ID работы: 13309281

Евангелие от Басманова

Слэш
R
Завершён
61
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
251 страница, 14 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
61 Нравится 32 Отзывы 19 В сборник Скачать

9. Птица в кулаке

Настройки текста
      Прошло три дня с того злополучного пира, и все эти дни я провел в стыде. Старался не попадаться на глаза государю, но внимание его преследовало меня при каждой встрече. В его обращении со мной ничего не переменилось, всё та же помесь мальчишеской насмешки и дружеской сердечности, изредка уступающих золотой монаршей гордыне. Разговаривая с ним, я не слышал голоса, его чувственные губы беззвучно двигались, и память об их медовом тепле тошнотой поднималась по горлу.       Дмитрий ни единым намёком не напомнил о случившемся, и я усомнился в собственной памяти. А если я спьяну придумал всё… Нет, лучше от этого не становилось. Наяву или во сне я вскрыл гниль своего ничтожного существа, и ничто не могло исправить этого. Я содомское отродье в шкуре благочестивого христианина. Больная тварь, снедаемая скверной. Распутник. Блудливый скот. Но ведь и Дмитрий… Я запрещал себе думать о том. Вся грязь того поцелуя лежала на мне и нет большей гнусности, чем марать своими помыслами чужую душу.       В конце концов лишь беспокойство о государе хоть ненадолго заглушало отвращение, в котором я сгорал ежесекундно.       Впервые в жизни я не явился к заутренней без всякой на то причины, просто остался у себя, пока колокольный звон не возвестил о конце службы, а когда явился во дворец, царя в нём не оказалось. Покои Дмитрия пустовали, как и библиотека, и малая думная палата. Дальше обходить дворец с его тысячью комнат, явных и тайных, можно было до полуночи, а уж если он надумал уйти в город… Мосальский тоже куда–то запропастился, может с наступлением холодов в спячку впал, и я решил обратиться к тому, кто ещё ведал о всех шагах государя.       Бучинский принял меня с вымученной любезностью аспида, которому вырвали зубы. Надменно кивнул, выслушал меня и, поняв суть вопроса, расплылся в тонкой снисходительной ухмылке, подчеркнутой его жидкими усишками, словно росчерками пера.       — Если у тебя какое дело лично к цесарю, пан воевода, то или до обеда подождать придется, или мне его поручить.       — Отчего же государь сейчас меня не пожелает выслушать?       — Он занят с самой зари, просил никому его не беспокоить. Боюсь, это касается даже тебя, пан воевода, — Бучинский одарил меня глумливо–извиняющимся взглядом. Одним широким шагом я приблизился к нему. Бучинский побледнел и тем острее стала его вымученная ухмылка. Я возвышался над ним, как разгневанный медведь над тощей бездомной шавкой. Мог бы — проломил бы ему голову одним ударом.       — Паны твои остались в Литве, а я думный боярин Пётр Фёдорович Басманов. И я спрашиваю тебя, где государь Дмитрий Иванович?       — Как видишь, боярин, я не на кольях твоего острога сижу, так что волен не отвечать тебе, — с деланным спокойствием процедил Бучинский, но по лицу его пронеслась тень страха. Он действительно верил, что я его ударю. — Я секретарь Его цесарского Величества. И не тебе, Басманов, предо мной радивого слугу изображать. Или думаешь я Новгород–Северский позабыл? — его тёмные глаза злобно сощурились. — Как ты обещал цесаря воровской казни предать, помнишь? А теперь глянь, каждый шаг его знать желаешь.       Секретарский стол треснул под ударом моего кулака. Бучинский вздрогнул всем телом.       — Ты на что сейчас намекаешь?       — Ни на что, Басманов, но следи–ка ты лучше за собой и своей сворой. И если больше ко мне у тебя нет никакого дела, я должен вернуться к работе.       В дурном расположении духа я вырвался в коридор и пошел прочь, не разбирая дороги. Надменный ублюдок. Почитает себя выше всех, а сам черт знает что со своими братьями умышляет. Или он думает, я не знаю, что все литовские послы через его дом проходят? Раскопать бы хоть один его грешок и выслать прочь, глядишь, Дмитрий меньше будет в сторону Литвы посматривать.       Прежде чем я скрылся за поворотом, в спину мне донесся молодой звонкий голос:       — Пётр Фёдорович! Пётр Фёдорович, дозволь говорить с тобой!       С замершим сердцем я обернулся, но разум мой принял желаемое за действительное. Ко мне спешил князь Иван Хворостинин. Царев любимец. Его мне только не хватало.        Поравнявшись, Хворостинин по чину раскланялся со мной. Удивительно видеть его таким почтительным и смиренным, обычно как к нему ни подойдешь, вечно нос воротит да глядит презрительной павой. Ему минуло не больше восемнадцати лет, бороды и усов не носил, одевался вычурно, на польский манер, интересовался какими–то странными учениями и всюду таскался за государем, как пришитая к его пяткам тень. Бестолковый юноша, одно достоинство — красивый, прямо ангел с фрески.       — Что надобно тебе, князь? — спросил я, не скрывая раздражения. Хворостинин стушевался, робко огляделся по сторонам.       — Разговор есть, но не для досужих ушей. Давай уйдем в другое место, где ни одна душа нас не застанет? — едва слышно прошептал он и глянул на меня взволнованными, полными мольбы глазами. Прежде мы не вели личных бесед, по совести говоря, при дворе–то его держали для потехи государевой, не для советов. Тем больше удивляло его стремление поговорить со мной.       — Хорошо, но прежде скажи, знаешь ли ты, где сейчас государь находится?       — Знаю, на конюшне, нового жеребца объезжает, — быстро ответил Хворостинин. — Сказал, до самого обеда там будет, чтоб никто не беспокоил его.       — Кто из слуг при нём?       — Один он там, может конюхи неподалеку ходят. Я хотел его сопровождать, но он строго–настрого запретил.       Застарелая тревога пробудилась с новой силой. Вот что за человек, почему ему такая охота искушать судьбу?       — Мне нужно его увидеть.       Хворостинин побелел от испуга.       — Но царь приказал…       — Я не собираюсь его беспокоить, просто посмотрю и всё. Хочешь говорить со мной — пошли вместе, а нет, так жди, покуда я вернусь.       — Нельзя же так! — попытался возразить юноша и тут же замялся, отвел взор. — Ладно, будь по–твоему, на конюшне нас точно никто не подслушает. Но мы не должны попасться государю на глаза!       Я коротко кивнул, и мы направились к выходу из дворца. Хотя я нарочно шагал медленнее, княжичу приходилось выбиваться из сил, чтобы идти со мной вровень. Ростом он не вышел, кажется, ниже Дмитрия будет, ещё и тело изнеженное, словно никогда ратного дела не знало. Не признаешь в нём племянника Дмитрия Хворостинина, того, что разгромил крымчаков при Молодях. Чем только государя он прельстил кроме благолепного лика да учености книжной? Ей–Богу, лучше бы ему родиться девицей.        Мы пришли на конюшню. Воровато озираясь по сторонам, Хворостинин повел меня вглубь.        — Вон, там государь быть должен, — он указал на дальний загон, где скакала одинокая лошадь. Все его пальцы унизывали драгоценные кольца, слишком тяжелые для этой сливочно–нежной кисти.       — Не будем подходить ближе, он заметит нас.       Я вполуха слушал его лепет. Предо мной открылось зрелище невообразимой холодной красоты.        Арабский скакун, чье тело было серым как выгоревший пепел, а волос — темнее углей, наперегонки с ветром носился от ограждения к ограждению, то отбивая задними ногами, то вставая на дыбы. Промерзлая земля летела у него из–под ног. Пена собралась у яростно оскаленного рта. Если бы зима могла воплотиться в живое существо, она бы стала этим конем. Седла на него не надели, только легкий недоуздок на изогнутой породистой голове. Я подумал, его просто выпустили разогнать кровь, но тут в загон шагнул Дмитрий. Одет он был не по погоде легко и не по характеру просто, не сразу я отличил его от конюха. Завидев его, конь вздыбился, однако не убежал. Кажется, государь чем–то приманивал его, до того внимательно конь следил за его рукой. Дмитрий протянул ему угощение, зверь вытянул длинную лебединую шею, подцепил подачку губами и едва отстранился, как вдруг Дмитрий схватил его за гриву. Оттолкнулся ногой от земли. Мгновение — и вот он верхом.        