ID работы: 13309281

Евангелие от Басманова

Слэш
R
Завершён
61
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
251 страница, 14 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
61 Нравится 32 Отзывы 19 В сборник Скачать

13. Радость

Настройки текста
      Красные лучи бледными призраками пробились сквозь слюду, окропили бессонные глаза. Через миг серебристо зазвенели колокола, отдаваясь по черепу бесконечными пищальными залпами. Я ждал рассвета с момента как уверился, что заснуть мне уже не суждено, однако его появление радовало меня не больше запоздалого гостя, явившегося с пустыми руками и смрадным душком на потрепанном платье.       Солнце зачало новый день. День, который я проклял много месяцев назад, и жаждал забыть, ещё не прожив его. Сегодня государь московский и всея Руси Дмитрий Иванович женится на девице Мнишек. По чину венчания мне полагается нести царское яблоко, сакральный символ державы, большая честь не то что для опричного выродка, но для любого князя крови, вот только гордыня не тешила меня. Внутри зияла стылая пустота, время от времени в её тёмной зыби глухим однозвучным благовестом звучала тревога, вечная спутница моих смутных дней.       Поиски ничего не дали, в шуме предстоящих торжеств себя найти удавалось с трудом, не то что заговорщиков. Поляки гуляли на широкую ногу, бесчинствовали, заходили в церкви, не снимая шляп, особо дерзкие вели за собой собак. Их били, они хватались за сабли, что ни день в городе вспыхивали свары, только успевай тушить. Мои люди с ног сбились, пытаясь предотвратить кровопролитие. Дмитрий о том слушать не желал, после распри с Гермогеном он затаил на меня обиду или, чем черт не шутит, устыдился своей позорной тайны и сторонился меня как прокажённого. Я не мог застать его в одиночестве, всегда рядом крутился Бучинский или Мосальский, или Ивашка Хворостинин, расцветший от царского внимания до прежней наглости. А ещё в марте он метался скорбной тенью по кремлю, всё смерял меня ревнивым взором, а к Дмитрию едва в ноги не падал. Глупый юнец, так и будет играть им всяк при власти.       Одно хорошо — с высылкой митрополита царь решил повременить, а крещением Марины в православие станет обряд миропомазания на царство. Что случится после всех свадебных утех со мной я не гадал, к счастью, я лишился всякого покоя, разгребая навалившиеся заботы, и не успевал тосковать и опасаться за своё положение при царе. Всё моё существо сосредоточилось в Дмитрии, в его благоденствии, а что уготовит мне его милость — всё равно. Я знал слишком много для простой ссылки, так что распутье моё раскинулось на три пути: смерть, монастырь и почет. Ничего я не боялся, ничего и не желал. Я просто делал своё дело, не щадя сил, не думая о том, как неминуемо истлевает наша позабытая близость.       Мой обреченный рай окончательно умрёт, как только Дух Святой скрепит их брак нерушимой клятвой. И кем я буду Дмитрию? Не друг, не любовник, не слуга. Дурак он и есть дурак, во что ты его ни ряди. Понимал, как всё закончится, даже в мыслях дерзкой надежды не таил, а час настал, и вот я сам не свой хожу, угла сыскать не могу, как приговорённый к казни. Наяву проносились дни нашей близости, его откровения, его игривые дурачества, его печали и сомнения, отданные мне на вечное сбережение. Мой Дмитрий… Нет, не мой и никогда им не был. Это я принадлежал ему, как раб или ручной зверь, без права требовать, лишь исполнять его капризы. И я полюбил свою неволю в его руках пуще всех свобод.       Неспешно собрался. Ирина, ставшая хозяйкой в моём доме, уставила стол собственной стряпнёй и, отвесив поклон, тихо удалилась в свои покои, где жила вместе с дочерью. Их появление оживило мрачные стены, по углам забрезжил свет, воздух пропах сдобой и первыми цветами, скатерти и занавески покрылись вышивкой. В лампаде у красного угла больше никогда не кончалось масло. Старый лик, омраченный копотью, воссиял в прежнем золотом сиянии.        Чаще и чаще я оставался ночевать здесь, а не во дворцовых покоях, всё равно тайный ход закрылся для меня. Жизнь Дмитрия теперь берегли три сотни немецких драбантов, на кой черт ему мои псовые замашки? Но я совру, если скажу, что в своём доме я спал спокойнее, чем у его дверей. Уже переступив порог я застыл, глянул в красный угол, где поблёскивали начищенные к Пасхе иконы. Маленький огонёк лампады плавно покачивался из стороны в сторону, маня подойти поближе. О молитвах я не вспоминал с того самого дня, как погубил себя ради царевой страсти, и вдруг внутри всё стянулось тугим комком, затрепыхалось. Я подошел, иконы уставились на меня холодными очами, будто судьи на преступника. Голова полнилась словами, но язык прилип к зубам, в горле не осталось голоса. Немой скот. Безбожник. О чем просить хочу? Зачем тревожу Господа?       Постояв в нерешительности, я ушел, так и не выдавив из себя ни слова. Во дворе, когда я забирался на лошадь, вдруг снизошло озарение. Я поднял голову к солнцу и прошептал беззвучно: «Отче, помолись за Дмитрия, умоляю тебя, ибо сам не смею».        Тут же стыд ошеломил меня. Как смею требовать, если в безбожии своём я перестал подавать записки об отце, как и о старом князе? За мать я заказал сорокоуст, более не вспоминал о ней. За неё, как и за Голицына, было кому позаботиться, но у моего несчастного отца из живых остался я один. И я предал его, потому что денно и нощно думал о Дмитрии и не подпускал к себе иных мыслей. Верно говорил Иван Васильевич, а я его не слушал. Я позабыл обо всё на свете. Ради него.        Едва нога ступила во дворец, свадебная суета унесла меня в шумном вихре. Всё происходило быстро, слажено, как на военных учениях. Каждый встал на положенное ему место, без ссор, без выяснения кто родовитейший и достойнейший из всех, мелькнула пара бранных слов, мой строгий окрик — и порядок.        В белом сиянии царственных одежд к нам вышел Дмитрий. Высокомерный и величественный он сам на себя не походил, какой–то чужак в знакомой коже. Небрежно, почти нехотя, он протянул руку, и все, кому посчастливилось участвовать в свадебной церемонии, должны были поцеловать её. В тягостном ожидании я следил, как другие прикасались к нему. Для них это всего лишь обряд, необходимый штрих в пышном полотне, для меня — смерть в едином причастии. Смирив себя поклоном, я быстро приложился к ладони, чьи касания запятнали всё моё тело и душу, и уже шагнул назад, как вдруг горячие пальцы коротко мазнули по щеке.        Я поднял голову. Сквозь золотой покров спеси на меня взирал иной Дмитрий. Дмитрий–мученик, Дмитрий с разорванной спиной и приступами падучей, Дмитрий, оплакивающий предательство на моём плече. Человек внутри царского идола.        Губы его дернулись, но не проронили ни слова. Слава Богу, хотя бы сегодня он подчинился обрядам.       Мы двинулись в столовую избу, где с раннего утра нас дожидалась царица. Дмитрия я почти не видел, изредка мелькала где–то впереди его рыжая макушка да кусок платья, и всё. Рядом со мной вышагивал мой Васька, несущий государев скипетр. Говорить мы не могли, но постоянно переглядывались меж собой. Весна прошла для него в нескончаемой скорби по матери, я волновался о нём, слишком часто он ложился с хворью, мог неделями пропадать у себя на дворе. Но сейчас ни тени пережитых потерь не отражалось на Васькином лице. Во взгляде его горело нечто насмешливое и жестокое, как бывало в те редкие мгновения, когда он брал верх надо мной. Чему он радовался? По свадебному чину мы были равны. Может, вздумал считать себя Дмитрию ближним другом, хотя с осени меж ними не осталось ничего, кроме службы? Смутная тревога крепчала в спертом воздухе.        Коридоры волочились бесконечным змеиным телом. Медленно, торжественно, чтоб каждый шаг становился весомым. Но даже на расстоянии толпы я чувствовал, как Дмитрий сходит с ума от этой утомительной обрядовости. Его тело напряглось всеми мускулами, сжало в тисках безумную душу, рвущуюся сквозь древние камни к ней.        И прочь от меня.        