ID работы: 13309281

Евангелие от Басманова

Слэш
R
Завершён
61
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
251 страница, 14 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
61 Нравится 32 Отзывы 19 В сборник Скачать

8. Познание

Настройки текста
      Отсутствие моё не прошло незамеченным. Весь дворец только и гадал, куда же это пропадал воевода Басманов, отчего даже братья его ничего о том не ведают? Не проходило дня, чтобы какой–нибудь жадный до сплетен дьяк или боярин не спрашивал меня якобы невзначай, а куда это я изволил отлучаться на добрую половину месяца. Без правды зародились всякие нелепые байки, мол, я с тайным поручением ездил в Литву, другие уверяли, что я встречался с папским послом, третьи свято верили, что я единолично отправился добивать выживших Годуновых по дальним городам. Ещё немного и вскрылось бы, что я низошел до самого Ада, понабраться у чертей искусству пыток, но тут новая весть заворожила все умы. Государь приказал собирать брачное посольство в Литву, требовать у короля руку девицы Мнишек, дочери какого–то прохвоста–воеводы, помогавшего Дмитрию с походом.        Вой поднялся выше крестов на колокольнях. Все подозрения, высказанные Татищевым, умножились многоголосым эхом, зазвенели среди кремлёвских стен. Идя напрямик к Большому дворцу, я старался держать ухо востро, но все эти сплетни, слухи, споры, докучливые как бабья трескотня, перемалывали уши в муку. Мелькнуло моё имя и тут же потонуло в общем нудном гомоне.        — Басманов!        Вот ещё раз. Я повертел головой по сторонам, ища своего зазывателя, но кругом толпились жильцы, дьячки, пустоголовые зеваки — неизменные обитатели кремля. Мучительно заныло в подвздохе. Сколько бы я отдал за возможность сей же час, сию секунду оказаться внутри белого монастырского покоя, опять идти с богомолья к скромным монашеским кельям, коротая время беседой с отцом. Впрочем, не об этой ли суете я мечтал всю дорогу назад? Глупая скотина человек, всегда ему подавай недостижимого.        — Басманов, да погоди ты!        С порога посольского приказа ко мне бежал Татищев, на ходу кутаясь в шубу. Дверь он за собой не закрыл, так и оставил тёплый оранжевый зев на поругание ноябрьским ветрам.        — И как ты это прикажешь понимать, Петро? Исчез считай на месяц, ни весточки, ни словечка, а как объявился — даже в гости не заглянул! — забранил он меня на потеху всем окружающим. Злость паром исходила от его красного лица, но оттого его вид не становился свирепее, напротив, мой друг походил на перезрелого младенца с густой пшеничной бородой. Я не сдержал смешка.        — И это твоя радость встречи, Михайло? Кидаешься на меня как сварливая жена. Ухват где позабыл?        — Он ещё и зубоскалит! — оскорбленно выдохнул Татищев. — Я, значится, всем в ноги кидался, только б кто мне поведал о судьбинушке друга моего Петра Фёдоровича, сына Басманова, за малым отпевать не вздумал, а он изволит смеяться над моими тревогами! Отрадная награда!        — Ну не серчай, Михайло. Я ж не со зла, дело государево, сам понимаешь…        Запоздалая совесть взяла своё. О своём возвращении я никому не сообщил, как и о поездке, не до того было, моя душа по–прежнему пребывала в одинокой келье с позабытым всеми иноком. Пару раз я порывался испросить у государя дозволения снова удалиться в Белозерскую обитель, садился за письмо к отцу, но тщетно, слова оставили меня, и я с головой окунулся в бессознательные бури моего нутра. Где там вспомнить о ближних, даже Дмитрий уступал угасающей тени опального опричника, вот только он смиренно ждал, когда я вернусь окончательно, а остальные требовали, тянули к себе. Неправильно осуждать их, в отличие от государя они не владели и крупицей правды, но их вмешательство, волей или неволей, марало снизошедшее на меня откровение.        — Пойдём ко мне, потолкуем, всё равно час обеда близко, — не дожидаясь ответа, Татищева подхватил меня под локоть и повел к белокаменным палатам посольского приказа.        Внутри царила кутерьма. Дьяки носились из комнаты в комнату, скрипели десятки перьев по бумагам, над ними склонялись головы от молодых и кудлатых до плешивых, покрытых коричневыми старческими пятнами. Да уж, с объявления литовского посольства дел у них знатно прибавилось, ощущение тревоги и спешки явственно витало в спёртом воздухе. Рассекая мечущиеся стайки сослуживцев, Татищев затащил меня в свой кабинет и закрыл дверь. Я силился припомнить, когда в последний раз я навещал его здесь, может статься, что ещё при Фёдоре Ивановиче, на заре нашей дружбы. С тех пор убранство комнаты обогатилось иноземными диковинками, особенно выделялись те, что он привёз из Грузии: изогнутые рога, окованные серебром и каменьями, изящные кинжалы с резьбой, кубки, украшенные выпуклыми библейскими картинами… Глаза разбегались при виде всех этих богатств. Не удивлюсь, если Татищев до того полюбился грузинскому князю, что тот пожелал его себе в зятья вместо царевича Фёдора. Он и дьявола к себе расположит, коль понадобится.        — Проходи, садись. Питья не предложу, служба сейчас, сам видишь, кипит, не переставая. Ох, ну и натерпимся же мы от этих ляхов, помяни моё слово, Петро, помяни моё слово…       По совести говоря, я надеялся, что Дмитрий откажется от этой блажи. За месяцы в Москве можно было присмотреть себе подобающую невесту, бояре да князья наперебой сватали ему своих дочерей, союз с каждой из них только укрепил бы его власть, всё ж свои, родовитые, православные, многие лицом и телом весьма хороши, кровь с молоком. Грешным делом, я подумывал, что возьмет он в жены царевну Ксению, больно уж увлекся он ею, часами пропадал с ней наедине. Безумно, конечно, родниться с дочерью заклятого врага, но не безумнее брака с шляхтинкой–католичкой. Пока я вяло предавался размышлениям, Татищев, усадив меня на гостевую лавку, сам ходил из стороны в сторону, заложив руки за спиной. Вылитый рождественский гусь за день до сочельника.       — Но будь я проклят, если на сей раз ударю в грязь пред этими мерзавцами. Как пить дать, на аудиенции с королём будет Сапега, как же без его канцлерской милости. Представляю его лицо, когда он увидит меня… Эх, жаль при Борисе поквитаться не успел, но что поделать.       — Ты отправляешься в посольство? — я постарался придать голосу побольше изумлённого восхищения, хотя чему тут дивиться, он с первой встречи завоевал доверие Дмитрия.       — Не просто отправляюсь, Петро, — Татищев остановился предо мной и, выждав с минуту, откровенно наслаждаясь грядущей вестью, объявил: — Я буду представлять царя на обручении!       Он прямо лучился самодовольством, глядел на меня сверху вниз, и что–то жестокое проскользнуло в его взгляде. Будто я сам рвался к этой милости: изображать государя Московского при его худородной невесте, спорить с польским королём, этим напыщенным шведом, которого не приняла собственная страна, обхаживать склочных панов, юлить, врать, подыгрывать… Упаси Боже от подобной чести, но Татищев аж трескался от гордости.       — Поздравляю, Михайло. Лучшего посла государю вовек не сыскать.       — Конечно, не Афоньку ж Власьева ему за себя посылать? Деревенщина он и есть деревенщина, даром что глава приказа. Хотя, как знать, может из Литвы я вернусь уже в новом звании? — Татищев заговорщически подмигнул мне. — Но ты учти, Петро, я поверяю эту тайну одному тебе, как своему близкому другу. Государь ещё назначение не подписал, но это вопрос времени. Пока ты пропадал невесть где, столько всего переменилось во дворце. Мы с государем страшно сблизились, видать, совсем истосковался он по обществу образованного человека. Этот его Ивашка Хворостинин вершков по умным книжкам понабрался, а на корешки зубов не хватило. Как птица попугай: слова повторяет исправно, но самому говорить умишка маловато. И вот мы…       Татищев принялся расписывать, как они с Дмитрием проводили дни, пока я странствовал на пути к собственному истоку. Радость мягко дрогнула внутри. Наконец–то Михайло по–настоящему присмотрелся к молодому царю, в хороший лад он с любым войдет, а вот подлинной привязанности я в нём почти не видал. Он мог любезно общаться с каким–нибудь боярином, едва ли не целоваться с ним в уста, а пройдём шагов пять — и он бросит замечание о нём с таким ядом, что сам поперхнёшься. Он был дипломатом до мозга костей. Ни слова без умысла, ни взгляда без смысла, благодушная, непроницаемая личина давно срослась с его лицом.       Только мне Татищев доверял свои подлинные чувства.       — Но сколько бы я его полунамёком не спрашивал, куда пропал Петро Басманов, он увиливал, ничего путного не отвечал. Вот я грешным делом и решил, что мы и не свидимся уже. Не знаю, что меж вами после охоты случилось, но как–то похолодел к тебе государь. И вдруг — отправляет тебя по своему личному поручению. Странные дела, — задумчиво протянул Татищев и внимательно на меня посмотрел.       — Да, меж нами была размолвка, я повинился, и государь простил меня. А дело плёвое, даже рассказать нечего, — кратко отбрехался я, напрасно надеясь, что такой ответ придется ему по вкусу.       — Расскажи как есть, Петро. Когда я с тебя требовал житие в псалмах?       — Не могу, Михайло. Это же государево.       Лучше бы я заткнулся и сочинил на ходу какую–нибудь небылицу, чем так распалять его любопытство. Но дар сказителя, ловко плетущего ложь за ложью, пока они не создадут обман крепче и прекраснее правды, не числился среди моих талантов. А если честно поведать Михайло о моей встрече с отцом? Ведь не чужой человек.       Да только от одной мысли об этом душу охватывала дрожь. Если я назову всё произошедшее словами, если я позволю ему выйти за пределы моей памяти, моего молчания, стать просто историей для любопытного друга, — чудо умрёт. Что поймёт Татищев, не зная моих терзаний, не зная о том дне, когда проезжий всадник измарал меня правдой, не зная, с каким остервенением я убивал Фёдора Басманова для мира? Что я встретился в монастыре с насильно постриженным отцом. Ничего необычного, многих коснулась подобная участь.       Но я не был одним из многих. И я не желал уподоблять свою историю всем прочим.       — Брось, Петро, мне ты можешь открыться. Или ты сомневаешься в моём умении хранить тайны? Побойся Бога, я только за сегодня тебе выболтал больше положенного, а если упомнить минувшее, то ты хоть сейчас можешь заложить меня перед царём.       — Я верю тебе, Михайло, но не могу, даже не проси.       Злая тень пронеслась по его лицу, мимолетно, моргнул и пропала. Татищев покосился на дверь, подошел близко–близко ко мне и, понизив голос до вкрадчивого шепота, сказал:       — Послушай, Петро, я хочу действовать во благо нам всем. Времена настали непростые, и служа царю, особенно такому, мы должны…       — Михайло! Я тебя который час найти не могу, а ты тут лясы точить изволишь!       От крепкого густого голоса мы с Татищевым подскочили, как пара нерадивых новобранцев при звуках горна. На пороге стоял Афанасий Власьев. Едва зайдя в комнату, он заполнил её всю своим значимым присутствием. Дородный, одетый с иголочки, пышущий здоровьем и силой, даже его длинная курчавая, словно овчина, борода лоснилась сытостью и властью — воистину хозяин посольского приказа.       — Прости великодушно, Афанасий Иванович, всё порученное я уже сделал, как ты и велел, — быстро отчитался Татищев, вытянувшись стрункой. На глазах его самоуверенность и спесь переплавились в подобострастную почтительность. Мой друг, потомственный дворянин, заискивал перед тем, кого минуту назад окрестил деревенщиной. Меня невольно покоробило, но грешно судить, я сам недалеко ушел. Стоит только вспомнить первую встречу с Дмитрием…        Власьев сложил руки на широкой груди и весело фыркнул, как тяжелая крестьянская лошадь.       — Сделал! Знаю я тебя. На других всё повесил, а сам за сплетнями пошел. Лиса ты вертихвостая, Михайло, кабы не почтенная память твоего батюшки, выгнал б давно взашей.       Его внимание перешло на меня. В изумлении дрогнули кустистые брови.       — Ба! Пётр Фёдорович! — он откланялся мне по чину. — Каким судьбами у нас? А! Государь за книгами иноземными послал, которые я обещал ему? Вот я балда, запамятовал совсем, чтоб мою голову пустую на барабан пустили.       — Я к Михайло заглянул, о своём поговорить. Моя вина, что отвлёк его от дел, не держи на него зла, Афанасий Иванович.       — Да брось, этот балабол только рад отвлечься, — отмахнулся Власьев. — Но книжицы–то государю передашь? Не сочти за дерзость, отец родной, слугам своим их в жизни не доверю, а сам опять забуду, только ты за порог уйдешь. Дел–то сейчас! До Пасхи не разберёмся.       Не обращая внимания на Татищева, он увел меня прочь. При всех своих простоватых повадках Власьев умел быстро взять нужного человека в оборот, опомниться не успеешь — а ты уже соглашаешься на всё, что он предложит. Возможно, дело крылось как раз в его деревенской сердечности, разухабистой, панибратской, но искренней и доброжелательной. От подобного человека не ожидаешь подлости, даже ругался он до того прямодушно и бесхитростно, что грех обижаться. Не знаю, как он вел себя будучи послом, вряд ли польского короля или пана Сапегу, матерого политического лиса, можно победить подобными замашками, но все дела Власьева непременно увенчались успехом.        — Так, дай Бог вспомнить, куда я их положил, — зайдя в свой кабинет, задумчиво пробормотал Власьев и с неожиданной проворностью принялся разгребать бесчисленные книги на столе, полках, лавках, даже на полу. Вся его комната утопала в бесчисленных письменных трудах, словно разворошенная библиотека. Встревоженная пыль сверкала в белёсом потоке света, льющемся сквозь узкое оконце, нестерпимо щекотала нос тысячью раздражающих касаний.       