***
После встречи — вернее, встреч — колотит. Если закрыть глаза, сливается воедино. … На Эшли все та же оранжевая кофточка, и руки — ручки — такие тонкие, что Луис на фоне Леона ее не сразу различает. В голове заевшая пластинка: только ты во всем этом виноват, ты, ты, ты… — А где Луис? — спрашивает Эшли, приходя в себя. Буквально первый из ее вопросов после очевидной благодарности, что жива. — За вашим правым, конечно же, плечом, прекрасная Дульсинея, — салютует теперь уже пустой ампулой ингибитора. У Леона не осталось сил вколоть. — Ох, Луис! Эшли номинально испугана и искренне рада. Порыв подняться навстречу и обнять исчезает дымкой — они оба вспоминают Разговор и вибрирующее «так считает Леон». Оба переглядываются с пониманием. Леон это замечает и ничего не говорит. Подает Эшли руку, такую же крепкую, как и его голос. Помогает встать. — Пора избавиться от этой дряни. — Глупые агнцы… Почему вы отвергаете дар? У Сэддлера целая прорва риторических вопросов, списанных со страниц Черной Библии, и кровь вытекает из пробитого глаза кляксой. Он не всегда так выглядел. Когда они начинали — когда Луис подписал контракт с очередным чертом, еще не ставшим дьяволом — у Осмунда были каштановые волосы и карие глаза, и посох не был ему нужен. Он ходил уверенной пружинистой походкой, и в его глазах блестела живая любознательность. — Ну а ты… — Сэддлер поворачивается к Луису, улыбается. — Сбежавшая душа. Мертвая душа. Кажется, близняшки в балахонах сломают ему руки, если вывернут в суставах еще на пару градусов. Но Луис поднимает голову, неудобно напрягая шею, смотрит снизу. Осмунд все еще здесь, внутри — и он все еще человек, просто теперь немножко меньше, чем «не». В сущности, думает Луис, это я тебя создал. Кто кому должен поклоняться?.. — Ты серьезно?.. У Эшли и этой штуки, за руль которой она влетела, как ребенок на карусельную лошадку — уйма общего. Например, цвет. Ну или способность ломать стены крепче седых скал. У янки в ответ на это — лицо воспитателя в детском саду, увидевшего, как ты тащишь к розетке ведро с водой. Тем не менее, когда зажигается свет, он говорит: — Внутрь! Луис не спорит — ну хочется человеку пострелять в одиночку, что тут такого. Забирается к Эшли в кабину, тянет пальцы к приборной панели. Оказывается, вдвоем кнопки нажимать веселее — особенно, когда эта затейница хохочет громче ударов о стену. И Луис вспоминает — эта штука ведь называется «шаровой таран». Он делает так, что ты больше не можешь подняться. Леон падает на колено. Все же только на одно, и Луис не может не усмехнуться — с гордостью и болью. Не припомнит, чтобы в деревне был хоть кто-то, на это способный. Те, что в деревне — его дальняя родня и старые знакомые — падали на оба еще «до» и задирали лицо к небу в молитве. Придурки. Эшли — сложнее. Слишком чистая и не знает, что такое годами, изо дня в день, говорить «нет» зависимости, выскабливающей тебе душу. Ее воля пластичная, кристально прозрачная, а Сэддлер, все же, был талантливым стеклодувом — до того, как стал божеством. Луис как-то случайно разбил статуэтку ангела из его коллекции. Почему ты не убьешь меня, думает Луис. Ты не тронешь Эшли — свою новорожденную богиню. Ты не тронешь Леона — будущий венец творения. Но я. Зачем тебе я. Сэддлер слышит — слишком хорошо его знает. Украдкой поворачивает голову с благостной улыбкой: смотри внимательно, мертвая душа. Смотри, как Эшли поднимает пистолет и целится в Леона. Смотри, как Леон выставляет ладонь — кажется, что и правда сможет остановить пулю рукой. Смотри, что произойдет дальше. Ясно. Я буду последним божьим испытанием для твоего нового агнца, Осмунд. Когда он убьет меня, сдавшись паразиту — ты заберешь его себе. И поставишь на полку. Но этого — я тебе не позволю. — …Луис? Луис смаргивает. Все еще рассеянно, как заведенный, вертит в руках плотное полароидное фото — оно лежало на столе неприкрыто, как приманка для