ID работы: 13309281

Евангелие от Басманова

Слэш
R
Завершён
61
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
251 страница, 14 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
61 Нравится 32 Отзывы 19 В сборник Скачать

11. Вдовья доля

Настройки текста
      Чёрные сосны частоколом упирались в мутное небо, острыми разлапистыми пиками прямо в рыхлые белые бока. Морозная короста щербилась на широком деревянном кресте. Могила с трудом проглядывалась, серый февральский снег плотно укрывал её. Опустившись на колени, я сгреб его в сторону и пальцами впился в мёртвое земляное чрево. Твёрже камня, холоднее льда, совсем как твоё тело, когда тебя положили в сосновую колыбель и оставили дремать посреди притихшей часовни. Ни приторный запах кадила, ни гниловатая сладость тлена не могли перебить зимний запах смолы, он пробирался до самой груди и там оседал липкой испариной. Твоё молчание заглушало бормотание престарелого дьячка. На тебя хотелось смотреть, хотя гниение уже тронуло твоё светлое лицо. Даже во смерти ты оставался живее меня. Я знаю это, хотя меня не было там. Я и сейчас не должен находиться здесь.       Но вот он я, Ивашка. Здравствуй, братец.       Весть о том, что матушке сильно нездоровится, пришла отвратительно не вовремя. Близилась Масленица, и Дмитрий возлагал большие надежды на нее. По его приказу на берегу Москва–реки выстроили огромную ледяную крепость народу на потеху. Хотя весна уже стояла на пороге, морозы не желали уходить прочь, в кои–то веки от этого был толк, а не одно расстройство. На масленичную субботу назначили шуточный штурм, повеселиться да кровь разогнать пред грядущим походом. Защитниками крепости предстояло стать боярам с князьями, Дмитрий же с немцами выступали захватчиками. Средь русских я оказался одним из немногих, кого он пожелал видеть на своей стороне.       — Довольно мы воевали друг против друга в прежние годы, пора наконец вместе принять бой, — сказал он, с гордостью оглядывая почти законченную крепость. Построили её на совесть: мутные серые глыбы прилегали одна к одной, высились стройные башни, точные копии кремлевских только поменьше, зияли холодом пустые бойницы. Любуясь на это ледяное чудо, Дмитрий не скрывал мальчишеского восторга. Из его приоткрытого рта вырывалось белое дыхание, а щеки пылали как грудки снегирей.       — Досадно слышать это, — вздохнул я в сторону и, насладившись недоумением на государевом лице, пояснил, — Никакой радости сражаться без достойного соперника.       — Подожди, уж недолго осталось. Только свадьбу отгуляю, сразу на Крым пойдем, а там только успевай отбиваться.       — А толку–то? Средь тысяч крымчаков дай Бог найдется хоть один, способный ровно держать саблю. Куда им до тебя, непобедимый цесарь?       Царский кулак крепко пришелся в моё плечо, но вместо слов ругани я разразился смехом. Стайка воробьёв, гурьбившаяся на ветках ближней берёзы, в страхе сорвалась в небо, забивая мой хохот шумом крыльев.       — Будешь так отвратно льстить, Басманов, окажешься среди бояр на крепости.       Как бы он ни гневался, я видел, что мои слова ему приятны. Мы часто сходились в боях, и каждый раз был непохож на прежний. Впервые я встал против него ещё прошлой весной, когда мы гостевали в Туле. Вспоминать о том случае без стыда невозможно.       Пока я сражался с самозваным царевичем, во мне боролись ненависть и страх. Не сдерживайся, шептал смиренно погребенный гнев, бей во всю силу, пусть все увидят, какой он жалкий. Он никогда бы не добыл себе царства честным боем, одна измена выстлала ему дорогу к трону. Не дай ему забыться. Пускай глотает собственную кровь с позорным осознаньем. Он не великий воин, каким мнит себя. Всего лишь зарвавшийся щенок. Ты так хотел втоптать его в грязь. Давай же!       Но рабская душа, воспитанная сызмальства моими покровителями, оказалась сильнее гордости. Ударь я слишком сильно, не дай Бог до крови, и лишился бы головы. Скажут, на жизнь царя покусился, измену задумал. Пусть этот хлыщ думает о себе всякое, в моих руках его никчемная шея. Впервые в жизни я поддался, но лучше бы мне этого не делать. Словом я врал паршиво, но фальшь моих движений была очевидна даже слепому. Вместо точных и сильных атак я всё больше защищался и отступал назад, пока удар не выбил меч из моих расхлябанных рук. Верное оружие со звоном рухнуло в пыль. Под ребром уколол стыд. Я не проигрывал с тех пор, как поступил на государеву службу.       Вот только Дмитрий не радовался своей победе. Лицо у него помрачнело, злобная судорога дернула его черты. Вдруг он ловким казачьим движением перехватил саблю и, не щадя силы, плашмя ударил меня по плечу. Мой вопль перепугал весь кремль, толпа сбежалась к ристалищу посмотреть, что происходит.       — Сражайся честно, или ступай прочь к Годуновым! Мне нужен первый воевода, а не чурбан с мечом, — нагло бросил лжецаревич, кривя припыленные губы в презрительной ухмылке. Во мне поднялся такой гнев, что боль в плече показалась лёгким ушибом. Забыв обо всем, я схватил с земли меч и бросился на самозванца с одной единственной целью: убить.       Никогда не забуду довольную улыбку на его лице.       Черт знает сколько мы дрались, может статься, что день минул, а мы того не заметили. Мир вокруг меня пропал, остался только мой враг, бесноватый мальчишка, ловкий и вертлявый, как лиса на охоте. Удар его был хорош, таким и дерево срубить можно. А вот сами движения слишком поспешны, да, иной раз он действовал умом, бил правильно и метко, будто слова пером выводил, но лихой молодецкий запал быстро брал над ним вверх, и он бросался вперед очертя голову. Я не мог измотать его, силы бушевали в его неумной груди. Пробовал напирать грубой мощью, да только загоню его в угол, как он с издевательской легкость выскальзывал. Скучать не приходилось.       Дмитрий остановил бой, когда мы не то что оружие, себя с трудом держали на ногах. Вывесили языки, как два загнанных пса, глотали поднятую нами же пыль, пот лился весенним паводком, только успевай утирать.       — Так–то лучше. Глядишь, на что–нибудь сгодишься, — довольно прохрипел Дмитрий. Не будь я изможден до полусмерти, он бы поплатился за свои слова. Пришлось пожать его взмокшую дрожащую ладонь. Я стиснул её так, что кости затрещали, но Дмитрий в долгу не остался. Хватка у него оказалась железная.       Много боев прошло с тех пор, иногда победа оставалась за мной, иногда за государем, о поддавках я более не мыслил. Мне нравилось сражаться с ним, в пылу битвы, когда я с головой забывался в движениях, невыразимая радость брала меня, и кровь горела будто от вина. Звон благородной стали мне пел задорнее и веселее всех лучших песен.       Но будущий поход я предвкушал не только из–за ратных дел. Устал я в неволи. От вековой дворцовой духоты не спасали ни долгие прогулки, ни охота. Каждую ночь я засыпал и грезил, как проснусь в походном шатре, а по ту сторону раскинулась широкая, не ведающая пощады степь. Представлял, как здорово будет в свободные часы скакать с Дмитрием и не сдерживать коней, не волноваться о том, что кто–то может попасть под копыта. Мне виделось его лицо, вновь смуглое, здоровое, и солнечный прищур весёлых глаз, веснушчатые щёки, округлённые широкой улыбкой. Походы на реку, под вечер или ранним утром, чтобы никто не увязался следом. Не знаю, как будем мы скрывать от остальных тайную природу нашей связи, но сомневаюсь, что война истощит весь его пыл. Иную ночь мне приходилось осаждать Дмитрия, чтоб хоть немного отдохнуть. На свежем воздухе, средь воли и вездесущей смерти он будет жаждать жизни, как никогда прежде. Его молодое звериное естество потребует своё. И я буду рядом.       