Боясь пошевелиться в этом книжном развале, я остался стоять на пороге, сгорая от нарастающего нетерпения. Вся эта учёная морока не по моей части, только и было в моей жизни хороших книг, что о войнах и тактиках минувших веков, да и то прописное слово в половину не ценится от собственного опыта, выстраданного кровью и потом. Что до мирских наук да богословия, то по мне это пустопорожнее словоблудие, но, Господи Иисусе, будь со мной сейчас Дмитрий, я бы его отсюда до ночи не вытащил. Как некоторые теряли голову от одного только хмельного душка, молодой царь шалел от запаха книг и рвался перечитать их все, наплевать, что там: жития, богословские труды, история, трактаты, карты, записки врачевателей. Он жадно глотал слова и страницы, забывая о земных делах, особенно сейчас, когда наступила мерзкая промозглая пора туманов и мороси.       — Да где же они? Не мог же я их сюда… А! Вот одна!       Мне в руки легла даже не книга, а ворох переплетённых меж собой страниц, подранных по краям. И это убожество он обещал царю, владеющему трудами в драгоценных окладах, каждый из которых стоит целое состояние?       — Что это, Афанасий Иванович? — спросил я с плохо скрытым презрением.       — Да зови меня просто Иваныч, а то пока имя выговоришь, уже всё позабудешь, — ответил Власьев, продолжая копошиться в своих залежах с усердием огромного крота. — Это мой перевод аглицкой книги, выкупил у их посла в прошлую встречу. Ничего толкового, какая–то брехня про любовь, а так ладно написано! Ну и скучно же по зиме, взялся я переводить её, к весне управился. Паршивенько вышло, коль по совести говорить. Я аглицкий не шибко понимаю, поболтать горазд, читаю с грехом напополам, а книжицы переводить — избави Бог. Зато немецкий… О! Нашлась! На первую книгу легла вторая, такая же стопка листков, перевязанная грубой бечёвкой. Дай Бог донести это всё и не растерять половину по двору с нынешними–то ветрами, которым и неприступные кремлёвские стены нипочем.       — Мы с государем как–то разговорились за это дело, ну я и похвастался, не удержался. А он прямо загорелся, дай, говорит, почитать, хотя чего ему? Во дворце богатая библиотека, не та, конечно, что при Иване Васильевиче была, но всё равно добротная. На что ему мои жалкие записнушки никак не пойму… Так, а последняя? А, вот же, прямо перед глазами лежит. Ну осел старый.       Удивительно, но на сей раз он действительно протянул мне книгу, не из богатых, правда, строгая чёрная обложка, обитая телячьей кожей, потемневшие металлические углы, никаких украшений и узоров.       — Это уже не моих рук дело, но государь столь пламенно распинался об Александре Македонском, что я не могу не передать ему эту книжицу. Она на латыни, правда. Государь же владеет латынью, Пётр Фёдорович? Я сейчас наверняка не упомню, вроде он постоянно поминал кого–то из философов, Платона там или Аристотеля…       — Владеет, не волнуйся, Афанасий Иванович, — поспешно оборвал я власьевские размышления. Если бы мне кидали по червонцу всякий раз, когда Дмитрий вставлял в свои цветастые речи выражения на латыни, я бы мог выкупить себе небольшой город со всеми людьми и дворами. Ни черта из этой витиеватой тарабарщины я не понимал, но государю явно доставляло удовольствие щеголять своими познаниями. Сколько бы он ни ворчал на «тёмных бояр», ему нравилось быть первым над ними, умудренными сединами и летами. Молодой петушок с только прорезавшимся голоском.       Невольно я поймал себя на улыбке.       Из посольского приказа я вышел, крепко прижимая бумаги к груди. Встреча с Власьевым как–то приятно легла на сердце, хотя трепотня о книгах порядком утомила меня. В толк не возьму, за что Татищев так невзлюбил его, кроме низкого происхождения и высокого чина. Я вон тоже не из родовитых, кто вообще слышал о Басмановых, покуда мой дед первым при государевой опричнине не сделался? А дружим который год, не поругались ни разу. Чудеса.       — Басманов, ты взялся за учение? — Дмитрий аж назад отступил, завидев меня с Власьевскими книгами, а затем просиял, как ребёнок, неожиданно получивший заветный гостинец. — Похвально, похвально! Вот я же говорил, никогда не поздно обратиться к свету знаний! Всяко лучше, чем до самой смерти пребывать в дремучем невежестве, питаясь одними обрядами да обычаями. Ведь отсюда же вся злоба людская идёт, Басманов, что мы не знаем ни себя, ни мира вокруг, и оттого всего боимся. А где взрос страх, там любви места не найдётся, сколько не ищи. Ты что себе взял? Дай погляжу, может я чего доброго для тебя найду или Ивашку поспрашиваю, у него на всякий вкус чтиво сыщется.       — Дьяк Власьев тебе книги просил передать, государь. Какие–то его переводы, — пробормотал я, смущенный столь пламенной речью на пустом месте. Воодушевление Дмитрия заметно поугасло, от цветастого пожарища остался лишь догорающий костерок его смелых чаяний.       — А вот оно что… Я и позабыл о них, если честно. Вот Афанасий Иванович голова, ничего не упускает из внимания, — скрывая разочарование за бодростью, он забрал у меня книги и с бережностью родителя, взявшего в руки новорожденного первенца, отнёс их к своему письменному столу, и без того переполненному бумагами.       Не в праве уйти без царского дозволения, я терпеливо ждал, со скуки глазея по сторонам, будто впервые оказался в малых приёмных палатах молодого государя, унаследованных им от прежних правителей и хранивших в себе след каждого из них. Одной росписи по стенам хватало, чтобы занять ум до нового утра. Узоры и цветы переплетались с изображениями святых и ангелов, лентами вились бессмертные строки из Писания. Я разглядывал каждого, но из всего благодатного сонма взгляд неумолимо обращался к образу Иоанна Предтечи. Его грозный лик взирал прямо на того, кто осмеливался переступить порог царских палат, пытливо и бесчувственно. Как странно. Пророк, объявивший о явлении Спасителя, больше походил на непримиримого судью, готового огласить суровый приговор в любой миг.       По золотому нимбу тянулись багряные, будто писанные кровью, слова:        «вот царь, которого вы избрали, которого вы требовали: вот, Господь поставил над вами царя».       Озноб прошелся по спине. Что–то неумолимо знакомое и земное таилось в этом святом, но я не мог понять что. Во тьме ли глаз, или в орлиных чертах, слишком властных для страстотерпца. Я не выдержал, опустил голову и поспешил отыскать взглядом Дмитрия. Тот уже всецело отдался чтению, даже не удосужившись сесть. Мой вымученный кашель вернул его в сознание.       — Ах, прости, я увлёкся ненароком, — встрепенувшись, отозвался он с ласковым извинением и нежно огладил ту единственную настоящую книгу, переданную Власьевым. — Как же это прелесть, Басманов. История Александра Македонского, величайшего из смертных царей. Сколько ни перечитываю, каждый раз дух захватывает, будто я сам живу в том времени, скачу по восточным землям, по берегу Дуная, осаждаю неприступные города… Подумать только, ему и семнадцати не исполнилось, когда он поборол восстание фракийцев, в двадцать уже стал царём, а к моим годам владел всем миром, как собственным двором. Такая смелость, такой гений, такие замыслы великие… Ужасно, что смерть рано забрала его, сколько бы он ещё успел сделать, дай Провидение ему больше дней.       