ID работы: 13309281

Евангелие от Басманова

Слэш
R
Завершён
61
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
251 страница, 14 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
61 Нравится 32 Отзывы 19 В сборник Скачать

12. Святотатство

Настройки текста
      В тот пост у меня не случилось ни единой исповеди и ни единого дня без греха. Вся Москва, склонив смиренно золотую голову, шла на богомолье, в субботний день молчали улицы, пустовали базарные ряды. Повсюду властвовали колокольный перезвон да стройные молитвы. Одни иноземцы, наводнившие столицу после отмены пошлин, бодрились, пытались вести торговлю с присущей им прытью, но тем только возмущали москвичей. Чудно̀ было наблюдать за этой противоречивой картиной из царских покоев.       О спасении души я и думать перестал, а если вспоминал о неминуемой посмертной расплате, то мимоходом. Разум мой оказался во власти иных тревог. Вместе с апрелем ко двору явилось известие от Мнишеков. Пан воевода с дочерью пересекли литовскую границу.       Свадьба стала неминуема как смерть.       Теперь только и разговоры ходили что о грядущем торжестве, кому какой чин достанется в праздничных процессиях, где разместить литовских гостей, как пройдет таинство венчания и прочие докучливые хлопоты. Ещё месяц назад они казались игрушечными, пустыми, как те военные потехи по зиме, и вот она, острая как игла, девушка с бездушной парсуны здесь, на моей земле, с каждым днём всё ближе и ближе к столице. Имя и образ обретали плоть, ещё не душу, да и есть ли вообще оная у литовской девки? Зубы скрипели от мысли, что её маленькие ноги в блестящих туфельках с брезгливой осторожностью ступают по русским просторам, как по собственным угодьям.       Дмитрий, поскучневший в постном благочестии, в мгновение ока оживился. Его подурневшее за зиму лицо залилось пламенной краской, едва прозвучала долгожданная весть. Казалось, сейчас он, молодой московский самодержец, отбросит прочь скипетр и державу, сломя голову бросится в конюшни, схватит горячего до бешенства скакуна и ринется навстречу суженной, позабыв обо всем на свете. И даже я, первый при его престоле, не смог бы удержать его, ударь дурная кровь ему в голову. Проще ветер голыми руками неволить.       При скоплении народа и в часы уединения Дмитрий грезил одной Мариной. Он мог лежать в моих объятиях, разморенный, удовлетворенный, мягкий до изнеможения, и самозабвенно распеваться о ней сладкоголосым соловьем да в таких выражениях, дай Бог хоть половину слов понять. Его не волновало, слушаю ли я его, приятен ли мне разговор, в мою сторону он и не думал смотреть. Золотой туман застилал его взор.       От досады кулаки горели, будто я схватил пригоршню раскаленных углей, а бесовский глас подначивал: ударь его, оттаскай за волосы, причини ему такую боль, чтоб подавился собственным дрянным языком. Сравняй его с собой. Как смеет он искать счастья, оставив меня наедине с вечной погибелью? Нет, пусть страдает, пусть мечется в греховной лихорадке, падает всё ниже и ниже, но с тобой, именно с тобой.       Мои мысли перебивали его вдохновенный голос. Дмитрий осекался на полуслове, обращался ко мне с ребячливой извиняющейся улыбкой и одним поцелуем искупал всю нанесенную обиду. Он был двуликим и лживым, и подлинным даже в этом. Его стоны утешали мои раны.       Всю Страстную седмицу я томился без нашей близости, каждую ночь проходил сквозь потайной ход до двери, неразличимой во тьме, существовавшей только потому, что я знал о ней, и стоял столбом час, два, пока ноги держали. Уходил, так и не осмелившись коснуться её. Я боялся, что он впустит меня, и своим соблазном я погублю его.       Хотя, где нам держаться благочестия, когда под ногами уже пролегла дорога в Ад? И мы пройдём её рука об руку, как супружеская чета, как скованные единой цепью воры. Когда–нибудь, но ещё нескоро. И, прежде чем бесы разорвут нас в клочья, я хочу испить содомского сладострастия до последней капли. С его губ.       Пасху отметили тихо. Праздничная ночь выдалась тёплой и ясной, хотя апрель едва перешагнул за половину. Звёзды усыпали небо блестящей пеленой, отчего оно в единый миг казалось непостижимо далеким и таким близким, будто балдахином лежало на маковках церквей. Сладко пахло молодой листвой и ливнем, разразившимся в Страстную пятницу.       Во время крестного хода свечу мою ветер загасил, едва вышли из церкви, и мне оставалось только глядеть на почерневший безжизненный фитиль, скрючившийся, как червь на солнцепёке. Со мной пытались поделиться огнём, но тщетно, он гас, едва затеплившись. Между тем свеча Дмитрия горела, сколько бы ни терзали её холодные порывы. Широкой ладонью он закрывал трепещущее пламя, бережно, любовно, будто малое дитя, и рыжее сияние сквозило через его пальцы. Лицо его лучилось тихой радостью.       Вместе со всеми я кричал: «Воистину Воскресе». Лишенный веры, мой голос мой был глух, как эхо старого колодца.       После службы по старому обычаю государь поздравлял ближних бояр, одаривая каждого троекратным поцелуем в уста и крашенкой. Первым по старшинству подошел Мстиславский, они с чувством расцеловались. Старый царедворец глядел на молодого царя с мягким отцовским снисхождением, благодарил усердно, от души, и уходил в низком поклоне. Матёрый лис, он всех нас переживёт.       Следующим настал черед Шуйского. За год постаревший хуже чем за десяток лет, он раболепно гнул шею, шагал коротко–коротко трусливой поступью хворого гусака. Мелкие подслеповатые глаза сочились угодливостью, заискивающая улыбка отдавала сырой гнильцой. Отвращение комом застряло в горле, а Дмитрий будто не видел всей этой мерзости и принял Шуйского, как родного. Обнял, расцеловал, что–то тихо сказал ему, отчего тонкие губы князя расползлись ещё шире и сладостнее. Мне сделалось дурно. Лучше бы он гада болотного приласкал, чем этого дешёвого угодника. Настал мой черёд, не первого по крови, но первого по службе. Проходя мимо Шуйского, я уловил едва заметное движение его рук. Он поднес ладонь к подбородку, будто бы бороду пригладить, и вдруг грубо оттер губы и брезгливо стряхнул с себя остатки царского касания. Я оступился на ровном месте. Шуйский смотрел на меня в упор. Без улыбки и заискивания, твердым надменным взглядом князя крови. Дряблый рот его дернулся в однобокой ухмылке. В нем зачинались слова, тихие, чтобы услышал я один. И не поверил в услышанное.       — Думный боярин Пётр Фёдорович Басманов!       Собственное имя вдарило как пушечный залп. Я поспешил к царю, но шепот зубами впился в мой затылок.       — Христос Воскресе, Пётр Фёдорович! — возвестил Дмитрий, и губы его целомудренно коснулись моих.       Закажи за цареньку отходную, Басманов.       Мой рот слаб и безволен, и едва отвечает его поцелуям. Один, два, три.       Закажи, потом поздно будет.       — Воистину Воскресе, государь.       Тихий, как скрежет крысиных когтей, голос отзывался в моей голове снова и снова. Бесполезно выглядывать Шуйского, он стоял среди бояр в полном безразличии. Даже не посмотрел на меня, когда я проходил мимо.       Ослышался. Старый князь никогда бы не заговорил со мной. Тем более так. Бесовское наущение. Но… Господи, за что ты не забрал эту подленькую душу, когда представился шанс.       Не успели отоспаться после пасхальной службы, каждый в своих покоях, как пришло время ехать навстречу Мнишеку. На Страстной они с дочерью остановились в Вязьме, откуда воевода собирался ехать на Москву один, разведать обстановку. Во главе процессии Дмитрий поставил меня, заради такого случая новое платье приказал пошить, на гусарский манер, из парчи, с мудрёной вышивкой и каменьями. Сидело ладно, упрекнуть не в чем, но так фальшиво, будто я чужую шкуру натянул. Ещё и волосы отстригли короче прежнего. А Дмитрий на меня нарадоваться не мог, всё ходил вокруг да около, оглядывал по–хозяйски, как одного из своих жеребцов, разве что языком не цокал от удовольствия.       — Стоило кого–нибудь из князей крови послать, тех же Шуйских. Не дело царского тестя такому как я встречать, — заметил я. Крепкая рука хлопнула меня плечу.       — Будет тебе прибедняться, Басманов! Ты вон какой красавец. Сила, стать, а доблести больше, чем у всех Шуйских вместе взятых! — быстро, как майское небо, Дмитрий сменил праведный гнев на привычное лукавство. — К тому же Мнишек не позабыл твоей победы на северщине. То–то он порадуется такому провожатому.        — Как почетному пленнику.        — Глупостей не говори. Когда я тебя неволил? Ты по доброй воле ко мне явился и по доброй воле остался, и Мнишеку о том известно.        