И нас с ним вместе разорвут, что волки зайцев, и косточки в гроб не положишь, прости Господи.       Он наскоро перекрестился на образа, глядящие на нас из тёмного угла, и поник в безмолвной скорби.       — Вот дрянь. А что государь? Или ты, собачий сын, ко мне первым делом явился?       — Ты будто ещё не разобрал, что он за человек такой, Пётр Фёдорович. Если он хоть слухом прознает, что я с царицей договариваться вздумал, то не видать мне своей головы.       — Ага, Шуйского помиловал, а тебя прямо–таки сразу под нож.       — Под нож, под Вятку, под монастырь — всё гибель! Не для того я зиму пережил. Или ты думаешь, у нас в Путивле Царствие Небесное было? Холод, голод, эти клятые поляки, которым всё не то, всё плохо. Нехристи бунташные, казну разобрали, Дмитрию всю кровь попили и сбежали, только их и видели. А нам сиди в четырёх стенах да молись Богородице.       — Это ты с Путивля никак не отогреешься? — не удержался я. Мосальский обиженно нахохлился.       — С Тобольска. Сколько лет там службу нёс, пока ты при Борисе оттирался. Ай, да что я с тобой говорю, ты и на виселице найдешь как выкрутиться.       Не успел Мосальский договорить, как я схватил его за грудки и тряхнул со всей силы.       — Не забывайся, Васька! Я такой же слуга государев как ты. Вот что, возвращайся к царице и глаз с неё не спускай. С царём я сам переговорю, найдем, как его при власти оставить.        — Ты думаешь, он тебя послушает, Басманов? — горько усмехнулся Мосальский. — Дмитрий если что задумал, то пойдет напролом и никого не спросит. А сколько людей за ним полягут — всё равно, он не опомнится, пока тела мёртвые не увидит. Тогда, конечно, горевать станет от всего сердца, и могилу сам выроет, и отпоет, и плакать будет до новой зари. Знаем, видели под Новгородом–Северским. Да знаешь как говорят: слезами горю не поможешь.        — Обойдемся без горя. Я вразумлю его, чего бы это ни стоило.        — Ох, хоть бы так, хоть бы так. Он на самом деле не глупый человек, Басманов, и не злой. Ты его обязательно полюбишь.        — С чего ты взял, что я сейчас его не люблю?        — Лицо у тебя больно честное.        Приказали седлать коней, пришлось отдать Мосальскому одного их моих, свою лошадь он загнал едва ли не до пены. Молча разъехались каждый в свою сторону. Стоило послать вдогонку пару человек убедиться, что Мосальский не свернет с дороги, но куда среди ночи шум поднимать.        Кремль дремал в чёрном летнем забытьи, никто не ждал моего появления. Смелости и гнева поубавилось, но страх не позволял повернуть вспять. Если сейчас не переговорю с ним, завтра можно сразу идти на погост. Инокиня Марфа не побоялась Годунова, чего ей боятся приблудного мальчишки, у которого за душой ничего, кроме имени, украденного у её сына. Её слово решит всё. Мне повезло, Дмитрий ещё не ложился и согласился принять меня. Удивление в нём мешалось с молодецким весельем. Он нисколько не тревожился о грядущем.        — Пётр Фёдорович, я уже боюсь поминать тебя в своих мыслях. Только вспомню и ты тут как тут. И всегда с дурными вестями. Что на сей раз стряслось? Опять Шуйские или Годуновы?        Как же меня раскалял его беспечный насмешливый тон, лукавая улыбка, наглые глаза в легком прищуре. Хотелось схватить этого клятого паяца, как Мосальского, и вытрясти из него всю дурь. А лучше пару раз приложить об стену да покрепче, глядишь, добьюсь до разума.        — Ко мне только что явился Мосальский, прямо от царицы. Гроза грядет, государь.        — Как так? Ты же сегодня отчитался, что всё готово к встрече дражайшей матушки моей, что она в добром здравии и ничего ей не грозит. Что же…        — Не в том беда, государь. Царица в безопасности, но нету веры, что она признает тебя своим сыном, — сказал я едва слышно. Дмитрий даже не дрогнул. Смотрел на меня, как на слабоумного, устало и сочувственно.        — И только? Господь Всемогущий, Басманов, у меня душа в пропасть провалилась, а ты об этом! Ну какая вера? Конечно, она признает меня! Материнское сердце не обманешь.        Гнев, порожденный страхом, вскипал во мне. Сильнее чем когда–либо мне хотелось удавить этого зарвавшегося щенка. Тремя шагами я приблизился к нему, навис грозовым облаком, вперился в него тем взглядом, каким доводил до обморока молодых ратников, и сказал, отчетливо и тихо, чтобы он не упустил ни единого слова:        — Она обличит тебя. Не побоится ни смерти, ни муки. Обличит при всем народе, если ты наперёд не убедишь её играть с тобой одну песню. Ни я, ни мои братья, ни Мосальский — никто не сможет спасти твою душу. А тебя даже судить не станут, как Шуйского, на месте изничтожат, куска живого не оставят, а кости в отхожую яму бросят. К этому ты шел от самого Кракова?        — От Самбора, — сухо поправил Дмитрий. — Если это всё, что ты хотел сказать, Басманов, то ступай вон и благодари Бога, что я верен своей клятве.        — Услышь меня! Царица не ровня Шуйскому, ей терять нечего! Езжай к ней, упади в ноги, умоляй, обещай что угодно, но добудь её признание!        Он ощерился, как бешеный зверь, рука его взметнулась для удара, но замерла и мягко легла на моё плечо. Меня прошибло до самой печенки.        — Басманов, я хочу правды, а не признания. Так дай же ей торжествовать.        