кролика. Янки перед ним и вглядывается обеспокоенно. Его движения неуютные и зябкие в этом полуподвальном помещении, заваленном досье, и записями, и заметками, и на стене — доска с вырезками и фото, сцепленными ниточками и гвоздиками. Словом, ничего особенного, но посмотришь раз — и желание выйти и идти прямиком до полицейского участка, пока не сядешь на хлипкий стул, не возьмешь пластиковый стаканчик с кофе и не поймешь, что рассказать детективу тебе, в общем-то, нечего — необъятное. — Ты можешь на место положить? — вопрос не строгий — нервный. Луис опускает бездумный взгляд на фотографию: на Леона с не такими острыми скулами, с не такой жесткой линией губ, с не такими светлыми бликами на челке. Нет, не может. Физически не способен разжать пальцы. И как-то даже пошутить не получается. Все гадал, как янки выглядел лет пять назад? каким был? как улыбался?.. Теперь вот знает наверняка, но лучше бы нет. — Можно заберу? — спрашивает искренне, поднимает взгляд и фотографию за уголок. Леон, кажется, этим вопросом вбит в землю на пару футов и теперь не может шевельнуться. — Нет. — Да брось… — Не люблю свои фотографии, — все еще больше вымученная просьба, чем приказ. — Оставь в покое. Луис послушно опускает руку, но полароидная бумага прилипла к пальцам, не оторвешь. Надо спросить. Надо разжать посиневшие от холода губы и спросить, что это за надпись на обратной стороне, чьей рукой сделана. «Я жду тебя». Что это вообще за место, кому принадлежит — и почему янки все сверлит взглядом кассетницу с записью на соседнем столе, но слушать — не слушает? Луис знает ответ. Просто, как и всякий мазохист, хочет услышать наверняка. — Зря я ревновал тебя к Аде и Эшли, — бормочет он двумерному Леону, в меру негромко. Трехмерный Леон, едва отвернувшись, оборачивается. В глазах — прозрачное удивление из разряда «мне ведь наверняка послышалось». Но они слишком далеко зашли, чтобы от следующего уточнения он сдержался. — Ты ревновал меня к Аде и к Эшли?.. — в вопросе отчетливо читается непроизнесенное и толику радостное «тоже?..» Луис жмет плечом как будто недовольно. — Допустим. Светлый взгляд мимолетно падает на фотографию — подушечка большого пальца Луиса на щеке у напечатанного Леона. — И к Джеку? Луис передвигает палец ниже, к губам. Отчего-то думается, что этого огромного парня со шрамом в пол-лица мало кто может называть вот так просто — Джеком. — А что, я не всех учел?.. Леон тепло усмехается. В глазах светлые искорки, очень слабые. Ну, хоть что-то. — Может, еще и к Рамону? Луис разводит руками. — Они на тебя дышали. А у меня кровь из кайенского перца и халапеньо, mi azalea. Чего ты ожидал? — Ничего из этого, — обезоруживающе честно отвечает Леон и смотрит в глаза; немножко щурится — кажется, последнее обращение взаправду не понял. — Я вообще ничего из этого не ожидал. Луис кивает на кассетницу: — Послушаешь? Леон тоже переводит на нее взгляд. Выглядит теперь, как тот парень на свидании, который, выходя в туалет, переворачивает телефон экраном вниз. — Ты сказал, что… — обращается к кассетнице. Молчит так долго и так нехорошо, что Луис думает — к следующей фразе я готов. К любой из. — Estas enamorada de mí. Ага, как же. От услышанного сводит челюсть, будто залпом выпил родниковой воды. Янки как будто не понимает, что язык, за которым малодушно отгораживается — самому Луису роднее, чем собственные кости. И вот уж нет. Он сказал не так. Он точно помнит, как сказал, потому что от этого воспоминания до сих пор подкатывает то к голове, то к горлу и шарашит по черепу дубиной. — Сказал, — соглашается Луис спустя тысячелетие тишины. Эта фраза простая и очевидная, и отклеивает взгляд Леона от кассетницы, чтобы приклеить к Луису. — Я не планировал, — уточняет на всякий, — добавлять столько сахара. Но и не лгал. Леон кивает аккуратно. Непонятно, зачем спросил сейчас; непонятно, зачем снова думает тот самый «лишний раз», который его