За ночи наших откровений я так и не решился поведать о своем поганом пути к его трону. Даже под пытками я бы не раскрыл того, и не потому, что боялся потерять его нынешнюю любовь. Я боялся предать его в прошлом. Пусть он догадывался, что меня привела к нему далеко не святая вера в его царское происхождение, и что не с первых дней я прикипел к нему душой, но он не мог даже вообразить, до чего я ненавидел его. Отравленный груз этого чувства до сих пор тяготит меня, стоит мысленно пронестись сквозь стаявшие снега назад, в то пыльное лето. Я могу найти дюжину оправданий себе из прошлого, этому человекоподобному зверю без души и совести, и не желаю делать того.        Из всех моих грехов страшнейший — ненависть к Дмитрию. И мне не искупить его ничем, пусть даже суждено мне будет прожить сотню лет и до последнего дня служить моему государю. Впрочем, такая участь виделась мне незаслуженной наградой. Только невозможно представить Дмитрия ветхим старцем, утомленным летами царствования и мирской суетой. Но однажды седина непременно заберет огонь его волос, и ясное лицо покроется бороздами морщин, под гнётом прошлого согнется гордая спина, и он будет слаб и немощен, как собственная тень.        Я отринул тягостное видение и до ночи тешил себя мечтами о его зрелых годах, в которых всегда правила война, походы, пылающая радость завоеваний, и не существовало польской девушки, находящейся в семи днях пути до столицы.        В дорогу отправился прямиком из царевых покоев, храня под кафтаном тепло его касаний. Май ещё не вступил в свои права, а небывалая жара стояла с первых зорек, я весь взмок под тяжелыми слоями парчи, поминутно утирал лоб и проклинал себя за решение ехать верхом, а не в прохладной карете. К обеду мы добрались до селеньица, где остановились воевода с провожатыми. Из окон настороженно выглядывали хмурые лица местных и тут же исчезали, будто призраки покинутых домов. По дворам паслись лошади диковиной красоты, лениво прогуливались иноземцы. Похоже, сегодня они в Москву не торопились.        У воеводиного двора нас встретил Мосальский. Никогда бы не подумал, что буду рад видеть его, и надо же, улыбался ему, аисту тонконогому, как брату родному. С минуту он восхищенно оглядывал меня, а затем тихо причмокнул, по достоинству оценив мой наряд. Сам он щеголял новой шубой из рыжеватых беличьих шкур, а под неё надел польское платье.        — А ты, я погляжу, времени зря не терял, Басманов. Подобрел вдвое, — хихикнул Мосальский, но без злой издёвки.        — Зато у тебя только шуба тяжелеет, Василь Михалыч. Не кормит тебя совсем пан–воевода?        — Ай, их бы самих прокормить и слава Богу, — он досадливо махнул рукой. — Лучше скажи, что там государь? В добром ли здравии?        — Добрее нас всех будет. Похудел только за пост, но, думаю, к походу оправится.       Мы поздравили друг друга с Пасхой, расцеловались по чину и вместе прошли в небольшую, недавно выстроенную избу, где гостевал царский тесть.       Внутренне убранство не отличалось пышностью, но высокие стены и светлые окна украшали избу лучше всех изразцов и росписей. В просторной столовой толпился блеск и гордость польской шляхты, бряцали серебряные шпоры, шелестели бархатные одежды, перешептывались скучающие голоса. Стоило мне войти, как вмиг сгустилась тишина, будто псы почуяли волка. Хотя я бы поспорил, кто из нас кто.       У дальней стены раскинулся широкий стол, во главе его восседал крупный мужчина преклонных лет. Его смоляно–чёрную бороду разбавляли редкие нити седины, над хищными тёмными глазами смыкались тяжелые брови, за которыми высился гордый покатый лоб, переходящий в залысину. Впечатление рождалось не самое приятное, с таким человеком я бы в жизни дел иметь не стал. Лицо у него стервятничье, крупный крючковатый нос всё равно что клюв, а взгляд цепкий, внимательный, постоянно выглядывает чем бы поживиться. Рядом с воеводой расположился его молодой и более приглядный образ: лихой шляхтич, ровесник Дмитрия, красивый, статный, с острыми отцовскими чертами, но нетерпеливым и живым выражением лица. Его губы, украшенные только густыми завитками усов, то и дело подрагивали, из последних сил сдерживая бойкий голос. То был Станислав Мнишек, будущий царский шурин.       А по левую руку восседала она.       — Здравствуй, государыня Марина Юрьевна, и ты, воевода сендомирский. Великий цесарь и государь всея Руси Дмитрий Иванович ждёт вас в своей столице и шлет меня проводить тебя, пан воевода, к его милости, — сказал я, низко склонившись в поклоне. Не смотреть на неё, не запоминать лица, не искать души в серой оболочке бренной плоти.       — Здравствуй и ты, боярин. Мы с дочерью благодарим Его Цесарское Величество за радение и с радостью ждём возможности предстать пред его светлыми очами, — голос Мнишека сочился густым и переслащенным мёдом. — Но негоже трогаться в путь сегодня, в день светлого праздника. Окажи милость, пан боярин, будь гостем в нашем доме, отдохни с дороги, а завтра отправимся в столицу.       Отвесив ещё один поклон, теперь аж до земли, я поблагодарил Мнишека и приказал внести царские дары, а сам украдкой стал наблюдать. При виде драгоценностей угольные глаза воеводы загорелись жадным огнём, каждую новую безделицу он ощупывал взглядом, словно маститый ювелир. Станислав пребывал в надменном безразличии, но стоило ему увидеть персидский кинжал, украшенный бирюзой, как он задохнулся от восторга. Дмитрий хорошо выучил все их слабости, отчего же новоявленная царица оставалась холодна и невозмутима? Сколько бы сокровищ ей не представили, она едва одаривала их вниманием, и взгляд её полнился скукой.       Знала бы эта спесивая дрянь, сколько часов и сил Дмитрий убил на эти бесценные дары, как выбирал их средь золотых бездн кремлёвской сокровищницы, как волновался, как утопал в сомнениях. Всё до последней жемчужины было избрано его влюбленным сердцем, чтобы сейчас худая польская девка воротила нос.       Наконец вынесли последние дары, и пан Мнишек, лоснящийся от довольства, уже открыл рот для благодарностей, как вдруг раздался голос сильный и высокий, как крик сапсана.       — Мы благодарим Великого государя и супруга нашего за щедрость. Даров прекраснее не сыскать ни в Кракове, ни в Москве, — сказала Марина, глядя прямо на меня без доли смущения. Она прекрасно осознавала всю силу своего титула и не боялась её.       — Поскольку прибыл ты после дня Христова Воскресенья, мы желаем одарить тебя в ответ. Подойди ближе, боярин.        По единому небрежному жесту царице поднесли небольшой ларчик. Она откинула крышку и достала из него золотое яйцо, крупное, богато усаженное рубинами и гранатами, будто багряной росой. Не разгибая спины, я подошел ближе, ожидая, когда кто–нибудь из слуг передаст его мне, и тут царица поднялась из–за стола и сама ступила навстречу. Драгоценная тяжесть легла в мои ладони. Я боялся шелохнуться, чтобы случайно не коснуться рук государыни, глаз поднять не смел, только и видел пред собой её узкие плечи и пышный ворот европейского платья. Сквозь древесную духоту, словно ветер с реки, донесся свежий и резкий запах мяты. Так пахла её бледная кожа с тонкими голубыми прожилками.        — Христос Воскресе, — сказала царица. Её пристальный взгляд буравил мой лоб.        — Воистину Воскресе, — невнятно прохрипел я и, сжав в руках подарок, склонился так низко, чтобы она, низкорослая как отроковица, могла, согласно обычаю, поцеловать мою голову. Тонкие губы запечатлелись на моем взмокшем лбу, а затем прозвучал шепот тише дыхания:        — Передай Дмитрию, я всё знаю. И я прощаю его.        В изумлении я поднял глаза, и взоры наши столкнулись на одно единственное мгновение. Она не могла говорить о нашей с ним связи, о том не ведали даже кремлёвские сплетники, куда там польским, но нутро моё содрогнулось. В этой серой девушке таилось нечто, чего прежде мне не доводилось видеть в людях, не то что в женщинах. И я не мог сказать, доброе это или нет.       Пока я пребывал в изумлении, младший Мнишек, Станислав, пристально разглядывал меня сквозь полу–прищур. Вдруг он поддался вперед и спросил:       — Скажи–ка, пан Басманов, не воевал ли ты при Добрыничах прошлой зимой? Хотя, что я говорю, ты же тогда в Северске командовал. Кто б оставил без главного защитника крепость, отвоеванную с таким трудом. У вас там хоть пару калек в гарнизоне нашлось или ты один за всех отбивался?       — Я был при Добрыничах.       Станислав поперхнулся злобой, побледнел. Желваки его напряглись, на переносице залегла мрачная борозда.       — Значит не спутал, — пробормотал он и нацепил надменную, полную лезвий улыбку. — Ты храбро бился тогда и положил немало наших. Лучших из наших.       — Станислав, не надо ворошить прошлое, когда наконец меж нами зародился мир, — строго одернула его Марина, но Станислав пропустил её слова мимо ушей. Выглядел он так, словно с минуты на минуту собирался вызвать меня на бой. Вот ведь бесноватое племя, из–за любой глупости за меч хватаются.       — Если я погубил кого из ваших близких, прошу прощения, но такова война. Я сам потерял довольно товарищей.       — Верно говоришь, пан Басманов! — быстро вклинился пан Мнишек. — Оставим горести, нам надлежит стать добрыми друзьями! Станислав, поблагодари гостя за дары и впредь не поминай тех дней. Ах эта юность, всё слишком близко к сердцу принимает.       Походкой подосланного убийцы Станислав приблизился ко мне и сухо расцеловал в щёки. С большей радостью он бы выгрыз их собственными зубами.       Мнишек пригласил меня отобедать, но перед этим я отправился в своё временное жилище. Не успел разложиться, как в дверь постучался Мосальский. От благодушия его не осталось ни следа, капли испарины усеивали его высокий лоб, как роса поутру.       — Я разузнал, отчего молодой Мнишек так зол на тебя. При Добрыничах ты убил его лучшего друга! — выпалил он вместо приветствия. Господи, когда же он избавится от своей привычки чуть что бросаться в неистовое волнение, так никаких душевных сил не останется.       — И что? — хмыкнул я, продолжая разбирать вещи. — Как будто я мог знать, чей это друг. А даже если б знал, то ничего это не меняет, он был мне врагом, как этот мальчишка. Пусть радуется, что сам жив остался.       — Твой конь размозжил его череп. Такое не забудешь.       Смутное воспоминание мелькнуло где–то во мраке памяти и тут же угасло. Из той битвы во мне осталась только долгая погоня средь снежных елей и тигровая лошадь, несущая своего драгоценного всадника.       — Какой впечатлительный юнец. Через два года он не вспомнит его имени, не то что смерти.       — Пусть так, но что ты будешь делать сейчас? Со Станиславом непременно нужно помириться, не хватало получить во враги царского шурина! — Мосальский страдальчески заломил тонкие узловатые кисти. От его причитаний уже трещала голова. Послал же Бог мне к концу четвёртого десятка кумушку–мамушку. Как только Дмитрий выносил его?       — Ничего я не буду делать. Я выполнял свой долг, в том нет греха. А немилость этого щенка мне нестрашна, я слуга государев, а не польский подпевала.       — Ты не слышишь меня, Басманов! Станислав государю большой друг и останется при дворе в высоком чине. Как бы он в отместку тебя не извёл.       — Мосальский, ты волнуешься обо мне? — я не скрывал изумления. За этот год мы друг другу и слова доброго не сказали, всегда меж нами летали незримые ножи, и ежечасно я ждал подлости с его стороны. Я встал меж ним и Дмитрием, лишил его звания первого при царе, и тут такая забота о моей особе.       — Волнуюсь, конечно, — насупился Мосальский. — Чего ж не волноваться? Ты человек честный, проверенный, за спиной козней не строишь. Ну были меж нами распри поначалу, у кого ж их не бывает? Зато ты свой, а эти черт знает что. Спесивые, много мнят о себе, ходят завоевателями, людей грабят хуже басурман. Чует моё сердце, не с миром они к нам пришли!       — Пёсье племя, — проворчал я. — А что же царица? Какова она?       — Да будь она хоть сказочная красавица, всё равно того не стоила. А тут ни кожи, ни рожи, бледная, худая, глазу не за что зацепиться. Одно меня обнадеживает: не протянет она долго, мать у неё слаба здоровьем, и эта такая же. Через год схороним. Государя жалко, но что уж, погорюет, перебесится и, глядишь, на нормальной женится, на нашей.       При всей неприязни к юной царице, слова Мосальского покоробили меня. Зная любовь Дмитрия, я до онемения боялся его скорби. Как бы она его со свету не сжила.        Возвращаясь в Москву, я ехал в карете с Мнишеками, отцом и сыном, и Мосальским. Разговор шел мучительно вежливо, сендомирский воевода из сил выбивался, строя из себя добродушного собеседника, но все его старания разбивались о сумрачное молчание Станислава. Много мнит о себе наглый шляхтич, никакой его навет не встанет меж мной Дмитрием. Сколько нами пережито, выстрадано, сколько слёз я сохранил в своём плече. Он знал Дмитрия в радости, но я изведал его страсти.       Наконец зазвенели приветствия московских колоколов. Я мало что разглядел при въезде, да и не особо пытался. Не моё торжество, пусть Мнишеки наслаждаются, а лица их так и сочились бессовестной гордыней. Верный своему щедрому нраву Дмитрий не пожалел сил и золота ради яркого впечатления, даже его собственный въезд забывался в сравнении с этим небывалым празднеством. На секунду мне почудилось, что я увидел Дмитрия в пёстром строю немецких наёмников. Жара проклятая, чем только не обманет.       Проводив царского тестя к его временному жилищу, двору опального годуновского родственника, я стремглав понесся в кремль. Стража расступилась предо мной, едва я приблизился к царским покоям. Распахнулись райские врата, и сладость воздуха, его воздуха, сшибла меня с ног. Как мало требовалось мне, чтобы соскучиться.       — Ну наконец–то, Басманов! Что так задержало тебя? Я беспокоился, — Дмитрий бросил мне навстречу в неистовом порыве, спешно замахал руками, приказывая мне подняться из поклона. — Говори скорее, как всё прошло? Что пан Мнишек? А Марина? Ты видел её?       Змеиный шепот польской девицы свербел у меня на языке. Как мог кратко я отчитался о поездке, но, когда дошел до слов царевой невесты, запнулся. Я не смел утаить их, как не смел разрушить его радостное волнение. Охваченный нетерпением, Дмитрий вцепился в мои плечи, будто собирался силой вытрясти все подробности. Щёки его разрумянились, сверкали сапфирами синие очи. Тяжелый ком откровения встал в глотке.       — Государыня… Она изволила говорить со мной в тайне, — осторожно начал я, спешно соображая, как правильнее высказаться.       — В тайне? Что с ней, Басманов? Не томи, Бога ради, не томи!       — Она просила передать, что прощает тебя. Сказала, ей всё известно, что бы это ни значило.       Лучше бы я ударил его. Дмитрий замер, пронзенный пикой девичьего послания, его руки разжались, оставив влажные вмятины на моём кафтане.       — Известно? О чём она… — пробормотал он смятенно.       — Навряд ли о нас с тобой, этот секрет я заберу с собой в могилу. Возможно, ей донесли о твоём увлечении царевной Ксенией или о других девушках…       — Это ничего не значило! — вспыхнул Дмитрий, покраснев до кончиков оттопыренных ушей. — С Ксенией тем более, я её не для утех держал, а… Неважно. То в прошлом.       — Будь откровенен со мной, государь. Я не предам твоего доверия, или быть мне проклятым во веки веков, — играючи я притянул его руку к своим губам и поцеловал костяшки пальцев, скрепляя тысячную клятву пред этим человеком. Медовый дух его кожи дурманил изголодавшееся сердце до томительных судорог.       — Да что там откровенничать. Да, были у меня девушки, не всё же с Ивашкой Хворостининым забавляться. Поди два года в целомудрии проживи, хуже моего батюшки лютовать начнешь. Но Ксения мне для другого понадобилась.       — Песни петь да сказки сказывать?       — Ага, сказ о дворе кремлёвском и тех, кто на нём обитает, — усмехнулся Дмитрий. — Не улыбайся, Басманов. Она вас всех хорошо изучила, до самого нутра. Такой ум… Не будь она девицей, взял бы её себе в советники. Ни разу дурного не подсказала.       — Как? Ты с ней совет вёл? С годуновской дочкой? Да ты же ей первый враг! Слава Богу, беды не сделалось. Небось Шуйского помиловать она тебя надоумила.       — Она сильнее всех просила о его смерти. Мы встретились врагами, но, знаешь, не я предал её отца и брата. Не я заявил с Лобного места во всеуслышание, что жив царевич Дмитрий, иного в Угличе похоронили! Не я посадил их с мамкой под замок, а потом передушил, как курей. Это сделали вы.       Лёгкость его обвинения пронзила мои виски. Вернулся прошлый май, мои сомнения, моя тайная скорбь по царевичу Фёдору, и тень его вдруг встала меж мной и Дмитрием. Покойный юноша с печальными очами страстотерпца, убитый моим словом, моим сиюминутным малодушием. Неискупимая жертва моего тщеславия.       — Мы пошли на это ради тебя.       Ответа у него не нашлось. Он потупил взор и отвернулся, будто заметив что–то в окне.       — Неважно. Ксения славно помогла мне в первые месяцы. Мосальский и Бучинские не знали здешних нравов, к Голицыным у меня сердце не лежало, а ты… — он осекся.        Я смиренно принял не озвученное откровение этой тишины.       — Жаль, что пришлось сослать её в монастырь, но Мнишек так настаивал, — горько вздохнул Дмитрий. — Не думал, что он донесёт Марине. Ах!       