ID работы: 13309281

Евангелие от Басманова

Слэш
R
Завершён
61
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
251 страница, 14 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
61 Нравится 32 Отзывы 19 В сборник Скачать

7. Флор

Настройки текста
      Мимолетное бабье лето унесло за собой последние отголоски тепла. С деревьев полетели листья, небо заволокло серыми облаками, постоянно кропили мелкие докучливые дожди. Редкое солнце более не грело, только раздражало глаза холодным тусклым светом.       Потянулись будние дни: старые лица, старые проблемы, церемонии, литургии, советы, посольства, распри, — выверенный до секунды распорядок, однако я не находил себе покоя. Дворцовые стены стесняли меня. Древний камень дышал в затылок могильным хладом, и всякий человек, мелькнувший рядом, казался мне иль тенью, или бесом. Тревожное предчувствие, что я забыл или потерял нечто важное, пожирало меня изнутри. Не проходило и пяти минут, чтобы я не вздохнул всей грудью. Мне не хватало воздуха. Во взгляде стояла тьма затяжных бессонных ночей.       С нарастающим раздражением я выискивал причину моего помутнения, ничего подобного прежде не случалось со мной. Будто сглазили недруги.       Запоздало пришло осознание, что с охоты Дмитрий не говорил со мной ни о чем, кроме дел, и даже тогда держался отстранённо. Остальных холодность не коснулась, я постоянно встречал его в обществе Мосальского, Хворостинина, Бучинских и других близких советников, и он был с ними ласков и весел, как прежде, а на меня глянет искоса и забудет. Больше он не звал меня прогуляться в город. Либо вовсе отказался от прогулок, либо тайно уходил без меня, и последнее скорее походило на правду.        Тревога обуяла меня. Неужели своим грубым отказом я глубоко оскорбил его? Размолвки меж нами случались и прежде, чего стоит только разговор накануне въезда царицы–матери, однако они забывались сами собой, Дмитрий ужасно скоро прощал любые обиды. Вон, не давеча приказал вернуть Василия Шуйского с братьями из ссылки и восстановить в прежних почестях. Шуйского! Отчего же он не забыл мой сиюминутный гнев? Прощения я не просил, то верно, но прежде оно и не требовалось. Сейчас же по прошествии времени оно стало глупым и унизительным.       «Прости, государь, что не захотел слушать, как ты копался в отхожей яме моего прошлого. Расцелуемся и будем друзьями», — так что ли? Но оставаться у него в немилости… Так чего доброго из Москвы можно вылететь куда–нибудь на окраины.       Каждый новый день затягивал петлю на моей шее всё туже и туже. Не желая уступать гордыни, я с мучительной остротой выискивал любой повод загладить вину, как–то угодить царю, напомнить о своей верности и готовности служить ему. Потом плюнул на всё, попытался подойти к Дмитрию в храме или по службе, чтобы объясниться, но рядом всегда оттирался кто–то ещё. И ладно бы Мосальский, ему одного взгляда хватало, чтобы ретироваться, так нет же, почуяв наш разлад, княжич Хворостинин хвостом вился за царем, не оставлял его ни на минуту, особенно если видел меня неподалеку. Как баба ревнивая, ей Богу.       Дни улетали, удачный случай всё не подворачивался под руку, а лёд меж мной и царём крепчал вслед за наступающими холодами. Я предчувствовал скорую ссылку на воеводство в Елец, где собирались силы для крымского похода. Почетное изгнание для бешенного пса.        От тягостного ожидания настроение моё испортилось окончательно, я ходил мрачнее тучи, срывал гнев на всяком, кто под руку попадётся. Одного стрельца за какую–то провинность зашиб так, что он за малым не скончался. Мосальский передал мне царское предупреждение, что ещё одна подобная выходка может дорого мне стоить. Дмитрий даже не пожелал говорить со мной лично. Моё низвержение стало вопросом времени.       Всё это не укрылось от проницательного взгляда Татищева. Прирожденный посол, он считывал витающие настроения на лету и умел воспользоваться ими, как парусник ветром.       — Почто ты серчаешь, Пётр Фёдорович? Который день только и разговоров, что ты желчи выход даешь по любому поводу. Случилось что? — спросил он, когда я шел с заседания Думы.       — Не случилось. Я просто поддерживаю порядок, а то распустились все, пользуются, что царь у нас молодой да милосердный.       Упоминание Дмитрия отдалось горечью в груди. Сегодня, когда речь зашла о походе на Крым, он впервые не просил меня говорить. Я превратился в пустое место пред его очами.       — Милосердный–то он милосердный, но верёвки вить из себя не даёт, — заметил Татищев. — Напрасно иные думали его руками править, вон, норовистый какой, себя умнее всех почитает.       — Мудрости ему не занимать, — сухо ответил я. Мне не понравился тон, который взял Татищев. Он всегда разговаривал вполголоса, как бы между прочим, но на сей раз нечто иное крылось в его голосе. Совсем как у братьев моих, прежде чем они позвали меня на измену.       — Все его мудрости давно нам известны, он же почитает их за откровение. Никого не слушает, лишь поучает. Меж нами говоря, не по летам он себе роль взял.       — Михайло, ты забываешься. Он наш царь.       Татищев пожал плечами.       — Он царь нашими силами, и твоими не в последнюю очередь. И что же, долго он тебя в советниках продержал? Которую неделю с одними ляхами беседы ведёт, а тебе и слова не скажет.       Меня кипятком ошпарило. А если перемену в наших отношениях заметил не один Татищев? Если кто–то, питающий ко мне тайную неприязнь, решит воспользоваться этим, и я последую вслед за Годуновыми? Братья вступятся за меня, но их может настичь та же участь. Дело дрянь.       — Я в мирных делах дурной советчик, а ему сейчас важнее о свадьбе своей справиться.       — С католичкой, — презрительно скривился Татищев.       — Перекрестят.       Более всего я желал закончить этот невыносимый разговор, но Татищев не оставлял меня в покое. Следовал по пятам, не отставая ни на шаг, хотя для его полного тела это было тем ещё испытанием. Вон, уже весь потом покрылся и щёки раскраснелись. Стиснув зубы, я замедлил шаг. Всё же Михайло мне единственный друг, дурно избегать его, когда он ищет разговора.       — А ты уверен, что он сам не один из них? — сквозь обрывистое дыхание едва слышно спросил он и быстро огляделся, проверяя, не следует ли кто за нами. — Иначе с чего бы его поход поддержал Жигимонт? Зачем ему возвращать нам законного царя, если тот не будет ему полезен? Волки овец не пасут.       — Мне непонятен ход твоих речей, Михайло.       Я остановился и пристально поглядел на него. Конечно, я понимал, к чему он ведет. Может я не самый проницательный во дворце, но я далеко не чурбан неотесанный, каким меня видят. Дмитрия давно подозревали в иноверии, слишком просто он относился к церкви, не любил, когда за столом его обрызгивали святой водой, не осенял себя крестным знаменем столь же часто, как прошлые цари. Но католик? Нет. Того быть не может. Причащался он исправно, монастыри щедро милостью одарил, говорят, к духовнику часто за советом шел. Подлинный православный царь. Если Жигимонт и рассчитывал на него, то он страшно просчитался.       Дмитрий никому не позволит властвовать над собой. Здесь Татищев был всецело прав.       — Я к тому веду, Пётр Фёдорович, что ты мне друг, и я хочу уберечь тебя. Ты верно служил нашим прежним государям, но Дмитрий иной. Будь осторожен с ним, ты ведь последний Басманов.       Поздно было осторожничать. Накануне Покровов государь позвал меня к себе, говорить один на один. Я шел с ненастным предчувствием беды. Вот и всё. Готов мой приговор, осталось его огласить. И виной всему — моё гадкое прошлое, мой отец, будь он проклят во веки веков. Даже из далёких адовых далей его руки дотянулись до меня, когда судьба смилостивилась одарить меня улыбкой. Оставалось пасть на колени и взмолиться о прощении, как последний лиходей, но жить с позором, с осознанием своего унижения… Ай ладно, будто впервой.       — Звал, государь?       — А, вот и ты, Басманов. Проходи.       Его безразличный тусклый голос стегнул меня плетью. Напрасно я искал в его живых глазах, в некрасивом, но страшно подвижном лице остатки хоть каких–то добрых чувств. Всё скрыла собой холодная высокомерная скука. Дмитрий будто делал мне одолжение, хотя я пришел по его воле.       Не торопясь с разговором, он медленно обошел свой стол, окинул его ленивым блуждающим взглядом и выудил из шелестящей горы свитков какую–то грамоту, скреплённую царской печатью. Дыхание замерло в горле. А вот и моя судьба под алым сургучом.       — Я хочу, чтобы ты отправился в Кирилло–Белозерский монастырь.       Гром прогремел. Я замер, насквозь пораженный его приказом. Из всех моих страхов ожил тот, который казался самым невозможным. Мне стало дурно. Вся одежда прилипла к спине, мысли метались судорожными насекомыми, все бестолковые, бессмысленные. Ничего уже не поправить.       — В… в монастырь, государь?       — Да, нужно передать эту грамотку одному человеку. Его зовут отец Флор. Исполнишь?       — Как прикажешь, государь.       Тонкая шероховатая бумага обожгла ладонь крапивой. Значит, прямо меня сослать смелости не хватило, решил уловкой заманить в монастырские стены. Совсем за дурака меня держит? Или здесь что–то иное таится?        — Только смотри, это должно остаться тайной между нами. Никому не говори куда и зачем едешь, будут спрашивать — скажи, государево дело. Хорошо? — Дмитрий говорил тихо и серьёзно, с интонацией великого доверия. Подошел совсем близко, чтобы ни единый шепот не ускользнул за двери. Глаза его, печальные синие омуты, тянули душу мою за жилы, так что скулы сводило от боли. Как давно я не был так близок к нему.        Господи, зачем он так жесток ко мне? Зачем играет в друга, когда умыслил изжить меня с мирского света?        — Я буду нем как могила.        — Вот давай только без этого, — поморщился молодой царь. — Жду тебя обратно с добрыми вестями, но сильно не торопись. Места там такие… Есть на что полюбоваться, воспрять душой вдали от нашей грешной суеты, о вечном поразмыслить. Я уверен, это путешествие пойдёт тебе на пользу.       С вымученным благоговением я поцеловал его руку в знак клятвы. Врёт он или нет, жалует или карает, а это может быть наша последняя встреча. Ладонь Дмитрия на мгновение огладила мою щеку быстрым ласковым касанием. До самого утра лицо моё пылало, будто не рукой он коснулся меня, а крапивой ударил. Ох, сын погибели. За что он вздумал играть мной? Я не рвался к нему в друзья, не жаждал близости и особого доверия, только спокойной службы и достойного чина. Всё он.       Ладно, за мной тоже стояла вина. Глупо ругаться на солнце, если не успел укрыться от него в полуденный час.       Три дня потребовалось на сборы, и ранним утром четвёртого я выехал за пределы Москвы. На дорогу выдали щедрое жалование, чтобы я мог менять лошадей как можно чаще и ни в чем себе не отказывал. Великодушно, если учесть, что обратного пути не будет. Большую часть времени я провел в карете, убранной просто что внутри, что снаружи, но зато весьма просторной. Компанию мне составляли пара слуг да возница, да и те держались друг друга. Занять себя было не чем кроме пустого разглядывания глухих берёзово–еловых лесов, изредка сменяющихся голыми полями да серыми реками.       Удрученный однообразием природы, я предавался пустым размышлениям, гадая, как связан неизвестный инок с царем, если, конечно, он вообще существует. Возможно ли, что этот старец Флор «уберег» его от гибели в Угличе? Некий опальный сын княжеский или боярский, взявшийся взрастить безупречного царевича подальше от Борисовых глаз. Но он обязательно являлся бы выходцем высокого рода, приближенным ко двору, вхожим в Думу, а о ссылках таких людей становится известно. И почему Дмитрий не вернул его в Москву, как того же Филарета Романова? Зачем отправил меня одного, без сопровождения, просил никому не говорить куда и зачем еду? Будто на убийство отправлял. Если это лишь предлог для моего заключения, то вопросов никаких. В грамоте, что я хранил у сердца, мог скрываться приказ постричь меня в монахи, и, едва войдя в монастырские ворота, я отрезал бы себя от мира. На Москве Дмитрий известил бы всех, что я добровольно постриг принял. Или вовсе пропал без вести. Разницы уже никакой.       