Что удивительно, ни единая душа до сих пор не заподозрила меня в содомии. Даже братец мой Васька, злостный сплетник, редкостный аспид с нечеловеческим чутьем на подобные дела, всё допытывался, правда ли, что государь водит к себе в баню самых красивых девушек со всей Москвы, дочерей купеческих и боярских, даже монашек, едва ли слюной не захлебывался, описывая воображаемые непотребства, но даже на миг не задумался, что вместо сотен прелестниц был я один. Не смею осуждать его, подобная нелепица здравому на ум не придет. А меж тем я всё чаще и чаще пересекал тьму тайного коридора. И по–прежнему не смел уснуть на царском ложе.        — Морозом надышишься, сразу так в сон клонит, — признался я на обратном пути ко дворцу. Время как раз шло к обеду, и я надеялся урвать себе часок–другой отдыху.        — У меня напротив сил прибавляется. Главное кровь в движении держать, чтоб не озябнуть, — Дмитрий бросил на меня лукавый взгляд. — Поможешь мне?        От дикого мёда его слов у меня стало сладко на сердце. Мы расстались у его покоев, чтобы через несколько мгновений встретиться в моих.        Совесть оставила меня. Тот безудержный порыв отчаяния, сошедший на меня в церкви, рассеялся, и я оказался свободен, как сирота на дороге. Ещё некоторое время молился по привычке, но язык не поворачивался обращаться к Богу ни с просьбой, ни с хвалой. Опостылевший крест на шее я оставил ради одного приличия, подлинной защитой мне стала отцовская ладанка и сокрытое в ней благословление. В храм ходил, как на каторгу, стоял там истуканом, не в силах поднять головы, думал о чем угодно, лишь бы не слышать литургии. Знакомые с детства обряды, запах миры и ладана, золотое величие древнего собора бередили душу, но прикасаясь к образам или руке священника, я не чувствовал ничего, кроме маслянистого тепла дерева и суховатой старческой кожи. С равным успехом я мог целовать дорожные камни, но я целовал его, моего грешного государя. Блаженный грех.        Моё счастье не знало страха перед Богом.        Миг высшего наслаждения, когда всё тело сводит истомой и дрожью, замер на расстоянии одного касания, когда дверь в мои покои задрожала под ударами.        — Чёрт… — сквозь зубы процедил я, пытаясь наскоро достичь желаемого, но грудь насквозь пронзила длинная игла дурного предчувствия. В послеобеденный час никто не смел тревожить меня, спросонья я хуже медведя–шатуна, могу и лапой зашибить. Случилось что–то из ряда вон выходящее. Незваный гость всё настойчивее напоминал о себе. Стук превратился в нарастающую барабанную дробь. Господи, я же не забыл закрыть дверь? Если он посмеет зайти без разрешения, уже неважно, каких вершин достигнет смертоубийственный гнев, мой нагой царь будет обличен в страшном грехе.        — Прячься, — на одном дыхании прошептал я. Крепкие руки обвили мою шею, не давая отстраниться. Щеку обожгло горячим дыханием.        — Ещё немного, Басманов. Не станут же тебе дверь выносить?        Милостивые небеса, его бедра бесстыдно завладевали мной, и все стоны я топил в его плече, боясь услышать хоть самый тихий возглас его удовольствия.        — Я… — слюна и волнение забивали рот. — Боюсь, я забыл закрыть её…        В единый миг Дмитрий отпрянул от меня как ужаленный, суетливо завертел головой выискивая наспех сброшенную одежду. На секунду стук затих, чтоб повториться тремя четкими размеренными ударами. Нашу возню услышали. Вскочив с постели, я быстро натянул рубаху и штаны. Руки пьяно дрожали, никак не могли совладать с пуговицами и петлями. Деревянный грохот гремел в ушах, будто забивали крышку моего гроба.        — Я уйду к себе. Потом объяснимся, — тише дыхания бросил Дмитрий. Одеться он не успел, похватал одежду одним цветастым ворохом и пропал в тайном коридоре, сверкнув напоследок округлыми красотами. О Боже, пошли мне это отрадное видение перед смертью, которая явно не заставит себя долго ждать.        Едва тень молодого царя скрылась за печкой, я подошел к двери и дернул за ручку. Она оказалась закрыта, конечно, она оказалась закрыта. Отпирая её, я копил в себе желчь самой жестокой отповеди, но все слова замерли между зубов. На пороге стоял Васька Голицын. Противно своей обычной змеиной вальяжности он был бледен и страшно взволнован, словно во дворце бушевал пожар.        — Прости, что потревожил, дело не терпит промедления. Я войду?        Он уже шагнул вперед, но я пресек ему путь. Не дай Бог Дмитрий оставил что–то из своих вещей, уж Васька–то с одного взгляда их признает и тогда беде не миновать. Может скандал на всю Москву он поднимать не станет, но намучаюсь я всласть. Ему только дай повод ядом побрызгать.        Опешив от такой дерзости, Васька отступил назад и страдальчески возвел глаза к потолку.        — Петруша, мне всё равно с кем ты там. У нас беда. Отошли свою девку, потом закончите.        — Не могу.        — В смысле не могу? Давно тобой бабьё помыкает?        — Это не простая девка, — брякнул я, не подумав. Врать Ваське нельзя, сам искусный лжец он за версту чуял чужой порок. А доверять ему правду всё равно что давать кошель на сохранение пропойцу.        — Ага, эта девка непростая, эта девка золотая, — фыркнул мой сводный братец. — Что, царевну Ксению с царского плеча пожаловали? Не с плеча, правда… Неважно, давай, выгоняй свою прелестницу. Нам нужно с глазу на глаз поговорить.        — Нет. Или здесь выкладывай, что у тебя на душе, или потом зайди.        Васькино лицо потемнело, волнение сменились резкими холодными изломами, меж русых бровей пролегла глубокая морщинка, совсем как у покойного князя. Моё счастье, что из всех Голицыных Васька меньше всех унаследовал его черты, я бы не вынес этот знакомый до боли укор, и так душа свербела от мучительного узнавания. Если бы отчим увидел кем я стал…        — Вот значит как? Ну ладно, прости, что отвлёк от важных дел. Бывай, братушка, — Васька развернулся и пошел прочь.        — Постой! — я выскочил в коридор, спешно закрывая за собой дверь. — Что случилось?        — Ничего, Петрушенька, ничего. Штаны лучше подвяжи по–человечески, а то свалятся.        Понимая, что ничего от него не добьюсь, я вернулся к себе. Посреди комнаты валялись унизанные жемчугами и сапфирами туфли, которые не мог носить ни я, ни уж тем более какая–нибудь девка. Одного взгляда хватило бы, чтобы сложить два и два. Пусть имя моего любовника осталось бы для Васьки загадкой, ответ скоро бы нашёлся.        Но зачем он приходил? Ещё и в таком состоянии. Особой братской близости меж нами не случилось, да и родственные узы меж нами зиждились на словах с воздухом. Васька был княжеским сыном от первой жены, Адрейка с Ваньком уже от моей матери родились. Никогда б он не пошел ко мне со своей бедой, как и я к нему. Ещё и говорить желал наедине. Не задумал ли чего? Наш прошлый разговор за закрытыми дверями едва не сделал меня цареубийцей.        Тревожно вздохнув, я поднял злополучные туфли и направился к печи. Негоже оставлять государя босоногим.        К вечеру мои волнения не улеглись, и вместо того, чтобы провести остаток дня при царе, я решил ехать к Ивану. Уж если Васька до меня снизошел, то младший Голицын точно обо всём знал.       Как же он изменился, мой сводный младшой. Видя его на расстоянии руки, а не в Думе, я запоздало обнаружил отпечаток минувшего года на его скорбном лице. Едва перешагнув за рубеж тридцатилетия Иван уже поседел, совсем как старый князь, и это сильно бросалось в глаза в сравнении с другими братьями. У Васьки и Андрея осталось довольно золота в волосах, может пара белых нитей пролегло то тут, то там, Иван же обрядился в сплошное серебро, одни брови да усы темнели. Нижние веки его набрякли, опустились, отчего он всегда казался печальным, однако взгляд его обладал пророческой выразительностью, выдержать которую могли немногие. Самый молодой из нас он выглядел умудренным годами стариком.       — Не ждал тебя, Пётр. Чем обязан? — не скрывая удивления, осведомился Иван. Мы стояли в сенях его дома, на дворе бушевала неумолимая зима, обозлившаяся к своему концу до звериной лютости. Слуги сразу провели меня в тепло, уже потом доложили хозяину. В кои–то веки моя фамилия послужила во благо, кто б оставил первого человека при царе ждать за воротами?       — Васька сегодня заходил, поговорить хотел. Не знаешь, что у него за дело? Больно вид у него встревоженный был.       — Он разве не сказал тебе?       — Нет.       — Не понимаю, зачем тогда он… Ладно, проходи, снимай шубу. Как раз на стол накрыли. Хотя разговор, сразу предупрежу, не застольный.        Мы ужинали в полной тишине. Прошел год с тех пор, как Иван овдовел, но на его быте и домашнем порядке это никак не сказалось. Светлые натопленные палаты, опрятный двор, где всё и вся на своих местах, расторопная челядь, лоснящаяся довольством, — Иван вырос достойным хозяином под стать своему отцу. Рядом с ним я невольно робел, его спокойствие и размеренность усмиряли без всяких слов, словно медленно наступающий холод.        — Так вот о деле, с которым к тебе приехал Василий, — Иван отставил ложку в сторону, вытер руки о бороду, а затем жестом отозвал всех слуг, служивших при столе.        — Пришло письмо от Ирины Васильевны. Матушка совсем плоха стала, того и гляди Господу душу отдаст. Ты бы съездил, проведал её, пока не поздно.        Я не сразу понял о ком он говорит, а потом озарение осветило поблекшую память. Ирина Васильевна. Ивашкина вдова. Я и думать о ней забыл. Совесть наотмашь царапнула по груди. Молодец, Басманов, бросил на произвол судьбы несчастную женщину с ребёнком.        — Она живет с матушкой? Вроде ж земля ей после Ивашки осталась.        — Я уговорил её переехать. Нехорошо вдовице одной оставаться, мало ли кого нечистая принесёт, а так и ей не одиноко дочку растить, и о матушке есть кому позаботиться.        На словах о незваных гостях он отвел взгляд, и голос его стал невнятным, почти бормотанием, зато потом взмыл вверх вдохновенным напевом.        — Вот оно как… Что ж, съезжу после Масленицы. Васька меня, право слово, напугал, рвался так, будто за ним волки гнались, — у меня вырвался дурацкий смешок, и в ответ на него лицо Ивана стало только строже, в нём не осталось ни капли сердечного тепла.        — Твоя мать умирает, Пётр, и ты должен ехать к ней немедля, — каждое слово он выбивал металлом об металл, звонко и жестко. Надо же, отчитывает меня как младшего! Посмей такое вытворить Васька, зубами бы поперхнулся, но из непримиримых глаз Ивана на меня глядел покойный князь, и под этим взглядом я превращался в безропотного сопливого мальчишку.        — Не могу я сейчас, у государя большие замыслы, мне при нём быть должно, — неловко оправдался я и сам себе устыдился. Губы Ивана презрительно дернулись.        — Игрища у него, а не замыслы. И ты ставишь их выше умирающей матери? Не ожидал от тебя.        Он зрел в корень, мой проницательный, не по годам мудрый младший брат. Но где ему понять, что не масленичные потехи да забавы я предпочитал смертному одру дорогой моей родительницы, а моего славного государя — старой стервятнице, которая всю жизнь глодала мои кости и не преминет полакомиться напоследок, если ещё жива будет. Господи, да она на последнем издыхании сумеет проклясть меня, сляжет потом довольная и умиротворенная во гроб, а мне жить с её отравленным плевком. Принеси Васька извести о её смерти, я сорвался бы первым исполнять сыновий долг, но отправляться туда по бездорожью, предчувствуя, что она встретит меня живой — от этой мысли у меня сворачивались кишки.        — Вань, на что мне ехать сейчас? Радости ей эта встреча не доставит, я никогда не числился её любимцем. Уж лучше тебе или Андрейке, да хоть бы Ваське съездить. Вас она любит, а я так, что уродилось то уродилось, — я нарочито безмятежно махнул рукой, отгоняя мрачный призрак. Весь в своего отца. Что бесовская кровь творит.        — Мы с ней на Святках виделись, а ты когда в последний раз бывал в тех местах? Если память меня не подводит, мы тогда Дарью хоронили, помяни Господь её душу. Ивашку ты провожать не стал.        Спокойно и расчетливо Иван забивал в меня гвозди, как маститый кровельщик. Всё припомнил, и жену, и брата, красноречивым молчанием добавил умирающую мать. В отражении его серых очей я смотрелся последним негодяем, каиновым отродьем.        Как и старый князь, он умел отличить выродка под одному взгляду.        Удушливый огонь поднялся от груди к горлу. Искры затрещали в глазах.        — Я не поехал провожать Ивашку, потому что это убило бы её. Он там, в гробу, а я стою живой, бросаю на него землю. Матушка бы рядом слегла.        Откровение вырвалось против воли, но только оно оказалось сказано, как на душе стало легко и больно, словно я вскрыл застарелый нарыв и позволил гною течь наружу. Мерзость очищения.        — Твоя правда, ей нелегко пришлось, но всё же… — впервые за этот вечер Иван растерялся, не зная, что сказать. — Ты мог приехать ради Ивашки. И ради себя.        Сгустилась тяжелая тишина, в которой каждый думал об одном — о том далеком дне на погосте, когда в землю лёг мой единокровный брат. Мне отчетливо до помутнения рассудка казалось, что каким–то неведомым образом я был там, стоял среди всех них, моих родных и скорбных, я наяву видел зияющую влажным сумраком могилу, слышал гнусавые причитания священника, нос щекотал запах ладана и гнилой листвы. По нижнему веку выступила сырая кромка. Нет, меня не было там. Довольно обманываться видениями.        — Знаешь, мне кажется, матушка ждала тебя, — тихо, подбирая слова крупица за крупицей, вымолвил Иван, глядя куда–то в сторону. — Пока собирались на погост, она всё на дорогу озиралась, будто кто–то собирался появиться.        Он поднял на меня лицо, полное ясной печали.        — Былого не вернешь, но сейчас всё в твоих руках. Ты нужен ей, Пётр, даже если она никогда этого не признает.        Тем всё и решилось.        Тяжелее, чем принять этот путь, оказалось поведать о нём Дмитрию. Я нашел его утром во внутреннем саду, нелепой выдумке его восторженного ума. В отличие от пышных открытых садов, радующих глаз простором и яркой зеленью, этот я на дух не выносил. Есть что–то неправильное в растениях, запертых в четырех стенах, без неба и солнца. Да, окна здесь поставили вчетверо больше, чем в других палатах, но даже тонкие заморские стекла омертвляли солнечный свет, превращая его в пустые белые полосы. Всё вокруг выглядело угрюмым и прибитым, как прислуга у жестокосердного хозяина, ещё и печка удушливо чадила, будто в бане. Не прошло и пяти минут в этом сумрачном раю, а с меня уже семь потов сошло.       Дмитрий сидел на лавке под сенью разлапистой смоквы, единственного дерева, которому здешняя парилка пришлась по нраву, и читал какое–то письмо. Вдруг он стиснул его в кулаке и, вскочив на ноги, бросил в дальние заросли. Замечательно, он вне себя от ярости. Самое время сообщить, что меня не будет на штурме.       Невыносимо трещали птицы в клетках, мои мысли терялись в их крикливом многоголосье, в шелесте сотен крыльев. Как же я ненавидел это место.       — Дурные вести, государь?       — Замечательные! Просто замечательные! — вспыхнул он и бросился ходить по дорожке туда–обратно, словно зверь в клетке. Руки его гневно взлетали вверх с каждым новым словом.       — Пан Мнишек пишет, что раньше лета они не явятся. Подожди, мол, милостивый цесарь, ещё немного и будет тебе радость. Куда ещё ждать? Два года прошло! Целых два года я не видел мою Марину! Каждый новый день тянется как век без неё, а он смеет требовать…       Вот оно что. Осточертевший царский тесть со своей неуемной жаждой злата. Уж сколько им послали денег и других подарков, только бы они до поста успели приехать, а он всё тянет и тянет и никак не отправится в путь. Десять свадеб успели бы сыграть, если бы Дмитрий отказался от этой несуразной девицы.        — Два года — это много. Кто знает, как она переменилась, — хмыкнул я. — Полячки и так славятся неуемной гордыней, а она с ноября меж своих царицей считается. Надеюсь, Власьев научил её, как вести себя при дворе.       — Надеюсь, ему хватило ума действовать строго по моим указаниям, а не усердствовать от себя, — огрызнулся Дмитрий. — На что мне очередная боязливая девица, которая и дышать не посмеет без моего разрешения? Таких и у вас довольно. А панна Марина другая. Из подобных цариц вы знали лишь бабку мою, Елену Глинскую, да княгиню Ольгу, но Марина их всех сильнее будет. Да что рассказывать? Увидишь её, сразу меня поймешь. Если вообще увидишь, мне начинает казаться, что Мнишек никогда не отдаст её мне.       Измотавшись, он обратно рухнул на лавку и обессиленно сгорбился. Я опустился рядом и, подглядев, далеко ли от нас остались слуги, взял его ладонь в свою. Наши пальцы переплелись.       — Он из тебя жилы тянет, пользуется твоей любовью. Скажи, чтобы ехал быстрее или летом он нас здесь не застанет. Не будешь же ты медлить с походом ради свадьбы? Вот увидишь, тут же объявится, как миленький.       — Добрый совет, Басманов, — губы его тронула улыбка и сей час же погасла. — Но что станет думать обо мне Марина? Это почти разрыв помолвки…       — Какая разница? Не её ума дело. Повезёт — станет царицей, не повезёт — пусть на отца своего ропщет. Велика беда.       — Грубый ты человек, Басманов, сразу видно не любил никогда.       Меня изнутри обожгло, а Дмитрий отпустил мою руку и горестно вздохнул. С каждой минутой моя новость становилась всё тяжелее и неуместнее, но я не мог оставить её за душой. Иван не простит меня, я сам себя не прощу, если сейчас смалодушничаю.       — Мне придется уехать в скором времени. Моя мать при смерти.       Будто гром прогрохотал среди райских кущ. Смерть ступила в искусственное лето, прошлась мимо деревьев и кустов, всколыхнула яркие перья птиц: канареек, щеглов, попугаев, зимородков. Сладковатый прелый воздух наполнился изморозью.       — О, Господи, Пётр, я сожалею! — Дмитрий разом встрепенулся, обратился ко мне всем телом. Сердечное волнение затмило в нём собственные тяготы. Теперь уже его руки поймали мою и стиснули крепким замком.       — Поезжай скорее. Все траты пиши на моё имя, бери лучших лошадей, сани, карету, всё что понадобится. Какое несчастье… Только он, любивший свою названную мать до потери рассудка, мог придумать мне такую же любовь. Я не стал его разочаровывать, на что ему мои детские страдания, которые самому давно пора выбросить и позабыть, как отслуживший скарб. В рукаве моём притаился другой нож.       — Благодарю, государь, за милость твою, но я должен сказать… Я не успею вернуться к Масленице. Дороги в том направлении худые, а после всех метелей проехать там почти невозможно.       На мгновение лицо его исказилось гадкой гримасой разочарования и обиды, но он тут же скинул её. Внутри меня всё оборвалось. Возможно, я упускаю прекраснейший из дней ради мытарства.       — Это неважно, Пётр. Главное, чтобы ты успел к своей матушке. Как её зовут? Я прикажу молиться за неё во всех церквях.       От его горячего сочувствия мне стало не по себе. Почему внутри меня не нашлось ни единой искры его огромной души? Почему всё, что вело меня в отчий дом, — стыд? Случись беда с инокиней Марфой, Дмитрий бы от неё ни на шаг не отошел. А я… Смог бы я утешить его?       Верно что–то переменилось во мне, потому что его руки отпустили мою взмокшую ладонь и, опутав плечи, притянули близко–близко к себе. Но мне было душно в его объятиях, невыносимая жара, кругом въедливый густой пар, чертовы птицы гомонят неустанно, уши разрываются от их пронзительных голосов. Я поднялся с лавки, разрывая нашу краткую близость.       — Не нужно ничего, государь, я сам позабочусь о том.        Зарю нового дня я встретил на заснеженной дороге. К обеду поднялась метель невиданной силы. Встревоженным пчелиным роем снег кружил повсюду, глаз не удавалось продрать, колючая белая пелена слепила их. Пришлось остановиться в ближайшей корчме, там же и заночевали, когда поняли, что до будущего дня благой погоды ждать не придётся.       Без всякого удовольствия я налегал на вино, топя в нём утомительное ожидание и застарелые печали. Каждую минуту прикасался к отцовской ладанке. Что он мог положить туда? Образок? Пальцы не находили прямых линий, что–то там было такое округло и плавное. Вдруг ветхая ткань разошлась нитками. С грохотом под лавку укатилась небольшая вещица, я толком не успел разглядеть. Корчма плыла перед пьяным взором, под руку попадались лишь пыль да мелкий ссор, пока я наощупь искал свою потерю. Кожу обжег холод металла.       Сжимая кулак, будто в нём заключалась вся моя жизнь, я подошел ближе к догорающей лучине и раскрыл ладонь. На ней лежал удивительного вида перстень. Массивная золотая оправа с переплетением узоров, а в ней яркий, как застывшая капля солнца, янтарь, размером с хорошую вишню. В рыжей его сердцевине навеки застыла синяя звезда. Цветок, кажется, василёк или кто–то подобный ему.       Второго такого перстня не нашлось бы во всем свете. Несложно догадаться, как он оказался у опального опричника. Теперь он нашел пристанище на моей руке рядом с подарком самозванного царя.        К утру метель не утихла, и я потерял ещё один день в похмелье и тягостных размышлениях.       В глубине души я надеялся каким–то чудом вернуться к масленичным гуляниям, хоть бы в последний миг, когда Дмитрий потеряет всякую надежду. Представлял, как он обрадуется, как оживет его лицо при виде меня. Я засыпал с этими мечтами и даже во сне понимал, что сбыться им не дано.       Природа непримиримо шла наперекор всем планам. Дороги занесло, мы с трудом пробирались сквозь сугробы, а когда оказывались на ровной местности, изможденные кони едва волочили ноги. Приходилось часто менять их и самим оставаться на постой, морозы ударили с новой силой, никакая шуба от них не спасала.       В начале новой седмицы наконец добрались до родного села. Противно засосало под ложечкой. По такому бездорожью я только дай Бог к началу поста вернусь, если останусь здесь больше чем на два дня. Не сказать, что я жаждал задержаться, но стоило набраться сил перед обратной дорогой.       Отчий дом постарел за годы моих блужданий, некогда яркий и пышный, как свадебный каравай, теперь он представлял собой унылое зрелище. Обтрепались резные наличники, в окнах застыла холодная припыленная тьма. Высокие ворота стояли неприступно и мрачно, не хотелось переступить за их черту. Дворовые псы, почуяв чужака, подняли истошный лай.       — Будет вам! Чего разорались? Ах–ти…        Из–за ворот показалась молодая женщина в скорбно чёрном одеянии. Лицо её бледностью и тоской могло соперничать с туманной луной, в покорно опущенных глазах, тёмных, как потухшие угли, не осталось жизни. Я с трудом признал Ивашкину жену. Вдовья доля изничтожила её прежнюю красоту, она вся подурнела, осунулась, просто бесхозная тень, ждущая ночи, чтобы исчезнуть.       — Пётр Фёдорович, батюшка, проходи, будь гостем. Рада видеть тебя, — пролепетала Ирина, когда я наконец продрался к ней через сугробы, залегшие до самых ворот. Мы чинно расцеловались, как неожиданно дверь дома открылась и на улицу выглянуло любопытное детское личико.       — Фетинья, а ну быстро в дом! Простудишься       Но противно её словам девочка выскочила на мороз как была в лёгком сарафане да с непокрытой головой. С улыбкой она бросилась к нам, но вдруг замерла на месте, нахмурила белёсые брови и, разглядев меня как следует, юркнула обратно за дверь. Будто молния сверкнула. Вот что значит юность.       — Взрослая уже совсем, — про себя заметил я. В последний раз племянницу я видел, когда она ещё в люльке лежала, а Ивашка поминутно подходил к ней и любовался, будто чудом неземным. До чего она теперь похожа на него в детские годы, ни капли чёрной басмановской крови в её светлых чертах. Повезло девчонке, счастливой будет.       Едва ноги переступили порог дома, как в нос тут же ударил сухой запах старости и неутихающего траура. Тусклое февральское солнце стеснялось заглядывать в окна, кругом царили угрюмые густые тени. Казалось, я очутился в заброшенной деревенской часовне, а не в княжеских палатах. Я не узнавал родных стен, среди которых рос и креп.       — Как матушка? — вполголоса спросил я. Ирина быстро перекрестилась на образа.       — Божьей милостью, Пётр Фёдорович, сейчас почует. Прикажешь известить о тебе?       — Нет, не стоит тревожить её, поговорим как проснется.       — Отобедаешь тогда? Мы тебя, право, так рано не ждали, никаких яств не приготовили, прости великодушно за скромный прием, — с печальным надрывом залебезила она, всё также глядя в пол.       — Благодарю, не голоден. Прикажи показать моим слугам, где разместиться, я покуда не стемнело на погост схожу.       Тут снова выглянула Фетинья. Не по–детски строго она глянула на меня, склонила голову набок, как любопытная птичка.       — Фетинья, это Пётр Фёдорович, твой дядя. Помнишь, я рассказывала о нём?       Очевидно девочка не помнила тех рассказов. Бесстрашно она подошла ближе ко мне. Ивашкина порода, тот тоже никогда робости не знал.       — Ты тятин брат? — спросил она с недоверием.       — Да. Гостинцев тебе привез с Москвы, — я показал на маленький сундучок в руках моего слуги. В последний момент сообразил, что нехорошо с пустыми руками ехать, понабрал всяких безделушек и угощений. Девочка не выразила никакого интереса.       — А тятя когда приедет? — вдруг спросила она.       Белое лицо вдовы залилось густой краской. Прежде чем я нашелся с ответом, она схватила дочь за плечи и подтолкнула её к служанке.       — Скоро. Ступай к себе и не выходи пока не позовут, — прошипела сквозь зубы Ирина и, когда девочку увели, обратилась ко мне с заискивающим собачьим выражением, — Прости её, она так князя Василия Васильевича кличет, дитё неразумное, что с неё станется.       — Он обещался приехать?       — Я… я не знаю наверняка, просто подумала, что и он, и Андрей Васильевич с Иваном Васильевичем будут к Масленице, как в прежние годы, — последние слова она добавила уже тише. Постыдный багрянец никак не сходил с её одутловатых щёк.       — Дай мне знать, если от них будут вести, — сказал я и раскланялся.       Моя оплошность, даже не додумался спросить Ивана, поедут ли они к матери, но тем лучше, если все братья соберутся в скором времени. Коль дело пойдет худо и случится непоправимое, они разберутся со всеми хлопотами. Мысль остаться здесь узником при умирающей матери доводила меня до бешенства.       Погода поуспокоилась, моросил мелкий колючий снег, изредка налетал ветер. Я дошел до церкви, за которой средь снега выступали неровные бугры могил. Ивашкина ютилась рядом с захоронением старого князя, до которого я мог дойти с закрытыми глазами средь непроглядной тьмы и лихих буранов. Частокол крестов и надгробных камней. Серые вороны, крупные, как кошки, рыщут в поисках пропитания. На узких тропках редкие прогалины человеческих следов.       Вот он, брат мой.       Я вонзал пальцы всё глубже и глубже в каменную землю. Кости изнывали от боли и холода. Я понимал, что не смогу коснуться его, но сердце моё не слышало разума. Где–то там, под тяжелым настилом, лежал мой младший брат. Немыслимо. Два года прошло. Мысль о его смерти из горя стала обыденностью. Столько всего переменилось, умер царь, на службе которому он отдал жизнь, немногие теперь вспомнят то восстание, его затмил победоносный поход царевича Дмитрия. Говоря о Басмановых, думают об опричном воеводе Алексее Даниловиче, о красавце–кравчем Фёдоре, обо мне, первом воеводе царском. Но только не о кротком герое Иване Фёдоровиче. Будто и не было его вовсе.       Порой я гадал, что бы делал ты в наше тёмное время, Ивашка? Уж ты бы не пошел на измену, ты даже ребёнком отказывался участвовать в наших проделках, если они казались тебе дурными. Матери нас не выдавал, молча сносил любое наказания вместе с нами, не смея заикнуться о своей безвинности.       Смог бы ты встать против меня? Может быть, окажись ты рядом, я бы не поддался уговорам Голицыных. Ты умел укорять одним взглядом, нужно было тебе пойти в священники, а не в ратники, дольше прожил бы. Ивашка–святошка. Что мне до бессмертия духа, если я никогда не услышу твоего голоса? Если плачу я над твоей безмолвной заснеженной могилой, а не в твоих объятиях. Я могу рассказать тебе о нашем отце, о том, каким он был на самом деле, но ты уже знаешь больше моего. Надеюсь, Господь дозволил вам свидеться.       Как бы я хотел познакомить тебя с Дмитрием. Знаю, ты бы никогда не принял в цари самозванца, но ты бы обязательно увидел каков он на самом деле. Ты всегда зрел самым сердцем. И он бы полюбил тебя, если ему такой как я по нраву пришелся, то ты уж подавно. Может, я бы никогда не завоевал его дружбы… Но знаешь, я бы отдал её тебе, отдал бы счастье ходить подле Дмитрия, ездить с ним на прогулку в город, говорить о всём, что на душе скопилось, греться в лучах его неискоренимого человеколюбия — я отдал бы всё своё счастье тебе, мой милый братец Ивашка, лучший из рода Басмановых. Только бы ты жил.       Домой я вернулся с первыми сумерками. Сели за стол. Место матери пустовало, я собирался уже спросить Ирину об этом, как вдруг гулкий ровный стук прозвучал совсем рядом.        — Иринушка, душенька, ночь на дворе, чего не разбудила? — раздался зычный голос, от которого холод выступил у меня на загривке. Я обернулся. В дверях стояла она.        Когда вдовья доля досуха истощила молодую Ивашкину вдову, годы горя заострили мою мать неожиданной силой. Пускай опорой ей служила тяжелая клюка, спину она держала прямо, будто сзади в неё упирались ножи. Гордо задирала дряблый подбородок, под которым болтался курдюк из обвисшей кожи. Она не выглядела умирающей, едва ли болезненной. Пронзительный соколиный взгляд остановился на мне. В уголках губ пролегли презрительные резкие складки. Я невольно поднялся со своего места, словно вор, застигнутый хозяином.       — А этот что здесь делает?        Озарение ударило под дых. Меня заманили сюда обманом.        Ирина что–то лепетала, пока я раскланивался с этой престарелой стервятницей.        — Душенька, сядь, не утруждай себя, — она властно прервала невестку на полуслове. — Вижу, Василий Васильевич тут постарался. Ему на ломоту в спине пожалуйся, он уже за отпевание хлопочет. Но чтоб вместо попа он послал за этим?        Глаза, окруженные паутиной глубоких морщин, надменно сузились.        — Ох, Господи, грехи мои тяжкие… А ты не стой столбом, гость московский, — наконец обратилась она ко мне. — Располагайся, по такой погоде даже тебя гнать жалко.        Ирина взглянула на меня с подлинным состраданием.        Зря я предчувствовал молчаливый ужин. Едва усевшись во главе стола, мать с завидным пылом принялась судачить с невесткой о будничном, напрочь не замечая моего присутствия. От её хриплого сорочьего говора трещало в ушах. Я тупо уставился в ближайшее блюдо, не желая даже мельком лицезреть ужимки и кривляния этой полоумной старухи. Кусок в горло не лез. В родном доме я ощущал себя нахлебником, приблудным сиротой, которого удостоили милости сидеть за общим столом, но не участвовать в беседе.       На кой черт я поверил Ивану на слово? Нужно было выпросить у него письмо, глядишь, не поехал бы никуда, сейчас бы сидел в царских покоях, вкушал лучшие яства и слушал певучую речь молодого самодержца. А то с места сорвался, оставил Дмитрия одного перед праздниками, а теперь маюсь в постылом доме. Отдохну денёк и в путь.        Стали убирать со стола. Ирина пошла укладывать дочь, и я собирался откланяться, но тут мать наконец соизволила вспомнить о моём присутствии.        — Ты что же, брюхо набить заехал, Петруша? Не кормят тебя, бедного, с царского стола? То–то гляжу вспух весь с голоду. Ты не торопись, поговорим, раз уж Господь свел.        Как жаждал я пойти против её самодовольного приказа, но тогда весь мой долгий путь не имел никакого смысла. Знал же куда еду, теперь оставалось защищаться от вил да копий.       Моя мнимая покорность пришлась матери по вкусу, уж как сверкнули её редкие кривые зубы, когда я покорно вернулся за стол.        — Иван сказал, ты сильно хвораешь.        — Ай, одна хворь у меня — старость проклятая, да доброе лечение от неё — смерть родимая, — небрежно отмахнулась мать. — А ты что же, прощаться приехал, сын мой блудный? Или прощения просить?        От её издевательского тона закипала кровь в жилах. Ведьма. Два года назад от скорби спину разогнуть не могла, а тут глянь, вид такой приняла, ни дать, ни взять великая княгиня московская. В инокине Марфе и то скромности и ласки больше будет. А уж сколько в ней материнской любви к безродному царевичу.        — Да, я приехал попрощаться, но перед тобой никакой вины у меня нет, — мрачно ответил я.        — Неужели? Ну подходи тогда, благословлю тебя как в былые времена и проваливай на все четыре стороны. Поклянись только, что ноги твоей на моих похоронах не будет, как на Ивашкиных.        Она перекрестилась и немыми губами забормотала молитву. Годы обид и мучений поднялись во мне красным морем.        — Если на то твоя воля, не приду, без меня братья схоронят. Ты только объясни мне, что я тебе такого сделал, что ты меня изводишь? Сколько я себя помню, ты только и делаешь, что бранишь меня и нелюдем выставляешь. Да, я не приехал хоронить Ивашку, потому что ты бы попрекала меня тем, что я остался жив! Скажешь, не так всё было бы?        Заклокотал хриплый вороний смех.        — Великий страстотерпец! — отсмеявшись, воскликнула моя мать и вскинула узловатые руки. — Уже до седин дожил, а всё детскими обидами упивается! И чин у него высокий, и с царём нашим, расстригой недобитым, в дёсны лобзается, и всё ему подвластно, чего б не вздумал, живи себе да горя не знай, ан нет! Мамка в детстве недолюбила, горе–то какое! Хочешь, на коленях прощения попрошу?        Я испугался, что она сейчас вправду на колени встанет.        — Довольно! — я вскочил на ноги. — Прекращай юродствовать. Просто объясни за что ты так со мной? Сил моих нет жить с твоей злобой.        Как жалко прозвучал этот последний шепот. Будто змея, моя мать поднялась следом и вперилась в меня немигающим взглядом. Иссушенные губы её кривила узкая ядовитая улыбка.        — За что, яхонтовый? Сам бы уже сто раз мог догадаться, но раз умом не вышел, я, так и быть, растолкую тебе. Садись, садись, сыночек, в ногах правды нет.        Опять я подчинился, но едва ли я себя осознавал. Меня мутило, будто отравы выпил, голова горела сатанинским пламенем, а в груди растекалась поганая болотная сырость. Почему, почему я сам не свой? Отчего слабость тянула меня в омут, не давая вздохнуть?        Всё дело в стенах, которые я так и не смог перерасти. В них по–прежнему ходил другой я, жилистый, кудлатый, замызганный кровью, неприкаянный мальчишка с затравленным волчьим взором. Маленький выродок.       Пристрелите его уже кто–нибудь, если не смеете дать ласки.        — Так–так–так, отчего же я, сука бессердечная, Ивашку да сынков Голицыных так нежила и холила, а тебя, бедолагу горемычного, прочь гнала, как чумного? Великой тайны нет. Ты был сыном своего отца, а они сыновьями своего. Кровь страшная сила, милый, её водой не разведешь, а уж бесовская кровь… Ты не знаешь Федьки, каков он был, а я поминать не стану, нечего там. Опричник худородный, если б отец его под царя не подложил, не видать бы ему ни чина кравчего, ни меня, племянницы царицы Анастасии. Он своей славы не стеснялся, меня лишь для отвода глаз держал, женское тело его отвращало хуже падали. Мужем он мне стал всего раз или два, да и то приличия ради. И ладно бы этим всё кончилось, так нет же. Появился ты, живчик эдакий. Я едва не умерла, рожая тебя. Крупный, тихий, глазёнки чёрные, пустые, мертвячьи. Взяла тебя разок на руки и за малым головой об пол не пришибла. Бог от греха отвел, я подумала стерпится, слюбится. Для меня это дикостью было, что сына, первенца, здоровенького, можно ненавидеть пуще задохлого кукушонка. А не отозвалось сердце, вот хоть бей. Ты был Федькиным сыном, не моим. С ним–то ворковал как голубок, улыбался своим ртом беззубым и сразу в рёв бросался, если тебя с его рук забрать пытались. Вот только и Федьке ты не сдался. У него царь, придворные игры, опричнина его чертова, куда ему с ребёнком носиться? Всё я, всё я, света белого не видевшая, запертая с Федькиным недоноском. А потом Федьки не стало, я как раз Ивашкой разродилась. Что с ним, где он, жив, мёртв — ничего, как в воду канул. А я ни вдова, ни жена, черт знает что с двумя ребятишками на руках. Мужней родни не осталось, а своим я что собаке пятая нога. Жен опальных довольно в те годы развелось, а вот жен содомитов, да ещё царевых любовников, прежде не водилось. Перебивалась по чужим домам, как прокаженная, пока князь Голицын под своё крыло не взял. Помяни Господь его душу.       Мы одновременно перекрестились.        — Даааа, тогда ты мне совсем опостылел, — задумчиво протянула мать, глядя в давно минувшие дни слепым усталым взором. — Как ни оглянусь, чужой ребёнок предо мной стоит, смотрит затравленно, как пойманный волчонок. Ни ласки ему не нужно, ни доброго слова, всё в лесу скрыться норовит да за князем хвостом увивается, в рот ему смотрит. У меня же Ивашка, ребятёнки Васильевичи. Я ведь не нужна тебе, признай? Тебе отца хотелось, образец для подражания, а с тем князь достойно справлялся. Он тебя беззаветно любил. Если говорил со мной о детях, то о тебе одном. Бедный Васютка, он же всё это видел и сносил безропотно. Вот тоже вроде бесёнок непутевый, а сердце у него человеческое, доброе. Когда нас познакомили, он меня за руку взял и спросил так осторожно: «Боженька не разгневается, если я тебя маменькой звать буду?» Такой славный малый, я слёз сдержать не могла. И ладно, до поры до времени ты был просто букой, но беззлобным. А потом что–то сталось с тобой. Я как сейчас тот день помню. Лето, жара, заснуть невозможно, князь с минуты на минуту должен вернуться. Я вышла во двор свежим воздухом подышать и вдруг слышу крики. Ты убивал Ивашку, не дрался, как обычно, а именно убивал. Весь в крови, глаза бешенные, вместо голоса — рычание звериное. Еле прогнала тебя. Господи, как я надеялась, что пропадешь ты пропадом. Ночей не спала, за деток боялась, как бы ты им ничего не сделал, князю плакалась: «Забери ты его с собой, пусть под твоим надзором живет, а мне его не надо». Слава Богу, услышал он меня.       