Лицо его залилось мертвенной краской.       — И все месяцы нашей разлуки она жила с этим.       — Так простила же, — напомнил я.       — И что? — вскинулся он гадюкой. — И что с того? Для неё я навеки запятнан изменой. Все мои клятвы, все мои слова любви — всё обратилось в прах!       — Помилуй, государь, так ты и не хранил ей верность, — я притянул его ближе к себе, смягчая жестокость слов объятиями. Как бы я хотел сейчас взять его, когда он скорбит о своём падении в глазах надменной полячки, подтвердить свою власть над ним, срывать его сладостные стоны как гроздья мускатного винограда, кончить в него или принять в себя его семя, не суть важно. Потому что я желаю его со всеми грехами, с его переменчивым нравом и потаённой сталью, когда эта девка зачарована безупречным царским образом.       — Прекрати, Басманов! — Дмитрий вывернулся из моей хватки и рассерженно прошагал к дальней стене. — Иди, отдыхай с дороги. Ты славно постарался.       Забывшись, я едва не ушел через тайный ход, но вовремя опомнился. Вот немцы бы удивились, если бы я так и не покинул царевых покоев.        Новый день начался с аудиенции. Мнишек долго распевался в елейных милостях и сладословии, и бедный мой Дмитрий, утомлённый месяцами тревог, слушал его змеиные песни со слезами на глазах. И чем сердечнее он становился, тем торжественнее выглядел Мнишек. Он упивался царской любовью как ненасытная пьянь.        Вновь всё наше житие оказалось во власти безумного веселья. Пиры, охота, потехи — Дмитрий из сил выбивался, желая показать литовским гостям свой царский быт во всей красе. Теперь они, горделивые паны, повсюду окружали его пёстрой стаей, а не мы, его смиренные хранители, оставленные в стороне, словно сироты в чужом доме. Даже я, смеющий входить в его покои средь ночи, не мог достичь Дмитрия. Музыка и разговоры по ту сторону тайной двери не утихали ни на минуту. И даже когда я оказывался в гуще развесёлого беснования, ни вино, ни угар не брали меня. Стоя в трех шагах, Дмитрий находился невозможно далеко, как мираж в раскаленной пустыни. Настал заветный день прибытия царицы. Накануне я тешил себя надеждой лечь пораньше и хорошенько выспаться, но дела задержали меня допоздна. Засыпал с первыми зорьками, однако стоило мне прилечь, и сон мгновенно сморил меня, и так сладки были его объятия, что хотелось умереть в них.       И вдруг через мгновение, не больше, сильные руки вцепились в мои плечи и со всей силы встряхнули. Голова загудела, замельтешила, будто в неё сухого гороха насыпали.        — Басманов! Вставай! — раздался над ухом зычный требовательный голос.       Не видя ничего пред собой, я вскочил с постели. Рубаха липла к груди, все мускулы сковало булатной сталью, гром бился меж рёбер. Хоть сейчас в бой, но драться мне было только с Дмитрием. Кто б ещё осмелился столь дерзко будить меня?       Бесовский сын, он стоял предо мной невыносимо бодрый, свежий, румяный, красавец, вот только одежда на нём была чужая, простолюдинская: неброский кафтан с узорчатым охабнем, лёгкая шапка без единого самоцвета, сапоги из грубой кожи. Вылитый купеческий сын, причем не из зажиточных, а так, средней руки.        — Что случилось? Что за вид у тебя? — прохрипел я не своим голосом.       — Нравится? Скажи, не признать во мне царя? — Дмитрий горделиво подбоченился и прошелся мимо меня, давая разглядеть себя со всех сторон. — Ты тоже особо не наряжайся, поедем царицу встречать.       — Поедем? Куда?! Да ты умом тронулся! Царскую честь ронять! И перед кем? Перед поляками!       — Не кричи. Никто ничего не узнает, съездим тихо, поглядим со стороны, чтоб всё чинно прошло, и обратно возвратимся. Нас и хватиться не успеют.       От его беспечности у меня скрипели зубы.       — Только через мой труп, — отчеканил я и скрестил руки на груди, чтоб ненароком не зашибить этого венценосного безумца.        — Басманов, вспомни, сколько раз мы ходили в город и ничего? А сегодня уж подавно никому до нас дела не будет, когда появится Марина!        Никакое богохульство не покоробило бы меня сильнее этого вдохновенного придыхания.        — Ты разума лишился. Если хоть одна душа тебя увидит, позора не оберешься! Нет, я не пущу тебя, даже не помышляй о том.        — И как ты остановишь меня? — Дмитрий надменно вскинул подбородок. — Повяжешь, как вора?        Тихий гром пророкотал в его голосе. Я осекся. Правда стояла за ним, только грубой силой я мог удержать его от безумства, но грядущий гнев его не поддавался воображению и оттого страшил сильнее смерти. Сошлет, как есть сошлет, военным советом ему Мнишек поможет, а дружба со Станиславом ему теперь куда приятнее моей.        Но дозволить ему самоубийственную глупость, когда Москва полнится жадными до грязи ляхами… Нет, никакая ссылка не может быть страшней его позора.        — Вот что, не хочешь со мной ехать — не надо, а неволить не смей. Не смей, слышишь, Басманов? То же мне, голос совести нашёлся. Смелость, верно следовавшая за мной сквозь кровавые битвы, изменила мне. Язык холодным шматом мяса прилип к нёбу. Я потупил взгляд. Шаги прочь. Тень Дмитрия остается подле меня, пока сам он удаляется всё дальше и дальше.       Сердце взлетает в горло.       — Подожди! Я еду.       Ни его улыбка, ни смягчившееся выражение лица, ни быстрый поцелуй не смогли облегчить тяжести в груди. Меня тошнило от малодушия. Взбудораженная столица бежала от центра к окраине. По улицам разъезжали царские люди и приказывали народу одеваться в лучшее, оставлять всю работу и отправляться навстречу царице. Приказы были излишне, этого дня ждали с начала весны. Разряженная в пух и прах толпа замерла у ворот как взволнованная река меж берегов. Мелькали любопытные головы, прохладный утренний воздух дрожал от гула, то и дело кто–то несмело кричал «Едут!» Всем так не терпелось поглядеть на избранницу царя, что никто не замечал его самого.       Мы с Дмитрием остановились в самой гуще, подальше от бояр, возглавляемых Мстиславским. Уж эти кротовьи глаза узнали бы царя в одно мгновение.       Шею стягивал узкий ворот. Пришлось заехать домой, переодеться в старое платье, которое я носил ещё до боярства. С тех пор стати во мне заметно прибавилось, все пуговицы трещали на груди при вдохе, и я едва дышал.       — Они уже должны быть здесь, — пробормотал Дмитрий, соколом вглядываясь вдаль.       — Когда они следовали назначенному часу? Цену себе набивают, как всегда.       — Нет, что–то случилось. У меня предчувствие, сердце того и гляди разорвется.       Лошадь под ним тревожно перебирала ногами, вострила уши, вслушиваясь в гомон. Один случайный звук — и сорвется с места. Если всадник раньше не вышлет.       — Ты зря волнуешься, — терпение мне самому давалось с трудом. — Случись что, нам бы уже о том доложили.       — А если дурную весть некому доставить? Я не могу так, Пётр, я должен ехать!       — Куда?! — я грубо схватил его за локоть и дернул на себя. Раздался сухой треск. Мой старый кафтан порвался в подмышке.       Дождавшись повода для испуга, лошадь Дмитрия попятилась назад, прямо на людей, и вдруг передние ноги её взмыли вверх.       — Уйми свою кобылу! — завопил какой–то мужик. Ему тут же вторил с десяток голосов. Дмитрий быстро подобрал поводья, но поздно, тьма гневных взоров нацелилась на него.       — Бесноватый!       — В народ на кляче заехал, литовское отродье! А ну проваливай отсюда!       — Правильно, проваливай!       — В своём Кракове будешь разъезжать хоть на козле верхом!       — Уходим, — сквозь зубы процедил я. Слова мои пронеслись мимо. В полной растерянности Дмитрий таращился на перекошенные, налитые кровью рожи, брызжущие в него ругательствами. Я вцепился в его поводья.        — Уходим! — повторил я и потянул цареву лошадь на себя. Она вытянула голову, но не сдвинулась с места ни на шаг. Грудь моя тяжело вздымалась в тисках тугой ткани. От нехватки воздуха и волнения голова шла кругом. Тошнота подкатила к глотке. Все больше людей оборачивалось на нас.        Мы в западне.        — Смотрите! Смотрите скорее! — раздался пронзительный крик. — Царица едет!        Единым рывком толпа бросилась вперед, и только мы с Дмитрием остались на своих местах. Действительно, к столице приближалась величественная процессия. В голове её шли крылатые гусары, их латы нестерпимо сверкали на солнце, отчего глядеть на них было больно до слёз. Затем шла дюжина серых в яблоко лошадей, запряженных в карету. За каретой следовала польская свита царицы, а замыкали строй наши молодцы.        