Тревожно стало мне. Я пожалел, что опрометчиво отправился в путь, никого не предупредив. Стоило сказать братьям или Татищеву, чтобы знали хоть, что со мной сталось. Теперь поздно, слуги были не мои, а государевы, письма с ними не отправишь. Царева грамота горела на груди. Страшно хотелось сорвать печать и прочитать её, но я боялся ошибиться. Если в ней содержится не моя погибель, а тайна Дмитрия, то мне точно не сносить головы.       В подобных метаниях проходил мой путь. Привыкший путешествовать верхом, я долго приспосабливался к нескончаемой тряске, подпрыгиваниям, шатанию из стороны в сторону. Заснуть смог только на второй день, да и то вышел не сон, а сплошные мучения.       Единожды остановились на постой в корчме. Поскольку грамоту я вез в величайшей тайне, то привычное мне боярское платье сменила простая одежка, какую носят купцы да дворяне. Корчма пустовала, дорогой этой редко кто странствовал и в лучшие времена, а теперь, когда погода испортилась и который день налетал стылый ветер с дождями, людей и вовсе не осталось. Хозяйка, полная, подвижная баба, бросилась оказывать мне радушный прием, только я переступил порог. При ней было две дочери. Старшая, зрелая девица с блудливым взглядом, лезла ластиться, только мать отходила в другую комнату, расспрашивала кто я, куда путь держу, что ищу. Меня мутило от её сладковатого душка, хотелось оттолкнуть её да как можно дальше, как бешенную собаку. К счастью, хозяйка, увидев её увивания, оттащила её на кухню, и больше я её не видел. Осталась младшая, бледная и худая отроковица лет десяти–двенадцати. Удивительно, как она пережила великий голод, еле–еле душа в теле, а сидит себе, прилежно вышивает. Пару раз подняла на меня болезненные глаза и более ничего.       Кажется, у меня под Москвой осталась племянница, Ивашкина дочь, не помню имени. Верно сейчас она ровесница этой девочки, если, конечно, жива. Я видел её всего пару раз, когда навещал Ивашку, тогда она была лишь сморщенным красным детёнышем, укутанным в пелёнки–распашонки. Ивашка в ней души не чаял, по первому крику бежал к колыбельке, вечерами игрушки вырезал из дерева. Дивные звери у него получались, он потом их красил, и они становились яркие, как заморские птицы. Блажь такая любовь, я считаю. От девицы толку–то, замуж удачно выдать, да и то как мужней станет, более она тебе не семья. Сейчас она Басманова, а лет через десять скинет это имя, как змея отслужившую шкуру, и не поминай лиха.       Со мной умрет наш род. И хоть не люблю я свою фамилию, а всё–таки жалко отвоеванное наследство оставлять на расхищение стервятников. Не для того я спину гнул, голову под меч подставлял, душу грехами губил. Ради чего всё это было, если с собой в Ад царских почестей не забрать?       Отходя ко сну, я подумал, а может снова жениться? Вот только новая супруга представлялась мне или хлопотливой бабой вроде хозяйки, или блудливой лисой, как её дочка. От обеих становилось тошно. Попробовал призвать к памяти образ покойной Дарьи. Мирился же я с её существованием, не гневался часто, руки на неё зазря не поднимал, возможно, со временем притерлись бы, зажили по–человечески.       Но какой же ты была, Дарья? Пред внутренним взором стояла пустая тьма. Не осталось ни лица её, ни голоса. Ничего не осталось. Жила да в землю ушла. Та же участь и меня ждёт, если сына после себя не оставлю, да такого, чтоб не просто царевым слугой взрос, а равным царю.       Тщеславие сладко защекотало под языком.       На седьмой день доехали до Вологды. Там я взял себе хорошую верховую лошадь и отправился к монастырю. На полпути начался дождь, но кроме лесов не находилось мне пристанища, пришлось скакать во весь опор. Моя одежда промокла насквозь, я дрожал от холода, и даже жар от разгоряченного конского тела не грел меня. Острый, как иглы, ветер пронзал голову тысячью мучительных касаний. До боли стиснув дрожащие зубы, я упорно вглядывался сквозь пелену слёз, не показался ли где заветный чёрный купол. Наконец я увидел его над верхушками сосен. На последнем издыхании растолкал измождённую лошадь и выехал к неприступным белокаменным стенам.       Затихший страх вновь затрепетал в душе. Возможно, я стоял в шаге от вечной неволи. Хотелось перекреститься, но околевшая рука не поднялась.       Ворота сами собой открылись, стоило доложить, что явился я по государеву делу. Один послушник принял из рук моих лошадь, другой повёл меня вглубь монастыря. Святые Ворота, расписанные ликами великих праведников, мелькнули над головой, краем глаза я признал в их непогрешимом сонме святого Дмитрия Солунского, отличимого от остальных безбородой молодостью и копьём. Даже здесь мой бес настиг меня.       Из ворот мы вышли на открытую площадку. Со всех сторон нас окружали белые неприступные стены, испещрённые арками и ходами, словно в огромном муравейнике. Несмотря на дурную погоду, жизнь в монастыре кипела, то тут, то там мелькали быстрые чёрные тени в клобуках и рясах. Послушник отвел меня к настоятельским кельям и оставил ждать в сенях, а сам побежал докладывать о моём прибытии. После собачьего холода натопленный уют святой обители плавил меня как мягкое олово, двух минут не прошло, а я уже не желал ничего, кроме сытной трапезы и долгого сна, а там хоть постриг, хоть тайны самозванного царя.       — Отец настоятель готов тебя увидеть, — оповестил меня монах, очевидно перенявший заботы обо мне от послушника. Настоятель оказался сухим старцем с властным ликом, изрезанным морщинами и коричневыми пятнами, будто ствол древнего дуба. Пристальные, не омрачённые слепотой глаза взирали требовательно, свысока, словно пред ними уже стояло Царствие Небесное и всякое напоминание о грешной земле их отвращало. Тонкие узловатые пальцы не выпускали позолоченного посоха, обильно усаженного каменьями, выдавая в почтенном старце не аскета, а владыку, привыкшего повелевать чужими жизнями. Оно и понятно, под его началом оказался богатейший монастырь севера, любимая обитель покойного Ивана Васильевича.       — С чем пожаловал к нам, сын мой? — голос у настоятеля оказался высокий, почти визгливый. — Отец Флор? Впервые слышу о таком, скорее всего он давно отошел к Господу Богу нашему. На что он тебе?       Моя душа ушла в пятки. Письмо к настоятелю, которое Дмитрий дал мне помимо грамоты к отцу Флору, превратилось в камень, брось его — и в омут с головой. Нет никакого монаха. Это всё обман, но ещё не поздно отыграть назад. Распрощаться с настоятелем, вернуться в Москву и доложить царю, что отец Флор умер. Ему не в чем будет меня обвинить, я не могу исполнить его волю перед мёртвым.       Господи, да кого я пытаюсь обмануть? Если Дмитрию угодно от меня избавиться, то не найти мне спасения во всей земле русской. А в иной я жить не желаю.       — Дело государево, — сказал я сухо и отдал настоятелю письмо. Старец неспешно снял печать коротким ножиком, подставил ближе свечу и, сощурившись, принялся читать. Вдруг его узкое лицо переменилось. От изумления все его морщины разгладились, кровь прилила к блёклым глазам, дрожь забилась в руках. Что, уже подсчитал сколько ткани понадобится мне на рясу?       Перечитав письмо несколько раз, настоятель торопливо свернул его и убрал в ящик своего стола.       — Прости ради Бога, сын мой, ибо я обманул тебя. Человек, которого ты ищешь, жив. Тебя отведут к нему, но прежде может отдохнешь с дороги? У нас всегда найдётся место для государева человека. Храни Господи наисветлейшего царя и князя нашего Дмитрия Ивановича и да пошли ему многие благие лета.       Его предложение неистово соблазняло моё истрепанное тело, но это меркло пред любопытством, охватившим меня изнутри. Я был спасен. И во власти моей оказалось прошлое самозванного царя. Если узнаю, кто этот Флор, дальше клубочек распутать дело нехитрое. Правда станет моей, а с ней и тот, для кого она погибельна.       — Благодарю, владыка, но прежде я должен исполнить волю царскую. Ведите меня к этому иноку.        Без лишних слов, но с явным любопытством настоятельский служка провел меня через монастырский двор к монашеским кельям. Долго мы плутали по лабиринтам, усеянным одинаковыми дверями. По началу коридоры полнились черноризной братией, занятой своими делами, но теперь кроме меня и моего провожатого не осталось ни души. Среди пустых стен шаги наши гремели барабанным боем. Меня подначивало выспросить у служки, кем был отец Флор до пострига, этот любимец настоятеля непременно всё про всех ведает, но я постыдился выдать своё незнание. Ничего, старец сам назовёт себя.       — Вот уже несколько месяцев он не покидает своей кельи. Даже не знаю, согласится ли он принять тебя, — негромко сказал служка и остановился возле какой–то двери. Рядом на полу стояла нетронутая миска с кашей и четвертина посеревшего хлеба. Заметив еду, служка вздохнул и устало покачал головой.       — Если по совести, тяжелый он человек, большой склочник, во гневе и покалечить может. Не трать на него зря времени, ума за ним всё равно никакого не осталось, а как закончишь, позови любого из братии и тебе помогут. Отец настоятель позаботился о том, — сказал он прежде чем уйти. Я дождался, когда эхо перестанет носить его шаги, и постучался. По ту сторону двери не прозвучало ни звука. Постучал ещё. Настойчивее. Крепче. Посмотрел на миску с кашей и четвертину хлеба возле моих ног. Сколько дней они здесь лежат? А если старец Флор в самом деле умер, и никто того не заметил? Кулаки стучали так, что дрожали ближайшие стены. Бесполезно. Я решил вынести дверь с плеча, сил мне хватит. Нехорошо, конечно, разрушать святую обитель, но иного выбора у меня не осталось.       Я шагнул назад, повел плечом, приготовился, и тут неповоротливо скрипнул замок.       — Что вам надобно? Сказал же, не трогать меня, мёртв я для вас! — прозвучал охрипший голос с той стороны.       — Отец Флор?       — Какой я тебе отец, щенок?! Говори с чем явился и проваливай.       — Государь Московский и всея Руси Дмитрий Иванович шлет тебе грамоту, — приблизившись, сказал я едва слышно и достал свою тайную ношу из–за пазухи. Тонкая, как птичья лапа, рука вылезла из узкой дверной расщелины, схватила грамоту и тут же исчезла. Дверь резко захлопнулась. Вот и всё, поручение исполнено, но стоило подождать, вдруг старцу есть что ответить.        Минуты тянулись тяжело и медленно. Средь монастырских стен мне было тяжело ходить, слишком низкие своды, и воздух густой и душный от ладана. Усыпальница для непогребенных мертвецов. Не дай Бог закончить жизнь в подобном месте.       Вдруг дверь вновь отворилась, но на сей раз настежь. На пороге стоял невысокий, исхудавший мужчина в поношенной чёрной рясе. Его скулы топорщились двумя лезвиями на правильном, неиспорченном морщинами лице, редкий волос покрывал верхнюю губу и подбородок. Впалые чёрные глаза изумленно глядели на меня из–под неожиданно ярких смоляных бровей, последних следов некогда гордой стати.       Ему на вид было лет пятьдесят, однако истинный возраст мог давно перейти за седьмой десяток. Старость безуспешно пыталась взять его измором, но тот, кто нарек его при постриге Флором, даровал ему и вечную молодость. Только сгорбленная поклонами спина да измученные глаза выдавали в нем старика.        — Входи, входи скорее, — быстро загребая рукой воздух, запричитал он и воровато оглянулся по сторонам. — Мне нужно говорить с тобой. Как удачно. Отец Флор глядел на меня с взволнованной мольбой и, сам того не замечая, заламывал пальцы. Я думал, придётся битый час уговаривать его, а он сам пошел ко мне в сети. Плохо только, если он действительно безумен.       Без лишних слов я зашел в келью. У стены мешок с соломой, в красном углу потемневшая икона с безликим святым, около неё чадит лампада, в противовес им — маленькое оконце, начищенное до блеска. Возле него пристроился единственный стул, грубо сколоченный, на шатких ножках. Отец Флор указал мне на мешок, а сам поставил напротив него стул. Ноги мои, измученные часами в седле, не удержали бы меня более ни минуты, так что я безропотно воспользовался бедными удобствами этого жилища. Страшно загудели колени. Да, годы уже берут своё.       — Верно ли, что звать тебя Петром Басмановым, и ты первый воевода царский? — спросил отец Флор. С костлявого запястья его соскользнули чётки прямо в подставленную ладонь. Мелкие чёрные бусины затрещали в пальцах.       Я насторожено кивнул. Значит, в грамоте действительно говорилось обо мне. Только упоминание? Или большее?       — Бог ты мой… Высокого полета птиц, гордый сокол, — с непонятной улыбкой произнес монах, говоря скорее с самим собой, нежели со мной. Словам его вторил мелкий треск. — А я боялся… Что же семья? Женат ли ты? Есть дети?       С ним что–то творилось. Волнение захватило его, чёрный взор горел воспаленным жаром, а по кромке век скопились слёзы. Я напрягся. Блаженный? Непохоже. Взгляд хоть жуткий, но разумный, проницательный, нет ни следа полоумной благодати, одни лишь тени пережитых страстей. Вот только на что ему знать обо мне?       — Нет, я живу один.       — А родные? Мать, быть может, братья?       Мой резкий ответ не отвадил его любопытства, напротив, отец Флор подвинулся ближе и с запозданием добавил:        — Дожил ли отец до твоих славных дней?       Многого мне стоило не отшатнуться от него подальше. Старый монах находился в шаге от какого–то припадка, кисти его дрожали, едва удерживая чётки, лоб сочился мутным потом, а с израненных губ не сходила пугливая улыбка. Казалось, чем больше он смотрел на меня, а смотрел он неотрывно, как на заморское диво, тем хуже ему становилось. Мне стоило уйти, но чутьё неумолимо тянуло меня в сумрак прошлых лет. Если я откроюсь ему, возможно, в ответ он доверится мне.       — Отца у меня нет, я воспитывался в доме князя Голицына, ныне покойного. Мать жива, в добром здравии. Сводные братья на государевой службе, кровный брат, младшой, погиб при восстании атамана Хлопка.       Ударившись об пол, чётки разлетелись по всей келье.       — О Господи…       Словно скошенный незримым серпом, отец Флор рухнул на колени и принялся собирать чёрные бусины, но его тощее тело колотила такая дрожь, что его пальцы не могли ничего удержать дольше мгновения. Крупные капли падали пред ним, как если бы над головой его застыло грозовое облако. С трудом собрав горсть бусин в ладони, отец Флор слепо посмотрел на них, а затем, широко замахнувшись, бросил об стену. Белое лицо его исказилось от гнева и горя. Оскалились пожелтевшие зубы. Резким движением он сорвал с головы клобук, и буйные смоляные кудри, едва тронутые сединой, распались по плечам, закрывая обезображенное лик траурным полотном.       — Когда это случилось? — прозвучал шепот, полный тихого бешенства.       — Два года тому назад.       — Малютин выблядок… Даже весточки не послал, даже словечка… Ничего, ничего, ему воздалось. И ему, и жене его, и детям, — отец Флор оттер слёзы рукавом и посмотрел на меня покрасневшими глазами. Вдруг губы его обезобразила жестокая змеиная улыбка.       — Скажи мне, сын мой, правда, что Годуновы руки на себя наложили? Али помог им кто душу Богу отдать?       Волосы встали дыбом на затылке от злобного торжества в этом хриплом мученическом голосе. Миг назад черноризец представлял из себя жалкую страждущую тень, потерявшую дорогу к небу, теперь же предо мной предстал сам Дьявол. Черты его стали острее и моложе, волнами вздымались кудри, в темных очах забрезжили жёлтые волчьи огни. Он поднялся во весь рост, выпрямился, тряхнул головой, повел плечами, и я узнал в нём стать былого воина.       — Не знаю, что там случилось на самом деле, но из рода их осталась одна лишь царевна Ксения, и ту постригли в монахини.       — Хороша ли собой царевна?       — Другой такой красавицы во всей Москве на найдешь, — я бездумно повторил расхожую фразу. Меня красота Борисовой дочери не пленяла. Да, тело у неё плавное и белое, как сливки, лицо румяное, коса что цепь, шея лебединая, но в целом она представляла собой обычную дородную бабу, только холёную и горделивую. Поговаривали, что Дмитрий все эти месяцы держал её ради плотских утех.       — И вот она во цвете лет и девичей красы мертва для мира. Навеки невеста для Христа и никогда мужняя жена, — насмешливо пропел отец Флор с выражением холодного довольства и неожиданно со смехом закружился по келье. С каждым мигом его безумства старость и смирение отступали прочь, обнажая белое бесовское создание, приводящее меня в ужас и трепет. Замерев в резком изломе, монах оглянулся на меня, и в мгновение ока злорадство его смягчилось до невыразимой печальной нежности.        — Возмездие безжалостно, сын мой, и воздает подобным за подобное. И нет от него спасения ни царям, ни смердам.       В дверь постучались. Отец Флор быстро натянул клобук и спрятал волосы, чтоб ни единая прядь не спадала на лицо. В келью робко заглянул молодой монашек, мальчишка желторотый, чьё бледное лицо ещё не тронул волос. Он спросил обо мне, и в ответ отец Флор грубо приказал ему принести еды и ещё один мешок с соломой и шерстяное одеяло.        — Гость будет ночевать в моей келье. И лучше вам быть расторопнее, он приехал из столицы, — сказал он и сильно дернул мальчишку за ухо. Когда тот убежал выполнять поручения, отец Флор сел рядом со мной. Бусины от чёток всё ещё покрывали пол, как не взошедшие семена.       — Каким был брат твой? — уже присмирев, спросил монах.       Да на что ему сдалась моя семья? Но спрашивал он не из праздного интереса, всё в нем выдавало живое волнение. Что–то таилось за его расспросами, что–то личное. Бесспорно, он ненавидел Годуновых, но будь он сослан при Борисе, я бы знал его, Дмитрий постарался ободрить каждого, кто пострадал от «избранного тирана». Верно, постригли его при Фёдоре или вообще при Иване Васильевиче. Тогда откуда Дмитрий узнал о нём?        Кем он жил в миру? И зачем меня послали по его душу?       Любой другой давно бы уже догадался. Я же смотрел в реку и не признавал собственного отражения.       