просили не делать. Или… Луис вздыхает украдкой, придерживая нервную улыбку за поводок. Озарения нынче так и бьют в его больную голову: то про Сэддлера, то теперь вот… про это. — Мы справимся, — почему-то кажется, что можно сказать это вслух; показать, что понял, и положить ладонь на вздрогнувшее плечо: ты не погибнешь в этом бою, и мы выберемся. Вдвоем. — Этот твой Джек — знатный громила, но нас двое, так что… — Он не мой, — перебивает Леон, характерно закатывая глаза. На скупую секунду от этого карикатурного, выставленного напоказ жеста — становится тепло и спокойно. Пока Леон не мрачнеет в обратную, становясь похожим на лезвие собственного ножа. Сейчас вот скажет какую-нибудь дичь. — Я пойду один. И точно. — Ты же предлагал разделиться, — вроде как поясняет. — Это была разовая акция, Санчо, — к горлу подкатывает, но Луис пока держится. — Ну, надо было лучше объяснять. И отворачивается. Отворачивается. Его плечо ускользает из-под пальцев, как чертов воздух. — Нет. — Луиса впервые за все время здесь трясет до жирной точки в конце фразы. — Ни хрена. Да к черту ублюдочную ревность, и эти надписи на фото, и кассетницу, которую несложно разбить о стену — но пустить его туда одного?.. Леон после его отказа выглядит, как истребитель с подбитым крылом — упрямо удерживающий заоблачную высоту за секунду до того, как рухнет, разобьется насмерть. — Ты не понимаешь, — насупливается. — Так объясни. Взгляд такой, что Луису кажется — он сейчас проходит математическую проверку. Что-то вроде, сколько баллов отношений ты набрал за весь период до, сколько раз проебался, а сколько — выбрал не ту реплику в диалоге. Когда Леон тяжело упирается ладонями в стол, сутулясь над так и непрослушанной записью — кажется, что ушел в минус. Должен доплатить просто за возможность дышать одним воздухом или там, смотреть. Но Леон вздыхает глубоко. Леон размыкает губы и начинает говорить — без остановки и точек, как в тот раз. — После Раккун-Сити мне сказали, что я справился. Что я хороший солдат, и у меня большое будущее, и я буду полезен президенту… Если бы я только мог смеяться, — отталкивается от стола обоими руками, на лице — косая усмешка, ломающая изгиб губ, как шрам. — Мы встретились с ним на миссии спустя два года. Про него я слышал что-то вроде того, что сейчас говорят про меня. Смотрел на него, как… наверное, как Эшли на меня смотрит. Не знаю. Но с ним можно было разговаривать. Можно было рассказать про Миссури… в общих словах, потому что НДА… И он понимал, о чем я говорю. Каждое слово, без пояснений. Потому что сам был такой же — только в разы мертвее. То, что эта разница в разы громаднее — я понял не сразу. Наверное, потому что он смотрел на меня, как… — Леон неловко потирает лоб, впервые за монолог кратко закрываясь от взгляда ладонью. — Как ты. В каком-то смысле. Сравнение неприятное, но Луис закладывает язык между зубов, прижимает. «Везет же тебе на всяких уродов», — вертится и на нем, и в мыслях. «Везет», — отзывается лицо Леона больной усмешкой. — В общем, он объяснил мне, — еще одна больная усмешка. — Если не справляешься, не можешь разобраться — придумай кодекс. Можно предать слово, надежды, намерения — но только не кодекс. Свод безусловных правил. Скрижаль с заветом. Что-то, отчего отступаться нельзя — и тогда все будет хорошо. И я смог. Я придумал. После этого как-то… получилось. Жить. Луис наблюдает, как разбитые пальцы медлят и все же перехватывают со стола кассетницу; как, спустя одно невозвратное движение, та упирается ему в живот. Давит. — Не знаю, что на ней, — тихо дополняет Леон. — Не буду слушать. Делай с ней, что хочешь. — Дожидается, пока вернутся взгляд ко взгляду. Доканчивает, почти не извиняясь, и голос его почти не ломается: — Это наш с ним бой, Луис. Я ему должен. — Потому что кодекс, — эхом отзывается Луис. Краткое удивление в глазах напротив. — Видишь, — Леон слабо, недоверчиво улыбается. — Ты уже