Горькая улыбка тронула губы Дмитрия, он часто–часто заморгал и отвернулся к окну.       — Знаешь, Басманов, пусть нас разделяют века, он мне и после смерти друг. Ведь исчезает одно лишь тело, а душа продолжает искать себе родных и незримым спутником ведёт их по земному пути, пока не будет дано им соединиться в вечности. Я верую в это, и пускай меня осудят отцы церкви, что провожатым я избрал себе язычника. Посмертных друзей избираем не мы, а они — нас.       Он рассмеялся и с громким хлопком закрыл книгу.        — Вот ты бы обязательно подружился с Марком Антонием.       — С кем?       — Полководец римский, отличался недюжинным талантом и властью над воинством. Правда, сейчас его все поминают как того, кто беспамятно влюбился в Клеопатру, царицу египетскую, и положил свою жизнь к её ногам.       — Я бы никогда не отдался во власть женщине, — сухо заметил я, оскорбленный подобным сравнением.       — Бывают такие женщины, Басманов, что даже царям и цесарям не стыдно преклониться перед ними, — Дмитрий бросил на меня лукавый взгляд и тихим таинственным голосом спросил: — А хочешь поглядеть на одну из таких?       Прежде чем я ответил, он сорвался с места, быстро махнул мне рукой, зазывая за собой, и я безропотно последовал за вихрем очередной его блажи. Из малой приёмной мы перешли в личные покои государя. Не успел я толком их оглядеть, как Дмитрий зацепил меня за рукав и подтащил к иноземной парсуне, висящей на восточной стене. Гадать, кто изображен на ней, долго не пришлось.       — Взгляни, Басманов. Из Литвы привезли на днях.       И я честно глядел и задавался одним единственным вопросом. Что он в ней нашел? Ничего особенного она из себя не представляла эта пани Марина, дочь самборского старосты Ежи Мнишека.        Ужасно худая, узкое скуластое лицо, губы тонкие, презрительно поджаты, хищные соколиные глаза, дерзкие росчерки бровей, тёмные волосы убраны на европейский манер, обнажая высокий лоб. Совсем не красавица, а всем известно, что художники беспощадно льстят своим заказчикам. Отвратное впечатление шло от этой девицы, слишком много гордыни и самомнения, слишком смело она смотрела с полотна, будто бросая вызов всем и каждому. Так мог смотреть царь, но не царица, безропотная тень за ясным солнцем.       Больших трудов мне стоило не выдать своё подлинное впечатление. Такую я бы задаром и на одну ночь не взял, Дмитрий же глядел на её изображение с нескрываемым любованием. Да что там, в глазах его застыла неистовая собачья тоска, глядишь, сейчас взвоет в небо. Он был одержим Мариной до потери разума, и напрасно он сравнивал меня с тем римским полководцем. Это он мог сложить голову к женским ногам, а не я. К гадалке не ходи, не доведёт этот брак до добра. Любовный бред пропадет первым же утром, как Дмитрий полностью овладеет своей вожделенной невестой, а через месяц панночка–царица до смерти опостылеет ему со всей своей литовской родней. Хорошо, если она окажется бесплодной и отправится в монастырь, или умрёт родами. Но, стоя под холодным презрением неживых глаз, я отчего–то предчувствовал: эта дрянь переживёт нас всех.       Свои размышления я оставил при себе, ещё не поблекли воспоминания о нашей размолвке после охоты. Я наслаждался дружбой с Дмитрием, её новой силой, скрепленной общей тайной, внутри которой притаилось два умолчания, которые не отдаляли нас, а сближали. Я так и не рассказал ему о встрече в монастыре, а он не раскрыл мне содержание тех двух писем. Мы ни разу не заговорили о моей поездке, но, когда она случайно проскальзывала в разговорах, невольно переглядывались меж собой. И я каждый раз не мог сдержать улыбки.       Что–то переменилось во мне, незаметно, невозвратимо. Стало так безразлично, что говорят и думают вокруг меня. Голоса, оглушавшие с первого дня при дворе, стихли до неразборчивого шепота. Нет, меня по–прежнему обсуждали за глаза, даже чаще и злее, чем в прежние времена, но всё это проходило мимо меня, как ветер сквозь древнюю дубраву. Внутри, в самом сердце, творилось что–то столь значимое, что внешний мир померк. Я не знаю, как правильно описать своё состояние. Это напоминало первые дни весны, когда бесплодные поля проглядывают сквозь грязные остатки снега, деревья стоят в чёрной наготе, а по небу носятся стаи голодного воронья. Унылое видение, но воздух пахнет светом, он свеж и чист, и полон перемен.       Незадолго до отъезда посольства произошло ещё одно значимое событие. Дмитрий представил меня царице–матери. Не знаю, удостаивался ли кто прежде такой чести. Он навещал её каждый день, я сам не раз провожал его до монастыря, но никогда не следовал за ним дальше ворот. Даже когда с нами увязывался Мосальский, который вёз царицу в Москву, он оставался ждать государя. Потому я не поверил своим ушам, когда Дмитрий позвал меня за собой.       За всю свою жизнь я так часто не бывал в святых обителях, как той осенью. Вознесенский женский монастырь приютился у кремлевской стены, бок о бок с прославленным Чудовым. Даже издали впечатление он производил совсем иное, нежели Кирилло–Белозерский. Когда последнее пристанище моего несчастного отца казалось угрюмой тюрьмой, белокаменным острогом для обреченных, царицын монастырь представлял собой пышное, полное бойкой жизни сооружение. Дюжина стройных шпилей устремлялась в небо, сияли золотом плавные луковки–купола, все окна вырядились в кружевные наличники, словно девицы на смотринах. Ровные дорожки из плоского белого камня соединяли разрозненные здания в единое существо, неземное, полное блаженного умиротворения вопреки столичному шуму, летящему вместе с птицами над монастырскими стенами. Послушницы, стыдливо уставившись себе под ноги, проносились мимо робкими тенями, и только суровая мать–настоятельница глядела прямо на нас и говорила пусть и почтительно, но с полным осознанием своей силы внутри обители. О нас доложили царице, и вскоре мы уже стояли подле её кельи.       — Не смущу ли я государыню своим появлением? — вполголоса спросил я, видя, что Дмитрий уже собрался войти. Непрошенное смущение взяло меня. Прежде я никогда не говорил с царицей, разве что приносил клятву Марье Григорьевне после смерти Бориса. Как себя вести, о чем беседовать или вовсе помалкивать? Волнение выступило каплями на висках.       — Я предупредил её, что в следующий раз приведу друга, — беспечно ответил Дмитрий и открыл дверь. Бурный поток света оглушил меня. Царицына келья поражала простором и обилием солнца даже в столь ненастный день. Высокие своды, широкие окна с видом на дворец, мебели немного, но вся какая есть — добротно сделанная, украшенная резьбой, обитая богатыми тканями. А какие иконы притаились в красном углу: сияющие золотом и драгоценными окладами, освященные яркими лампадами, окуренные сладкими благовониями из причудливой кадильницы. Царица–мать сидела у окна с книгой в руках, но только мы вошли, она тут же отложила её в сторону и одарила нас приветливым взглядом. Я не узнавал в этой умиротворенной, румяной женщине, полной безмятежного довольства, той страждущей тени, что явилась пред народом в Тайнинском. Даже не ведая её имени и происхождения, я бы сразу признал в ней царственную особу. Спокойное величие проступало даже в том, как она сидела.       Дмитрий почтительно поклонился ей и поцеловал протянутую руку.       — Здравствуй, матушка. В добром ли ты здравии? Как прошел минувший день?       — Твоими молитвами, сын мой. Благодарствую за житие, что ты прислал мне, читала до первой зари, — нежный подслеповатый взор царицы перешел на меня. — Так об этом друге ты говорил? Я отчего–то думала, ты приведёшь Мосальского или того юного княжича, не помню имени. При упоминании верного слуги государева в голосе её мелькнуло плохо скрытое отвращение. Мне оставалось только гадать, как провели они долгий путь до Москвы.       — Матушка, дозволь представить тебе думного боярина Петра Фёдоровича Басманова, первого воеводу и моего верного друга, — чинно возвестил Дмитрий и, не удержавшись, искоса глянул на меня с плутоватой улыбкой. Я подошел и поклонился царице. Мой грозный облик нисколько не смутил её, хотя правильно государь сравнивал меня с медведем. Сколько не стриги кудрявые космы да бороду, сколько не рядись с иголочки в парчу и камку — всё равно не скрыть звероподобия моего тела. А царица, оглядев меня, вдруг улыбнулась мне, как родному, и все морщинки на её округлом лице собрались мелкой рябью, будто на осеннем яблочке.       — Ах, так это ты! Наслышана–наслышана. Что ни день так мой царственный сын нахваливает, какой ты ему хороший помощник, — сказала она весело и указала на стулья подле себя. — Ежели не спешите никуда, молодцы–красавцы, то порадуйте старую женщину вестями. Монастырская жизнь, вестимо, небогата на события.       Дмитрий занял место поближе к ней, я сел на дальнее и незаметно отодвинулся ещё, чтоб не смущать их.       — Ой да чем тебя порадовать, родимая? Всё по–старому: дела, суета, ни минуты покою. Только вчера с посольством в Литву наконец определились. Дело–то непростое, невесту мою из рук польского короля вызволить, да о прочих вопросах справиться надобно. Но, уверен, Афанасию Ивановичу это по плечу.       — В посольство едет Власьев? — я не совладал с удивлением. В животе заворошилось нехорошее предчувствие. Татищев ведь говорил, что всё решено, что его главой избрали. Если его и сейчас Власьев обойдет, он же вздернется от позора.       — Да, он будет представлять мою милость пред гордыми панами. Отчего ты посмурнел, Пётр Фёдорович? Сам хотел ехать за моей Мариной?       — Помилуй, государь, с моим лицом только сватом и служить, — вымученно улыбнулся я. — То ли дело Михаил Татищев, ему не впервой для государевой радости стараться.       — Я помню его отца, казначея. Иван Васильевич очень его ценил, — заметила царица. — Но сын, безусловно, не есть второе воплощение своего отца. Порой он просто человек сам по себе, будто и вовсе нет меж ними никакого родства. Так что судить надобно по поступкам, а не по именам. Хотя… порода есть порода, тут ничего не попишешь.       — Мудро говоришь, матушка. Да, Михайло посол толковый, но польский король нечета кавказскому князю. Чует моё сердце, больших трудов будет стоить моё счастье, — тень печали пала на чело Дмитрия. — Помяните моё слово, покоя знать не буду, пока Марина не окажется в Москве. Только когда передам её тебе на поруки, матушка милая, только тогда душа моя на месте будет.       Он взял царицу за руки, нежно огладил их.        — Мне не терпится увидеть твою избранницу, родненький. Что пишут о ней?       — Ай, пан Мнишек даже слов из письма в письмо не меняет, только и знаю, что здорова, достойно ведет себя да молится о моем благополучии, — досадливо отмахнулся Дмитрий, и в единый миг раздражение его сменилось восторгом. — Зато какую чудесную парсуну прислали не давеча! Скажи, Пётр?       — Да, искусная работа, — пробормотал я, вспомнив змеиное лицо царевой невесты.       — Молодость, — с задумчивой улыбкой произнесла царица и вдруг обратилась ко мне. — У тебя, Пётр, верно, уже свои дети из отроческих лет выходят, скоро и к тебе с невестами иль женихами придут. Уж до чего сына неохота в чужие руки отдавать, а дочерей и подавно. Вот почему вы не можете навсегда остаться ребятишками, своими, домашними, чтоб горести ваши — лоб расшиб да кот–забияка оцарапал? А то вырастаете и не защитишь вас от новых бед, не утешишь в горестях, только остается смотреть со стороны да плакать про себя.       На мгновение застарелая печаль взяла её в плен, потухли глаза в окружении лучистых морщинок. Губы опустились и горько обронили:       — И хорошо, право, если вырастаете.       Я моргнуть не успел, как Дмитрий сорвался со своего места и вот он уже на коленях стоял пред матерью и глядел на неё снизу–вверх с такой болью, что стало неудобно находиться при них.       — Матушка, милая, родная, я всегда буду твой, всецело твой, ибо я в первую очередь сын, а потом уже царь, муж и прочее. И любить и почитать тебя буду прежде всех, всегда–всегда, до самой смерти и после. Только не горюй, умоляю.       Царица быстро утёрла лицо и замахала на него рукой.       — Будет тебе на колени падать, Митенька. Вставай, уже не даешь старой женщине потосковать о своём. Счастье ты моё неуёмное, у самого глаза уже, вон, на мокром месте, — она устало покачала головой, но видно было, что её трогает горячность Дмитрия. — Твои такие же, Пётр Фёдорович, али норов показывают?        Не хотелось омрачать разговор моей не сложившейся семейной жизнью, особенно когда Дмитрий предвкушал свою радость. Словно мертвеца на обеденный стол положить.        — Увы, Господь не одарил меня ни сыновьями, ни дочерями, — уклончиво ответил я. Царица удивилась.        — Уж не хворает ли твоя супруга?        — Нет и супруги у меня, матушка–царица, — я смиренно склонил голову, будто в том была моя вина.        — Митенька, отчего не женишь друга своего? О себе побеспокоился, а о ближних совсем не думаешь. Неужели кончились добрые девушки у бояр твоих? Или тоже думаешь сосватать Петру панночку?        Дмитрий смущенно улыбнулся, глянул на меня внимательно, словно ожидая ответа, а затем обратился обратно к матери:        — Матушка, я с радостью осчастливлю друга моего женой. Пусть выберет любую, какая по душе ему, и я тут же зашлю сватов.        — Благодарю, государь, но нет девицы мне по нраву, — поспешно ответил я, не желая, чтобы царица дурно подумала о Дмитрии. Дни, проведённые в монастыре, усмирили моё поспешное желание обзавестись новой семьей, но отказываться от него совсем я не стал. Вот отгуляем государеву свадьбу там и о своей подумаю. Главное до похода на крымчаков успеть, а то так и помру, никого после себя не оставив.        Что–то промелькнуло в лице Дмитрия при словах моих, какое–то странное любопытство.        — Ох, не дело это молодому мужчине без жены жить. От этого нрав дурнее делается, — беззлобно проворчала царица. — Взять хотя бы князя Василия Шуйского. Полвека холостым ходит, вот и скрипит на всех зубами.        — Да пусть тоже женится, велика беда, — фыркнул Дмитрий, и вдруг глаза его просияли. — Матушка, храни тебя Господь! Вот как мне помириться с Шуйским! Я помогу ему устроить собственное счастье, а он, глядишь, и перестанет зубами скрипеть.        — Это ему надобно мира с тобой искать, государь, а не тебе — с ним, — хмуро заметил я. — И не женился он, потому что Борис ему запретил, чтоб род его воровской не плодился.        — И что же, Шуйский ему славно послужил? Вот то–то и оно. Жестокостью и принуждением верность не взрастишь, она растет лишь в милосердии и любви.        Поганый мой язык. Зачем попомнил имя Годунова? Теперь Дмитрий точно даст Шуйскому волю, только бы в очередной раз пойти против покойного тирана. А как по мне, мудро поступил Борис. Даром что в жилах старого князя текла кровь Рюрика, с ней наравне бежало изменничество.        С немой надеждой я обратился к царице, ожидая, что она бросится отговаривать сына от сумасбродной затеи, но та не сказала ни слова. Разговорились о грядущей зиме, стали вспоминать зимы прошлого, царица с упоением поведала о весельях, что устраивали в её девичьи годы. Я заслушивался её воспоминаниями, про себя дивясь, как складно вела она рассказ. Если раньше я гадал, как Дмитрий выносит постоянные свидания с этой женщиной, то теперь зависть невольно охватила меня.        Самозваная мать любила его больше, чем меня родная.        С большой неохотой я покидал Вознесенский монастырь. Едва ступил за ворота, как злой ноябрьский ветер вырвал у меня последние крупицы намоленного тепла и унесся дальше по улице. Я покрепче закутался в шубу, но холод уже гулял внутри меня.        На той же неделе я пригласил братьев в гости, но они отказались, сославшись на дела. Я давно не видел их, ещё до поездки в Белозерский монастырь мы отдалились друг от друга, после возвращения я пару раз пересекся с Васькой в Думе, но мы перебросились всего парой слов. Он будто избегал меня, хотя мы всегда держались друг за друга. Могли они с Иваном обидеться на меня за близость к государю? Их усилиями я оказался при Дмитрии, а теперь стоял выше них, позабытых, задвинутых на второй план.        Минула седмица, друга. Пришли вести от посольства в Литве. Власьев вновь показал себя во всей красе и не только смог договориться о свадьбе с пани Мнишек, но и сделал так, что сам король пожелал присутствовать на торжестве. Такой чести никто не ожидал, сколько распрей пролегло меж нашими державами, и вдруг — о чудо примирения. Дмитрий оживился, повеселел, приказал устроить большой пир в день венчания. Бояре, да и я, если честно, не понимали такого шума. Брак, не освященный в храме таинством венчания, выглядел лишь подтверждением помолвки. К тому же, пани Марина ещё не сменила веру.        Но осталась всего неделя до поста, и сердце требовало праздника. Погуляли на славу. Я давно так не надирался.        Романея шла легко, как родниковая вода, разум оставался чист, трезвено ясен, но стоило единожды встать для тоста, как сладкий хмельной жар со всей силы вдарил в голову, и я оказался в блаженном опьянении. Осточертевшие лица бояр вдруг показались родными и приятными. Кроме Шуйского, его мой пьяный взгляд обратил в огромную седую крысу, рыскающую близь славного царя. Спели какую–то песню. Танцевали. Вернее, танцевал Дмитрий и кто–то ещё из молодых, я уж не припомню, я оставался созерцателем.       Но как он танцевал… Длинные рукава кафтана то обнимали его гибкий стан, то взмывали вверх по единому велению сильных рук. Дмитрий кружился, легко, насмешливо, щеголяя ловкостью и удалью. Голову держал гордо, с орлиной надменностью, но губы его улыбались, безмятежно сомкнулись сонные веки. Он стал един с музыкой и танцем, эдакое существо, сотканное из звуков и движений. В платье из алой парчи с золотым шитьем… Казалось, царь объят пламенем, которое не смеет тронуть его. Жар–птица, обратившаяся добрым молодцем. Невозможное наше чудо.        Во мне плескалось слишком много вина, чтобы я возмущался подобному зрелищу. Царь, а танцует как скоморох на масленицу. Где это видано… А впрочем, какая разница, если красиво. Вот есть же люди, которые даже ходят фальшиво, вымучено, да от дыхания их несёт за версту лицемерием. А есть он, который танцует как дышит. Он — правда в каждом движении, в каждом взгляде. Он честен как песня. Живой, единственный живой человек среди всех этих мертвецов. Самозванец, да. А кто б осмелился позвать такого?        «Пророк приходит не по людскому зову», — с ухмылкой подумал я и тут же устыдился своим мыслям. Кощунство какое, сравнивать его, человека славного, но грешного, с Божьим глашатаем. Но раз он дожил до сего момента, видать и вправду Провидение его хранит, как милое дитя. Меня оно не бережет, держит сиротой в господском доме, и без раздумий выбросит в мороз, когда наскучу.       Опять застарелая тоска на плечи опустилась. Ещё вина и мёда! Ненавижу себя унылого. Весёлым тоже не люблю, но хоть терпимо. Натанцевавшись всласть, Дмитрий ненадолго вернулся за стол и уже через минуту поднялся и сказал, что вынужден оставить нас, но желает, чтобы мы пировали, покуда есть силы. То было на него не похоже, с праздника он всегда уходил последним. Я уж думать всякое начал, когда ко мне подошел слуга и тихо передал, что государь просит меня к себе.       Не помню, каким чудом дошел до его покоев, с каждым шагом я всё сильнее и сильнее понимал, насколько пьян. Не мутило и то хорошо. Здравая мысль отправиться домой отсыпаться не посетила меня, слишком весело играла кровь. Дмитрий ждал меня с новым бочонком вина, пыльным и заляпанным багряными пятнами. Приятно было воображать, что за этот чудесный нектар отдали жизни, но так и не вкусили его прелести. От этого питьё становилось только слаще.       Не помню, что мы обсуждали, но смех звучал на весь дворец. Мой застарелый страх утопал в виноградных волнах, и Дмитрий виделся мне другом, а не царем. Наедине с ним я чувствовал себя покойнее, нежели в окружении других, я говорил что–то о прошлом, что–то о днях недавних. О будущем походе. Какое упоение вести беседу о войне вдвоем, когда голоса ваши звучат единым напевом, и его мысль заканчивается твоей без пререканий и недомолвок.        