Матушка устало вздохнула.       Мне страшно захотелось выйти в зимнюю ночь, только бы утих невыносимый жар меж моих висков. Ад опустился на моё чело калённым железным венцом. Веки жгло слезами.        — Но я был твоим сыном…       — И что? За это прикажешь тебя любить? За то, что кровь мою пил? Или за то, что ты Ивашку едва до смерти не забил? За то, что других мальчишек калечил и житья им не давал? Или за то, как ты с Дарьюшкой обошелся? Про измену твою смолчу, не моего ума дело, хотя стыдно мне, дуре малодушной, что не отреклась тогда от тебя. Даже Федька бы до такого не опустился, расстриге присягать.       — Я пошел на это за Голицыными.       — Ой, брось свои оправдания. Ну, пускай и за ними, ничего это не меняет, — мать брезгливо отмахнулась. — Все мы творим дурное, на то мы и люди, вот только у нас совесть есть, а у тебя её нет, как у некоторых нет глаз или рук. Да только безглазый или безрукий может стать достойным человеком, а бессовестный — никогда. Совесть — это кровь души. Ею мы живы, её голос ведет нас ко спасению, в ней наша человечность. А ты зверь, Петрушенька. Тебя ведет низменное, земное. И после смерти ты останешься в земле.        Едкая гарь осела в горле. Материнское откровение грязным желчным варевом плескалось во мне, пропитывая тело до самых костей.        Зверь. Выродок. Бесовское отродье. Тот, от кого отреклась родная мать. Тот, кому не дано воскреснуть.        Разве это — я?        Я?        Нет.       Я тот, о ком сосланный в монастырь отец молился до своего последнего дня. Тот, чьей дружбы искал милосерднейший из царей, кем он дорожил, кому поверял свои тайны. Я тот, кто плакал о них больше, чем о самом себе.        Господи, как же я могу быть зверем? Я пропащий, грешный, но человек! Где–то средь рёбер, чуть выше подвздоха, меня снедает невыразимая боль. Не сердце, нет, оно здоровое как у вола, это что–то другое. Пока живой, оно есть, но убей и выпотроши меня — ничего не найдешь. Это высшее, что делает меня живым.        — Ты зла и нет в словах твоих правды, — заговорил я, стараясь держать голос ровным. — Зверь не знает любви, а я люблю государя, люблю отца моего, отчима, братьев. И даже тебя мог полюбить, если бы ты хоть раз увидела во мне хоть что–то, кроме моего отца. А теперь твоей любви мне не надо, как и мира с тобой. Хватит. Я прощаю тебя. Спокойной ночи.        В этот миг мать схватила меня за руку и поднесла её к лицу. Отвращение вдарило в голову. Мне показалось, она собирается поцеловать её, но мать вся омертвела. С губ сорвался судорожный вздох, будто она забыла, как дышать. Судорога колотила её. Резко выступили морщины на побелевшем лице. Я попытался высвободить руку, но костлявые пальцы матери насмерть вцепились в моё запястье.        — Где… где ты взял его?        — Что?        — Перстень с янтарем. Где ты его взял?        Каждое слово она выводила будто ножом по камню.        — Отец отдал.        Мать резко подняла голову. Никогда я не видел у неё столь беззащитного и потерянного выражения. Слабость её стала не просто очевидна, она превратилась в основу её существа, как сердцевина в мишени. Прицелься и бей.        — Он… он жив? Где?        — Он был монахом в Белоозерском, в конце прошлого ноября скончался.        Белый огонь, вспыхнувший в ней с неистовой силой, мгновенно померк. Безвольно обмякла цепкая рука, оставив на моём запястье синие чумные пятна.        — Ты ошибаешься, это не мог быть он. Федька бы не прожил столько взаперти, не в его это породе. Ещё и монахом. Или меня дурачишь, или сам в дураках оказался. Нынче довольно самозванцев, прикинутся кем хочешь, хоть отцом родным, хоть сыном царским.        — Это был он, — сказал я твёрдо и честно.        Мать судорожно всхлипнула и заплакала. Скупые слёзы текли по её впалым щекам, скапливались на подбородке одной большой каплей, прежде чем сорваться вниз. Руки запоздало метнулись к лицу. Всё её тело содрогнулось.       Мне было мерзко просто находиться рядом с этой старухой, которая миг назад на живую свежевала меня, а теперь утопал в своей неясной скорби. И вместе с тем жалость солёной водой подступала к глазам. Скрепя сердце, я обнял мать за плечи. Она резко отдернулась.        — Сгинь, сгинь, проклятый! Видеть тебя не хочу!        Я не послушался, только крепче сцепил руки на ней. Не слушал разума, твердившего мне убираться прочь. Этому не существовало объяснения, но я должен был находиться здесь и сейчас, с ней, моей матерью, и утешать её, как утешал бы подлинно любящий сын. Неведомый тёплый призрак стоял за моей спиной и тихо улыбался, как мог бы улыбаться Дмитрий, будь он в этот миг рядом.        Мать больше не отбивалась от меня. Выплакав своё на моей груди, она неподвижно замерла, убрала руки от лица. Бесплодная зимняя степь пролегла в её глазах. Редкие слёзы изредка скатывались, но она не замечала их.        — И ты даже не написал мне, — сказала она упавшим голосом.        — Зачем мне было писать об этом? Ты ненавидела его.        — Дурак ты, Петрушка, прости Господи. Любила, ненавидела, он не чужой мне, не пришлый. Фееедюшка…        Отцовское имя протяжным предсмертным стоном вырвалось из её горла.        — Как ты вообще нашел его? Уж сколько Василий Юрьевич из сил выбивался, искал хоть крупицу правды, хоть тонкую ниточку, а ничего, будто и вовсе не существовало его на свете никогда.        — Дмитрий Иванович помог. Я не просил, он сам разыскал, по своей воле.        — И не постыдился же в те дела влезть, — презрительно скривилась мать. — Хотя рядом с ним Федькина судьбинушка за житие сойдет. А этого пса и земля не примет, помяни моё слово.        — Довольно. Меня проклинай, сколько хочешь, но о государе дурного говорить не смей.        — А ты что же, веришь, что он царской крови? Помилуй, даже для тебя это чересчур.        — Какой он крови одному Богу ведомо, я же знаю, что он достоин своего сана и лучше царя нам вовеки не найти.        Мать в изнеможении вздохнула.        — Хорошо, что не мне при нем жить, а умирать хоть вовсе без царя на земле, — она помолчала, а затем обратилась ко мне. — Ты одно мне пообещай, Петенька.        Я весь напрягся, не зная, какой подлости от неё ожидать. Проклянет и не дрогнет. Или благословит так, что хуже всякого проклятия будет. Скверная старуха.        — Обещай не жениться больше, как бы тебя ни искушали. Коль ребятёнка захочешь — сироту пригрей, а девиц не трогай. Понял меня? Я же говорила, дурную кровь…        Кивка ей хватило.        — Ну, всё обговорили, теперь и помирать можно.        На следующий день она отошла к послеобеденному сну и не проснулась.        — Что же теперь делать, Пётр Фёдорович? — не отнимая платка от мокрого лица, лепетала Ирина. Узкие плечи её дёргались от рыданий. Она шла будить свекровь к вечерней службе, а застала лишь её остывающее тело. Я никогда не видел такого мягкого умиротворенного выражения у матери, во всех чертах её лица дышал неземной свет. Дряблый рот замер в полуулыбке. Впервые в жизни я посмел поцеловать её щёку, ещё тёплую, хранящую догорающий отголосок её души, и слёзы мои запятнали её. То было единственное прикосновение, которого я жаждал все эти годы.        Утерев глаза, я обратил свой взор к Ивашкиной вдове. Господи, ей лет–то всего ничего, моложе Дмитрия будет, но скорбь уже рядит её старухой. Бедная одинокая душа.        — Схороним на днях, до весны я её здесь не оставлю. Лучше уж мужикам переплатить.        — А я? Со мной что будет? Не останусь же я здесь…        Она обратила ко мне полные отчаяния и мольбы очи покинутой сироты и тут же отвернулась, сокрушаясь в рыданиях.        — У меня живи. Я который год без хозяйки в доме, женская рука не помешает, особенно, когда в поход уйду.       — Пётр Фёдорович, благодетель наш, храни тебя Господь! — Ирина рухнула на колени и, задыхаясь в сбивчивых благодарностях, припала к моей руке. — Клянусь тебе, все слухи, все наветы, что я попрала вдовий образ, — есть ложь, ложь! В одном грешна, что приняла его заботу, что не писала тебе, не просила заступничества, ибо боялась, дура неразумная, что со свету меня сживет, дочери имя посрамит…       — Успокойся, Ирина Васильевна, — я силой поднял её с колен. — Кто посмел тебя…       Догадка пришла на ум сама собой. Кто же ещё так часто навещал престарелую мать в её уединении, что моя малолетняя племянница невольно признала его отцом. Змеёныш.       — Не бойся, — сказал я и слегка сжал хрупкое плечо Ирины. — Никто вас не тронет, ни тебя, ни Фетинью, даю тебе своё слово. Родные вы мне.        Сказал и горло содрогнулось. На смерти матери родилась моя новая семья, не связанная кровью, только именем, которое несли мы каждый со своей печалью.        Началась Масленица. Мои надежды вернуться к сроку окончательно истлели под толщей снега. Я отправил письма братьям и начал готовиться к упокоению. За баснословную сумму деревенские мужики вырыли добротную могилу. Тело матери медленно истлевало в том самом сарае, где я провел худшую ночь своего детства.        Братья прибыли в день похорон. Письма они получить не успели, и скорбная весть застала их врасплох. Они–то ехали в гости, отдохнуть среди родных стен, а вместо застолья попали на кладбище. Мать отпели, схоронили рядом с Ивашкой и князем, после сели помянуть. За хозяйку осталась Ирина, она суетливо металась то к столу, то на кухню, с нами так и не посидела. Фетинья же, пришибленная смертью бабки, не отходила от Васьки, всё ласкалась к нему и лезла на руки, а он и не думал гнать её прочь. Его будто обухом по голове пришибли, ничего вокруг себя не видел, кроме племянницы да водки, и о делах пришлось говорить Андрею.        Всем братьям предстояло остаться здесь до поста, разрешить вопрос о доме, я же мог возвращаться в Москву, когда заблагорассудится, и уже собирался в путь на будущий день, о чем прямо сказал. Ирину с дочкой позже заберут мои люди, одного из слуг я оставил заботиться о них. Заслышав о моём решении, Васька осоловело поглядел на меня. Меж бровей его пролегла глубокая складка. Знакомый вид мучительных размышлений, разве что притупленный выпивкой.        Утром затемно сводный брат подловил меня в сенях. Растрепанный, в мятом кафтане, он неловко спускался по лестнице, опираясь дрожащей рукой о стену. Мутные глаза его ничего перед собой не видели, черт знает, как ему удалось углядеть меня. Его шатало как лёгкую лодку в шторм. Я подскочил к нему, подхватил под локоть, чтоб не упал. Кожа и одежда его разили пойлом и грязью, он так и не переменил платья, в котором приехал.        — Дороги — дрянь, Петруша. Не успеешь ты, как ни старайся, — прохрипел братец, цепляясь за меня как утопающий за корягу.        — Как Господь управит. Ты зачем не спишь, Василь? Пожалел бы себя.        Брат строптиво замотал чугунной головой, но не стал противиться, когда я усадил его на ближайшую лавку. Не в силах держаться прямо, он откинулся на стену и вальяжно распластался. Впервые я видел его в таком состоянии, он мог выпить больше нас всех и едва захмелеть, зазря зелёный змий ему шею обвивал. Сколько же он влил в себя этой ночью? Взволнованно я огляделся по сторонам. Как назло, вся челядь куда–то запропала, а оставить его здесь одного я не мог.        — Петруша, братушка, ты скажи мне… — забормотал Васька. — Что с Иринушкой будет? Как же она теперь одна–то, бедная душа, сирая моя…        Слова вяло скатывались с его неповоротливого пьяного языка, я с трудом разбирал их смысл.        — Я же сказал вчера. К себе её заберу. Давно надо было, ещё когда Ивашки не стало.        Васька резко дернулся, словно его хлыстом ударили. Вцепился мне в плечи и, глядя налитыми кровью глазами, прохрипел:        — Нельзя ей к тебе! Вздумал чего… У тебя же не дом, а пещера медвежья, сгинет она там вместе с Фетиньюшкой. Ты всё время на службе, окромя царя людей не замечаешь, хоть они замертво у ног твоих падают. Нет, не позволю, Ирине забота нужна, плечо крепкое.        — Поэтому ты ей своё всё подставить норовишь? — сухо уточнил я.        Средь пьяной вялости проступил острый костяк сознания. Пепельные брови сошлись на узкой переносице. Васька глядел на меня встревоженным змеем, в чьё логово ворвался чужак.        — Не утруждайся оправданиями, Василий Васильевич, я тебе не судья и не палач. Но я не позволю дальше заманивать в блуд вдову брата твоего. Это не просто мерзость, это кровосмешение. Увижу, что ты к ней руки свои загребущие тянешь, выломаю вместе с плечами. Понял меня?        — Ничего меж нами не было! — вызверился Васька. — В отличие от тебя я чту закон Божий, и никогда бы… Я только помочь ей хотел, и матушке.        Слёзы скатились по его щекам, и он наскоро утёр их дрожащим кулаком.        — Думаешь, я не знаю, что вы все меж собой думаете обо мне? Распутник, ветреная голова, бессовестный Васька–вор, на всякую мерзость пойдёт ради себя любимого. Да! Да я таков! Но чужой жены я никогда не трону, нееееет, уж своему отцу я ни за что не уподоблюсь.        — Васька, ты что такое мелишь? Спать иди, перебрал ты с лихвой.        — Ой да будет тебе отбрыкиваться от правды–то. Или не уразумел до сих пор, что к чему? — глупая скоморошья улыбка растянулась по лицу моего сводного брата. — Да лааааааадно! Петруша, ты меня удивляешь. А тебя никогда не волновало, отчего твой Ивашка с моими меньшими на одно лицо? Как три листочка с одной веточки.        Слюна сочилась с его подрагивающих пересохших губ, как у изголодавшейся твари.       Месяцем ранее его пьяное откровение всколыхнуло бы всё моё существо, а теперь я слушал его с нарастающей скукой и нетерпением. Там за дверью, в тёмном зимнем утре мои кони перебирали копытами, белый пар вырывался клубами из их широких бархатных ноздрей. Пора. Ничего не осталось для меня в отчимовом доме, кроме женщины и отроковицы, носящих мою фамилию.        — Спасибо, Василь, за твою дурную правду. Бывай.        В заветный день я въехал в пределы Москвы, но опоздал на гуляния. Штурм уже шел во всю, мне пришлось довольствоваться местом среди зевак, рассыпавшихся по всему берегу реки, и через их головы наблюдать за действием. Дмитрия я приметил сразу. Вот он, во главе немцев атаковал снежками защитников ледяной крепости. Сквозь гул толпы пробивался, как птица сквозь тернии, его звонкий голос. Я вслушивался в него, вглядывался всей сущностью своей в неуловимый переменчивый образ. Ничего больше я не желал, даже быть рядом с ним. Довольно того, что он просто есть, в трёх шагах или в ста верстах, в моих руках или в окружении толпы. Он жив. Он весел. Он проживает каждый новый день как единственный. И ослеплен обманчивым бессмертием.        Я так соскучился по нему, что сводило скулы.       Завтра придет весна, и снег растает вслед за ненастными тучами. А пока солнце ходит по трещащему льду и ликует бессмысленному успеху — предвестнику будущего величия.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.