понимаешь, о чем я говорю. Разжимает пальцы, отступает в дальний угол почти капитулирующе. У Луиса в руках теперь и фото, и кассетница — и кто еще здесь настоящий сталкер? — Обещай, что не полезешь, — тихо говорит Леон, кутаясь в тень, и в этой просьбе столько «пожалуйста», что даже произносить его не нужно. Луис опускается на стол — стоять все равно нет сил. Кивает. — Обещаю. Быть честным — не просто ужасно. Сначала с нарастающим отчаянием наблюдает, как Леон хлопает себя по карманам, проверяя снаряжение и патроны; привычно тихо матерится, когда чего-то не находит; привычно скупо кивает вместо благодарности, когда Луис напоминает, что и где лежит, или подсовывает недостающее, как личный секретарь (или оруженосец). После — рассматривает неуютные стены, принадлежащие еще живой и очень недоброй душе, у которой к Луису за одну только встречу набежало счетов на целую смерть, но встретиться им уже не доведется. И кажется, что лучше бы умер в первый или даже в этот раз, только бы не сидеть на месте и не ждать как будто неизбежного будущего, о котором понятия не имеешь. Единственная мысль, которая держит на месте до самого конца — Леон возвращается. Всегда, неукоснительно, как привязанный. Ни разу еще не было, чтобы подвел. Шаги, раздающиеся из коридора, тихие и грузные. Усталые и позвякивают застежками и металлом. Так могут идти ровно два человека, но сейчас идет только один. Если обернуться посмотреть — можно выяснить наверняка. Если. Почувствовал бы Луис, если бы Леон погиб? Или так не бывает? В пятне света появляется силуэт: огромный, светлый и в армейской форме. Поворачивается, стирает с лица багровый след тыльной стороной. Рваным движением забивает в ножны лезвие, и Луис видит на том отчетливо — змеиное клеймо. Леон отряхивает руки, протягивает разодранную в мясо ладонь. Луис берется за нее по краю, отталкивается от стола и поднимает глаза. Я убил его, говорит серое стекло взгляда напротив. Надеюсь, ты рад. Луис не рад, но сказать ему нечего. Прежде чем выйти из мертвой комнаты плечом к плечу — он бережно укладывает фотографию в нагрудный карман куртки. И судя по взгляду Леона, тому сейчас тоже — нечего сказать.8: Мертвая душа
14 мая 2023 г., 19:05
— Никогда не думал, что застану момент, как он сдохнет.
Луис не удерживается — потыкать ботинком склизкие остатки господина Рамона можно лишь раз в жизни. Ради такого и заляпаться не зазорно.
— А я не думал, — янки дежурно раздраженно оттирает нож, — что ты закидаешь местного герцога золотыми яйцами. И это сработает.
— Только не говори, что победа недостаточно честная и ты хочешь переиграть.
Леон фыркает. Благодарен, но все еще неизменно удивлен и, может быть, даже расстроен. Весь подготовленный к битве запас сил остался нерастраченным и теперь плещет внутри, как кипящее масло.
Бормочет задумчиво:
— Почему он не убьет меня?
Луис наблюдает стекающую вдоль кадыка каплю пота — она аккуратно минует родинку, огибая ее, как русло реки — скалы.
— Сэддлер?
— Да. Я иду по трупам его лучших людей. А в ответ получаю очередное стадо говорящих огурцов с сорняком вместо головы и прорву передышки.
Еще и пальцы, конечно. Вытертые о скучный металл, тогда как Господь Бог создал их для вещей гораздо более прекрасных (как это Луису теперь известно).
— Это неочевидно? Он хочет тебя в коллекцию.
Леон вздыхает дважды мрачнее. С недоумением наблюдает, как Луис опускается перед почившим мальчиком-с-пальчиком на корточки, чтобы усмехнуться и легонько щелкнуть того по носу.
— А ты любишь глумиться над побежденным врагом, ха?
Сказать ему, нет?
Луис оглядывается через плечо:
— Когда ты только появился в деревне, Рамон отмахнулся и сказал: Los ojos son el espejo del alma, y el alma del asesino no puede reflejar el cielo. «Глаза — зеркало души, а душа убийцы не может отражать небо». А я сказал: guárdate del agua mansa…
— …del perro silencioso y del enemigo callado, — раздается ясное.