Я усмехнулся, вспоминая, как Борис ездил верхом. Залезал со скамеечки, да чтоб лошадь из степенных была, и слуга обязательно держал её крепко–накрепко под уздцы. А ехал он только шагом, и тоже предпочитал, чтобы лошадь вели, а он величественно сидел в роскошно убранном седле и поглядывал на собравшиеся толпы. Меньше года прошло с тех пор.        Вздох вырвался из моей груди. Как бы вслух я ни поносил Годуновых, я не мог вспоминать царствование Бориса без тоски. Славное было время. Простое.        — Так о чем ты говорить хотел? — нехотя напомнил я, а сам и взгляда не обратил на Хворостинина.        — Неспокойно на Москве стало. Опять разговоры пошли, что государь — Гришка Отрепьев, слухи всякие грязные о нем носят, что веру отцов он предал и ляхам хочет святую Русь на растерзание отдать, — тихо заговорил юноша. Я досадливо поморщился. Нашел откровение. Люди охочи до сплетен и смуты. Сколько языков не перережь, всё равно останутся болтливые.        — Князь, эти разговоры никогда и не утихали. Собаки лают, человек продолжает свой путь. Время на них тратить, только из сил выбиваться.        — А если собаки эти вознамерились растерзать беспечного путника, слишком увлеченного высокими мечтаниями своими?        Ощутив на себе тяжесть всадника, конь взбеленился, бросился галопом по всему загону. А Дмитрий знай себе держится за гриву и сидит, как влитой. От страха у меня заледенели все внутренности.        — Говори прямо, что знаешь. Красноречием будешь пред государем щеголять, — сухо оборвал я.        — Стрельцы хотят погубить царя.        На руке засаднил медвежий шрам. Ох не к добру это всё.       Я обернулся и внимательно посмотрел на Хворостинина. Не врёт. Книжными учениями он пресыщен, но особым умом не наделен. На лице каждая мысль написана.        — Откуда знаешь?        Юноша замялся, отвел взор в сторону.        — Я не давеча поздно ночью из кремля уходил. Они собрались человек пять, наверное, обсуждали, когда всего удобнее царя убить, чтобы стражи вокруг него поменьше находилось. Один сказал, что спешить нельзя, как Шуйского их не помилуют. Другой ответил, что до конца поста лучше не рисковать, надо празднества дождаться, чтоб царь в весельях забылся. К ним подошли ещё двое, и они тут же прекратили разговор. Вот… — закончил юноша и добавил с чувством: — Тревожно мне за государя, Пётр Фёдорович, а сам ничем помочь не могу! Умоляю, защити, не дай негодяям погубить его!       — А государю ты об этом рассказал?       — И ему, и Мосальскому, и даже этом… Бучинскому. А они давай надо мной смеяться, как над дитём неразумным, мол, надумал себе страхов. На тебя одна надежда!       Я не успел ему ответить, как вдруг пронзительный визг разнесся по конюшне. Присмиревший конь вдруг снова поднялся на дыбы, а затем резко прыгнул на передние ноги и со всей силы отбил задними. Дмитрий вцепился в гриву, но та проскользнула сквозь его пальцы. Руки его взмыли в воздух, а в следующий миг конь перекинул его через голову. Отлетев на добрый аршин, Дмитрий ударился о промёрзлую землю и замер неподвижно. Безумное животное вновь взмыло над ним.       Забыв обо всем, я бросился к загону. Что сталось со мной — неведомо, нечеловеческая сила пробудилась во мне. В следующую секунду я перемахнул через изгородь и выскочил наперекор коню, заграждая собой Дмитрия. Копыта замерли прямо над головой. Удар был неминуем. Заорав страшным звериным голосом я со всей силы толкнул коня в грудь. Тот попятился назад, потерял равновесие и встал на все четыре. Я увидел его глаза. Они горели первозданным гневом. Хриплый стон раздался за моей спиной. Живой. Слава Богу.       Прежде чем конь успел опомниться, я схватил его за недоуздок. Зверь дернул головой, попытался подняться снова, но я резко одернул его. Он вырывался, двигался то вперед, то назад, а я камнем уперся в землю и не смел сделать ни шагу. Взор мой не видал ничего, кроме этих смертоносных копыт, подбитых железом, этих сатанинских голубых глаз и пены на оскаленном рте. Бледное чудовище.       И вдруг веревки обвили его шею.       — Отпускай! Мы его держим! — крикнул кто–то, но пальцы мои намертво вцепились в недоуздок.       — Басманов, отпусти! Сейчас же!       Неожиданно я повиновался. Конюхи оттащили безумного скакуна назад.       Сердце набатом исходилось в груди. Дыхание встало поперёк горла. Ледяной ветер наотмашь бил в мокрое разгоряченное лицо. Ничего не соображая, я осоловело огляделся. Мрачный и потрепанный, Дмитрий сидел на земле, рядом с ним замер Ивашка Хворостинин. Обессилев, я пал на колени, схватился за государеву руку, поднес её к губам, не замечая злобы на его лице. Картины несбывшейся беды проносились предо мной.       — Государь, ты… ты… — сбиваясь, забормотал я, но он с досадой одернул руку.       — Я цел, покорно благодарю за беспокойство, а теперь отойдите, мне нужно закончить дело, — с этими словами он поднялся. Ноги едва держали его, каждый шаг давался ценой великих усилий. Я вскочил следом, готовясь в любой миг подхватить его, но Хворостинин опередил меня.       Он вцепился в государя и запричитал с чувством:       — Одумайся, царе, это не конь, а сам Дьявол! Не губи себя! Каждому известно, что нет на всей Руси всадника лучше тебя!       Дмитрия взглянул на него так, что юноша умолк на полуслове и, смутившись, отступил назад. Вместе мы вернулись за ограждение. Подвели коня, ещё более взбешенного путами, царь взял хлыст и с трудом забрался верхом. Едва ощутив всадника, конь снова предался безумству, но первый удар тут же опустился ему на круп.       — Прочь! Пошли прочь! — зло приказал Дмитрий, и слуги бросились в разные стороны. Только ослабли путы, как тут же конь принялся буйствовать, однако теперь за каждое неповиновение Дмитрий со всей силы стегал его. Острый свист разрезал воздух. Я стоял по ту сторону изгороди и не замечал мира вокруг себя. Существовал только Дмитрий, озлобленный, не знающий пощады, и его бледный конь. Тот ещё артачился, брызжал пеной, но страх боли постепенно завладевал им. Вот он уже не смеет встать на дыбы, не отбивает задними, да, несется во весь опор, едва слушает приказы всадника. Но он боится боли, а с этого начинается слом.       Получаса не прошло, и бледный зверь, смиренно опустив буйную голову, побежал правильным неспешным аллюром. Ноздри его шумно раздувались.       Оттерев пот со лба, Дмитрий снисходительно похлопал коня по шее, перевел его сначала на легкую рысь, затем на шаг, и они медленно пошли вокруг изгороди, пока наконец не поравнялись с нами.       Насквозь вымокшая одежда липла к нему, словно он только из реки вынырнул. Растрепанные волосы неспешно колыхались на ветру, как горящая трава, пара прядей упала на лоб. Оглядев нас, притихших созерцателей, государь изможденно и вместе с тем надменно ухмыльнулся и грузно спешился. Конюхи тут же взяли коня на привязь и повели в денник.       На негнущихся ногах Дмитрий вышел из загона.       — Я ведь приказал никому не приходить сюда. Или для вас слово царя уже ничего не значит?       — Прости, государь, за дерзость мою, — я выступил вперед, закрывая собой обмершего Хворостинина. — Любое наказание приму от тебя с благодарностью.       — Наказание! Твоя дерзость голову мою уберегла, потому на сей раз ничего тебе не будет. А ты, Ивашка, язык без костей, ступай с глаз моих долой, видеть тебя не хочу.       Княжич низко поклонился, и, прежде чем он спешно удалился, я успел углядеть, как лицо его покрылось алыми пятнами.       Мы с Дмитрием отправились обратно во дворец. От моей шубы он отказался, и бледный пар едва заметно поднимался от его разгоряченного тела. Падение не прошло бесследно, Дмитрий похрамывал на левую ногу, двигался неловко, тяжело, пошатывался из стороны в сторону. Он не противился, когда я взял его под руку, без слов оперся на меня, и шаг его стал легче. Весь путь он пребывал в угрюмом молчании, то ли боль мучила его, то ли пережитое унижение. Я же пытался перевести дыхание и успокоится. Каждый мускул дрожал в напряжении, словно я всё ещё сдерживал взбесившегося коня. Украдкой посмотрел на ладонь. Содранная кожа пролегла алой бороздой, будто ножом полоснули.       Меж судорожных мыслей зазвучало откровение Хворостинина.       — Князь передал мне тот разговор, что подслушал у стрельцов, — осторожно начал я.       — Не бери в голову, Басманов, Ивашка слышит заговор в каждом шорохе, — пренебрежительно бросил Дмитрий, но глаза его потемнели, лишились всякого цвета, сравнявшись с грозовым небом над нашими головами. Изображает бесстрашного владыку, а страх успел опутать его сердце, и только одно сильнее него — гордыня.       — Это уже не шорох, государь, это прямая угроза. Каюсь, сам должен был её почуять, дурной из меня начальник стрелецкого приказа вышел, но теперь я их всех до последнего на чистую воду выведу.       — Что толку руки бить, пока не знаешь, чья голова ими управляет? Хотя, пока до головы доберешься, руки уже передушат меня, как годуновского мальчишку, — Дмитрий мрачно усмехнулся. — А я–то гадал, отчего мой батюшка душегубом стал. Нельзя с вами иначе, нельзя.       — Если прикажешь…       — Нет, не прикажу! — ощерился он и, пошатнувшись от гнева, припал на моё плечо. Я успел придержать его. В нос ударил крепкий солоноватый запах пота, конского и человеческого. Господи, только бы он не захворал, ходить полунагим по такому–то холоду.        — Я не желаю проливать кровь из–за досужих слухов, — выправившись, продолжил Дмитрий. — Думаешь, тебе подлинных заговорщиков выдадут? Как бы ни так, начнут личные счеты сводить, столько невинных поляжет, что век не отмолишься. Нет, Басманов, ищи доказательства, а людей зазря не тронь.       — Но нельзя же вовсе бездействовать! Государь, поверь мне, кровь будет, и если не их, то твоя. Стрельцы стерегут твой покой в ночи, много ли надо, чтобы они из сторожей стали убийцами?       — Не успеют, я давно хотел сменить их на стражу из немцев. Ненадежные они, твои стрельцы, даже если об измене не говорить. Пьют как черти и на посту ворон ловят, про их таланты к оружию я и вовсе промолчу. А Маржерет как раз подыскал двух славных начальников из иноземцев, наберём толковых людей в Немецкой слободе, где–то сотни три. Получится не хуже, чем при дворе польского короля.       Раздражение его слабо разбавилось мечтанием.       — Хотя бы так, — вымученно кивнул я. Немцы действительно на голову выше наших и к заговорам безразличны, вот только предпочтение иноземцев может дурно обернуться. Все стрельцы, кто до того пылал злобой, обратятся в неистовую ненависть, подкрепленную оскорбленным достоинством, и к ним присоединятся те, кто до того был равнодушен. И дай Бог, чтоб я успел их вовремя отловить, иначе видать нам войну в кремлёвских стенах.       Пока государь переодевался, лекарь наскоро обработал мою руку. Прямо сказал, что заживать будет долго и лучше мне с месяцок за меч не браться. Совет его я пропустил мимо ушей, не время ходить безоружным. Рассказ Хворостинина будоражил мои застарелые опасения. Во дворце зреет измена. Стрельцы народ бунташный, им волю дай — любого на бердыши поднимут. Но без приказа они действовать не решатся, за ними должен кто–то стоять, тут Дмитрий всецело прав. Но кто?       Шуйские только вернулись и держались тише воды, от их благопристойности нутро выворачивалось. Громче всех кричат здравицы, яростно крестятся и кланяются в пол, когда на литургии читают молитву за государя, в Думе слова лишнего не скажут. Образцовые лизоблюды. И если Дмитрий не поминал им былых прегрешений, то я выискивал малейший след новых, но тщетно.       Василий Шуйский выучил урок, преподанный ему на плахе.        Впрочем, будто ему одному молодой царь поперёк горла. При дворе довольно развелось подлецов, жаждущих власти. Особняком ото всех держался князь Мстиславский, мнимый крестный царя. Родовитейший из родовитых, он единственный не прельщался шапкой Мономаха, тщеславие в нем выдохлось к сединам и довольствовалось званием первого боярина. А всякий прочий, помимо Нагих, самозванных родственничков Дмитрия, мог умышлять против него.       Едва я стал перебирать в голове весь цвет московской знати, как перед взором сразу встал лукавый пастырь с улыбкой изголодавшегося зверя. Филарет Романов, ныне митрополит Ростовский. Годы пострига не смирили его, как на волка клобук не натягивай, пастухом ему не стать. Себе он царства уже не добудет, а вот сыну своему, Михаилу, вполне себе. Да только этому мальцу бы до отроческих лет дожить, ссылка страшно подточила его. В свои десять лет он выглядел на меньший возраст, телом низкорослый, рыхлый, кожица бледная как у поганки. Всякая хворь легко овладевала им, и государь уже не раз засылал лучших лекарей из немцев, дабы продлить его дни. Полудохлый романовский мальчишка вызывал у него какую–то особую нежность. Когда он оказывался во дворце, государь носился с ним как с собственным чадом, а как по мне, давно стоило тихо извести его, чтоб Филарету неповадно было смуту заводить. Но окроплять мир детской кровью… Такое не может кончиться добром, какие бы благие помыслы не стояли за этим.        Но если не Романовы и не Шуйские измыслили заговор… Господи, да пойдет любой, кому хоть мельком прошлись против шерсти, даже престарелый дьяк вроде Шерефединова. Уж кто искусен в подлости, так это он. Жалкий человек, переживший свой век и оказавшийся неприкаянным в новом. Всё ещё надеется вернуть былое величие, на любую низость готов, вон, царевича Фёдора удушил, надеясь тем самым милость Дмитрия сыскать, а в итоге не нашлось ему места при молодом самодержце. Он старый тополь, за треснувшей корой которого скрывается одна труха да копошащиеся жуки. Срубить бы его да с глаз долой. Ничего доброго он уже не породит.        Под подозрение моё попали даже немногие ляхи, оставшиеся при Дмитрии. Это спесивое племя за любое неосторожное слово под нож пустит, а молодой царь был горд, тщеславен и настырно противился воле короля. Ни один приезд литовского посольства не обходился без споров о титуле. Дмитрий уже не желал называться царём, он вознамерился стать цесарем, «императором» — как он писал на латинский манер. Мог ли Жигимонт подумать, когда брал под своё крыло тёмного безымянного мальчишку, что тот вознамерится взлететь выше него? Разумно, что в отместку он мог начать новую игру.        Сидя на собрании Думы, вглядываясь в лица бояр, дьяков, духовенства — я не видел безропотной паствы, дрожащей от одного государева взгляда, как было в Борисовы времена. Они почувствовали вкус власти, им понравилось бросать и возвышать царей по своему желанию, всё ради первых милостей да празднеств. Но был ещё один хмель, увлекший их. Надежда.        Далекий спасшийся царевич прекрасен и благороден, он обещает царствие без боли и несчастий. Живой правитель, восседающий на троне, — обманщик, лицедей, антихрист. Напрасно Дмитрий добивался их любви, идя в народ, лично внимая их бедам каждую среду и субботу, даря им вольности, каких они не знали. Тень самозванства повсюду тянулась за ним, пятная все его дела лицемерным пороком.        Я боялся за него. Дмитрий не тот царь, которого все желали, но он достоин своего высокого звания. Нужно лишь время, чтоб зерна его идей хотя бы взошли, не стану зарекаться о плодах. А все ругались на пустое поле, которое едва начали сеять.       На собрании Дмитрий пребывал в дурном расположении духа, больше молчал, бояр слушал рассеяно, каждый раз, когда к нему обращались, он вздрагивал, будто его грубо вырвали из сна. Лучше бы он отлежался после падения, чудо вообще, что голову не разбил.       — За сим я, Великий государь, Божиею милостью царь и великий князь всея Руси, цесарь Дмитрий Иванович повелеваю, чтоб все сыны крестьянские, бежавшие от хозяев своих в голодные годы, сыску не предавались, — пономарским протяжным говором зачитывал новый указ думный дьяк, не поднимая глаз от грамоты. — Ибо хозяин, не сумевший прокормить раба своего, бросивший его пред ликом беды, не достоин владеть им. Бояре с улыбками переглянулись меж собой. Конечно им по духу новый закон, именно к их богатым дворам стекались беженцы в те страшные лета, они не знали больших потерь, в отличие от обедневших домов боярских и дворянских, откуда даже хозяева сами пошли в холопы, лишь бы живот сохранить. Если от кого и ждать недовольства, то от них.       Вокруг Москвы и без того шел ропот. Дмитрий за верную службу освободил южные земли от налогов на семь лет и многие другие милости им оказал в обход другим за то, что они приняли его в начале похода. Новый закон лишь подкинет дров к гневному огню северян, здесь и гадать нечего.       — Следующим указом своей цесарской милости я повелеваю, чтобы отныне и до скончания веков человек, взявший кабалу на себя, не мог брать её на сродников своих, будь то даже его кровные дети, рождённые в неволе. Свобода всякого человека принадлежит только ему, и никто более не вправе распоряжаться ею.       И тут все бояре единым собором восстали против него. От благодушия их не осталось ни следа, они раздраженно переругивались, общий гнев гудел, словно разворошенное осиное гнездо. Дмитрий побледнел до дурноты, брови его сошлись на переносице, заиграли желваки на крепко стиснутой челюсти.       Я призвал бояр к порядку. Мгновенно они замерли от грома моего голоса, чинно расселись по лавкам и вид такой смиренный приняли, что мне нестерпимо захотелось сплюнуть. Воронье непуганое.       — Вопите, что оглашенные, а ничего толкового я так и не услышал, — раздраженно бросил Дмитрий. — Говорите по одному, что в сием указе вы находите неправильным.       Слово взял брат мой, Иван Голицын.       — Великий князь и государь наш Дмитрий Иванович, каждому известно, что сердцем своим милосердным радеешь ты за каждую жизнь большую и малую. Однако сей указ неразумен. Когда берешь ты себе лошадь, кому принадлежит приплод её: тебе или прежнему хозяину? Или, быть может, ты отпускаешь только окрепшего жеребёнка в поля на верную гибель? Ежели человек взял кабалу на себя, то стало быть нет другой жизни ему, кроме как под крылом благодетеля. Что же дать он может детям своим? Ничего. Он даже сам не прокормит их, ибо всё, что он имеет, — принадлежит господину. Стало быть, дети его, когда дорастут до зрелых лет, опять в долгу окажутся и не будет им иного пути, как остаться при дворе благодетеля своего. Так на что им мнимая вольная, когда всё предрешено с самого зачатия их?       Одобрительный гул пронесся по зале. Находясь близко к трону, я видел, как мелкая дрожь прошлась по телу Дмитрия. Гнев обуял его, из последних сил он держал его, как рвущегося с поводка пса.       — Одному Господу Богу решать, какой путь уготован человеку, потому от рождения каждый должен быть свободен, будь то сын боярский или крестьянский, чтобы только Божья воля вела его, — сказал он, взглядом пронзая Голицына. Тот ответил ему спокойным, почти безразличным взором, какой я хорошо знал за ним. Так нарочито устало он выглядел, когда собирался бороться до конца.       — Господу ведома каждая жизнь прежде её начала. Оттого Он и решает, кому родиться царевичем, а кому холопом. И нет большего греха, чем противиться воле Его.       Если бы в сей миг мне снесли голову, я бы и то меньше удивился. Замерла холодная тишина, какая бывает поутру на погосте. Руки Дмитрия сжались в кулаки. Гроза, трещавшая весь этот день где–то далеко, мелькнула в его взоре. Я приготовился потерять ещё одного брата. И тут вперед выступил князь Василий Шуйский.       — Ты забываешь, Иван Васильевич, что всемилостивый царь наш Дмитрий Иванович — помазанник Божий. Всякая воля его идет от Господа ради блага всех православных христиан, — высокий скрипучий голос когтями царапал слух, вызывая мерзкие колючие мурашки на загривке. — Ежели говорит он, что сыны крестьянские, в неволе рожденные, вольными быть должны, то так тому и быть. Вы, рабы недостойные, возомнили себя царями египетскими, властителями земными. Казней не боитесь за гордыню свою, а, князья да бояре?       Все присмирели, то ли пораженные силой этой речи, то ли тем, что опальный князь выступил за Дмитрия. Не менее других пребывал в изумлении сам царь. Напряженное лицо его чуть посветлело, появилась бледная, недоверчивая улыбка.       — Благодарю за мудрую речь твою, Василий Иванович. Кому ещё есть что сказать?       Никто более не решился выразить своё мнение, опасаясь толи государева гнева, толи очередной проповеди Шуйского. Указ приняли, и на том собрание окончилось. Хотя бояре и согласились с Дмитрием, сделали они это против своего желания, и раздражение дрожало в их тихих пересудах. Сам царь покидал залу ещё более мрачный и обозленный, нежели вошел в неё. Я поспешил догнать его.       Войдя в свои палаты, он отослал стражу, прогнал дьяков и секретарей, окруживших его. От греха подальше я крепко закрыл дверь.       — Не давеча ты говорил мне об измене, о том, что не можешь найти её верхводителя, — тихо и вкрадчиво заговорил Дмитрий, стоя ко мне спиной. Он оперся о стол, переполненный бумагами и писчими принадлежностями, напряженные плечи его топорщились, как сложенные крылья кречета.       — Теперь я понимаю почему. Что далеко, то сразу примечает твой острый взор, а что под самым носом, того считай и нет. За собственным плечом предателей не видишь.       — Иван верен тебе, государь, душой и телом. Он лишь выразил мнение, отличное от твоего, но ты сам настаивал, чтоб в Думе каждый высказывался смело и прямо, — вступился я за брата. Мне не нравился тон, который взял Дмитрий. Его непростой нрав и прежде проявлял себя, но никогда ещё молодой царь не был столь поглощен злобой. От его речей о милосердии и понимании не осталось и слабого эха.       Резко крутанувшись на каблуках, Дмитрий обернулся и смерил меня ехидным взглядом.       — Ты или дураком притворяешься, или правда не понимаешь, что твой брат меня при всей Думе пытался уличить в самозванстве?       — Ты неверно истолковал его слова, государь. А тем, что принял их близко к сердцу, ещё и заставил усомниться других.       Бешенство затряслось по его жилам. Губы ощерились в волчьем оскале. Дмитрий подскочил ко мне и резко схватил за ворот кафтана, заставляя склониться. Зрачки его зияли безумием.       — Вы! Это вы с первого дня ищете повод усомниться во мне! Я подаю вам доказательства своей подлинности — вы говорите, что я малодушно оправдываюсь. Я не отвечаю на ваши россказни, как и подобает царскому сыну, — вы обвиняете меня в коварстве и скрытности. Когда я чту традиции предков — я притворщик. Когда радею за новые порядки — я ставленник иноземцев. Что бы я ни сделал, что бы ни сказал — я самозванец! А главный грех мой — я всё ещё живой, и я ваш царь! Законный, венчанный царь, миропомазанный рукою патриарха!       Он брызжал яростью. Руки его тряслись, да его всего трясло, и дрожь эта передавалась мне. Но за показным гневом скрывалось червоточащее отчаяние.       — За что вы не верите мне, Басманов? За что? — впиваясь мне в лицо звериным взглядом, вопрошал Дмитрий.       В моей власти было солгать себе на благо, ему в утешение, на гибель тем, кто мне давно опротивел. Он бы поверил мне. Он хотел верить хоть кому–то в этом чужом озлобленном дворце. А я как дурак выбрал правду.       — Они не верят тебе, государь, потому что никто не знает, как ты спасся, где блуждал все эти годы, покуда не объявился в Вишневце. Даже царица не рассказывает о том, что случилось в Угличе. Раз нет твоей правды, то нам остается только правда князя Шуйского. А он трижды при всем народе сказал, что мёртв царевич Дмитрий.       Дмитрий обомлел. Выпустил мой истерзанный ворот. Отпрянул назад. Коснулся головы, покрытого испариной лба, как если бы по нему пошла трещина.       — Я… я не могу говорить о том… — едва разборчиво пробормотал он.       — Почему? Что держит тебя?       — Не могу… Господи, что ж так душно, — пальцы его нервно теребили пуговицу на горле, глаза метались, подрагивали губы. — Довольно на сегодня разговоров, Басманов. Оставь меня.       — Скажи мне одному! — я схватил его за плечи, не позволяя отступить ни на шаг. — Верь мне, я не обращу правду против тебя, какой бы она ни была. Дмитрий ли, Григорий ли, любой другой — мне всё равно. Я дал тебе клятву и сдержу её, чего бы мне это ни стоило. Так будь честен хотя бы со мной, если хочешь выжить.       Молодой царь взирал на меня растерянно, с немой мольбой, как пойманное злодеями дитя. Иссякла вся его гордыня, весь гнев и величие, в моих руках замер слабый испуганный человек. Гадкая радость охватила меня.       — Говори же! От твоих слов зависит твоя жизнь!       — Басманов, хватит. Пойди прочь… Господи, Господи Всемилостивый… Как тяжело…       Его колотила дрожь, отдававшаяся в моих пальцах мягким громом. Я упивался его слабостью. Его податливостью. Его открытым кровоточащим сердцем. Дмитрий тяжело сглотнул. Взор его не мог задержаться ни на чем дольше минуты. Паморок мутил его.        — Говори! Довольно лжи. Кто сделал тебя царевичем?       — Т–т–там в Угличе был человек. О–он числился в холопьях… Н–н–н–но он не был худородным, не бедного роду, мне запрещалось обижать его… — сбивчиво заговорил Дмитрий, часто–часто сглатывая. — И… и…. и в тот день, когда они подошли, спросили про моё ожерелье, к–к–когда они у–удар–рили и я…        Мгновение — и, захлебнувшись словами, он рухнул замертво.        Тяжелый удар об пол. Я бросился на помощь, но его всего трясло. Руки, ноги, голова дергались, как у сломанного болванчика на масленичном гулянии. Стылые глаза таращились в пустоту. Синева разлилась по бледной коже, вздулись жилы на висках и лбу, как корни старого дерева. Из бездыханного рта пошла пена. Не помня себя от ужаса, я повернул его голову набок, чтоб пена не потекла обратно в горло. Разорвал ворот рубахи, пытаясь дать ему воздуха. Жемчужные бусины брызнули во все стороны. Но чуда не случилось. Дмитрий бился на последнем издыхании ещё около минуты и затих всё также с мертвенно открытыми глазами.       Случившееся не поддавалось вере. Но молодой царь не шевелился, кожа его лучилась белизной. Дрожащими руками я приподнял его за плечи. Дмитрий лежал тряпичной куклой, безвольный, податливый. Неживой.        Весь неисправимый ужас произошедшего подкрадывался со спины, как убийца, пока я смотрел на моего государя, пытаясь ухватиться за последние проблески жизни. Обняв его тело одной рукой, другой я коснулся его шеи. На гладкой, ещё тёплой коже пальцы вдруг зацепились за вздувшуюся полосу. Я отодвинул ворот и увидел выпуклый росчерк застарелого шрама. Длинный, около пяди, вдоль пересекает пульсирующую жилу. Такой могло оставить только добротно заточенное лезвие.       Вдруг надсадный вздох сорвался с посеревших губ. Я приподнял голову Дмитрия, тяжелую, слабую. Опустились веки. Широкая грудь его медленно вздымалась сломанными печными мехами. Но цвет возвращался к его щекам, порозовели уста, я стер с них остатки пены. Сознание моё опустело, я вслушивался в тихий трепет чужой жизни и боялся, что он прекратится. Второй раз за день смерть коснулась венценосной головы. Я видел Дмитрия мёртвым. Миг назад он лежал телом, без души, без воли. В этом было что–то неправильное, что–то лживое. Плоть не должна существовать без духа. Но царь Дмитрий Иванович смертен, как всякий царь, как всякая чернь. Он умрет, однажды, совсем скоро, через пару десятков лет, как Господь управит. От него не останется ничего, кроме тела, которое поглотит в своё тёмное чрево сырая земля. Но сейчас я держал его в своих руках, он дышал, иногда постанывал, он был жив.       Меня мутило. Никогда ещё страх смерти не ощущался столь явственно, как вкус и запах.       Прошло минут десять, прежде чем Дмитрий наконец очнулся. Всё тело моё сковало болью от долгого бездействия, но я не смел пошевелиться, чтоб не нарушить покой. Веки дрогнули, блеснула небесная синева меж огненных ресниц. Государь не мог сосредоточить взгляд на мне, мутная дымка ещё стояла в его одурманенных глазах. И вдруг с нечеловеческой силой он вырвался из моих рук, как птица, угодившая в силок. Он не узнавал меня. Взгляд его был дик и полон ужаса. Рука слепо шарила в поисках ножа.       — Опомнись, государь! Это я, Басманов, я не причиню тебе зла, — тихо и вкрадчиво заговорил я, осторожно подбираясь к нему. — Тебя хватил удар, но всё обошлось.       Сознание медленно возвращалось к нему, но от того Дмитрий выглядел только хуже. Весь в испарине, взъерошенный, в расхристанной рубахе, с пятнами пены на одеждах. Смотрит одичало, хуже загнанного зверя. Прежде мне не доводилось видеть царя в столь жалком состоянии, но вместо отвращения всё существо моё исполнилось состраданием.       — К–кто–нибудь видел меня? — прохрипел Дмитрий, бездумно оглаживая шею, словно секунду назад с неё сняли удавку.       — Только я.       — Я ч–ч–что–нибудь г–г–говор–рил?       — Пытался, но тут же случился обморок.       Его затрясло. Я бросился к нему, боясь нового приступа, но Дмитрий выставил пред собой дрожащую руку, не дозволяя мне приблизиться ни на пядь.       — С–ступай, более твоя помощь м–мне не нужн–на.       — Дозволь я пошлю за лекарем! Ты не здоров, тебе опасно оставаться одному!       — Я же сказал ступай! — вскричал он хриплым сорванным голосом. — Ты совсем забылся, Басманов. Сегодня приказов моих не слушаешь, а завтра что, выберешь того, кто будет их отдавать?       Я неспешно поднялся. Внутри царило зыбкое опустошение, какое бывало по возвращении из долгого бесплодного боя. Устал я от этих дней, вчера пиры, веселье, наслаждения, сегодня смута, близость смерти, собачий лай и ненависть. Душа истрепалась до рубища, а всему виною он — первый московский цесарь. И он же — венценосный самозванец.       — Ради твоего блага, государь, я пойду даже против твоего приказа. Казни меня за это или милуй — всё в твоей воле, — я протянул ему руку, ту, на которой горел рана, оставленная бледным скакуном.       Ярость Дмитрия угасла, как свеча, лишенная воздуха. Он отвернулся, часто заморгал, прикрыл ладонью рот, скрывая шепот или дрожь, а затем ухватился за мою руку, и я, скрывая боль, помог ему подняться. Довёл его до лавки у окна, принес воды, но Дмитрий едва смочил губы. Его всё ещё потряхивало, словно я выловил его из ледяной проруби.       — Прости, Басманов, я сам не свой сделался, — он наконец заговорил, и волнение его было уже знакомым мне, милым и сердечным. — Сколько зла я тебе сегодня наговорил… Прости Бога ради и ступай, прикажи позвать моего духовника, отца Илию. Я хочу говорить с ним.       — Может всё же за лекарем сходить? — осторожно предложил я. — Твоя хворь пугает меня.       — Меня тоже, — горькая улыбка дернула уголки дрожащих губ. — Но я не могу открыть её, всё равно нет от неё излечения. Так что дозволь мне оставаться непобедимым цесарем.       Короткий смешок вырвался у него против воли.       — Если вы меня таким не любите, что же вы сделаете с больным да слабым? Не отвечай, Басманов, не надо. Я хочу быть один.       В низком поклоне я покинул палаты. Исполнил поручение, занялся своими делами, в первую очередь стрелецким приказом, и до поздней ночи не покидал кремля. Мысль о возвращении домой претила мне, с большей охотой я бы заночевал в коридоре, у царевых покоев, совсем как пёс цепной. Сердцу моему не находилось успокоения.       Весь остаток ноября Дмитрий провел в молитвах и чтении. Приступ сильно подточил его, стали говорить, что царь занемог, мол, кто–то наловчился травить его в обход кравчему и до конца зимы ему не дотянуть. Все обсуждали это с деланным беспокойством, крестились, громко молили Господа о здравии государя–самодержца, а глаза по–волчьи горели жадною надеждой. Каково же было их разочарование, когда в первый день зимы Дмитрий явился им подчеркнуто смиренный, но живой, бодрый, полный деятельных сил. У меня от сердца отлегло, только завидел его идущего навстречу этой невыносимо быстрой, совсем не царственной походкой.        — Здрав будь, мой верный воевода! — ласково окликнул он меня, и разом позабылись все тревоги. Так солнцу я не радовался, как ему, молодому и сильному.       Седмицу спустя пришла печальная весть с Белоозера. Государь сообщил её наедине, и мы минуту провели в почтительном молчании. Так не спросив ничего из волновавшего меня, душою я знал всё, словно вместе с ладанкой отец даровал мне нужные ответы, как ключи от родного дома. По привычке коснулся драгоценного мешочка, спрятанного за одеждой. Я снимал его только в банные дни, и тогда шею и грудь охватывала святотатственная пустота, будто я сорвал нательный крест.       