У самых ворот процессия замерла. Гусары разъехались и полукругом окружили карету, словно сонм ангелов благочестивую душу. Юный паж с поклоном открыл дверцу.        Общий вздох замер меж небом и землёй.       Показался белый лоснящийся подол платья, тонкая, как ивовая тростинка, рука, и к столпившемуся народу вышла молодая царица. С такого расстояния я едва мог разглядеть её. Всего лишь маленькая тень в шелках и атласе. Тихий стон раздался подле меня.       Навстречу царице вышел Василий Шуйский. Он обнажил голову, низко склонился и заскрипел что–то своим протяжным голосом. Скучное зрелище, но Дмитрий глядел не мигая. Он перестал дышать. На его приоткрытых губах застыло дыхание с проклятым именем. Никогда прежде я не видел его таким. Ни в день, когда он преклонился пред отцовскими гробами, ни в день, когда инокиня Марфа признала его своим сыном, ни в день венчания на царство. Дмитрий выглядел так, будто к нему снизошло Божье откровение. В его глазах стояли слёзы. Я приказывал себе верить, что их вызвало палящее солнце, и знал, что ошибаюсь.       Царицу увезли в Вознесенский монастырь, на попечение инокини Марфы. Во дворец мы возвратились в полном молчании.       Вечером я заглянул к государю отчитаться о грядущих делах. Он слушал меня в пол–уха, всё внимание его занимало окно, из которого виднелась алая закатная Москва. Окончив речь, я ждал, что он отпустит меня, но ожидание тянулось, а единственным живым звуком оставались далекие птичьи крики.       — Будут ли какие–то приказания, государь? — спросил я, чтобы хоть как–то напомнить о своем присутствии. Дмитрий небрежно отмахнулся.       — Нет, нет, никаких. Господь Всевышний, это невыносимо.       — Что невыносимо?       — Она здесь, по ту сторону площади, так близко, что я могу в любой миг прийти к ней. Могу обнять её, держать в своих руках, пока все силы не иссякнут. Но так нельзя, так не положено по обычаю. Бесчувственные старики прошлого диктуют молодым, как им себя вести, и ладно бы от дурного уберегали, так нет, нас держат за сто замков от счастья! И ради чего, скажи мне? Ради чего?       Дмитрий растрепал ладонью волосы и тут же пригладил. Пара прядей своевольно упала на лоб.       — Повезло тебе, Басманов, ты не знаешь этой муки.       Но именно она уничтожала меня третий месяц подряд.       — Немного подождать осталось, государь.       — Да я всё время только и жду! Когда я наконец–то жить начну?       Мягкой поступью я подошел к нему со спины, потянулся к его щеке, но Дмитрий досадливо скорчил лицо и отвернулся, подставляя моей нежности свой затылок. Я зарылся носом в огненные волосы, жадно втянул их масляный медовый запах, замер. Напряженная крепкая шея слишком пленяла соблазном, чтоб удержаться от поцелуя. Терпкий вкус его кожи был сладок как хлеб, вымоченный в красном вине. Ладони мои прошлись по его бокам к бедрам, стиснули их, притянули ближе к моим. Дмитрий задышал чаще, на щеках, на ушах его расплескалась кровь, но он всё ещё упорно не желал смотреть на меня.        — Хорош, Басманов, не до этого сейчас, — он попытался вывернуться, но хватка моя стала только сильнее.        — А до чего тебе сейчас? Только и делаешь, что печалишься почем зря. Жених, а хуже вдовца горюешь.        — Типун тебе на язык!        — Не серчай, дай лучше потешить тебя. Давно я твоей милости не знал.        — Женился бы ты уже, Пётр Фёдорович, раз так по любви истосковался.        — Я не возьму новой жены. Никогда.        — И зря, тебе бы на пользу пошло. Но коль так, найди себе полюбовника, при дворе довольно ладных юношей. Лица ангельские, тела белые, гибкие, не то что у меня. Хотя, ежели возжелаешь смуглого, можешь хоть арапа себе взять. Только не оставайся один, милый мой, с тоски помрешь.        Пока он говорил, руки мои расстегивали пуговицы на его кафтане. И он не противился тому.        — Никто мне не нужен, государь.        — Ой ли? Чего ж тогда ко мне льнешь, как кот по весне? — он наконец–то обернулся. Взгляд его горел тем неземным огнем, что обещает рай и ад в одном мгновении.        — Потому что никто, кроме тебя, государь.        — Ну да, второго царя найти непросто. Хотя вон, царевич Петрушка объявился, «племянник» мой, чудесно выживший сын Фёдора. Я его в столицу позвал, познакомиться. Ты присмотрись, может он по душе тебе придётся.        — Я не за царский сан тебя люблю.        — Оставь, Басманов. Не унижайся лестью.        Моё возражение напоролось на его губы. Руки мои ослабли, чтобы он развернулся ко мне и окутал объятиями. Сквозь опостылевшую одежду я чуял жар его мускулов, барабанный бой в набухших жилах. Будь прокляты эти бархатные силки. По полу затрещали каменные пуговицы. Опять придется чинить рубаху, но это потом, это завтра. Сейчас мои пальцы вспоминают каждый шрам на широкой спине.       Мы бесимся, бесимся, бесимся. Я никак не могу напиться его устами. Терзаю его тело до боли, терзаю так, что собственное сердце сводит предсмертной судорогой, но мне всё мало. Я хочу его всего, безраздельно, себялюбиво, плотоядно. Если бы мог, заключил бы его в клетке своих рёбер. Мне хочется сожрать его, и при этом я не смею даже укусить. Моя шея, плечи, живот — всё в следах его зубов. Он неистов как дьявол, игрив как ручная птица. Рыжее чудовище.       Теперь, когда он лежит на красном ковре, словно на глади кровавой реки, я любуюсь песчаной россыпью веснушек на его лице. Золотые звёзды, меж которых пролегли две тёмные родинки–луны. Солнце — его глаза. Они же — последнее пристанище печали. Пока всё остальное тело томится в плену развратной радости, душа его покоится в келье Вознесенского монастыря.       Я заставляю его слушать зов плоти. Ласкаю, пока сладостная чувственность не становится мучительнее пыток. Осторожно, как целебный яд, добавляю немного боли. Близость та же битва: хороши все средства.       Когда Дмитрий распален так, что плавится в моих ладонях, я нарочито медлю, жду, когда он откроет глаза. Ему привычно забываться, но сейчас я хочу, чтобы он видел меня и осознавал всё происходящее.       Он принадлежит мне, также как я принадлежу ему. Хотя бы в это мгновение.       Мы едины во грехе. Наши кресты переплетаются вслед за плотью. Серебряные цепи врезаются в разгоряченную кожу, стоит хоть немного отдалиться. Я не могу остановиться, чтоб распутать узел, как не могу забыть о нём. Горло стягивает тонкий ошейник, он не дает сорваться в бездну, давит, душит. Перед мутным взором мелькает распятие. Мне больно от вожделения. Дмитрий пылает, его бьет лихорадка. Он почти достиг предела. И я хочу забыться вместе с ним.       Одним рывком я срываю с шеи крест.       Миг — и удовольствие становится бессилием. Я не спешу отпустить Дмитрия, вцепляюсь в него крепче прежнего, как коршун. Моё бесплодное семя в нём. Мы срастаемся кожей, каждая пядь которой покрыта липкой испариной. Бесовский жар гаснет, сыреет как угли туманным утром. Послевкусие нашей страсти всегда отдает гнилью.       Ладонь Дмитрия хватается за моё плечо с отчаянием утопающего. Я не вижу его лица, он утыкается мне в шею, дышит судорожно, сквозь зубы, опаляя мои вздыбленные ключицы холодом. Мне чудятся слёзы, но Господи помилуй, откуда им здесь взяться?       Наконец Дмитрий отпустил меня, напоследок пару раз хлопнув по спине, словно лошадь, сослужившую добрую службу.       — Слезай, тяжело же. Из какого только чугуна тебя отлили?       Уже одеваясь он заметил серебряный клубок на своей шее. Его ловкие пальцы быстро выпутали мой крест, но цепочку уже ничего не могло спасти. Алый след от неё клеймом саднил на шее.       — Подожди, у меня, кажется, была запасная.       — Ненужно. Отдам мастеру, глядишь, придумает как эту починить, а нет так новую куплю.       Но Дмитрий уже не слушал меня. В одной исподней рубахе он подошел к столу, взял с него небольшую шкатулку, порылся в ней и извлек на свет золотую цепочку. Она пылала в свете уходящего солнца, будто соткали её из полуденных лучей, и мой простой крест смотрелся на ней грубо и нелепо, как бродяга в барских хоромах. Дмитрий уже собирался надеть цепочку на меня, как вдруг замер, задумался о чем–то.       — Знаешь, а бери мой крест.       — Будет тебе, что за глупость? На что он мне?       — Ты возьмешь мой, а я возьму твой. Когда–то давно я читал о подобном обряде. Обменявшись крестами, мы станем названными братьями и будем друг другу ближе всех кровных родственников на земле и в Божьем Царствии. Разве не здорово?       — Какие ж мы братья, когда таким занимаемся? Не умножай греха, Дмитрий, это не шутки.       — Так для того и предлагаю, чтоб с грехом покончить. Я много думал эти дни и порешил, что после свадьбы не желаю делить ложе ни с кем, кроме моей Марины. Довольно, я не прощу себя, если она познает новое предательство. Нет–нет–нет, моя бедная девочка, она не заслужила подобного…       — Значит, на этом всё? — холодно спросил я. Голос мой звучал откуда–то со стороны, будто не моя глотка порождала его.       — С подобными утехами — да, а так ничего не изменится. Ты мой самый ближний человек, Пётр. Мне жизни без тебя нет, — Дмитрий с улыбкой протянул мне свой крест. — Теперь согласен побрататься со мной? Так, конечно, не совсем правильно, стоило бы в церкви освятить наш союз, но, боюсь, лишние разговоры пойдут. А Богу всё равно виднее, чем людям, Он по мыслям судит, а не по обрядам. И я хочу, чтоб пред Ним мы были едины, без крови и плоти — душами! Что скажешь?       Я безмолвствовал. Для него всё было так просто. Вчера подружились, сегодня переспали, завтра побратались. Он ни на миг не задумался, чего мне стоила его ветреная любовь. Для него всегда существовало только его счастье, ничего больше. Таков он в любви, таков и в царствовании. Все видели это, и один лишь я, как блаженный дурак, смотрел на образ чудесного царевича, на тот самый образ, что прежде презирал. Я обожествил его, я сделал его выше всех царей и людей. И вот моя расплата.       — Благодарю, но я не достоин такой милости. Цари с холопами не роднятся.       — Пётр, я ведь сам тебе предлагаю, так что скромность свою оставь для других, — раздраженно фыркнул Дмитрий и вдруг пристально сузил глаза. — Иль ты не хочешь быть мне братом?       Грудь стянуло железным кольцом. Лицо запылало, будто его облили маслом и бросили факел, но разум оставался холоден и строг. Я устал от сомнений и страхов, оставалась только честность.       — Нет, не хочу. Прежде принял бы предложение твоё за великую милость, но после того, что между нами было, — это святотатство.       — Но это ничего не значит…       — Для тебя — да. Может ты и тешишься со всяким, кто под руку подвернется, а я не таков. И с тобой во грех вступил не удовольствия ради, а потому что полюбился ты мне. По–настоящему полюбился, понимаешь? Не за сан, не за имя, и уж точно не за лик, — я не сдержал едкой насмешки. — Где ж мне теперь братом тебе быть, когда люблю тебя больше всех живых и мёртвых? Не знаю, на кой чёрт ты меня во всё это втянул, видать совсем зажрался своими девками да Ивашками, на дичь потянуло. Или захотелось в бабьей шкуре себя ощутить? Неважно, я сам дурак, раз пошел на это. А теперь люблю тебя! Люблю! И не оставлю вовек, даже если бы хотел, даже если бы цепями меня тащили прочь… Но ты! Не смей измываться над моей душой! Достаточно того, что ты убил её забавы ради.       Злоба, смешанная с неистовой сатанинской влюбленностью клокотали во мне. Не помня себя, я похватал одежки, быстро натянул штаны, рубаху, кафтан, подпоясался так крепко, что живот свело. Выпрямился, бросил на этого щенка взгляд полный вызова. Моя бесовская исповедь крепко пришибла его, он стоял ни жив, ни мёртв, такой потерянный и беззащитный.       Запоздалая совесть стрелой пронзила грудь, но я вырвал её, не дав себе даже опомниться. Он заслужил это. Он заслужил мою правду.       — Господи, Пётр… — Дмитрий в неверии взирал на меня, а затем откинул голову и рассмеялся во весь голос. Но веселья не было в нём. Смех его раздирал душу как горький плач или предсмертный вопль.       — Ты так ничего и не понял обо мне. За целый год… — он отошел от меня, отвернулся, вцепился руками в свои плечи, словно его вдруг выкинули на январский мороз в одной рубахе.       — С каждым кто под руку подвернётся… Ну и ну. За что же ты меня такого любишь?       Дмитрий обернулся, и боль его взгляда мне не забыть вовек.       — За что, Басманов? За что? За что?       Эхо зимы прошлось по спине. Под языком едко плескался яд, сочившийся с моего паскудного языка. Какого черта он вздумал обвинять меня? Почему его глаза мироточили всепрощением преданного, когда он, а не я, выбросил доверие, как надоевшую безделушку?       Ещё одна игра в самозванного праведника, но… Господи, я кожей чувствовал его ложь и лукавство. Сейчас же я чувствовал только поношенное сукно своего кафтана.       Дмитрий подошёл ко мне. Губы его дрогнули то ли для слов, то ли для поцелуя, но вместо этого он молча надел крест мне на шею и спрятал его под одежду. Касание его подрагивающих пальцев прошибло меня до костей. В сей же миг мне захотелось схватить его в объятия, шептать на ухо слова прощения вперемешку с признаниями, иными признаниями, лишенными ненависти и обвинения, целовать его, даже если б он стал кусаться. Мы не будем вместе больше никогда. Осознание убивало сильнее обиды.       — Государь, прости меня. Я…       — Ты не держи зла, Пётр Фёдорович, — перебил Дмитрий, глядя на мою шею, а не в лицо. — Мне славно с тобой было, но я не думал, что ты всё близко к сердцу примешь. Прости, если сможешь, а коль не сможешь — винить тебя не стану. Просто будь на моей стороне, хорошо? Это не приказ, я только прошу тебя.       Никакая плеть не рассекла бы меня сильнее этих холодных слов. Вот всё о чём он волнуется. Чтоб я продолжал ему верно служить. Даже до просьбы снизошел, прощения попросил. Да только в раскаянии его не было искренности, один лишь малодушный страх.       И всё же, уходя, я молился про себя, чтобы он остановил меня и единственным касанием, пусть самым незначительным, доказал, что все мои слова и домыслы, брошенные в сердцах, — ужасная и несправедливая ложь. Но Дмитрий позволил мне уйти с червоточиной в груди. На пороге во тьму, я обернулся. Он так и стоял полунагой в своей расхристанной рубахе, сирота среди дворцовых сводов. И я оставил его.       Весь следующий день занимались литовскими послами. Едва не дошло до ссоры. Король, верный спесивому нраву своей страны, по–старому называл Дмитрия «великим князем», на что тот отказывался принимать грамоты. Послы держались надменно и невозмутимо, как стервятники при бойне, тон их хоть не терял вежливости, но сквозил скрытым презрением. Они бы ни за что не позволили себе такого при Фёдоре или Борисе, и я уверен, это не укрылось от собора. Я видел, как Дмитрия трясет от негодования, рука его крепко вцепилась в скипетр, будто в рукоять меча, того и гляди бросится на послов. Но он сдержал себя. Послы представляли на его свадьбе короля, он не мог ругаться с ними. Смирив себя, он принял грамоты. На горделивые рожи ляхов смотреть было невозможно. Конечно, они поставили на место русского царя при его собственной Думе. Великое достижение, черт их побери.       В шуме последних приготовлений прозвучал вопрос, который и ранее волновал многие умы. Когда же будущая государыня примет православную веру? Дмитрий много думал о распорядке свадебных торжеств, весь чин венчания Марины на царство расписали от первого до последнего мига, но ни слова не прозвучало о крещении. Недоброе предчувствие витало во дворце, но никто не осмеливался рта раскрыть. То ли почуяв всеобщее смятение, то ли надоумленный царицей–матерью, к которой он по–прежнему ездил каждый день, Дмитрий созвал Святейший собор и прямо спросил, что думают они об этом браке. Я не сдержал кривой усмешки. Он бы ещё вопросом этим задался пред алтарем.       Все устремили взоры к патриарху Игнатию. Тот хранил степенное молчание, его широкое смуглое лицо не выражало ничего, кроме внутренней молитвы, в которой он пребывал ежечасно. Поднялся отец Илья, духовник Дмитрия.       — Государь наш, самодержец всемилостивый и великий цесарь Дмитрий Иванович, не возьми во гнев слова мои, но не годится тебе, защитнику веры православной, брать в жены девицу иного вероисповедания. Ибо сказано в Ветхом Завете: «Вы делаете зло великое, грешите пред Богом нашим, принимая в сожительство чужеземных жен». Что стало с богоизбранным народом израильским, когда сыны его стали брать в жены дочерей чужестранных? Отошел он от Бога Истинного и за то много горя познал. Чистая рука, коснувшись грязной, сама марается, а другой не очищает. Потому требуем мы, государь, чтоб прежде чем стать тебе женой, а нам царицей, Марина, дочь Юрьева, крестилась в веру православную, иначе не сможет она причаститься из рук владыки патриарха и стать тебе законною супругой и государыней.       Довольно зарокотали остальные святые отцы, закивали седыми головами. Отец Илья приободрился, но тревога по–прежнему горела в его взоре всякий раз, когда глядел он на царя. Выждав, когда стихнет гул, Дмитрий оглядел всех присутствующих, почтительно кивнул духовнику, разрешая ему вернуться на своё место, а затем сказал:       — Велика мудрость в словах отца нашего духовного, да вот только говорил он о язычниках, о неверных, что под месяцем ходят, а ясновельможная панна Марина Юрьевна христианка, верует в Единого Бога и Святую Троицу. На что ей второй раз креститься?        — На то, что в латынской ереси она пребывает, постов не соблюдает и обряды наши презирает! — воскликнул кто–то. Вновь пронесся гулкий гомон, но стих на полуслове, стоило Дмитрию махнуть рукой.        — Так в этом вся вера ваша: в постах да обрядах? — спросил он, не скрывая насмешки. — Не Богу служите вы. Сердца и души ваши тревожатся о том, что есть, когда, с какой силой поклоны гнуть и к образам прикладываться, как часто приходить в дом Божий, чтобы дурного не подумали. Подсчитываете, сколько б пожертвовать в обители, чтоб отмолить грехи, но чтоб и на мирские потехи осталось. В Прощенное воскресенье слезами заливаетесь и каетесь пред миром, чтоб завтра разругаться до вражды кровавой. Не слышите вы слов молитвы, только язык, которым сотворяется она. Не видите в иных христианах братьев, всё ищите распрей и ненависти. Забыли вы, что Бог есть любовь, ибо ваш Бог — деревянный образ в золотом окладе. И потому нет веры в вас, одно обрядничество!        Раскат грома ударил в палатах.       — Врёшь ты, государь.       Опираясь на посох, поднялся над всеми митрополит казанский Гермоген. Озноб сковал меня по рукам и ногам. Не мне бояться сточенного годами старца, чья кожа давно срослась с подрясником, а лицо потерялось меж клобуком и бородой, но взор его непримиримых глаз камнем бил в голову. Легче было выйти против монгольской тьмы чем против него одного.       Замешанное на страхе изумление отразилось во всех, кроме Дмитрия. Его благодушие и приветливость заострились до стального блеска. Если бы улыбка могла резать, как лезвие, суровый старец в сей же миг рухнул обезглавленным.       — Я не понимаю тебя, Высокопреосвященнейший Владыка.       — Врёшь ты и других в искушение вводишь своими речами, — неумолимо ответил митрополит Гермоген. — В безбожии нас обвиняешь, а сам покрываешь ересь латинскую! В священном сане своём ты должен являть образец всем людям православным, а ты насмехаешься над ним, постов не держишь, молитвой пренебрегаешь, в дом Божий являешься как разбойник. В Великую Четыредесятницу чем плоть смирять и покаяния искать, ты тешишь бесов игрищами безобразными. Не старцы святые в дом твой вхожи, а скоморохи и колдуны. За советом идешь ты к латынянам, ими ты окружил свой престол, всю казну растратил им на потеху, веру православную отдал на осквернение! В храмы теперь всякий входит, не снимая шапки, псов пускают, срамных девок! И всё с твоего допущения! Теперь же возжелал взять в жены еретичку некрещенную. Не бывать подобному богохульству!       — Это серьёзные обвинения, владыка Гермоген, — тихо заметил Дмитрий. — Велика твоя слава защитника православия, но никакая слава не предаст веса твоим словам, если нет доказательств. Давно ли ты покидал Чудов монастырь? Видел ли сам те мерзости, какими попрекаешь меня? Загудела натянутая тишина.       — Молчишь, владыка? Тогда меня послушай. Мне довелось бывать вне стен кремлёвских, в обычных церквях, каких найдется дюжина в Москве. Твоя правда, видал я иноверцев. Они стояли в приходе, у самых дверей, с непокрытыми головами и внимали литургии с большим усердием чем те, кто гнули поклоны у Царских врат. Да, средь них бывают проходимцы, за дерзость свою они несут наказание. Но разве можно закрывать дом Божий для остальных? Владыка, ты считаешь нашу веру единственно верной, и ты же отвергаешь тех, кто тянется к ней, из–за двух–трёх негодяев!       — Отвергаю, ибо не агнцы они, но волки! Смиренны, покуда силу видят в пастыре, но только слабость почуют — разорвут в клочья. И ты ради забавы пустил их в благословенные угодья, которые прежние цари хранили ценой своих жизней!       — Я пустил их, потому что вижу в них людей, а не тварей неразумных. Довольно христианские народы жили порознь, довольно крови пролили, когда давно должна была нас породнить единая вера в Господа нашего Иисуса Христа. Мне ведомо, сколь тяжек путь примирения, но я готов пройти его. За тем в жены беру панну Марину, дочь воеводы сендомирского Юрия Мнишека, девушку, чья вера непоколебима, а душа преисполнена добродетелью. С неё начнется объединение народов христианских против безбожников–магометян, и потому желаю не только браком сочетаться с ней, но венчать её на царство, как сам был венчан!       Я ошеломленно вздохнул, и вздох мой тысячекратно громче повторили расписанные стены. Дмитрий бросил на меня быстрый взгляд и криво ухмыльнулся одним уголком рта.       — Не бывать тому! — воскликнул митрополит Гермоген и дрожащим перстом указал на молодого царя. — Лукавый твой язык, немыслимую ересь он облачает в мёд, но я не обманусь, как на ладони вижу все твои замыслы тщеславные. Услышьте меня все! Всякого, кто благословит этот нечестивый брак, предам анафеме!       — Опомнись, владыка! — Дмитрий вскочил с трона. — Чем угрожать вздумал?!       Вдруг морщины на старческом лице сбились в холодную усмешку.       — Тебе бояться нечего, государь. Как и смерти, анафеме предают единожды.       Дмитрий обратился в соляной столб. Кровь сошла с его лица, замерло дыхание на изумленно распахнутых губах. Только вздувшаяся жила на виске билась в бешенстве.       — Уведите его.       Два слова упали как камни на дно глухого колодца. Опомнившись, я кивнул немцам. Двое подошли к митрополиту Гермогену, тот в отвращении отшатнулся от них, тогда они крепко взяли его под руки и вывели из палат под мышиный шорох приглушенных голосов. Никто не осмелился поднять головы.       — Кому ещё есть что сказать? — вкрадчиво спросил Дмитрий. Ярость шипела в его дыхании.       Молчание ответило ему. Тогда поднялся патриарх Игнатий и с безмятежным лицом повторил все доводы против второго крещения панны Марины.       Ни единая душа не восстала. Даже рокота не пронеслось. Все смиренно приняли в царицы католичку.       Я ворвался в государевы покои. Тайная дверь со всей силы вдарила о стену. Дрожь пронеслась до самого потолка. Сидевший за столом Дмитрий подскочил так, что стул его опрокинулся, порождая ещё больший грохот.       — Басманов, ты разума лишился? Ты бы ещё из пушек ударил, чтоб сюда вся Москва сбежалась!       — И ударю! Глядишь, очнется государь мой, головой думать начнет.       Опешив от напора, Дмитрий попятился назад, но со спины путь его преграждал стол. Тремя шагами я настиг его. Огонь трещал по моим жилам, по рукам клокотала ярость, так хотелось вцепиться в него и разорвать на лоскуты.       Надменный самоуверенный щенок.       О, как ему невыносимо глядеть на кого–то выше себя, вон как подбородок вздернул, хоть сейчас петлю на шее затягивай.       — Не забывайся, Басманов! — сквозь стиснутые зубы процедил Дмитрий. — Как… Как смеешь ты врываться ко мне, ты…        — Нет, государь, не тебе меня отчитывать. Что ты натворил при патриархе и всем святом соборе? Ты выслал Гермогена! Да знаешь ты, что многим его слово выше царского будет? Мог сразу Казанскую Божью Матерь с колокольни скинуть, чего мелочиться!       — Он обвинял меня в ереси.       — И справедливо! Православный царь вздумал жениться на католичке! Народ не потерпит такого.       — Смирятся. Не лошадь правит всадником, а всадник — лошадью.       От его неуместных красноречий кипящая смола растекалась по моим членам. Я попытался сглотнуть, смочить очерствевшее горло, но во рту всё пересохло. Не только гнев мучил меня.       — Почему ты прежде не поговорил со мной?       Дмитрий снисходительно улыбнулся мне, как дитю неразумному.       — Ты не большой знаток церковного ученья, Пётр Фёдорович, а я не люблю пустых советов.       — Вот как? Зато ты — великий мудрец, да ни черта не понимаешь о стране, которой взялся править! Ты насмехался над обычаями — тебя простили за годы на чужбине. Ты возжелал великих изменений — в этом узрели Божий перст. Ты позабылся в развлечениях и растратах — молодость, что с неё взять. Но ты покусился на святое, на веру православную! Ты предал нас всех, отцов наших, братьев, мучеников, страстотерпцев. И всё ради литовской девки!       Удар пришелся в челюсть. Я пошатнулся. Глаза зарябили мелкой россыпью. Во рту плескалась кровь вперемешку с тягучей слюной. Я сплюнул в рукав кафтана, всё равно на багряном бархате не видно будет. Оттер ладонью липкий рот.       — Не доводи до греха, государь. Даже тебя не пощажу.       Дмитрий замахнулся снова, но я оказался проворнее. Одним рывком повалил его на стол. Бумаги разлетелись в стороны перепуганными птицами. Крепкий лоб врезался мне в лицо. Нос треснул с мерзким всхлипом. Огонь растекся по бороде.       