Призвав в помощники всё свое терпение, я коротко рассказал об Ивашке. Вышло скомкано и бездушно, словно не о родном брате говорил, а о чужаке. Но я не мог иначе, за два года горе моё не успокоилось. Оно жило во мне, как наконечник стрелы, прорастая всё глубже и глубже в мышцы, отравляя железным соком мою дурную кровь. Я так и не навестил его могилу. Я не сказал ему «прощай». Я не примирился с его смертью. Я даже не мог назвать его имени вслух.       Нам было суждено повзрослеть и сдружиться, стать настоящими братьями, вместе прославить наш род. Ивашка смог бы, обязательно смог, он был лучшим из Басмановых. Теперь он только куцая история для забытого всеми монаха.       Отец Флор не перебивал и не спрашивал. Когда я замолчал, он ещё несколько минут ждал новых слов, а затем тяжело вздохнул, поднялся с мешка и ушел в красный угол молиться. За окном сгустилась тьма. Бедного огня лампады не хватало даже чтобы осветить святой лик.       — Я рад, что он прожил достойную жизнь. Господь проявил милосердие, забрав его в Царствие Своё столь рано, — вернувшись, сказал он. В темноте я мог различить только его образ.       — Ко мне, сын мой, Он не был столь милосерден. Больше тридцати лет я томлюсь в этих угрюмых стенах без воли, без имени, без будущего. Единственное сокровище моё — память, но как её мало по сравнению с прожитыми здесь годами. Знаешь, первое время я страшно мучился, потому что надеялся ещё на милость царя Небесного или земного. Письма писал государю, не знаю, доходили они вообще до Москвы или братья их на растопку бросали. Молился с утра до ночи. Потом проклинал, бесновался, не сосчитать, сколько раз меня вязали по рукам и ногам, розгой секли, студеной водой обливали. Убежать пытался, да не вышло. Пришлось смириться, что только смерть освободит меня. И я честно ждал её, но даже она, костлявая мать наша, не спешила по мою душу. Вместо меня она забрала моего государя, Ивана Васильевича. А я? На что я жив остался? Грехов–то на мне довольно, не отмолю, не искуплю, так почему не закончить это? Нет мне места на земле без солнца моего, нет покоя без полумесяца ясного. Одна беда, малодушным я стал, безвольным. Сломили меня монастырские стены. Веришь, нож у шеи держал, одно движение и всё, конец земным мучениям. А не смог, не смог… Жалкое ничтожество. Всё тело себе изрезал, только бы души не чувствовать. Посмотри… А, ты уже ничего и не увидишь. Надеюсь, мальцу хватит ума принести свечу.       Он помолчал, перевел дыхание и заговорил вновь.       — Как Бориска воцарился, я в такое безумство впал. Понял наконец, ради чего меня и моего отца извели. Всё он, благодушный всемилостивый Борис Фёдорович да тесть его, людоед Малюта. Такого я натворил во гневе, что заперли меня в подвале, как зверя дикого, за малым в дальний скит не отослали. Как бешенство прошло, мне вновь всё безразлично стало. Что толку злиться, коль ничего изменить не в силах? А потом объявился чудесный мёртвый царевич. Знаешь, когда всем нам приказали предавать его анафеме, мол, расстрига это, Гришка Отрепьев, я тайком молился за него. Просил, чтоб погубил он Бориску, а там пусть хоть душа горит в адском пламени, только бы смерть его застать. Чего я не ожидал, так это услышать твоё имя. Царевич Дмитрий сразил Бориса, а ты, Басманов Пётр, — Борисова щенка.       Отец Флор тихо засмеялся.       — За все мои муки, за погубленную жизнь мою — вот оно, справедливое возмездие. Более ничего не осталось мне на земле, и заперся я ото всех, стал смерть в гости зазывать. А дозвался тебя.       Плачь расплескался в темноте.       — Велико Господне милосердие даже к пропащим грешникам, сын мой. После всех моих проклятий, моих поганых слов, моих гнусных деяний, он даровал мне чудо, какого я и не смел просить. Ты здесь, в моей угрюмой келье, живой, сильный, первый человек при царе. Ты…       Он говорил что–то ещё, но слова потонули в рыданиях. С неожиданной силой отец Флор притянул меня к себе и обнял. Впервые плечо моё познало чужие слёзы. Никто прежде не искал во мне утешения, никто не желал разделить свою боль со мной. И хотя человека этого я знал всего день, я задохнулся от едкой жалости, опалившей горло до углей. Его рассказ бередил застарелые, выбеленные временем и ветром раны на моей душе. Нет, встреча наша не случайна, Дмитрий откуда–то знал, что мы связаны.       — Кем же ты был до пострига? — не выдержав, спросил я. Тишина. Рыдания остановились, ослабли объятия. Усталый вздох.       — Это неважно, был и был, а как умру, спроси имя моё у государя Дмитрия Ивановича, храни его Господь.       В дверь снова постучали. Пара монахов занесли мешок, туго набитый соломой, несколько одеял из шерсти, еду, а также пару свечей. Зажгли их, и тёмная, как гроб, келья ожила, потеплела. За скромной трапезой отец Флор попросил меня рассказать о Дмитрии, и я с удовольствием откликнулся. Впервые с той памятной ночи на озере я познал непогрешимый покой. По сердцу пришелся мне этот монах, его страждущий ласковый лик, его внимательные тёмные глаз, глядящие на меня с отеческой любовью и тоской умирающего зверя.       Я поведал ему об обороне Новгорода–Северского, он в ответ рассказал о взятии Казани. Как пламенел его голос, какую певучую красоту он обретал, когда речь заходила о царе Иване Васильевиче. Восхищение, какое испытывал отец Флор к покойному государю, не поддавалось моему разуму. Так беззастенчиво, так чувственно и честно он говорил о доблести его, о гордой стати и остром разуме. Я слушал его и невольно представлял себе Дмитрия. Скорее бы вернуться в Москву и стать по правую руку от него.       Надеюсь, он в добром здравии и ничто не угрожает его счастью.       — Ты не держишь на него зла, хотя он сослал тебя сюда? — спросил я, предчувствуя, что тем распалю старую рану. Но отец Флор не изменился в лице, только взгляд потупил в сторону.       — Ему тяжело далось это решение. Я знаю, он долго мучился, совета спросить не у кого, кроме безмолвных икон. Нас отцом страшно оклеветали, один нам путь остался — на плаху. Родителя моего растерзали страшной смертью, Малюта лично взялся за него, а меня Иван Васильевич в последний миг пощадил. Прямо из рук этого душегуба вырвал. Сколько крови на свою душу взял, а моей не смог! Не смог! — голос его вдруг перешел на плачущие причитания. — Мой ясный месяц, орёл мой непобедимый, как он жил без меня в окружении этого отребья, моё солнышко ненастное… Скорее бы отправиться к нему. Теперь–то он знает, что нет за мной вины, и встретит меня, как в прежние времена.       Мечтательная улыбка озарила его изможденное лицо.       — А если встретитесь вы не в Царствии Божьем, а в Геенне Огненной? Говорят, много человек погубил Иван Васильевич понапрасну. Так что же, и в огонь за ним пойдешь?       — Любящий да разделит участь возлюбленного, — спокойно вымолвил отец Флор. — А там что Рай, что Ад — всё равно. Лишь бы с ним рука об руку идти.       В беспокойных мыслях я отходил ко сну. Погасли свечи, воздух сладко пах воском и хлебом, одеяло из грубой шерсти давило тёплым грузом на уставшее тело. Дорога дала о себе знать, во мне не осталось сил даже открыть глаза, но сон ускользал от меня. Я думал о человеке, который попал в монастырь во цвете лет по ложному доносу и сквозь года сохранил верность царю, что осудил его на это заточение. Нет, он был не просто верен, он любил его, всем сердцем, всем своим существом. Без раздумий он согласился на адские муки, только бы остаться с ним, с тираном, с грозным Иваном, о котором до сих пор говорят вполголоса.       А я предал своего царя из–за чина. Я слабее и ничтожнее безымянного опричника, насильно постриженного в монахи. Я пустой доспех, без души, без воли, без смысла.       Господи, если бы только я мог стать как этот инок.       До меня донеслась тихая молитва. Я не мог разобрать ни слова, слишком шумел ветер за окном, но даже он не мог перебить её неистовый жар. Кому этой ночью посвящал свои духовные труды отец Флор? За кого он так просил Бога?        Слёзы выступили на сомкнутых веках. Мне так хотелось, чтобы молился он обо мне.       Растворяясь во сне, я вдруг ощутил ласковое касание к своему лицу. Заботливая рука убрала пряди со лба, а затем краткий горячий поцелуй запечатлелся на нём. В единый миг мне стало хорошо, как бывало совсем давно, в том детстве, которого я не помнил. Пара капель окропила меня, но я уже не мог пробудиться. Я спал, и сон мой был тих и безмятежен.       Спозаранку разбудил меня колокольный звон. Келья пустовала. Рассыпанные с вчера чётки пропали. Потухла лампада. Я подошел, чтобы разглядеть икону, но время стерло лик и имя, оставив только золотой нимб да сложенные в благословении руки. За окном застыло серое небо.       Я уже кончил собираться, когда вернулся отец Флор. Мы позавтракали, на сей раз я потчевал его рассказом о Москве, о новых порядках. Он с молчаливым умилением слушал меня. В бледном утреннем свете старость его сильнее бросалась в глаза. Исчезли под клобуком вольные кудри, а редкая бородка оказалась совсем седой, отчего подбородок выглядел голым. В прошлом он был красавцем, это бесспорно, но красавцем иным, чем предполагает мужской род. Печально, что его постигла несправедливая участь, однако рано или поздно его всё равно бы отправили на покаяние.       — Не останешься ли ты ещё на несколько дней, сын мой? Монашеский быт не богат на события, но ты мог бы отдохнуть здесь от дел мирских. Вижу, ты беспокойная душа, себя не бережешь, — он слегка коснулся моего плеча.       Так странно, я ехал сюда, страшась неволи, а теперь желал остаться, только бы побыть с этим человеком подольше. Некая сила, не поддающаяся разумному толкованию, влекла меня к нему, слушать его, говорить с ним. Я готов был поведать ему всю свою жизнь.       Как если бы я снова встретил старого князя.       Памятуя наставления Дмитрия, я согласился. В одно мгновение отец Флор посветлел, радость покрыла его золотым воздухом.       — Слава Богу, Слава Богу за всё, — прошептал он, смаргивая набежавшие слёзы.       В монастыре я пробыл чуть меньше седмицы, ни на миг не разлучаясь со своим старцем. Ненастные дни мы проводили в его келье, а в погожие ходили по монастырю, однажды с дозволения отца настоятеля отправились на Сиверское озеро, с которого вся обитель смотрелась как на ладони. Однообразный тихий быт монастыря смирял меня, как мягкий голос буйное животное. Даже долгие служения не утомляли напыщенным церемониалом и протяжными невнятными напевами, нет, здесь литургия была действом, собравшим в себе яростную битву и светлый праздник. Причащаясь Святых Таинств, я трепетал как впечатлительное дитя, уверовавшее, что вино и хлеб есть Кровь и Плоть Спасителя. Каждое слово недолгой проповеди я забирал себе и выходил из храма встревоженный и счастливый. Отец Флор давал мне насладиться этим состоянием, довольствуясь молчаливым созерцанием. Дороже всех были молитвы, которые мы сотворяли вдвоём.       Но меня ждала Москва, ждал Дмитрий. Немыслимо, я так долго не видел его и не увижу ещё столько же. Я даже не знал, жив ли он, в добром ли здравии, казалось, мира за пределами монастыря не существовало, только поднебесные сосны да туман. А меж тем мой молодой царь там один, за тысячи земель, среди змеиного гнезда, и со дня на день вернутся Шуйские, черт их подери. Зря он надеется милостью привлечь их, только святым дано кормить зверьё с рук. Князь Василий не забудет своего позора и ни за что не примирится с властью самозванца. Родовой спеси в нём больше чем ума и чести.       Господи, только бы моё отсутствие не стало погибельным.       — Прости, отче, я рад бы остаться ещё, да не могу. Сердце болит за государя, — честно сказал я на исходе дня. Отец Флор понимающе кивнул всё с той же нежно–горькой улыбкой.       — Верно, сын мой, так и надо. Государево дело превыше всего, — сказал он и взял меня за руку. По сравнению с моей медвежьей лапой его ладонь оказалась совсем маленькой и тонкой, как у девицы.       — Тогда не откажи старику в услуге. Передай государю моё письмо. По словам твоим да поступкам его, вижу, что славный он человек. Береги его, служи ему верой и правдой, не жалей себя и не проси ничего взамен. Будь предан ему и да не предаст он тебя, — сказав это, отец Флор протянул мне сверток с монастырской печатью. Я спрятал его на груди, как прежде государеву грамоту.       