Зима быстро занесла всё белым погребальным полотном. На смену каретам и повозкам пришли расписные сани. Ночь стала являться на двор раньше, а утро не спешило её прогнать. Во дворец приходил я по темноте и уезжал с ней же, холодной и неотступной, небо с солнцем видал только в окне да когда по службе разъезжал. Вскоре пристрастился ночевать во дворце, мне выделили покои близ государевых хором, отстроенных совсем недавно. Богатством утвари и красочным простором они смогли поразить даже меня. Большие окна выходили на реку, и вся Москва лежала пред тобой пёстрым ковром. Средь деревянных стен Дмитрий вел себя живее и вольготнее, нежели в гнетущем каменном дворце. Печальное томление охватывало его только когда глядел на пустующее царицыно крыло. Пан Мнишек в письмах всё требовал даров да золота, а предлагал одни пустопорожние слова, мол, уж в понедельник в путь, в апреле будет радость. За месяц он не сделал и шажка в сторону Москвы.        Единообразие дней слилось в бесконечное, причудливо расписанное полотно. Так я не заметил, когда декабрь кончился, а там и Рождество настало. Всеобщее веселье пришло на смену скромности поста, столица оживилась, несмотря на крепчающие морозы.       Страстно хотелось самому предаться праздности, но долг приказывал держать свою службу. Новых вестей о заговоре до меня не доходило, а меж тем угроза коршуном вилась вокруг золотой государевой головы, неспешно, неотступно. Дмитрий, верно, и думать забыл об этом, всё беспокоился о войне да свадьбе.        Беспечный мо̀лодец. На Крещение приказал вырубить купель среди Москва–реки и при всем народе с головой нырнул в неё. Яков Маржерет, голова наемников, от изумления дар речи потерял, а потом всё выспрашивал меня дрожащим голосом, почему «император Димитриус» пытается утопиться. А Дмитрию что, трижды с головой окунулся, а затем ловко забрался на лед, раскрасневшийся, бодрый, полный здорового довольства. Несколько бояр поспешили поднести ему шубу, но он едва накинул её на плечи. Красовался без всякого стыда, бес венценосный.       А день спустя в ясном синем небе растрескалась гроза.       Москва, разрядившаяся в меха и злато, провожала святки. Острый морозный воздух пах горячей сдобой и сбитнем, по ярмаркам сновали толпы зевак, каждый — в лучшем платье, в шубе или тулупе. Беднота с нахохлившимися воробьями расселась по церковным папертям. Неузнанные никем, мы с Дмитрием неспешно разъезжали по улицам. Щеки его пылали малиновым цветом, как грудки снегирей. Изо рта вырывался густой пар, отчего слова его звучали мягче обычного. Он рассказывал, как в юности сбегал из–под надзора воспитателей и дни напролет гулял по рождественским ярмаркам, затесывался в шайки детворы, верховодил их играми, затеивал целые снежные битвы. Он не называл города, в котором это происходило, и воображение моё рисовало Москву. А вдруг я мог видеть его?       — Лишь раз в столице на святках оказался, лет одиннадцать мне минуло, — словно услышав мой вопрос, сказал Дмитрий. — Мы были здесь проездом, буквально на день. Знал бы ты, Пётр, скольких слёз мне стоило испросить разрешения прогуляться по ярмарке. А толку–то? Глаз с меня не спускали, в плечи вцепились, что ястребы, шагу в сторону не сделаешь. Точно не царевич я, а лиходей. Одно хорошо — под конец смилостивились мучители мои, купили лошадь из обожженной глины. Как сейчас помню, тело у неё как молоко белое, а грива с хвостом красные, шея выгнута дугой, одна нога приподнята, будто шагнуть собирается. Краше живой!       От солнца и наслаждения Дмитрий сощурился, а затем добавил со вздохом:       — Я разбил её в приступе гнева. Не помню даже, что так разозлило меня, верно, глупость какая–нибудь. В те годы я бывал невыносим, как всякое дитя, не знающее наказания.       Сомкнув в зубах все рвущиеся расспросы, я безмолвно следовал за ним, боясь неосторожным дыханием спугнуть затеплившийся свет. После того припадка я не смел и помышлять об откровениях. На что мне правда, если её цена — жизнь государя моего? Теперь же я жадно вслушивался в каждое дарованное слово, хватал и по–сорочьи прятал про себя, рядом с отцовской ладанкой.       Дмитрий снова вздохнул, однако вслед за тем не заговорил. Нить разговора лентой заскользила меж пальцев, я поспешил схватиться за неё как мог. Ляпнул первое, что в голову пришло и тут же пожалел, что рот раскрыл.       — Да я и с наказаниями добрее не стал. Что ни день — то с братьями сцеплюсь, то камнями приблудную собаку забью, то ещё что. Говорили, бесноватый я, глаза вон какие. А вырос и ничего, все бесы на службу вслед за мной пошли.       Любопытный взгляд Дмитрия метнулся ко мне, как тёплый отблеск золота. Подступившая к горлу желчь растаяла медовой пенкой. Я приободрился. Ослабил поводья, которые, сам того не ведая, натянул так, что лошадь и головы не смела повернуть.       — А мне говорили, я весь в отца уродился и даже радовались, когда я вытворял что–то эдакое. Представь только, однажды мы играли на дворе, я был за царевича, а другого мальчишку сделали Борисом, остальные кто со мной, кто с ним князьями стали. Наломали веток, рубились на них не хуже запорожцев, веселье. И я засек того несчастного мальчишку–Бориса так, что на нем места живого не осталось. Глаз ему поранил, не знаю, оправился ли он, — на секунду веселый тон Дмитрия сменился сожалением, но затем опять расцвел, — Мои же воспитатели, когда прознали, нет меня выругать, а то и высечь. Хвалить меня стали! На руках носили, как героя. А на следующий день мы уехали из того города и отправились в новый. Игру я всё ж опасную затеял.       — Мы в своё время играли во взятие Казани. Сначала дрались за право быть царским воеводой, а потом меж собой, русские да татары.       — Тебе б пошло играть татарского хана, Пётр Фёдорович.       — Скажи ты мне это в детстве, живым бы точно не ушел, — со смехом ответил я и тут же смутился, поняв, сколь дерзко звучат мои слова. Смертью царю грозить! Да хоть бы в шутку, головы за такое не сносить.       Мне на удачу, Дмитрий не придал тому значения, какая–то мысль захватила его. Он пристально вгляделся мне в лицо, как незнакомцу.       — Скажи, а ты не заезжал случайно в Углич, когда там княжил я? Быть может проездом, всего на день.       — Нет, государь, я в жизни там не бывал.       — Как странно, мне казалось, я вспоминаю тебя там, молодого совсем, моих нынешних лет, — он крепко задумался. Глубокая бразда морщин пролегла меж его бровей.       — Не стоит думать о том, государь. Меж памятью и сном иной раз нет никакой разницы, так одно с другим схоже.       — Да я б скорей поверил, что мы познакомились ещё давным–давно, чем в то, что жизнь моя нынешняя не сон. В шестнадцать я сомневался, что доживу до новой весны, не то что царем стану.       — А что случилось? Куда пропали твои воспитатели?       — Потом, Басманов, не будем портить погожий день тоской, — лучезарно улыбнулся Дмитрий, однако я успел подметить знакомую мрачную дымку в его глазах. А вот бледности и дрожи, извечных спутников его болезни, не появилось.       Стало быть, он может говорить о том, что случилось после Углича. Если, конечно, это был Углич.       Выехав со стороны Зарядья, мы вернулись на Пожар. До кремлевских ворот оставалось всего ничего, как под копыта нам упал огромный ворох звенящего отрепья. Взмыли вверх тонкие конские ноги. Дмитрий едва успел оттянуть лошадь назад. Рука моя метнулась к мечу. Отрепье зашевелилось, подняло голову и взглянуло на царя глазами юродивой, лишенной имени, дома и разума Христа ради. Грязное исхудавшее лицо её прикрывали седые спутанные космы, отчего невозможно было определить, сколько ей лет. Она равно могла оказаться и древней старухой, и беглой отроковицей. Презрение пробрало меня гнилой судорогой. Чёрный рот юродивой усердно тянулся в уродливой скоморошьей улыбке, рябь морщин шла по изрытым оспинами щекам до самых глаз, столь светлых, что я поначалу принял их за бельма. Взгляд её оказался в сто крат хуже всего её жалкого облика, ветхих лохмотьев, едва прикрывающих заскорузлую зловонную наготу, хуже тощих босых ног, истерзанных морозом до багряных язв, и скрюченных птичьих рук, на каждой из которых не хватало по безымянному пальцу.       Взгляд юродивой полнился ясного разума и скорби.       Звонкая копейка пала на землю. Юродивая не обратила на неё внимания.       — Встань, Божья странница, не перед кем тебе кланяться, — ласково окликнул её Дмитрий. Голос его лучился благожелательностью, но за тем скрывалось волнение. На нас оборачивались любопытные зеваки, иные останавливались на полпути и подходили ближе, как скот на кормежку. Рука государя осторожно сдвинула шапку ниже на глаза.        — Рано ты явился, ветвей пальмовых нынче и для царя царей не сыщешь, а для тебя подавно, — заговорила юродивая низким, хриплым голосом, будто ворона закаркала. — Но коли явился, торопись! Господь–то ведает, а люди не веруют, была Голгофа, будут и Воробьёвы горы, ибо Москва не Рим, но Ершалаим.        Слова её сколопендрами пробирались под кожу. Дмитрий побледнел, оглянулся по сторонам. К нам медленно сползалась толпа, почуявшая зрелище. Ударил в колокола Иван Великий. Задребезжал металлом промёрзлый воздух. Взметнулись ввысь костлявые руки.        — Боже! Боже! Велика Твоя милость к деточкам Твоим грешным, неразумным! Григорий–Победоносец змия на престоле Твоём сразил и Димитрию–македонянину путь на царствие открыл! Слепые да видят, глухие да слышат!        Вопль её привлек внимание всей площади. Наши лошади волновались, перебирали копытами. Из широких ноздрей судорожно вырывался пар. Вдруг юродивая заговорила тихо и быстро, пристально глядя в государевы очи ведьмовским стылым взглядом:        — Трижды венчан будешь. Трижды умрешь, трижды родишься. От Отца, от Сына и от Духа Святого. А кто по тебе сплачетца? Горлица сизая да ветер степной. Кто имя доброе твоё восславит? Немой и тот рта раскрыть не сможет. Кто отпевать тебя осмелится? Блажен и проклят тот будет. Кто признает тебя?        Замолчала. Посмотрела на Дмитрия с тоской и нежным любованием матери, отпускающей драгоценное чадо в долгий путь.        — Кто же признает тебя, милый мой?        От её речей даже мне стало не по себе. На улицах Москвы блаженные не редкость, в праздничные дни тем паче, одни в лютые морозы ходят в наготе, другие потеряли всякий разум и ведут себя как дети. Эта женщина не вышла из их сонма. Она не была блаженна. Слова в её чёрные уста вложил не Господь.        Дмитрий попытался объехать её, но юродивая кошкой кинулась к нему, вцепился в его руку, держащую поводья. Страх и отвращение скользнули по цареву лицу. Юродивая оскалила острые прогнившие зубы.        — Ничего не бойся, мальчоночка мой. Я знаю твоё имя. Я буду тебя отпевать.        В одно мгновение я схватил её за шиворот и отбросил прочь. Толпа загомонила, какой–то сердобольный мужик бросился к юродивой, валяющейся на земле бесформенным ворохом тряпья. Я дернул государя за рукав, безмолвно призывая его бежать, но тот обратился в бледное солевое изваяние. Взгляд его был устремлен в бурлящую людскую гущу.        — Зашиб! До смерти зашиб, ирод!        — Старицу блаженную, Божью рабу!        — Что творится, христиане! На Москве средь бела дня блаженных бьют, а завтра и нас всех оземь расшибут!        — К царю с челобитной пойдем.        — Да что царь? Болтать он только горазд. По–латински!        — Что ты такое говоришь?        — Свят–свят–свят! Помилуй нас грешных и спаси!        — Поехали отсюда, не ровен час узнают, — прошипел я сквозь зубы. Дмитрий опомнился, и мы бросились прочь по Никольской. В спины нам неслась брань, от каждого слова государь вздрагивал, как от удара плетью. Я не мог разобрать что там кричат, кровь шумела в ушах, ей из груди вторило ошалевшее сердце. Остыли мы только когда выехали за китайгородскую стену.        — Зачем ты ударил её, Басманов? — спросил Дмитрий без обвинения и гнева. В голосе его звенел только необъяснимый страх. Ответа у меня не нашлось, запоздалый стыд горчил на языке, отравляя всё нутро.        В тягостном молчании мы сделали ещё один круг и в сумерках вернулись в кремль. Вечером государь отпустил меня раньше обыкновенного. По речам и выражению его лица я понимал, что он не держит на меня зла за юродивую, однако воспоминания о ней не дают ему покоя. Стоя посреди истопленной до духоты палаты он вдруг обнял себя за плечи и пожаловался на холод, чего с ним прежде не случалось. Отказался принять Ивашку Хворостинина, хотя мальчишка уже скребся под дверью. Рассеян стал, несколько раз переспрашивал Бучинских и Мосальского, никакого решения в итоге не принял. А ещё по утру он так бойко принимал челобитные от народа. Чего встревожился? Блаженные щедры на добрые предсказания, Борису вон, целую дюжину разных смертей предвещали, а ни одна не сбылась. Одно дурно, юродивая понимала с кем ведет разговор. Уж не подослал её кто?        Прежде чем отправиться домой, я приказал своим людям особенно крепко бдеть этим вечером, вдруг в городе слух какой пойдет. Нужно пресечь все толки на корню вместе с языками.        Заснул я крепко, как медведь, вой ветра за окном служил мне колыбельной песней. За миг до сна подумал, а правда хорошо б проспать до самой весны, а там государева свадьба и поход на Крым. Зима мертва и тосклива. Она дышит схороненной под снегом землёй…       В полночь меня разбудил незваный гость. Молодой десятник. Ворвался, распихав слуг, в лице ни кровинки, сбивчиво рассказывает что–то, а я спросонья не могу разобрать его речь. Слова гулко отбиваются в пустоте черепа.        Во дворце измена. Стрельцы решили извести царя.       Ночь хлестала по щекам свежими розгами, застилала взор снегом вперемешку с колючей ледяной моросью. Знакомый путь до кремля обратился в нескончаемую чертову череду дворов и улиц без конца и края. Конь подо мной поскользнулся, завалился на бок и отдавил мне ногу. Не помню, как заставил его подняться, как сам вернулся в седло. Никак не мог попасть в увертливое скользкое стремя, а невозвратимое время утекало прочь. Я задыхался, распахнутый рот по–рыбьи раскрывался, но не мог захватить воздуха.       Они не посмеют убить его. Не сегодня. Никогда. Ублюдки. Сучьи дети. Безбожники!       Кремль стоял в лживом благолепии покоя. По постам ходили стрельцы и немцы. Я пошел тайным ходом, о котором кроме царя и особо приближенных не знал никто. Двери его выходили прямиком к царевым покоям, но подниматься пришлось по крутой лестнице. Пот струился по всему телу. Исходилось в агонии сердце, перед глазами плыло от духоты и боли. Ушибленная нога не сгибалась в колене.       Вдруг острая судорога прошлась по ней. Я покачнулся, в последний миг успел ухватиться за стену. Со всей силы ударил кулаком по бедру. Полегчало, но едва ли. Я вихрем бросился наверх. И вот дверь, пыльная, тяжелая, с монолитным чугунным замком. Рука дрожа полезла в карман, но заветного ключа там не оказалось. Влажная рубаха прилипла к моей спине холодной шкурой. В темной спешке я надел не тот кафтан. Отчаяние обуяло меня. Со всей силы я ударил по двери. Загремел по безмолвствующим коридорам глухой деревянный грохот. Ещё один удар. Я не могу совладать с собой. Дмитрий там, в десятке шагов от меня. Жив ли он ещё? Кто хранит его?       Опираясь о стену, я спустился вниз. Ноги не чувствовал, она превратилась в неповоротливый мешок, полный иголок и вымокшей муки. Зашел с главного входа. Стрелецкие заставы пустовали. Душа рухнула на снег. Опоздал. Я опоздал.       Коридоры, душные и тёмные. Вьются, вьются змеями ступени да ковры. Багряный бархат чёрен, как запекшаяся рана. Каждый шаг отдается болью, дыхание замирает ножом поперек глотки. В глазах плещется непролитая кровь.       Господи, укрепи меня! Не дай случится злодеянию! Защити его, умоляю, защити!       До государевых покоев осталось всего ничего, когда я услышал голоса. На последнем издыхании спрятался за углом, притаился. Тьма обняла меня тяжелыми руками, притянула ближе, заглушила моё надсадное собачье дыхание. Я замер. Набатный бой шагов. Сколько их? Дюжины две, нет, больше. Безликие красные тени с бердышами в руках. Жилы забились на висках. Я слизнул с губ едкую соль. Ладонь моя легла на рукоять сабли. Сердце бьется то ли в горле, то ли в брюхе, но уж точно не в груди. Там пустота и сырой холод свежей могилы.       Один в поле не воин, так говорят. Вот мы сейчас и поглядим.       Осенил себя крестным знаменем. Вышел из укрытия. Стрельцы замерли, ощетинились бердышами, но даже ночь отказалась потворствовать им. Бледная луна бросила обличительный свет на их поганые лица, но не затронула моего. Тридцать девять человек. Навстречу мне двинулся их голова.       — Андрей Васильевич, пришли, как ты и велел! Прикажи и сию секунду пойдем бить недоноска польского!        