Я судорожно вдохнул, и кровь попала не в то горло. Внутри свербело от соли и судороги. Кашель загремел в груди. Я забылся всего на миг, но этого оказалось довольно. Резкий хлопок вдарил по ушам. Тьма зазвенела сотней битых колоколов, растрескалась, посыпалась вслед за сознанием. Всем весом я навалился вперед. Вот моё единственное превосходство — в медвежьей хватке, тупой мясистой силе. За ним — молодость и ярость. Бьет сильно, оплошно, больше мажет, чем калечит. Моя кровь заливает его безобразное, брызжущее злобой лицо. Крупная капля падает на глаз, будто сургуч. Дмитрий жмурится, стискивает порозовевшие зубы. Рычит угрозы вперемешку с проклятиями.       Я рывком приближаюсь к нему, мараю губами его пылающие щёки, хриплю, захлебываясь багровой липкой слюной:       — Дурак! На что серчаешь? На правду? Давай, бей! Бей! А я говорить буду, пока есть чем. Ты глупец! Мальчишка зазнавшийся! Играешь нами, играешь царским саном, всё тебе забавы да мечтания! Возомнил себя невесть кем! Царь! Цесарь московский! Непобедимый! Думаешь, один против всех выстоишь? Очнись, государь! Ты погибнешь! Послушай меня, послушай же! Ну! Сними опалу с Гермогена, прикажи крестить панну Мнишек, дай им православного царя, которого они желают! Не возмущай народ. Не губи себя, окаянный мой! Не губи…       Но он лежал подо мной расхристанный и окровавленный, как нечестивый покойник, даром, что дышал. Моё неискупимое проклятие.       Стоило убить его милосердия ради, но я покрывал его собственной плотью и кровью. И получал за это всё новые раны. На лице живого места не осталось, нос превратился в вязкое месиво, вот рту скрипела соль. Я так устал. Лежал на нем, как дохлая скотина. Не желал думать, что он сделает со мной потом. Сошлет или убьет — всё одно.       Я готов стать врагом ему во благо.       — Отпусти! — сдавленно прохрипел Дмитрий.       Спеси в нём заметно поубавилось, но всё равно храбрится, трепыхается из последних сил. Так и не научился проигрывать.       — Я приказываю тебе, Басманов!       — Помилуй Гермогена и пообещай крестить царицу, — сказал я чужим гнусавым голосом.       — Гермоген! О себе бы подумал! Собачий ты сын… ты хоть понимаешь, что творишь? Ты напал на царя! Я тебя головы лишу!        — Бога ради, она ничего не стоит, а свою побереги. Помилуй митрополита Гермогена и крести в православие царицу.       — Да кем ты себя возомнил? Ты раб мой, слуга, пёс!       — Помилуй митрополита Гермогена и крести в православие царицу.       Я твердил и твердил это, пока его злые слова рассекали меня до костей. Отравленный кровью язык заплетался. Сотни сорок трещали под черепом. Не разобрать даже собственной речи.       — Помилуй митрополита Гермогена и крести в православие дочь Мнишека…       — Да не могу я её крестить! — вдруг в отчаянии закричал Дмитрий и затих подо мной. — Пан Мнишек с меня клятву и роспись взял, что Марина останется в латинской вере. Иначе свадьбе не бывать.       Он судорожно сглотнул подступившие слёзы.       — Нарушь клятву, Мнишек уже никак не сможет тебе помешать.       Я пытался поймать его взгляд, но Дмитрий отвернулся прочь и крепко зажмурился. Лицо у него стало такое, будто я медленно раздирал его на дыбе.       — Если обману Мнишека, то я обречен, — его голос стал слабее предсмертного шепота. — Он знает про меня такое, что хватит на дюжину смертей.       Слеза скатилась по багряной щеке.       — Ты не представляешь, сколько всего я натворил, чтобы найти хоть какую–то поддержку в Литве. Я клялся о таком… Когда правда вскроется, ты первым ударишь меня.       — Нет–нет–нет. Митя, Митенька… — я обхватил ладонями его лицо, заставляя смотреть прямо на меня. — Чтобы там ни было, это в прошлом. С тобой ничего не случится, я клянусь тебе. А коль Мнишек вздумает распускать язык, мы тут же заткнем его, золотом или ножом, без разницы. Я лично возьмусь за него. Господи, да что он такое может знать…       — Я принял католичество. Ещё тогда, в Варшаве, — горькая улыбка исказила дрожащий рот. — А ты думал, с чего бы король, этот недобитый выкормыш иезуитов, взялся поддерживать меня?       Я отпрянул от него, как от прокаженного. Пушечным ядром сердце ударило в грудь и замерло, холодное, тяжелое, никчемное.       Тошнота подступила к горлу. Мир рассыпался под моими ногами. Если бы я мог вернуться по тёмному коридору назад и никогда не приходить сюда.       К черту его правду, к черту его доверие, к черту его самого!       Мой царь — самозванец и вероотступник.       Морщась от боли, Дмитрий выпрямился, хрустнул затекшей спиной, повел плечами, как обычно делал после долгой прогулки верхом. Вот только лицо его было лицом человека, идущего на плаху. Он попытался стереть с себя кровь, но лишь сильнее размазал её по щекам и ладони замарал. На них, на эти алые длиннопалые ладони я слепо таращился, не в силах выдержать его потерянный взор.        — За молчание я пообещал Мнишеку земли Псковские и Смоленские. Их же я посулил королю.       Замолчи, замолчи, замолчи. Довольно откровений! Хватит!       — Папе Римскому поклялся, что низвергну страну свою к его престолу, называл себя «заблудшей овцой в его стаде», будь он предо мной, и ноги бы ему поцеловал. Я был в таком отчаянии, один в чужой земле и всё же… О, Господи, Пётр, я так заврался, так заврался!       Он разрыдался, но ничто во мне не откликнулось на его плач. Толку теперь слёзы лить? Он в западне, в которую сам себя загнал.       Пересилив себя, я приблизился к нему, крепко стиснул его содрогающиеся плечи. Он попытался прижаться ко мне, но мои руки, словно две рогатина, держали его на расстоянии.       — Довольно, слезами горю не поможешь, — сказал я сухо. — Лучше подумаем, что можно сделать.       — Да что тут делать? Мнишек не отпустит меня, и угрозами его не запугать.       — Он в Москве, а значит, всецело в нашей власти. До свадьбы я его не трону, но после никто и следа его не отыщет.       Дмитрий оторопел, а затем вдруг схватил меня за грудки. Взор его сверкнул молниями.       — Нет уж, ты проследишь, чтобы с ним ничего не случилось! Головой своей отвечать будешь, ясно тебе?       — Да что с тобой такое?! Я пытаюсь спасти тебя!       — На что мне спасение, когда Марина меня возненавидит!       — Любит, ненавидит — она баба! Стерпит, примирится, а нет, так в монастырь её сослать. Зачем терпеть её отца, её зарвавшуюся свиту, этих крыс латинских? Рисковать своим добрым именем, народным мнением, верой, собой… Ради чего?        — Я люблю её.       Мои продрогшие от злобы руки безвольно опустились.        — В прошлом я служил блаженному, не знал, что теперь служу слабоумному, — сказал я и удалился прочь.       Долго вымывал запекшуюся кровь из бороды. Сквозь боль и ругань очистил опухший, сливово–синий нос. Пытался вывести пятна с кафтана, пока пальцы не задубели от студеной воды. Делал всё, только бы забыться, но разум неумолимо возвращал меня назад.       Дмитрий принял католичество. Наплевать, искренне он перешел в иную веру или продался за выгоду. О его переходе знают Мнишек и король, может быть, кто ещё из ляхов. Вопрос времени, когда он окончательно опостылеет им всем, и они, не моргнув глазом, с потрохами выдадут его нашим. Удивительно, что они ещё этого не сделали.       А если?       Если во дворце кто–то кроме меня владеет этой тайной?       Гермоген известный правдорубец, но прежде он открыто не выступал против Дмитрия, хотя убеждений его никогда не одобрял. Или вправду возмущение его достигло предела, или кто надоумил его зачать свару.       Но почему он вышел в одиночку? Патриарх Игнатий мог убедить многих, но не всех. Святые отцы трусливы, то верно, да только Гермоген и зайца против волка поднимет, настолько силен его голос.        Зачем же он подставил себя под удар?       Не выдержав, я опустил голову в кадку. Вода залила распахнутый рот, ноздри, уши, просочилась сквозь сомкнутые веки. Лёд проник под кожу, до самого мозга, покрыл мысли колючей изморозью. Мне не хватало воздуха, как не хватало сил.       Чужие тайны тянули ко дну. Я не мог отсечь их, ибо это значило оставить Дмитрия утопать в одиночестве. Но смогу ли вынести хотя бы себя из этой пучины? Кругом погибель, и жизнь уходит мириадами белых пузырьков…       С громким выдохом я вынырнул. Тряхнул мокрыми патлами, откинул их прочь с лица. Голова стала ясной и холодной, как первый снег. И такой же пустой.       Смерть подождет. Пока душа в теле, буду драться, честно, бесчестно, уже неважно. Я отвоюю его. У всех церквей и людей, у клятв и проклятий, если придется, у самого Дьявола.       Я уничтожу того, кто заводит смуту.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.