Отворились двери в столовую избу, и невеста–царица предстала нашим очам во всей своей болезненной красе. С каким трудом давалось ей каждое движение в этом невозможно богатом платье, густо унизанном жемчугами, так что терялся цвет ткани. Голову сдавливал сияющий, как снежное утро, венец, но Марина старательно держала гордый вид. Уверен, её накрасили для торжества, но, когда от наших нарумяненных и набелённых девушек дыхание спирало, эта стала дурнее мёртвой.        Скулы торчали гребнями скал, тонкий змеиный нос стал ещё острее, чем я помнил с Вязьмы, бескровный рот презрительно сжался. Даже глаза её не имели ни цвета, ни блеска, серые как ненастье, стылые, как лёд на реке, зато сколько самолюбования. Скромности и девичьей стыдливости, о которых так распинался Мнишек, не было и в помине. Она смотрела на нас, будто мы уже оказались в её власти. Прежде мне не доводилось ненавидеть женщин, даже к матери своей я питал противоречивое подобие любви, но против этой девицы восставало всё моё существо.        Она не заслуживала уготованной ей чести. Она не заслуживала безумной, всепоглощающей любви Дмитрия. Она не заслуживала даже единственного его взгляда. А он не мог отвести от неё взор. Я знал это, даже не видя его лица.        Он подал ей руку, и всё живое во мне умерло.        До самого Успенского собора шел как в тумане. Мир вокруг мутился, проклятое солнце припекало голову, пот стекал ручьями. Красное сукно под ногами пылало пожаром, и всё вокруг становилось кровавым: люди, стены, маковки церквей, небо. Мелкая рябь кружила всюду, то ли пыль, то ли пепел. Жара. Ещё и гром колоколов. Господи, избавь меня от этого мытарства.        В прохладной сени собора стало легче. Кровь отхлынула от головы, вернулась ясность взора, только в животе плескалось тёплое тошнотворное варево. Певчие затянули величественные псалмы. Царь с невестой встали у алтаря. Больше я не мог смотреть на них, это было выше моих сил. Моя жизнь истлевала вместе с мириадами свечей, но почему–то казалось, что тлеет сам Дмитрий, или та часть его, что недолго принадлежала одному мне.       Я опомнился, когда патриарх занес над головой Марины златую шапку Мономаха. Немыслимо… До последнего мига я верил, нет, я был уверен, что венчают её новой короной, сделанной на заказ у французских мастеров. Он не посмел бы увенчать её, католичку, девку иноземную, древним венцом православных государей! Но тёмный соболиный мех уже коснулся её почтенно склонённой головы. С губ моих сорвался судорожный вздох, неразличимый в нескончаемом пении.        Государь с государыней причастились, обоих помазали миром, и Марина, дочь воеводы сендомирского Юрия Мнишека, стала царицей Московской и всея Руси. Тут же началось венчание браком. Дьяк Власьев вдруг засуетился, потянул поляков из храма, всех до единого. Будь моя воля, последовал бы за ними, уж лучше метаться сред их собачьего племени, чем оставаться здесь и глядеть, как мой царь берет в жёны змею.        Они разделили меж собой хлеб и вино. Чашечка, с которой они вместе пили, так и не разбилась, и патриарх растоптал её ногой. Недобрый знак, и сей же миг он воплотился в жизнь. Второго причастия не произошло. Их брак не скрепило величайшее из таинств. Рокот возмущения врезался в благочестивые напевы. Они все видели это. Бояре, князья, священники, митрополиты… И каждый понимал, какое святотатство свершилось у них на глазах. Царь и царица не приняли тело Христово. И на том всё кончилось.        Рук об руку Дмитрий шел с Мариной прочь из церкви. Их осыпали мелкими золотыми монетами, а они ничего перед собой не видели, только друг друга. Молодые, наивные, опьяненные лёгкостью всевластия.        После свадьбы не было пира, Дмитрий пожелал обедать в покоях царицы, и больше никому не дозволялось присутствовать там. Никто не возмущался, мы начали торжества на ранней заре, а завершили на закате. Сил пировать ни в ком не осталось. Прежде чем кто–либо вспомнил о моём существовании, я, сам себя не помня, бросился прочь из кремля. Куда угодно, в разгар бесовских игрищ, в пепелище боя, во мрак пустых окраин — только бы подальше от его радости.        Москва гуляла и праздновала, всюду стояли бочки с вином, каждый желающий мог пить из них хоть до потери сознания, и много таких выпивох валялось неподалёку. Веселье сладким виноградным духом витало в нагретом воздухе, с одного вдоха кружилась голова, но я блуждал в другом мире, стылом и сумрачном, где сновали безликие тени и голоса обращались в шелест.       Всё свершилось. Кончено. У меня нет права на обиду, но, Господи, я не могу противостоять себе. Я чувствую предательство каждой крупицей своего существа, мне хочется разрушать и быть разрушенным, битым до полусмерти, хочется забыться в тупой телесной боли, как язычник в огне. В нынешней Москве несложно нарваться на драку, ляхи на каждом углу только и ждут косого взгляда, чтобы схватиться за оружие. Но я, черт подери, боярин и советник царский. Мне не положено встревать в уличную поножовщину.       Лишенный возможности выпустить кровь, я прошлялся до поздней ночи и уже в глухой темени возвращался домой. Путь мой лежал мимо двора Шуйского, там всегда было пустынно, даже поляки в эту сторону редко захаживали, а в этот час их сабли и пистолеты грозили даже мне. К изумлению моему, в княжеском тереме горел свет, и какие–то люди один за одним выезжали из ворот. Прежде чем они заметили меня, я затаился на другой стороне улицы, за углом чужого дома, и стал наблюдать. Старый князь не слыл радушным хозяином, всегда держался особняком, особенно после возвращения из ссылки, да и прочие обходили его, боясь лишних подозрений. Один лишь Дмитрий обращался с ним приветливо и радушно, будто не случалось никогда летнего заговора. Мой великодушный до слабоумия цесарь.       Гостей у Шуйского собралось около дюжины, все одеты по–русски, если ночь не обманула меня. Они разъезжались в разные стороны, кто верхом, кто в карете, кто на колымаге, двое ушли пешком. Последней двинулась небольшая повозка. Дав ей отдалиться, я последовал за ней. Нужно узнать личину хоть одного из них, а там лишь потянуть за ниточку и раскроется вся эта тайная компания. Собачье предчувствие вело меня вперед. На дворе опального князя их собрала не царева радость, вот уж нет. Иуды.       Покровительство тьмы оберегало меня от разоблачения, но нещадно слепило глаза, приходилось ехать на звук. Лошадь подо мной волновалась, и я до смерти боялся, что она подаст голос.       — Тише, милая, тише, — подтянувшись к настороженному лошадиному уху, прошептал я. Её выбрал для меня Дмитрий, сам обошел все царские конюшни, не пропустив ни одного денника. За свою жизнь я не встречал животного более выносливого и строптивого, но тут она поняла меня, и даже шаг её стал беззвучен и мягок.       Проехав пол–Москвы, гость Шуйского остановился у какого–то двора, и ворота тотчас распахнулись перед ним. Когда они закрылись и стихла собачья брехня, я подъехал ближе. Душа ушла в пятки. Я бывал здесь не раз и не два, но лучше бы мне сейчас стоять на плахе, чем у двора моего сводного брата, Ивана Васильевича Голицына. Он презирал Шуйского всем сердцем, и в княжий дом его могло привести лишь одно. Ненависть в сто крат сильнее.       Потребовать ответа? Нет, Иван с легкостью найдет благовидный предлог, не утратив своего хвалённого спокойствия. Это Ваську можно вывести на правду. Стоит разозлить как следует, в порыве ярости он сам себе не хозяин, вот только… Васька. Его взгляд во время торжества. У него что–то на уме, какая–то подлость. Уж не был ли он одним из гостей? Иван, что бы ни привело его к Шуйскому, не осмелился бы сделать это без ведома старшего.       Так, двое, положим, разгаданы, а остальные? На то у меня была вся ночь впереди.       — Пётр Фёдорович, зачем звал? — мой тайный сысковой нетвёрдо стоял на ногах, свадебные вина разморили его. Говорил же воздержаться, вот собаки. Стоило найти общий язык с немцами, уж они капли в рот не возьмут на посту, хоть ты угрожай им смертью.       — Поставь людей следить за дворами Шуйского и обоих Голицыных. Пусть докладывают о всяком, кто заходит к ним, до последнего бедняка. И днём и ночью, ты понял меня?       Сысковой вяло кивнул.       — Сейчас же!       От моего рёва пьяная краска сошла с его лица. Он сразу подсобрался, выпрямился, кивнул уже осознанно и чётко. Говорил же, нельзя с ними по–доброму, только кнут да крик понимают.       Домой ехать было поздно. Без всякой радости я прошел сквозь пустующие коридоры притихшего дворца, мимо стройных рядов бессонных иноземцев, верно нёсших свою службу, раскланялся с Яковом Маржеретом, вымученно улыбнулся на его картавое «Vive l’Empereur Dimitrius!». Воистину, да здравствует Димитрий, да святится имя его во веки веков и всё такое.       Покои встретили меня душным сумраком и запахом ладана. Какого… Я не заходил сюда три дня к ряду, и даже тогда не жёг благовоний. Пристально оглядел всю комнату. За окном мерцала одинокая красноватая звезда. Я подошел ближе. Сердце тоскливо содрогнулось. Не звезда, то догорал кусочек ладана перед иконой, зачем–то поставленной на подоконник.       Впотьмах я с трудом нашел свечу, запалил её от душистого уголька и осветил находку. Из поблекшей темперы выступал лик бородатого старца с глазами, исполненными неистовой собачьей печали и смирения. Он смотрел куда–то в сторону, весь поглощенный своими раздумьями. За правым плечом его раскинулась чёрная Голгофа с распятием, по левое — иная гора с глумливо перевернутым крестом. По верхнему краю вилась тёмная вязь слов, которые мне не нужно было читать, чтобы понять, кто изображен на иконе, никогда не принадлежавшей мне.       Желая убедиться в невозможной догадке, я подошёл к тайной двери за печкой. В расписной стене пролегло узкое отверстие, манящее меня к иной двери. Он был здесь. Господи, он ходил по моим опустевшим покоям, он принёс сюда лик вернейшего из Твоих апостолов и затеплил ладан! Молился ли он средь этих стен? Ждал ли моего появления? Зачем? Что хотел сказать мне, когда в собственных покоях дожидалась молодая жена? Ужасный день. Насилу перекрестившись, я приложился к масляным рукам своего покровителя и позабылся в сладком дыхании ладана.       За гранью сна, когда невозможно даже шелохнуться, мне почудилось, что кто–то подошел ко мне и ласково убрал волосы с моего лица. Совсем как делал мой отец в сиротской келье Кирилло–Белозерского монастыря.       Усталая слеза прокатилась по тёплому следу чужой любви.       Новое утро ознаменовалось пиром, на котором я служил кравчим. Свадебные торжества только начинались, но отчего–то лица всех присутствующих, особенно поляков, мрачнели, как на поминках. Царица постоянно бросала на Дмитрия тревожные взгляды, заламывала тонкие пальчики, унизанные тяжелыми перстнями. И какая кошка уже успела пробежать меж ними? Вдруг озарение настигло меня и ужаснуло. Среди гостей я не мог найти ни королевского посла, ни пана Мнишека. Мороз пробрался под кожу. Что–то случилось за закрытыми дверями, очередная ссора, литовская спесь нашла на гордыню моего непутевого государя, как коса на камень. Господи, ни дня без распрей, что же будет, когда кончатся празднования…       Дмитрий отчаянно храбрился, притворялся безмятежным и весёлым, но все его речи дышали злобой. Он насмехался над всеми, над боярами, над польским королем, над Папой Римским. Опешившие гости переглядывались меж собой. Никто не смеялся, никаких разговоров не зачиналось за столами.       — Что за тоска! С вами только умирать хорошо, — заносчиво бросил Дмитрий и приказал музыкантам играть. От весёлой музыки на душе стало совсем погано.       Весь пир я украдкой следил за Шуйским, но тот держался безмятежно, одним из немногих он откликался на речи Дмитрия, нет, он прямо–таки подзуживал его дурное настроение.       — Верно–верно, государь наш всемилостивый, нет никого равного тебе во всём Божьем мире! Многие лета! Многие лета! Тёмные мы рабы твои, псы недостойные, во веки веков не сможем отблагодарить Всевышнего за твоё чудесное явление. Воссиял ты над нами, как солнце на небе, скоро и другие земли познают твою силу, Непобедимый цесарь! Слава! Слава!        Его миролюбие кровоточило скверной.       Устав от этой подобострастной рожи, я тупо уставился на стол, ломящийся от яств. Подавали много кушаний, каких прежде мы и не знали, привычные глазу и языку можно было по пальцам пересчитать, всё заменили собой европейские изыски, среди которых бельмом выделялась телятина. Меня покоробил её вид, грязное мясо, недостойное не то что царского стола, но любого православного человека. С трудом я подавил отвращение, не хотелось портить и без того паршивый пир, тем более, что телятина больше всего пришлась по вкусу государю.       Другие гости меж собой тоже заметили, что Дмитрий наслаждается негодным мясом. У кого на лице проступило слишком яркое выражение, того я смирял суровым взглядом, от которого несчастный трусливо вжимал голову в плечи и утыкался в собственную тарелку. Не додумался я до одного. Посмотреть себе по правое плечо.       — На что ты телятину ешь, государь наш Дмитрий Иванович? Али не знаешь, что негоже православному человеку такое грязное мясо есть? — спросил знакомый голос. Я обмер. Затих и без того вымученный разговор. Дмитрий отставил кубок в сторону.       — Где же это сказано в Священном Писании, Михайло? Напомни мне, Бога ради, а то я, кажется, слаб памятью стал.       Каждое слово его полнилось елейным ядом.       — Не всякая истина в строку пишется, но из поколения в поколение передаётся, — осклабился Татищев. Изо всех сил я пнул его под столом, но Михайло даже не вздрогнул. Отпил ещё вина из чаши и, расплывшись в снисходительной улыбке, продолжил:        — Таким мясом наши отцы и деды только собак да свиней кормили, а теперь, гляди–ка, оно на царском столе. То ли мясо за этот год лучше стало, то ли те, кому его скармливали, больше не ходят по хлевам, а пируют бок о бок с людом православным.       Но блюда с телятиной были тронуты только у поляков да государя.        Дмитрий побелел от гнева. Все взоры вцепились в него стальными щипцами. Как никогда прежде мне захотелось схватить его и унести подальше от этого сборища, словно волк сказочного царевича. Но я сидел слишком далеко от него. Не сдерживая гнева, я дернул Татищева за руку и зашипел сквозь зубы:       — Ты что творишь, Михайло? Проси прощения! Живо!       Татищев пьяно ухмыльнулся и, прежде чем он успел ответить мне, с другой стороны залы раздался резкий окрик:       — Как ты смеешь говорить такое при Его государевой милости! Зарвался ты, Татищев! Холоп дрянной, тебе самому место среди псов! Язык бы твой пожечь, как в прежние времена! И выпороть при всём народе!       Шуйский. Уж чья бы корова мычала, но сейчас я не мог не согласиться с ним. И это пугало до омертвения.       — Довольно, Василий Иванович, — срывающимся голосом прохрипел Дмитрий и резко махнул рындам. — Уведите этого негодяя прочь, и чтоб завтра же духа его в Москве не было.        Стража грубо, не церемонясь подхватила Татищева под руки и едва ли не волоком утащила из зала. Свадебный пир окончательно испортился. Дмитрий ещё некоторое время сидел в мрачном расположении духа, ни музыка, ни льстивые речи советников не трогали его, но царица постоянно что–то нашептывала ему, как бы невзначай касалась его руки, и постепенно он если не повеселел, то успокоился.       Я ушел одним из первых, сил никаких не осталось сносить это мучение. Думал отоспаться за предыдущую ночь, всё равно все враги находились со мной под одной крышей, но в полночь требовательный стук разбудил меня. На пороге стоял Василий Скопин–Шуйский, юный хранитель царского меча. Надежда вспыхнула в душе моей и сей же миг угасла. За мной звал Татищев.       Тратить на него бесценные часы покоя у меня не было никакого желания, но бросать старого друга, не выслушав его напоследок…       — Он умоляет тебя, Пётр Фёдорович! — скорбно восклицал юноша, снедаемый праведным христианским милосердием. — Его глядишь по утру уже свезут, ежели государь не одумается.       — Не одумается, — отрезал я. — И поделом, нечего язык распускать.       — Михаил Игнатьевич винится! Ах, выслушай его, боярин, Христа ради прошу!       Ещё бы ему не виниться, когда расправа домокловым мечом нависла над головой. Кляня своё слабое сердце, я наскоро собрался и отправился к царским темницам. Стража пропустила меня без единого вопроса, хотя мимоходом я успел углядеть проблеск изумления в их глазах. Конечно, кто бы среди ночи пожелал говорить с дерзким охальником, а я не сомневался, что слухи о дурном пире уже облетели весь кремль и вышли за его пределы.       Татищев лежал на гнилой соломе, но стоило ему заслышать мою поступь, как он тут же вскочил на ноги и в отчаянии вцепился в поржавевшие решётки.       — Пётр Фёдорович, брат родимый! Слава Господу Всемогущему, я думал, уже не свидимся. Спасибо, что не отверг просьбы недостойного раба государева…       — Ты бы так соловьем распевался на пиру, а не предо мной, — оборвал я его на полуслове и в нетерпении скрестил руки на груди. — Выкладывай, чего хотел. Я не собираюсь с тобой до утра беседы вести.       — А прежде это доставляло тебе большое удовольствие, — печально заметил Татищев, поникнув, словно растеньице в заморозки.       — Прежде ты не оскорблял царя при всём честном народе! Михайло, я тебя не узнаю. Как тебе в голову взбрело говорить такое! Не мальчик же, сколько лет при дворе, а опять на старые грабли наступаешь.       — Да перебрал я! Сам знаешь, я никогда с вином не ладил, а тут свадьба царская, грешно не выпить за здравие царя с царицей, вот и увлёкся.       Раскаяние трагичной маской легло на его одутловатое лицо, даже в сыром сумраке темнице я видел это. Как неправильно смотрелся Михайло, полнокровный, холёный и любезный Михайло Татищев, потомственный посол царский, среди грязи и запустения темницы. Тошнотворный запах человеческих и крысиных нечистот уже пропитал его парадное одеяние, и мне стоило больших сил не отшатнуться прочь.       — И вместо здравиц ты решил накликать себе беду? Вот далась тебе эта телятина! Будто государь приказал младенцев запеченных подать, а не скотину бессловесную.       — Что рот раскрыл я каюсь, но за слова свои… Петро, я же правду сказал! В том никто меня обвинить не может, никогда православный человек такого мяса не ел.       Опять он загнал меня в угол не пикой, но словом. Талант не пропьёшь, вот уж точно. Пока я пребывал в замешательстве, Татищев подался вперед и, просунув пухлую руку через прутья решетки, схватил меня за рукав.       — Умоляю, поговори с государем! Клянусь, я больше звука не издам без его приказа! Не оставь, родимый! Никого у меня не осталось, кроме тебя. Вспомни, вспомни, — он заговорил быстрее и отчаяние, будто я убегал от него. — Ведь я всегда был рядом с тобой, в радости, в горести, когда царь тебя миловал и когда бросал, как наскучившую игрушку. Кому ты вверял свои скорби? Кто утешал тебя? А ты оставил меня ради Его цесарской милости, позабыв годы нашей дружбы. Но я простил тебя, хотя, видит Бог, никто так не пренебрегал мной как ты, Басманов. И будь ты сейчас на моём месте, я бы голову отдал на отсечение, только бы вызволить тебя. Потому что цари приходят и уходят, а мы остаемся друг у друга вопреки всему.        Горечь захлестнула меня убийственной волной. Я сжал ладонь Татищева в своих со всей силой и чувством, какое могло породить моё тело. Он тихо охнул и вымученно улыбнулся.        — Я помогу тебе, Михайло, но пообещай, что больше никогда ни словом, ни мыслью не оскорбишь Дмитрия. Понял меня?        — Клянусь Святой Троицей.        Наскоро я прислонился к решётке, попытавшись хоть как–то обнять друга, и тут короткий поцелуй коснулся моей щеки.        — Прости меня, Пётр.        — Не мне тебя прощать, Михайло. Но и ты прости, что был тебе дурным другом.        — Ничего, кто старое помянет…        Я оставил с ним добрую половину себя, и с первыми зорьками явился к царевым покоям. Удивительно, но Дмитрий, праздновавший до поздней ночи, соблаговолил принять меня. Покои его остались такими же, как я их помнил, и всё же ощущение чужеродности вдарило под дых. Каждая стена, каждая пядь пола была запятнана присутствием полячки.        — Как всегда встаешь раньше солнца, Пётр Фёдорович? Говори скорей, что привело тебя, у нас сегодня лапландские послы, не хочу их томить лишним ожиданием, — весело бросил Дмитрий, одеваясь на ходу. От его вчерашнего дурного настроения не осталось ни отзвука, мимо меня сновал туда–сюда мой молодой и беспечный государь, скорый на гнев и прощение. Обнадёженный я шагнул вперёд и, не желая тратить время на пустую любезность, рубанул с плеча:        — Я пришёл говорить с тобой о Татищеве, государь.        — А что о нём говорить? Его ждёт Вятка, а по–хорошему и правда стоило язык ему порезать, как Шуйский советовал.        — Помилуй его, государь! Не держи на него никакой опалы, перебрал он с вином, вот и молол невесть что. Теперь скорбит горько, я сам его видел…        — Видел? — резко ощерился Дмитрий и замер, не застегнув польского кафтана с длинными рукавами. — Ты уже успел наведаться к этому негодяю? С какой же это целью? Послушать ещё, какой я неправедный царь и осквернитель веры православной?        — Татищев мой давнишний друг.        — Вот как? И потому ты решил защищать его, а не меня, претерпевшего позор и оскорбление при всех боярах и панах?        Медленно, словно зверь перед нападением, Дмитрий подошёл ко мне. Глаза его сверкали крепчающей грозой.        — Может ты согласен с ним? Что я поганый царь, раз ем неправильное мясо?        — Татищев пьяный дурак, и мне самому тошно от его бредней, — грубо бросил я. Когда Дмитрий заводил старую песню о неправедном царе, мне хотелось треснуть его. Тем более сейчас, когда я знал о его главном преступлении. Он мог рядиться несчастным страдальцем при других, но я изведал каждый его позорный шрам. Лишь мысли о Татищеве заставляли меня держать гнев в узде.        — Государь мой, я прошу тебя о милосердии! Ты простил предателя, почему ты не можешь простить глупцы? Я готов отвечать за него своей головой.       — Шуйский хотя бы не оскорблял меня у всех на виду! Ещё и при польских послах. Почему король должен сноситься со мной, если мои поданные ни во что меня не ставят? А ты, Басманов… — Дмитрий задохнулся в негодовании. — Давно ты радеешь о своих дружках больше, чем обо мне? Или всё, опостылел я тебе, раз лишней воли не даю?       Кровь ударила в голову. Сукин сын, да как он посмел? Сам вверг меня во грех, воспользовался, как обозной шлюхой, а теперь… Злоба заточила мой язык, он жалом упирался в нёбо, разъедая всё скопившимся ядом, но прежде, чем жестокая отповедь сорвалась с первой каплей слюны, я вперился в синие очи государя. И дьявольское пламя, взметнувшись до самого лба, погасло во мне.       Я видел предательство в глазах Дмитрия. Моё предательство.       — Ми… Митя, я…       — Не называй меня так, — прошипел он, смаргивая подступившие слёзы и уже тише, в сторону, добавил: — Иуда.       Раздался пронзительный скрип. Откуда–то из глубин царских покоев, буквально из стены, выскользнула серая тень и поспешила к нам. Марина. От изумления и ужаса я замер каменным изваянием, и только когда она оказалась плечом к плечу с Дмитрием, додумался опуститься в поклоне. Значит, к её покоям он тоже провёл тайный ход. Вполне ожидаемо.       — Сердце моё! Что ты здесь делаешь? Я же просил тебя не приходить сюда самой, — смущенно пробормотал Дмитрий, но ловка белая ручка уже обвила его предплечье, ничуть не стесняясь моего присутствия       — Прости, государь мой, но после всех этих месяцев разлуки, я не могу жить без тебя ни минуты.       Голос у неё вдруг зазвенел серебряным колокольчиком, в нём не осталось ни холодного придыхания, ни породной польской спеси. Царица была нежна, как первые весенние цветы, как окрик ласточек на ветру. Я не узнавал её.       — Невольно подслушала ваш разговор. Вы говорили о судьбе того несчастного, которого возмутило мясо на нашем столе? Помилуй, государь мой, неужели ты до сих пор держишь обиду на него? Такая глупость…       — Он будет наказан. Я не потерплю, чтоб царскую честь прилюдно попирали! Быть может, ссылка слишком мягкая расправа для него…       Я уже открыл рот в гневном возражении, но нежный голос перебил меня на вдохе.       — Сжалься, мой государь! Как можно на празднике давать волю гневу? Что станут думать о тебе? Пусть сей несчастный сердечно повинится пред тобой, раз те слова пришли к нему под хмелем. Я верно понимаю, пан Басманов? Твой друг не затаил дурного умысла?       Всё внимание Марины вмиг обратилось на меня. Я заробел, только и смог, что закивать, как полоумный мул.       — Прости его, а я уж позабочусь, чтоб никому в голову не пришло равнять твоё милосердие с малодушием, — Марина слегка коснулась его плеча кончиками пальцев, и грозная тень сошла с лица Дмитрия.       — Как можно отказать тебе, царица сердец людских? — вздохнул он. — Так и быть, коль Татищев повинится, будет прощен и впредь не попомню ему сего. Так можешь и передать ему, Басманов, но не сегодня, пусть пару дней посидит наедине с раскаянием. А сейчас собирайтесь, вы оба нужны мне на аудиенции. Особенно ты, царь–девица.       — Храни тебя Господь! — воскликнула Марина и поцеловала руку Дмитрия. Какой же маленькой показалась её голова в сравнении с его ладонью, и вся она — косточки да кожица. Хрупкая птичка, едва надевшая оперенье. И русский царь повиновался ей, словно лев — святой. Не веря своим ушам, я поднялся из поклона. Марина глядела на Дмитрия с нежной, искренней улыбкой, от которой всё лицо её преобразилось до неузнаваемости. Смягчилась острота черт, серые глаза лучились апрельским солнцем. Она вдруг показалась мне хорошенькой, да, не ослепительная красавица, но что–то в ней пряталось такое, отчего даже у меня душа всколыхнулась. Луна не в силах соперничать с красным Солнцем, но в ночи именно её свет дарит надежду. А вместе они порождали союз пленительного противоречия.       Кланяясь и рассыпаясь в благодарностях, я покинул государевы покои и поспешил справиться о лапландцах. Каких только диковинных людей не принесло ко двору ровнёхонько к приезду царицы. Сначала наши послы привезли из Франции чернявого мальчишку–арапчонка с ручной обезьянкой, его государь сделал пажом при своей суженной, греки поспешили под крыло патриарха Игнатия, ногайские мурзы, сыновья Юсуповы, стали почётными гостями при дворе, теперь эти дикари в оленьих шкурах пожаловали. Царский дворец ещё не знал такого разнообразия лиц и наречий. И только поляки отравляли всё своею наглостью, но даже они размякли в круговороте празднеств.       Два дня, затребованные Дмитрием, тянулись как два года. Я не посмел заранее предупредить Татищева о помиловании, ему действительно пойдёт на благо это время, пьяным или трезвым он сказал непростительную дерзость, и если бы не Марина… В горле встал горький ком. Дмитрий принял мою просьбу за измену, а её — за милосердие. Обида заполнила нутро, и лишь печальный взор апостольских глаз не давал мне утонуть в ней.       Каждый несёт свой крест, и мой — неправильный, перевёрнутый. Быть самым верным из предателей.       Я несся к Татищевской темнице, позабыв о всяком приличии. Третий день. Мой бедный друг, сколько ужасных сомнений он пережил, уповая на меня, и вот теперь он будет вознагражден сполна. Солнце ещё не поднялось над древними стенами кремля, а я уже спешил к нему. Вдруг звонкий окрик ударил меня в спину.       — Пётр!       От главных врат ко мне шёл Иван Голицын. Я смутился. Со дня свадьбы он не появлялся у Шуйского, но дрянной осадок колыхался во мне, отравляя добрую память о юных годах, проведённых вместе. Самый младший из нас. Не по годам умный и сознательный. Второе воплощение покойного князя.       — Куда ты так спешишь, Пётр? Неужто где пожар? — осведомился он, когда мы поравнялись.       — Какой тут пожар, когда поляки страшнее любого огня. Я Татищева вызволять иду, государь помиловал его, — ответил я, не забывая идти в нужном направлении.       — С трудом верю твоим словам, — каким–то странным голосом вымолвил Иван. — Мне думалось, погиб твой друг, давно я не видал царя в таком гневе. Рад, что твои мольбы спасли его.       — Каких трудов это стоило, ты бы знал! Если бы не царица… — я осекся, но было поздно.       — Значит, и твои слова для него теперь пустой звук.       Я опешил. Брат сказал это, не смущаясь и не тая голоса, спокойно, отчетливо, как приказ.       — Ты неверно меня понял, Иван Васильевич. Государь слушает меня, но выходка Татищева… Он сильно оскорбил государя, будь на его месте кто другой, сам бы удавил гада.       — Хорошо, но ответь мне по совести, Пётр, как брат брату. По–старому ли ценит тебя царь?       В одном мгновении пролетели все дни с приезда поляков. Моё одиночество, изнуряющее собачье ожидание его внимания, которое касалось меня вскользь и тут же забывалось. Его смех на моё чистосердечное признание. Ледяная надменность на застольях. Обвинение в предательстве. Во всех моих воспоминаниях не находилось человека, которому я поклялся в верности, только спесивый наглец с таким же именем и лицом. Самозванец.       Ответа моего не понадобилась, Иван и так всё понял.       — Ты не одинок в своей беде. Все заметили, как переменился царь с нашествия Литвы. Месяц–другой и не останется нам места на родной земле, всем они владеть будут. Посмотри, что в городе творится, а царю до этого дела нет. Вот только народ чувствует это, уже ропот пошел, кто может за оружие берётся, кто победнее точит вилы да топоры. Скоро прольётся кровь, Пётр Фёдорович.       — Сам вижу это, но знаешь, не одна Литва тому виной. На каждый их дурной поступок два лживых добавляют, чтоб гнев сильнее распалить. Про Дмитрия болтают такое, что впору его Антихристом считать, — усмехнулся я и немигающим взглядом вперился в младшего Голицына. — И сдается мне, я знаю, кто сеет эту смуту.       Я ожидал увидеть на его лице смятение, страх, тревожность вора, пойманного за руку. Ни тени не пронеслось в его покойном взгляде. На губах проступила слабая усталая улыбка, совсем как та, которой одарял меня старый князь, когда я делал что–то глупое, но смелое.       — Что ж будешь делать ты? — вкрадчиво спросил Иван.       — А что мне остается? Я слуга государев, я клялся ему в верности.       — Это не ответ, Пётр, и ты сам это понимаешь.       — Неужто вы…       — Давно нужно было, но провидение его хранило. Хотя, стоит ли винить провидение, когда он до сих пор жив благодаря одному единственному человеку? — сводный брат с уважением кивнул мне, словно я послужил именно ему. — И как он отблагодарил тебя? Прости, в том есть моя вина, я соблазнил тебя изменой.       — И сейчас соблазняешь новой.       — Я спасаю тебя, Пётр. С ним всё кончено. Когда настанет час, никто не вступится за него, так надоел он всем. Спесивец, нас не уважает, всё смотрит в рот своим полякам, казну разорил, а более того… — Иван понизил голос. — Он предал веру православную. Ещё в Варшаве…        — Я знаю.        — Знаешь? И ты по–прежнему за него? Пётр, брат мой, нет хуже смерти, чем погибнуть за лжеца.       — Нет добродетели и в том, чтоб жить предателем.       — Однако ты живешь и на судьбу не ропщешь. Верь мне, при новой власти ты останешься где был, средь первых, вот только царь у тебя будет природный, рюриковой крови.       — Царь–шубник? — усмехнулся я.       — Всяко лучше мальчишки–расстрижки.       Мы замолчали. Я не думал ни о чем, стоило бы, а в голове шумел прохладный утренний ветер. Так вдруг спокойно на душе стало. Просто немыслимо, предо мной раскинулась пропасть, вдали бушевала неминуемая буря, а внутри меня замер безмятежный майский мир.       — Решайся, Пётр, второй раз спрашивать не стану. Или сейчас пойдешь за нами, или пеняй на себя, ибо всякий, кто верен самозванцу, враг Богу и людям.       — Мы венчали его на царство, мы благословили его всем Собором, мы целовали ему крест и клялись служить верой и правдой. Он наш царь. Если предадим его, нашего царя земного, чем будем лучше тех, кто приказал распять Царя Небесного? Прости, Иван Васильевич, я не буду Иудой.       — Не смей ровнять самозванца с Господом Нашим! — Иван отпрянул от меня, как от чумного. — И ты ему не апостол, а пёс цепной.       — Уходи подобру–поздорову, Иван Васильевич, иначе не заступлюсь за тебя, когда Дмитрий прикажет казнить вас всех.       — Не утруждайся, я сыт по горло его милостью. Теперь пусть уповает на нашу. А ты… Не хочешь марать руки, так хотя бы не мешай. Этого будет достаточно.       Удар вышел крепче, чем я ожидал. Поперхнувшись слюной и словами, Иван пошатнулся назад, схватился за рот. Ладонь его покрылась кровью, багряные капли оросили землю.       — Я сын опричника, Ваня. Мои руки никогда не были чисты.       В висках стучали барабаны. Быстро всучив одному из стрельцов, стоявших у темницы, грамоту о помиловании Татищева, я бросился обратно во дворец. Но в государевы покои хода не было. Как загнанная мышь я метался по коридорам. Что делать? На мои слова, что дело срочное, ответило молчание, а немцы наотрез отказались пускать меня в обход государеву слову. Только если пойти через наш тайный лаз, но упаси Господь воспользоваться им сейчас. Дмитрий меня даже слушать не станет, сразу убьет, если застану его с царицей. Оставалось одно: караулить под дверью и ждать, когда он останется один.       Никогда ещё сумрак не был так плотен. Мне приходилось силой продираться сквозь него, судорожно хватая ртом воздух. За дни запустения и палящего солнца пыль и духота затопили всё. Я будто оказался во гробе. И вот рука, предусмотрительно выставленная вперёд, уткнулась в дверь и по привычке опустилась на кольцо. Два стука подряд, один отдельно — так было заведено меж нами, но следовал этому только я, Дмитрий просто возникал в моих покоях не упокоенной душой иль шаловливым бесом, смотря в каком настроении он пребывал.       Два подряд, один отдельно. Я не могу постучать, просто сжимаю проклятое кольцо в ладони, пока железо не нагревается и становится влажным и отвратительно тёплым. По ту сторону двери, крепкой, добротно сделанной, мне мерещатся голоса. Слышу ли я их взаправду или разум измывается надо мной — не знаю, не могу разобрать, сердце грохочет в заполошном беге. Слепой во тьме, я вижу пред собой недостойные видения, но не вожделение испепеляет меня. Отчаяние.       Он погубит себя, Господи, погубит! Не злом, не жестокостью — беспечностью и спесью! Мой молодой государь, мой Дмитрий, красное солнышко русское. Если бы только на миг он очнулся от счастья и услышал меня!       Я сам не знаю, как провалился в забытье, а когда очнулся весь в мыле, с больной головой, не мог понять, сколько прошло времени. За дверью притаилась тишина, как будто вымерла вся жизнь на Божьем свете. Я толкнул дверь, но она не шелохнулась. Постучал, совсем слабо, затем сильнее, во всю мощь. Ничего.       На тупых затекших ногах доковылял до своих покоев и глазам не поверил. За окном светило солнце. Настал ещё один день.       Напрасно я выискивал Дмитрия, он веселился с поляками, никому не дозволялось беспокоить его. Музыка гремела на весь дворец и далеко за его пределами. Вслед за ней волнение и тягостное настроение переметнулись на столицу. Поляки ходили по улицам во всеоружии, задирали москвичей, пили до потери человеческого облика. Их понаехало слишком много, чтобы совладать со всеми. До ночи я разбирал доносы, но, когда решил отойти ко сну, ещё с полсотни челобитен дожидались своего череда.       К полуночи явился сысковой. У Шуйского опять собирались люди. Несколько дворян, чьи имена мне были незнакомы, зажиточные купцы и оба Голицыных. Как я и думал, Василий не остался в стороне. На душе стало совсем паскудно. Мне придется расправиться с ними, моими братьями, сыновьями светлейшего князя, которому я был обязан всей жизнью своей. И я уничтожу его род, как кукушонок чужое гнездо.       Всё ради царя, позабывшегося в празднествах.       Мне удалось перехватить его на следующий день. Он выехал с царицей и небольшим кругом приближенных на прогулку верхом. Природа пела о скором лете, распаренные поля пахли мёдом и патокой, первые пчёлы сновали под копытами лошадей. Долго я не мог подловить Дмитрия в одиночестве, то Марина, то кто из поляков ехал с ним рядом. К моему великому изумлению юная царица выбрала себе того бледного скакуна, что прошлой осенью едва не зашиб государя. Бесноватый зверь под ней шел степенной рысью и ничем не выдавал своего дурного нрава, хватало лёгкого касания хлыста, не удара, именно касания, чтоб он исполнил любой каприз своей тощей всадницы. То ли месяцы во власти Дмитрия смирили его, то ли здесь не обошлось без колдовства.       До чего странно смотрелась в нашей компании женщина, но, видно, шляхтинские дочери растут в седле наравне с мужчинами. Узкое платье с кружевным испанским воротом сковывало Марину, ещё и сидеть ей приходилось полубоком, но лошадью она владела уверенно, как собственными ногами, и вся лучилась тихим счастьем бытия. Глаза её жмурились в наслаждении, когда солнце попадало в них лучами, сияло вдохновением бледное лицо. Куда–то пропала её мышиная невзрачность, и против воли зарождалось необъяснимое ощущение, что она хороша, действительно хороша.       Готов отдать голову на отсечение, Дмитрий влюбился в неё в подобное мгновение.       Я дождался своего. Устав от степенной прогулки, царь отделился от остальных и выслал лошадь во весь опор. Тут же я последовал за ним. Опять, опять я не мог угнаться за ним! Дьявол, тот проклятый тигровый конь, и после перенесенной раны превосходил всех турецких аргамаков. Чем дальше он уносил своего всадника, тем крепче бессилие стискивало меня. Ещё немного и лошадь моя изойдется пеной… Вдруг Дмитрий оглянулся через плечо, желая оценить, как далеко осталась его свита, и, заметив меня, остановился, позволяя нам сравняться.        — Ну, говори, Пётр Фёдорович, что тебе покоя не дает уже который день? Спасения от тебя никакого нет, ты разве что в окно средь ночи не лезешь, — вместо приветствия начал Дмитрий. Хотя вчера музыка не стихала до самого рассвета, выглядел он на зависть отдохнувшим. Опять одет по–польски, со дня свадьбы не помню, чтоб он отдавал предпочтение родному платью. Зато весь лоснился довольством, даже кожа и волосы его пропитались золотом или самим солнцем.       Дыхание замерло в горле. Как же красив он на воле, среди лесов, их шелеста и птичьих криков. Молодой, разгоряченный, рыжий… С трудом я вспомнил, зачем погнался за ним.       — Государь, вокруг тебя измена зреет. Воры народ против тебя возмущают, извести хотят со дня на день, пока ты всё в весельях да забавах куражишься. Нужно немедля усилить охрану дворца, и в город людей послать, мятежников выискивать, да и гостей твоих польских приструнить не помешало бы, совсем распоясались, сукины дети, никакого житья от них нет, — захлебываясь волнением, отчитался я и, только закончив, перевел дыхание.       — Басманов, я устал от ваших доносов. Всё вы боитесь после отца моего да Годунова любого шороха, кругом измену выискиваете, друг на друга клевещите, кровь льёте попусту. Довольно крови, Басманов, довольно! Я верю в свой народ, в его любовь и верную защиту. А коль взаправду кто–нибудь зло замышлять будет, так в моей власти тот же час предать всех смерти.       Мы перешли на шаг, и хотя целое поле отделяло нас от остальных, свита спешно приближалась.       — Ты позабыл, что по зиме случилось? Это народная любовь привела стрельцов к твоим дверям?       — То была свора бешенных собак.       — И я знаю, кто спустил их на тебя и сделает это снова. Послушай, на сей раз не стрельцов травят на тебя, а всю Москву! Коль словам моим не веришь, так поедем в город, как раньше, сам поглядишь, что там творится!       — Да когда там, завтра рыцарские игры и маскарад, в воскресенье тоже дел довольно. Не до этого мне, Басманов, вот совсем.       — Ты меня слышишь вообще, государь? Ни сегодня так завтра тебя на вилы поднимут!       — Не запугивай меня, — ощетинился Дмитрий. — Давай же, называй имена моих злодеев, ежели измена не плод твоего тревожного разума. Кто это будет? Мосальский? Бучинские с Мнишеком? Или может быть Романовы? Давай, кто нынче тебе поперек горла? Кого ты отдашь на откуп, чтобы я снова уверовал в твою преданность?       Я остановил лошадь.       А может прав Иван?       Может новый царь не станет звать меня предателем.       Может хоть кто–нибудь узрит во мне человека, а не зверя.       Может…       Может быть я, для начала, стану им?       — Измену заводит князь Василий Шуйский, его ближние сторонники — братья Голицыны и другие сыны боярские и дворянские. Их имена записаны, они все приходили на двор князя под покровом ночи.       Насмешка слетела с его лица, обнажив неподдельный страх. Дмитрий замер, и вместе с ним встал его конь. Румянец сошел с веснушчатых щёк, дрогнули в немом ругательстве губы. Я подъехал близко как мог, на случай, если приступ сразит его.       — Есть ли в тебе хоть что–то святое, Басманов? — тихо спросил он. — Братьев готов предать, лишь бы самому выслужиться. Оставь меня.       Я схватил его лошадь за уздцы и дернул на себя.       — Да можешь меня вместе с ними удавить! Мне всё равно, уж лучше собственная смерть, чем твоя погибель. Ты думаешь, я первым у трона хочу быть? Да наплевать! Сделай меня рабом, последней чернью, собакой у своих ног! Только живи и будь мне царём. Я больше ни о чем не попрошу.       Что он узрел во мне? Не ведаю, но на веках его заблестели слёзы. Он поверил. Он поверил мне! Господи, Слава Тебе.       — Усиль охрану вдвое, — с трудом вымолвил Дмитрий. — За всеми названными вести неусыпный дозор, но тайно, чтоб ни одна душа не догадалась.       — Почему ты не расправишься с ними сейчас же? Столько времени ушло, пока я достиг тебя! Нельзя терять ни минуты…       — И казнями среди праздника показать Литве, как шатко моё положение, как ненавидят меня ближние бояре? Вчера Шуйский служил тысяцким на моей свадьбе, а сегодня я голову ему рублю. Великий царь Московский! Непобедимый цесарь! Стоит им увидеть слабость московского престола, тут же нападут, а я пока не хочу войны с Литвой. Позже — с огромным удовольствием, король давно напрашивался, чтоб его поставили на место, но не сейчас, не сейчас. Как гости наши отправятся в обратную дорогу, тогда всех предателей на плаху. Не нравится им добрый царь, попомнят грозного.       Подумав, Дмитрий обратился ко мне неожиданно кротко, едва ли не извиняясь:       — Ты, верно, станешь просить за своих братьев?       — Пока они на воле, я не могу думать ни о чем, кроме твоего благополучия, государь. Когда ж они встанут пред твоим судом, тогда я буду уповать на милосердие твоё.       Он довольно кивнул.       — Коль так, то судьбу их решишь ты, даю тебе своё слово.       Мне стало хорошо и дурно, но я поспешил отогнать гнетущие мысли от себя. Его правда, сейчас куда важнее подавить волнение, потом уже решать, кого казнить, кого миловать. Я не мог вообразить, как отдать на смерть собственных братьев, но это чувство не шло ни в какое сравнение с ужасом, который пробирал меня до самых костей от мысли, что они собираются сделать с Дмитрием.       Крепкая рука стиснула моё запястье. Конь подо мной заволновался от близости другого.       — Прости, что избегал тебя все эти дни. И за мои жестокие слова. Мне… мне совестно перед тобой, Пётр Фёдорович. Я столько зла тебе наговорил, когда должен был смирить гордыню и один раз сказать всё по сердцу. Прости меня, Пётр, милый мой Пётр. Я… Из всех людей, встретившихся на моём пути, ничьей близости, ничьей дружбы, ничьей любви я не жаждал как твоей. Если бы я никогда не знал Марины, если бы ты встретил меня прежде всех моих бед, если бы… Господи, какие глупости я несу, это же просто невозможно, чтобы всё сложилось иначе. Ну и пусть, Слава Богу за всё. Я люблю тебя, Пётр. Всей душой и всем сердцем. Но я Богом соединен с другой, и я не предам её, даже если для этого мне нужно предать себя, но ты… Я не в силах отвергнуть тебя, я слаб, и я не стою твоей любви, так ужасно я поступил с тобой! Пожалуйста, умоляю, скажи, что презираешь, скажи всё то, что сказал прежде! Не люби меня, я не достоин этого. Дозволь мне любить тебя в своих молитвах, ибо иного мне не дозволено.       Нет слов, чтоб выразить бурю в моей груди, поднявшуюся навстречу его смиренной просьбе. Будь мы одни, я б не сдержался и поцеловал его так крепко, как только способно человеческое существо. Поцеловал бы не как любовник или друг. Моя любовь к нему была иной, и не существовало ей имени, как не существовало подлинного имени у моего Дмитрия.       В начале всего было Слово, и Слово было у Бога, и, я верую, Он знает слово и для моего чувства. Но мне оно не нужно, чтобы любить.       — Я не отвергну тебя. Никогда.       Совсем близко раздался топот копыт, а затем высокий птичий голос стрелой пронесся мимо нас.       — Уже спешишь сбежать от меня, государь?       От быстрой езды Марина раскраснелась, несколько тёмных прядей выбились из её замысловатой прически и упали на лоб.       — Как можно, сердце моё? — сморгнув подступившие слёзы, деланно возмутился Дмитрий и развернул лошадь к ней. — Мы просто хотели обсудить с Пётром Фёдоровичем один вопрос, но более ни слова о делах! Поедем, а то гости мои заскучают без внимания.       — Как твой друг, пан Басманов? Он повинился пред государем, но, честно говоря, неспокойно мне, — Марина в смущении потупила взор. — Такое пламенное покаяние, а ощущение, что прокляли до последнего колена.       Она зябко повела плечами.       — Почему ты не сказала об этом, серденько?       — Ах, я подумала это минутное наваждение, да только оно не уходит никуда, сколько я его ни гоню.       — Пётр, а не видели ли Татищева среди княжеских гостей? — понизив голос, спросил Дмитрий.       — Нет, о том мне не доносили. К тому же Шуйский сам выступил против него тогда, на… — я запнулся на полуслове. Внутри всё замерло мёртвой стужей.        Татищев никогда не говорил сгоряча, речь — его оружие, как моё — сабля, и он владеет им столь же искусно, даже когда пьян. Он мог в запале оскорбить пана Сапегу, но встать посреди празднества и сравнить царя с псами и свиньями… Он нарочно разгневал Дмитрия перед гостями, чтобы Шуйский мог выставить себя радивым слугой, а я — предателем.       Мой друг сыграл мной против моего короля.       — Государь, я…       — Делай, что должен, но помни наш уговор, — предупредил Дмитрий, поняв меня с полуслова. — Завтра обговорим всё перед маскарадом. Марина, серденько моё, не хмурься, всё это суета сует. Посмотрим сегодня вечером маски, которые ты привезла?       — Как прикажешь, мой цесарь. Мы будем рады, если ты присоединишься к нам, пан Басманов, — тут же добавила Марина. Голосок её подрагивал от волнения.       — Благодарю, государыня, но служба не ждёт.       — Хорошо, но не надейся, воевода, что я оставлю тебя в покое. Я столько добрых слов слышала о тебе от Дмитрия, что уже чувствую в тебе большого друга.       Её смех зазвенел в лазурных небесах. Не успел я ничего ответить, как нас уже нагнали остальные, и дальше я снова ехал позади, не желая возбуждать ничьего подозрения. Дмитрий то и дело оборачивался ко мне. Тень беспокойства пролегла на его лице и не рассеялась до самого конца.       Во дворец вернулись в первых сумерках. Немедля я раздал приказы, отправил в город стрельцов следить за улицами, наказал по первой тревоге бить негодяев, и сам поехал разведать обстановку.       Разъезжая по улицам, я не узнавал города, в котором прожил столько лет. Тяжелая грозовая туча клубилась над ним, народу ни души, даже поляки ходили небольшими компаниями и с опаской озирались по сторонам. Немногие москвичи, что встретились по пути, глядели затравленным зверьём. Нет, ждать нельзя ни дня более, рано поутру прикажу взять под стражу Шуйского и всю его свару, прямо из тёплых постелей. Пусть Литва думает, что ей угодно. Я сердцем чуял гром.       