Мой гордый царь… Он жаждал славы как первый среди христианских правителей, как тот, кто осмелился подняться на битву с иноверцами. Он грезил о Царьграде, расписывал его так, будто сам гулял по его улицам, чуть тише говорил о Иерусалиме, захваченном османским султаном. Огонь пылал в его речах и освещал весь его облик. Голова его горела и золото венца не смело с ней сравнится.        Какой же он красивый человек, когда им правит вдохновение.       Верно, я сам того не замечая, сильно загляделся им, и Дмитрий, прервавшись на полуслове, бросил мне лукавый взгляд, как за какую–то забавную провинность.       — Чего так смотришь на меня, Басманов? Даже глазом не моргнешь.       — Не знаю, заслушался, дюже складно говоришь.       — А что ещё мне остается? Коль не могу мечтать я о любви, то буду думать о войне. И там, и там опасен каждый шаг, а против искусного разума играет случай, — Дмитрий притворно вздохнул и выпил ещё вина. — Какая досадная насмешка. Вот я женат, а с молодой женой увижусь по весне, не раньше. Невыносимо.       — Если прикажешь, сей миг найдется девица пригожая… — заговорил я, но царь презрительно поморщился и отмахнулся, не дав мне закончить.       — Да ну их, все как одна молчаливые, скучные, чуть что сразу плакать да причитать. Не веселят ни кровь, ни плоть, одна тоска от них. Неудивительно, что ты, Пётр Фёдорович, до сих пор холост.       — Я вдовец.       — Мне жаль.       — Мне нет, давно дело было, думаю жениться снова, да всё не до того.       — Басманов, ты или глупец, или хитрец. Любой готов отдать за тебя дочь, ты волен выбирать из самых родовитых девушек, как шах среди наложниц, а говоришь «не до этого»! — воскликнул Дмитрий со смесью восхищения и изумления, а затем вдруг спросил вполголоса: — Скажи по совести, быть может, сердце твоё лежит к иному наслаждению?       — Не знаю, вино, игра, охота мне безразличны, в придворных интригах я неловок. Люблю ратное дело, то верно.       Молодой царь рассмеялся.       — Я не о том, Басманов!       Мерзкая догадка ударила меня в висок. Конечно, прознав о моем отце, он не мог не заподозрить меня в подобном. Всю веселость как рукой сняло. Я стал придумывать предлог, чтоб удалиться, но Дмитрий быстро раскусил ход моих мыслей.       — Не думай, я не стыжу тебя. Многие великие мужи предпочитали общество себе подобных. Ахилл, Александр Македонский, Адриан Август… — быстро заговорил он, схватив меня за руку, словно я собирался сию секунду броситься в бега.       — Я предпочитаю ничье общество, государь.       — Откуда ты это знаешь? Уже испробовал?       — Не нужно трогать пламя, чтоб знать, что обожжешься.       — Неужто ты никогда не трогал огонек свечи, такой манящий, безобидный, обманчиво покорный? Ни в жизнь не поверю!       Конечно трогал. Кто в детстве не поддавался глупому соблазну?       — Невозможно познать себя по чужому опыту, Басманов. Ты любишь каштановый мёд, потому что знаешь его вкус, и не терпишь липовый ровно по той же причине. Меч ты выбираешь не по россказням советчиков, а своим чутьем, взглядом, рукой. Всё, что ты знаешь о себе, ты прожил, прочувствовал, провел сквозь себя. Так откуда ж ты знаешь, что тебе не нравятся мужчины?       — Да не хочу я этого знать! — вспылил я. — И без того грешен так, что не отмоешься, ещё и содомскому греху предаться из праздного любопытства!        — Да Бог с тобой, Пётр Фёдорович, не гневайся! — досадливо поморщился Дмитрий. — Я шучу, шучу. Выпей лучше вина, добрее будешь, медведь мой праведный.       Со злости я махом выпил полную чарку, а затем ещё одну. Половина пропала в бороде, но и того, что попало в горло, оказалось достаточно. Я перебрал. Закружилась тяжелая переслащенная голова. Разум оказался вдруг отдельно, смотрел на всё откуда–то сверху, словно тело больше не принадлежало ему. Заплетающимся языком я попытался объясниться с государем, но тот и сам видел моё состояние. Ловко он подхватил меня под руку, помог подняться.       Смешно, он на голову, если не две, ниже меня, а плечо крепкое, сильное. Вот только не ему меня под руку вести положено. Забывается, вечно он забывается. Такой дурак, прости Господи. Бороду так и не отпустил, лицо чистое, как у девицы. Хорошее лицо. Какой же он чудной, мой царь от Бога… Откуда он только взялся на наши грешные головы?        — Ну, поцелуемся на прощание, воевода, чтоб с обидой нам не расставаться, — весело сказал Дмитрий. Я неловко пожал чугунными плечами. Коль надо, так надо.       Взяв его лицо в свои ладони, чтоб не ускользнуло, я приблизился к нему. Хмель сбивал меня, не сразу я нашел губы. Не впервой мириться поцелуем, но до чего непривычным это кажется сейчас.       Привкус вина. Тепло чужой кожи. Голова моя такая тяжелая и неповоротливая. Дмитрий отпускает меня, ускользает.        Но я не могу отстраниться сам и не позволяю ему. Что–то творится со мной. Пальцы крепче сжимают молодые скулы. Ещё немного и я сломаю его череп, как глиняный сосуд. Мои губы впиваются в его, давят до боли, алчут, жаждут. В этом больше нет ничего человеческого, ничего святого. Что я делаю.       Я терзаю его, как зверь. Моя бесноватая голова, моя грудь, мой живот — всё переполнилось огнём. И вдруг уста его открываются навстречу моим. Его язык касается моего. Нужно отпрянуть. Это срам, это недостойная погань, всё моё естество восстает против. Но я лишен воли. Мной правят вино и мёд, мной правит хмель и позабытое желание.       Пальцы Дмитрия в моих волосах. Уже не мимолетное касание, а стальная хватка, будто в гриву вцепился. Но он не пытался остановить меня. Не различить где мои губы, а где его. Я упиваюсь им, я держу его крепче закаленных цепей. Сводит челюсть. Я не мог дышать. И не мог прекратить.       Изголодавшимся нельзя давать целый хлеб сразу, они будут есть, пока не помрут.        Эта старая истина озарила мою дурную голову, и я отпрянул. Осатанело уставился на Дмитрия. Его губы пылали, как гроздья рябины на снегу, лоснились влагой. Белый проблеск зубов. Помутневший взор. Смотрит прямо на меня и будто не узнает. На мгновение я вижу себя со стороны. Всклоченный, пьяный зверь, едва стоящий на двух ногах.       Что я натворил. Мне не сносить головы.       Дмитрий вернулся к столу и неспешно отпил из нетронутой чаши. Пара алых капель соскользнула по его подбородку. Он небрежно вытер их ладонью и протянул чашу мне. Я не раздумывая осушил её одним глотком. Мне не стоило пить ещё больше. Стало совсем худо.       — Прости, государь, бес попутал, — глухо пробормотал я. Оперся о стол, ноги предательски подкашивались. Смотрел на свои руки, они дрожали. Что за черт.       — Окстись, Басманов! Разве что плохое случилось? Или неприятен тебе поцелуй царский? — он засмеялся, но тут же перестал. — Господи, совсем ты плох, в лице ни капли крови. Может останешься? Я постельничего отошлю, переночуешь на его сундуке.       Я вяло запротестовал, к счастью, Дмитрий не думал настаивать.       