Настало моё последнее утро в Кирилло–Белозерской обители. К воротам вывели моего коня, походная сумка ломилась от скромных монастырских гостинцев. Пришла пора прощаться и отправляться в путь, однако мы с отцом Флором стояли и глядели друг на друга, и никак не могли наглядеться. Так дышит в петле преступник, пока палач идет к нему, так смотрит в небо умирающий ратник, так хватает воздух утопленник. Ты говоришь себе: «Ещё немного» и всегда хочешь больше.        — Отче, я буду просить государя, чтобы вернул тебя в Москву. Он не откажет мне, — сказал я со всей душой. Мне так хотелось, чтобы старец согласился. Я бы лично сопровождал его в пути, до самой столицы, кожу бы собственную содрал и отдал ему одеянием, только б не оставлять его наедине с мёртвыми стенами. Кем бы он ни был, я нутром чувствовал наше родство, не кровное, но духовное. Он мог стать моим наставником, моим отцом во Христе. Если бы только он согласился…        Но отец Флор покачал головой.       — На что мне Москва, если я и до зимы не доживу? А ты езжай, живи, у тебя всё ещё впереди. Сокол. Мой ясный сокол, — он с любовью и гордостью оглядел меня. — Дозволь я благословлю тебя напоследок.       С сыновьим почтением я встал пред ним на колени и опустил буйную голову. Отец Флор осенил меня крестным знаменем, надел на шею ладанку, неожиданно тяжелую, и подал мне руку для поцелуя. С благоговением я приложился к ней, хладной, пропахшей ладаном, совсем как у покойника.       — Ну, ступай, дорога дальняя. Спаси и сохрани тебя Господь Всемилостивый, — он поднял меня, заторопил. Слёзы стояли в его глазах, из последних сил он сдерживал их подрагивающей улыбкой.       — Помолись обо мне, отче, — промолвил я, чувствуя, что у самого ком в горле встал. Отец Флор обнял меня, троекратно поцеловал в щеки и вдруг, крепко вцепившись в плечи, приподнялся и шепнул на ухо так тихо, что я усомнился в разуме своем:       — Я всегда молился о тебе и об Ивашке. Помолись и ты обо мне, Петрушенька. И прости меня.       Я смог только кивнуть, язык мой онемел от горечи. Не помня себя, вскочил в седло и направился к воротам. Уже когда они закрывались за моей спиной, не сдержался, оглянулся назад. Пав на колени, отец Флор склонялся в поклонах и крестился, крестился, крестился.       Сердце моё изошлось острой собачьей тоской. Не в силах вынести больше ни минуты, я выслал лошадь что было мочи. Вскоре белые монастырские стены исчезли за лесами. Вновь я оказался наедине с собой, чуть замедлил бег, втянул холодный хвойный воздух. Спрятал ладанку под рубаху. Пальцы нащупали в ней что–то твердое и округлое. Соблазн снедал меня, но душа восставала против такого святотатства. Думать я ни о чем не мог, просто скакал мимо сизых елей, дышал, подгонял и без того бойкую лошадь, жмурил слезящиеся от ветра глаза.       В Вологду вернулся к сумеркам. Заночевал на постоялом дворе, где оставил слуг и возничего, утром мы тронулись в обратную дорогу. Уже когда монастырь остался в трёх днях пути, я вспомнил, что не говорил отцу Флору Ивашкиного имени. Так и звал его в рассказах «мой младшой». Внутри всё замерло. Кровь бросилась в голову оглушительной волной, мне стало жарко, дыхание застряло поперек горла. Я понял, что не спрошу его имени у Дмитрия, ибо я уже знал его.       Рука моя сама нащупала письмо, прикоснулась к нему осторожно, словно к живому существу. Хотелось разорвать его в клочья или носить вместе с ладанкой до самой смерти.       Если бы только я поддался искушению и прочитал государеву грамоту. Если бы я внимательно слушал монашескую исповедь. Если бы я углядел последнюю подсказку, прежде чем возвращение стало невозможно.       Я схватился за голову, впился пальцами в горящие виски, стиснул кудри, желая вырвать их с корнем. У него те же волосы, те же глаза, тот же рот. Он тот, кого я видел пред собой все эти годы. И я не узнал его.       Я разрыдался как малое дитя.       Когда мы вернулись в Москву, всюду правило ноябрьское ненастье. Улицы покрывал тонкий снежный покров, смешанный с подмёрзшей грязью. Солнце слепым бельмом глядело с хмурых небес.       Не разложив вещей, я первым делом направился во дворец, испросил приема у государя. Без всяких вопросов меня проводили до малой думной палаты, и там он ждал меня в полном одиночестве. После разлуки облик его поразил меня яркостью, словно в первый раз, хотя он ничуть не переменился. Всё тот же смуглый цвет лица, огонь волос, платье гусарское, бирюзовое, блестящее, как перо заморской птицы. Дмитрий волновался, встречая меня, и безуспешно пытался скрыть это за радушием и улыбкой, не понимая, что глаза всегда выдают его.       — Здрав будь, надежа–государь. Я исполнил твою волю. Грамота отдана, вот ответ от отца Флора, — спокойно вымолвил я и достал из–за пазухи письмо. Ни голос, ни единый мускул во мне не дрогнул. Дмитрий растерялся, разочарование мелькнуло в его взгляде, но он быстро совладал с собой и со степенным выражением принял из рук моих письмо. Как пусто стало в груди в этот миг. Невольно я прикоснулся к ладанке. Полегчало.       Неспешно Дмитрий развернул письмо, заскользил нарочито скучающим взглядом по строчкам. И тут же весь напускной холод спал с него. Он разволновался, крепче сжал бумагу, вчитывался жадно, всецело отдавшись словам. Когда он наконец посмотрел на меня, слёзы текли по его щекам, и он не пытался унять их.       И мне вдруг стало безразлично, что для всех прочих я так и останусь навсегда Петром, сыном Фёдора Басманова, сыном царева любовника. Они не знали ничего. Они были недостойны знать. Только он, мой государь, мой жестокосердный благодетелей.       Отца Флора не стало в первый день Рождественского поста. Узнав об этом, я не скорбел, ибо верую, когда смерть коснулась его бледного чела, он принял её с благоговением. После стольких лет — свободен.       Во всех церквях Москвы от малых до великих читали сорокоуст за раба Божьего Фёдора.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.