Ночь опустилась на Москву, и тишина была такая, что стук копыт тревогой отзывался в животе моём. Куда мне ехать? Что делать? Сейчас же выискивать смутьянов? Но все, кого я мог послать, уже следят за Шуйским, он шаг ступить не смеет, чтоб я не прознал о том. А если среди них измена? Кому могу я верить в этот час? Кто защитит моего младого государя?       Я рыскал по Москве, словно заблудший волк, и нигде не мог найти покоя. Оставалось только вернуться во дворец, нарушить покой царственной четы, тем более, что государыня сама пригласила меня. Да только на что им моя сумрачность, мои тревоги, когда они так счастливы вдвоём? Я не усижу средь них и трёх минут, если сейчас едва держусь в седле. Мне нужно сделать что–то. Хоть что–то, Господи, бездействие убивает хуже ножа.       Не замечая, куда несет меня конь, я выехал к церкви Николы Мокрого, приютившийся поблизости кремлёвских стен, на берегу реки. Прежде мне не случалось заходить в неё, куда ей, маленькой и сырой, соперничать с величественными соборами. И вдруг неведомое чувство позвало меня. Я спешился, привязал коня и подошел к дверям. В столь поздний час им полагалось быть запертыми на все замки, однако стоило лишь потянуть за ручку, как на меня пахнул тяжелый сладкий запах елея и ладана. Не раздумывая я шагнул вперед, в благословенную тьму.       У нескольких икон догорали лампады, подсвечники топорщились потухшими свечами, как выгоревший лес. Тщетно я выискивал человека, посмевшего оставить храм открытым, но вокруг не было ни единого живого существа. Иконы с безразличием следили за мной, лишь в лике Богоматери мне виделось сочувствие. Зачем я здесь? Безбожник, я отринул веру, я позабыл слова молитв, вбитые в меня с детства. Я предатель в сто крат страшнее тех, кто нарушил клятву моему царю.       Но вот предо мной распятие, величиной в мой рост. Увенчанный терновым венцом, Спаситель рода человеческого замер на кресте, в мгновении высшей муки, а на лице Его нет боли, лишь смирение. Он принял страдания, которым нет описания, и ради чего, ради кого? Ради такого как я?       Стыд, какого я прежде не ведал, сразил меня.       Напрасная жертва… Если бы только я мог верить, как верят остальные. Если бы только Господь вошел в мою душу… Ах, да что бы это изменило?        Я родился и взрос в православной вере, я не сомневался в ней, не искал другой, но верил ли я по–настоящему хоть день в своей жизни? Нет, я не верил, я боялся Божьего гнева, искал заступничества и помощи, оправдывал свои поступки Высшим промыслом, молился, когда душа изнемогала от боли.       Но разве это — вера? Я делал так, как меня научили. Зачем? Не знаю, так было надо. Кому? Не мне. Я прожил треть года безбожником, без молитв, без покаяния, без святого таинства причастия. Кровь и плоть Христовы не касались моих уст. Грязь греха зарубцевалась на мне нерушимой чешуей. Но разве стало хуже мне от этого? Я жил, я был счастлив, и бед до нынешнего дня не знал.       За все годы вера не дала мне ничего, кроме бесконечных мук совести и страха пред Божьим гневом.       Так о чем же я скорблю сейчас? О чем стенает неуёмная душа моя?       О пышных обрядах? Да, они красивы и величественны, но надень на скоморохов золотые одежды и дай в руки украшения, богато обряженные в самоцветы, они отыграют так, что дышать позабудешь. О светлом чувстве искупления, когда только идешь с исповеди и благословение священника ещё теплится на твоих устах? Ты будешь чист лишь первый час, быть может два, а потом пойдешь жить по–старому, купаясь в грязи, как свинья. Быть может я тоскую о единении с другими, кто разделяет со мной веру во Христа? Нет, средь них я был той слабою овцой, которую отара оставит позади, коль не затопчет.       Так что же, что потерял я, отказавшись от привычной церковной суеты? Защиту Божью? Возможность просить заступничества у чего–то, что выше и сильнее человека?       Нет, я скорбел о том, что жаждал веры и не нуждался в ней. Мне хотелось верить во что–то большее, нежели бренная плоть и её неуловимое наполнение, но я не мог, просто не мог! Вот я умру. И дальше что? Действительно ли там ждут меня мытарства, Божий Суд, Рай, Чистилище, Ад, что бы я ни заслужил за свой бесчестный путь земной? А если по ту сторону смерти лишь бесконечная Тьма, в которой я даже не буду осознавать себя? На что тогда эти посты и обряды, страдания, молитвы, жертвы? Я не желаю принимать это. Я не желаю принять Пустоту.       Мне страшно и тошно, только представлю, что с последним ударом сердца закончится всё, и я никогда больше не увижу отца, князя Голицына, Ивашку, матушку. Никогда не увижу Дмитрия.       Что если я обращаюсь в безликое ничто, не способное на ответ? Что если он, мой Дмитрий, растворится туманом по утру, и его никогда нельзя будет коснуться, услышать его голос, ощутить любым возможным чувством сияние его души? Нет, нет, нет, такое невозможно! Как может человек, сложный и противоречивый в своих грехах и добродетелях, просто обратиться в прах, а всё то, что он понял и пережил, уйти в никуда? Зачем тогда существовать?        Зачем быть существу созидающему и осознающему всё, даже свою смертность? Мы могли жить тварями, подчиняющимися земным законом, но мы другое, мы служим тому, чего не можем объяснить: Богу, любви, клятвам, идеям…       Случай не мог сотворить человека. Это просто невозможно. Только Создатель делает нас осмысленными, заслуживающими жизни, любой, даже самой мерзкой и недостойной. Ибо Он любит. Он любит всякого, как неспособен любить никто из ходящих по земле. Может быть, так умеет любить Дмитрий. Я не знаю всего его сердца, я знаю, что только он принял меня и полюбил предателем, клятвопреступником, убийцей, содомитом. Ничтожеством. Но если существует любовь выше его? Если существует Воскресение, и оно доступно не одним лишь праведникам, отдающим все силы молитвам и покаянию?       Я опустился на колени. В глазах стояли слёзы.       Господи, я не смею просить тебя о прощении грехов моих, ибо сам знаю, сколь велик их вес, но умоляю, Господи, спаси и сохрани его! Я не знаю, как молиться за него, моего бедного безымянного самозванца, но Ты всё знаешь, Ты зришь каждое сердце. Он добрый человек, да, смутный, забывающийся, да, он натворил всякого, но он предан Тебе! Он верит, я вижу это, и зависть гложет меня, как уповает он на Твою волю, с каким упорством несёт свой крест земной.       Пожалуйста, Господи, спаси его от злобы людской. Пронеси эту чашу над ним, не дай ему испить уксуса и желчи. Забери мою жизнь, забери мою душу, уничтожь её, обреки меня на муки в жизни и смерти! Я не стою ничего. Я не жил до него, Господи! Я не знал прощения, не знал милосердия, не знал любви! Я бы тварью на двух ногах, пока он не разрезал мои путы и не помог подняться. Он не убоялся ненависти моей, не отринул меня, не оставил. Он спас меня от зла, которым я дышал. Я люблю его, я люблю его, я люблю его…       Пусть он будет счастлив, Господи. Пусть любит, радуется, идёт свой путь, мне всё равно, если там не будет места для меня. Но я не могу жить, если его нет на земле.       Ты милосердный Владыка. Я верую! Верую в Тебя! Верую, ибо Ты создал его, Ты привел его и возвысил, Ты, милосердный человеколюбец, даровал мне спасение через него! Не мог людской замысел допустить его до престола, до таких высот, только Ты, Господи! Не отринь его сейчас, когда он забылся, он сын человеческий, он грешный, грешный, но в нём великий дух, какого не было и более не будет на Руси! Даруй ему озарение, направь его, не оставь его, Господи!       Я умоляю Тебя. Я раб Твой, я тварь, я недостоин даже имя Твоё произносить! Но ради него я опущусь в глубины Ада. Прими мою жертву, Господи. Спаси и сохрани того, кого зову я Дмитрием.       Рыдания мои звенели средь церковных стен и поднимались до купола. Я больше не мог плакать, сил не осталось никаких, только стоять на коленях пред распятием Спасителя и повторять дрожащими губами косноязычную молитву. Но я был жив. Я веровал. И белый пламень бушевал внутри меня неопалимой купиной.       Вдруг сотни колоколов ударили в набат.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.