Не помню, как вернулся домой, как заснул. Просто в какой–то момент наступило утро. В окна билась мелкая снежная крупа. Дыхание зимы застыло на стекле. Голова моя была тяжела и пуста.       Приехал слуга из дворца справиться о моем здоровье. Я соврал, что дурно себя чувствую и не могу явиться к государю. Похоже, такой ответ от меня и ожидали, поскольку более никто не тревожил меня. Через час после ухода слуги я пожалел о своей лжи, мне нечем было занять себя. Хозяйство слажено жило и без моего участия, управляющим служил человек толковый, может и подворовывал за спиной, но без наглости. Я силился вспомнить, когда в последний раз оставался на весь день дома, но на ум приходила только болезнь, едва не утянувшая меня во гроб вслед за Дарьей.       Неспешно обошел подворье, просмотрел бумаги, справился о поместье, пожалованном мне ещё при Борисе. Бывал я там всего раз и то проездом, только и знал о нем, что доходы да расходы. Места там благодатные, большой семьей жить да горя не знать. А оно простаивается. Печальный пустой дом.       Разбирая бумаги, я с удивлением обнаружил, насколько же богат. В деньгах я никогда не нуждался, с первых лет при дворце обиход мой оставался скромным, жил согласно чину, пустое щегольство не тешило меня. С воцарения Дмитрия чаще приходилось тратиться на портного, государю нравилось, когда я носил гусарское платье, и сам часто одаривал меня тканями, так что мне оставалось заплатить только за пошив. Но даже с такими тратами богатства мои, обличенные на бумагу, впечатляли.       Я мог бы держать лучших слуг, сделать дом подобным царскому дворцу, мог жертвовать всем монастырям, чтоб отмаливали душу мою многогрешную, мог завести семью и жить на широкую ногу, скупать лучших коней, драгоценные каменья, реликвии святые, да всё что душа пожелает. И ничто не влекло меня.       С похмелья я впал в уныние. Ближе к ночи приказал привести девку из челяди. Она оказалась красивая, молодая совсем, румяная, тело пышное, крепко сбитое. Одно плохо — рыжая. Не выношу этот шельмовской цвет, всякое лицо портит.       Девка застыла на пороге, глаза в пол, руки теребят кончик косы. Девственница. Небось и не целовалась ни разу. Таких ладушек отцы сторожат пуще всяких собак, вдруг удастся замуж удачно выдать. Порченной её только прощелыга приблудный возьмет, если я не подсоблю.       — Чего встала? Снимай одёжки, — зычно скомандовал я. Девка безропотно подчинилась. Стащила с себя сарафан, рубаху, осталась в одном исподнем. Грудь её тяжело вздымалась, топорщились сосцы.       — Ложись.       Она вздрогнула, не поднимая головы подошла к постели и легла, словно в гроб. Зажмурилась, едва сдерживая рыдания, закусила нижнюю губу. Лицо её пошло уродливыми алыми пятнами. При её рыжих волосах это смотрелось просто невыносимо. Я задрал ей нижнюю рубаху до живота, раздвинул ноги. Волосы на лоне у неё были тёмные, но огненный цвет всё равно пылал на них. Девка всхлипнула. Паскудники, что другой не нашлось?       Я овладел ей. Она замычала от боли. Им всегда больно. Дарье в первую брачную ночь пришлось зажимать рот ладонью, чтоб не кричала. Её кровь темнела везде: на простынях, на её бёдрах, на мне. Следующей ночью я её не тронул, а затем потребовал своё. Она просила подождать ещё, плакала, умоляла. Пришлось взять её силой. Простыни снова запятнались багровым.       Дарья так и умерла, истекая кровью из своего женского естества.       Господи, да что со мной творится?       Я долго не мог кончить. Пытался распалить себя непотребными мыслями, но видел эту чертову девку, её зарёванное лицо, опухший, полный слизи нос. Груди её разъехались по сторонам, как два жирных курдюка, и дергались при каждом моём движении. Рыхлые, безвольно раздвинутые ноги дрожали. Внутри она была как рыбьи потроха.       Не выдержав, я скинул девку с постели.       — Хоть кому–нибудь слово скажешь — мужикам в острог кину на забаву. А теперь пошла прочь.       Дважды повторять не пришлось, она пустилась бежать со всех ног, едва не позабыв брошенную одежду. Я остался один и впервые за долгие годы занялся рукоблудием. На душе такая погань застыла, хоть в петлю лезь, но тело требует, изнемогает черт знает по чему. Вдруг разум оживил пред мысленным взором вчерашний вечер. Тот поцелуй, жадный, бесстыдный. Да, я зашел слишком далеко, дьявол смутил меня, мне нет оправдания… Но Дмитрий не был пьян. По крайней мере не настолько, чтобы не понимать происходящего. И он позволил мне эту дерзость. И ответил подобной.       Жар, какого я не знал никогда прежде, охватил меня. Мне вспомнился мой первый поход, когда я служил рындой при Фёдоре Ивановиче. Спустилась ночь, я возвращался впотьмах в лагерь и в перелеске застал двух ратников, моих сослуживцев, за блудом. Они сношались, как псы, исходились стонами, раздирали друг друга, едва не дрались, но лица их полнились похабным довольством. Ошеломленный, я не мог сдвинуться с места, смотрел на них, сокрытый тьмой. Плоть моя пылала сатанинским пламенем. Совсем как сейчас.       Наяву видел я грязные ласки тех мужчин, слышал их низкие надсадные голоса, а разум мой полнился содомским мечтанием. Если бы я остался на ночь, если бы мы с Дмитрием зашли дальше, если бы мы стали как те двое… Холодный пот прошиб меня. Всеми силами души я противился бесовскому внушению, но не мог победить его. Я представлял его и себя в похотливом сплетении тел, и лихорадочная дрожь била меня. Кожа чувствовала касания, которых не было и не могло быть. Его касания.       Отвращение захлестнуло меня по самое горло, но плоть пылала всё сильнее. Я отдался видениям.       Никогда ещё удовольствие не было таким сильным и таким омерзительным.       Рука моя, отпустив обмякший срам, за малым не потянулась к ножу. «Познай себя», — настаивал молодой царь, чей образ я только что осквернил в разуме своём. Познай себя! Да я бы предпочел умереть в незнании! Теперь же я лучше стану скопцом, чем содомитом, ибо сказано в Священном Писании: «Если плоть твоя соблазняет тебя, то отсеки её и брось от себя».       Малодушие спасло меня от членовредительства.       Когда утих первый порыв гнева, всё вдруг стало безразлично и пусто. Я лежал на постели и видел себя сверху, словно душа отделилась от плоти и воспарила под деревянным сводом.       Вот он я. Тридцати семи лет от роду. Первый воевода царский. Титул получил клятвопреступлением. Много людей погубил по собственной прихоти. Ни жены, ни детей, ни близких. Вчера целовался с царём, а сегодня предался паскудным мыслям о нем. Даже девку поиметь не смог. Отца родного всю жизнь попрекал, а сам в сто крат хуже оказался. О матери и думать забыл. Живу без Бога. Без веры. Без цели. Без радости. Выродок. Как есть выродок.       Я думал об этом без ненависти. Просто разбирал себя на кости, жилы, мышцы, как мясник. И во всех этих кусках не находил того, кем должен был стать. Я не узнавал человека, звавшегося Петром Фёдоровичем Басмановым.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.