Ну уж нет, торжествовать буду я на твоём венчание или на казни.        К полудню в поле у села Тайнинское собралась вся столица. Те же, кто с волчьей жаждой наблюдали казнь Шуйского, сегодня пришли поглазеть на встречу царицы–инокини и её названного сына. Хотели они чуда или разоблачения — один Бог разберет. Не спавший всю ночь, я угрюмо следил за порядком, однако всё моё внимание привлекал Дмитрий. Он приехал сюда верхом на буйном скакуне, следом привезли новую прекрасную карету для царицы, запряженную четвёркой серых коней. Как ястреб, самозванный царевич созерцал всё поле, перебирал в руках повод, подзывал то одного, то другого боярина или князя, говорил им что–то. На меня он глянул всего раз, да и то вскользь. Я понимал, чего мне может стоить наш ночной разговор, ежели случится невозможное. Пока же я готовился первым порубить самозванца, когда царица отречется от него. Рукоять новой сабли приятно холодила покрытую мозолями ладонь.        Из–за сизых туч показалось солнце. Послышался шум приближающейся беды, и я вдруг наяву увидел, как бросаюсь наперерез всем, чтобы закрыть собою Дмитрия. Я аж глаза протер, так явственно сей странный образ предстал передо мной. Спасать его… Это жара проклятая, она морочит голову. Мне суждено убить его, я знаю.        На поляну въехала небольшая процессия во главе с Мосальским. Он выглядел немногим лучшим вчерашнего, но упорно храбрился, надо отдать ему должное. Следом за ним шел десяток ратников и наконец карета. Остановились. В окне мелькнула траурная тень. Дмитрий спешился. То ли земля, размягченная недавним дождем, то ли волнение пошатнули его. Он ухватился за седло, выпрямился и величественно зашагал вперёд. Когда он прошел рядом, я увидел его мертвецки бледное лицо, распознал уже знакомый пустой взгляд и дрожь в руках.        Он был в шаге от приступа.        Нарядно одетый слуга отворил дверь кареты. Сначала показалась рука, белая и мягкая, затем край чёрного монашеского одеяния, и вот всем взорам явилась царица–мать Марфа Нагая. Тогда как Филарет сохранил в себе прежний живой огонь, эта женщина стала не упокоенным призраком самой себя. Прежде мне не случалось видеть её вживую, я поступил на службу, когда она уже отправилась в Углич, но по рассказам она была хороша собой, деятельна, иной раз могла заступиться за человека пред грозным государем. Теперь же она представляла собой зрелище печальное и жалкое. Потерявшая сына. Сосланная в далёкий монастырь. Забытая. Возвращенная в мир ради чужих интриг. Вот для кого просишь милосердия смерти.        Дмитрий замер посреди поля, словно тьма незримых стрел пронзила его насквозь. Царица увидела его, подслеповато сощурилась, ибо стоял он против солнца. Пошла ему навстречу. Налетевший ветер развевал её чёрное монашеское одеяние, и оно билось подбитым вороньим крылом. Изрезанное морщинами лицо выражало непримиримую суровость и отчаяние, словно его написала кисть Феофана Грека. И вот меж ней и самозванным сыном осталось два шага, не более. Но никто не спешил преодолеть их. Молчание. У меня перехватило дыхание. Сухой язык прилип к нёбу. Я мог только смотреть.        Сорвав шапку, Дмитрий пал на колени и покорно склонил голову. Бери и руби. Царица сделала ещё шаг к нему, медленно подняла тяжелые руки и едва–едва дотронулась до него. Ни единой тени не мелькнуло в её лице, вместо живой кожи на неё надели мёртвую личину. Пальцы её неспешно коснулись голого подбородка Дмитрия, его щек, золотой кромки волос. И резко отдернулись.        Я не успел понять, что произошло. Мгновение — и царица оказалась на коленях и объятием приняла самозванца к себе. Ошеломленный, он не сразу обнял её в ответ, но затем сделал это с таким чувством, что затихшая толпа разразилась рыданиями. Я не верил увиденному. Непримиримая инокиня Марфа признала его. Она плакала в его объятиях, оглаживала его лицо, волосы, плечи, смотрела на него как на невиданное чудо, исцеловывала его щеки, шептала что–то, слышимое только им двоим. Я не берусь описать Дмитрия. Я не узнавал его.        Он поднялся и подал руку матери, провел её до новой кареты. Всю недолгую дорогу они не могли отвести друг от друга глаз, ничего не говорили, слова появлялись на их губах и тут же исчезали несказанными. Не нужно было никаких устных признаний. Теперь все, кто хотел, уверились в подлинности Дмитрия. С непокрытой головой он вел под уздцы одну из лошадей в карете своей матери до самой Москвы. Лицо его светилось торжеством и неземным блаженством.        Я ехал в замешательстве. Что–то творилось в душе моей, шторм поднялся в ней и не давал покоя мыслям. Я не искал правды. Истинный он царевич или самозваный — без разницы, лишь бы оставался он живым и при власти, а я — в милости его. И вдруг то же чувство, что на миг ослепило меня на суде, вновь осенило меня мягким неземным светом. Я стал чем–то большим, нежели первый воевода царский. Мир виделся мне чище, ярче, лучше, чем я его до того осознавал. И в сердце этого мира стоял безымянный человек.       Зачарованный я подъехал совсем близко к царицыной карете, и Дмитрий ласково улыбнулся мне, как ближнему другу, как будто не было ночи, не было опасных слов, войны и крови. И я улыбнулся ему.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.