Андрей Васильевич. Шерефединов значит. Старая паскуда. Его вразумит одна могила.        — Вы, сукины дети, пойдете на дыбу! Иуды! Цареубийцы! Что удумали?! — изо всех сил закричал я. Рокот понесся по стенам.        — Басманов! Это Басманов!        — Расстригин пёс!        — Бей его, братья!        С серебряным шелестом сабля выскользнула из ножен. Стоило для начала отсечь себе ногу, всё равно никакого толку с неё. Не успел. Стрельцы бросились на меня. В ночи их алые кафтаны казались серее отхожей грязи. Прав был Дмитрий, предпочитая немцев этим ублюдкам. Дмитрий. Слышал ли он мой крик?        Я замахнулся саблей. Смерть дыхнула холодом в лицо. Сырой запах земли. Соль крови на языке.        Со спины раздался шум, топот, неразборчивый говор. Я кинул беглый взгляд из–за плеча. Ещё предатели? Нет. Немцы спешили сюда! Стрельцы всполошились, бросились врассыпную. Я ринулся им вслед, схватил за ворот одного, ударил об стену и кинул на пол. Горестный стон потонул в грохочущем бегстве. Плашмя я надавил саблей стрельцу на горло, но тот и не думал сопротивляться. Я узнал его. Сотник, чин получил в прошлом месяце за добрую службу.       Немцы связали ещё шестерых. Окруженные пищалями и мечами изменники, стреноженные, как выхолощенные бараны на торгах, жались друг к другу, затравленно озирались, двое пытались придать себе вид лихой и бесстрашный, но масляный блеск их лиц выдавал, что боятся они пуще всех. Первыми заговорят, когда их шеи обнимет пенька.       Толпа иноземцев расступилась, словно волны Красного моря, пропуская вперед того, чью жизнь я отмаливал, покуда смерть дышала на моё чело.        Немой тенью правды и возмездия Дмитрий прошел мимо меня, окинул взором изменников, обомлевших в его присутствии, и чужим, грозным голосом, от которого даже у меня свело живот, приказал:        — Созывайте всех стрельцов на моем крыльце. И этих туда ведите.        Я не мог разглядеть ни единой черты, тьма облегала его тонким непроглядным покровом, даже волосы утратили свой огненный цвет и стали вздыбленной грязной гривой.       Тень Грозного явилась мне среди полуночи и смуты.        — Идем, Басманов.        Пламя факелов взвивалось в небесном мраке, дрожало под ударами ветра. Резкие, нервные тени проносились по взволнованным лицам. Дмитрий вышел на крыльцо как был: без шубы, в одном легком кафтане, расстегнутом на вздымающейся груди. Белее снега сияла кожа его. Вместо живого подвижного лица на мир глядела грубо сделанная личина с неподвижными глазами и мрачным изломом рта. Стрельцы переступали с ноги на ногу, как застоявшиеся кони, опасливо перебрасывались взглядами. Многие из них знали о заговоре и малодушно молчали. Затерялись средь них и те, кто с оружием шел к государевым покоям. Я чувствовал их выжидающие волчьи взгляды на себе. Почуяли кровь и гарь. Зверьё как оно есть.        Нестерпимо ныла нога. Мороз обгладывал оголенную шею. Дышать больно, так остер воздух в этот тёмный час.        Дмитрий выступил вперед. Засвистала холодная тишина. Душа замерла меж ребер. И вот он заговорил…        Речи его всегда обладали невыразимой порабощающей силой, какая встречается не у всякого полководца или священнослужителя. Но той ночью мы услышали не просто слово. То был Глас столь ясный и высокий, что небеса содрогнулись темнотой.        И стыд возопил во мне.        — Мне жаль вас, вы грубы и нет в вас любви. Зачем вы заводите смуту? Бедная наша земля и так страдает. Что же, вы хотите её довести до полного разорения? За что вы ищите мне погибели? В чем вы можете меня обвинить? Вы говорите: я не истинный Дмитрий. Так обличите меня! Обличите! Тогда вы вольны лишить меня жизни, моя мать и бояре тому свидетели. Я слова против не скажу и противиться правде не стану… Я жизнь свою ставил в опасность не ради тщеславного возвышения, а затем, чтобы избавить наш народ, порабощенный нищетой и голодом под гнетом гнусных изменников. Меня призвал к тому Божий перст. Лишь воля Создателя помогла мне овладеть тем, что принадлежит мне по праву. Так говорите прямо, говорите свободно: за что вы меня не любите?        Я стоял ни жив, ни мертв, в подобном же состоянии пребывали стрельцы. Средь снега метались отголоски слов, опадали на плечи, жалили покрасневшее лицо. Не знаю, что вдруг сделалось со мной, но я готов был пасть на колени пред государем и повиниться во всем, что когда–либо мыслил о нем дурного. Ушибленная нога услужливо подкосилась, я едва успел ухватиться за перила.        И тут стрельцы единой алой волной рухнули в земном поклоне, исступленно, в слезах закричали: «Кто злоумышлял против тебя, отец наш?» От их подобострастных псовых голосов у меня затряслись поджилки. Свора. Как есть свора.       Дмитрий слегка кивнул мне, и я, превозмогая боль, отворил дворцовые двери. Немцы вывели заговорщиков, поставили их против коленопреклонённой толпы, как зайцев перед борзыми. Поднялся вой и повинный плач. Предатели молили царя о милосердии. Господом Богом клялись, заливались слезами, ползали в поклонах. Дмитрий безмолвствовал. Но стрельцы не нуждались в словах, чтобы услышать приказ. Я славно выучил их.        Красное людское море поднялось и пожрало тех, кто по утру был его частью.       Стены кремля заполнились криком.       Не дожидаясь конца расправы, Дмитрий ушел во дворец. Я не понимал, куда он идет, позади остались немцы, защита, впереди только сумрачная пустота коридоров. Сил догонять его не осталось, я едва–едва полз вперед, припадая всем телом на стену.       — Государь!       Замерев в полушаге, Дмитрий обернулся. Кажется, он только сейчас заметил меня. Проклиная невыносимую боль, я поспешил догнать его. Каждый шаг стрелял в голову болью. Я стиснул зубы до треска.       Сперва мне показалось, что молодой царь продрог на ветру, жуткий озноб колотил его, а затем разглядел горестные капли на измученном лице.       — За что они так, Басманов? — тихо спросил Дмитрий. — За что? За что? За что?       Он всё повторял и повторял это, покуда рыдания не сковали его горло. Всхлипнул, как утопленник, и задрал голову, но поздно, чёрное горе сомкнулось над ним. Оставалось только плакать.       Сейчас уже не вспомню, я ли первым потянулся к нему, или Дмитрий неверно истолковал моё случайное движение и подался вперед. Но вот он в моих объятиях. Его слёзы уходят в моё плечо, как дождь в землю.       Глупость–то какая, не впервой же предают. Да и я о том предупреждал. Зачем же он плачет горько, точно брошенное дитя? Какую судьбу он мнил себе, надевая царский венец? Любовь и почет? Дурак, как есть дурак.       Но душе тревожно до оторопи. Дмитрий кровоточит изменой у меня на руках. Его крепкая спина содрогается под моими пальцами, и я сам начинаю дрожать. Тепло и тяжело его тело переходит в моё, шею покалывают потемневшие золотые волосы. Бездумно касаюсь их. Мой собственный трепет пугает меня. Словно подбитую птицу держу в ладонях.       В отрочестве мне нравилось сжимать их в кулаке, бьющихся, беззащитных, смертных. Давить большим пальцем на вздувшуюся грудку, там, где стучит сердце размером с горошину. Чувствовать, как тонкие косточки дробятся внутри нежного тельца. Как лезет сквозь пальцы мягкий пушок, смешанный с кровью и утробной требухой. Их откровенная слабость льстила моей силе.       Хватка моих рук становится крепче. Дмитрий не противится, напротив, доверчиво льнет ближе. Его ребра раздуваются всё тяжелее и тяжелее. Медлит дыхание, он не может вволю вдохнуть прогорклого ночного воздуха. Я слышу истошное биение его сердца. Крепче. Ему должно быть больно. Ещё крепче. Не может дышать. Зачем же он обнимает меня так, будто надеется проломить мою грудь и найти пристанище меж рёбер?       Голова моя опускается ниже, щека задевает вздыбленный огненный затолок. Я хочу слышать, как последний вздох застрянет у него поперек глотки. Мой битый золотой щеглёнок… Мучительные тиски объятий слабеют. Я не отпускаю его, нет, но что–то переменилось в том, как я держу его. Рыдания затихли.       «Господи, — в отчаянии подумал я, забирая его всего в свои объятия. — Господи, оставь его навеки безутешным. Оставь его искать утешение во мне».
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.