Акцент у Леона досадно американский, но Луиса тянет улыбнуться. Глубокий и звучный, вычурно страстный кастильский у сурового янки на языке не помещается, барахтается неловко и оттого кажется милым до непереносимости.
— Знаешь пословицу? — Луис приятно удивлен.
— Знаю испанский.
Такая простая фраза.
Всего два слова. Входят под лопатку с микросекундным запозданием: сначала под правую — больно, потом под левую — смертельно.
Луис слышит запоздалое эхо — с таким звуком в колодец сбрасывают еще живого в грохочущих доспехах. Он либо утонет под водой от тяжести, либо разобьется о дно от нее же.
Успокаивает себя: послышалось. Шутка. Дружеская подъебка. Он бы понял, он бы…
Поднимается. Оборачивается. На губах — улыбка телеведущей с центрального новостного, которая сейчас расскажет про лютующий на побережье торнадо: категория F5 по шкале Фудзиты, не забудьте, пожалуйста, оформить заявление для страховой и заказать молебен для родственников.
Уточняет глубину вошедшего в спину стилета:
— Да?.. И давно?
Пару дней, Луис. Выучил, блять, специально для тебя.
Леон все такой же: измученный, сдержанный, ворчливо уставший. Пожимает плечами, с глухим стуком забивает нож в наплечные ножны. Движение знакомое и цепляет против шерсти.
— Моя семья из Италии. Родители разговаривали со мной на двух языках, пока были живы. Неспециально, им было так проще, — пока говорит — на кой-то черт смотрит на останки Рамона, будто исповедуется конкретно ему. — Испанским я заинтересовался сам — диалекты похожи, было несложно. Потом пришлось подучить его для миссии в Южной Америке… Ну и для этой тоже.
Луис расслабленно кивает после каждого предложения, как ручной попугай, который тебя слышит, но ничего не понимает. Слишком занят: проворачивает мысль и себя через мясорубку.
Вот, например, когда он сказал, что личику Леона не пристало расстраиваться — это хуже, чем называть его малышом, потом своим сердцем, а потом — сказать ему, что «он твой»? Или — мимоходом признаться, что влюблен? И все это — в контексте пары недель?
Возможно. Или невозможно.
Но вообще, Леон, это ты неплохо придумал. Необыкновенно уморительно, должно быть, выуживать из ничего не подозревающего человека признания, чтобы втихомолку их подслушивать.
— А что твоя семья? — спрашивает Леон так просто, что последнее и первое слово у Луиса на языке ломается яичной скорлупой. — Где они?
Луис невнятно ведет плечом. К чему тут вообще этот вопрос.
— Здесь.
Леон в ответ смотрит, хмурясь тем самым жестом, после которого хочется провести подушечкой пальца вдоль складки на лбу, отодвинуть упавшую на глаза челку. Обычно — хочется. Сейчас Луис просто стоит возле разлагающегося трупа и жаждет прилечь с ним рядом.
Леон переступает с ноги на ногу. Движение столь же уместное в его теле, сколь и поза Arabesque для гризли.
— Что это значит?
Ровно то, что я сказал.
— Она называется «Вальделобос», — поясняет Луис равнодушным тоном историка, читающего по бумажке. — Долина Волков. Это мой дом. Я здесь родился.
Леон ничего не делает и ничего не говорит, но Луису чудится звук. Так падает выпущенный из рук стеклянный кувшин, разбиваясь вдребезги.
«То есть как», — складываются в узор осколки.
Леон приближается осторожно — так люди ступают по битому стеклу; так Луис сам к нему подходил тысячу раз до этого; так же поднимал руки ладонями вверх или лебезил дурацкой улыбкой, или отпускал свои испанские шуточки. Леон подходит неуверенно и останавливается прямо напротив. «Осторожно, двери открываются…»
По лицу понятно — шуточек не будет.
— Твои родители, — хрипло начинает, и эта охриплость колючая и режет язык. — Я… убил их?
Янки может быть еще прямее?
— Нет, — Луис отвечает в глаза. Они и правда отражают небо — которого здесь нет. — Мать умерла при родах, отца я не знал. Меня воспитывал дед… Его задрали зараженные паразитом волки. Он сошел с ума и сгорел заживо.
Достаточно было бы просто «нет», Луис. Все остальное тебя не спрашивали.
— Ты был там? — у Леона мягкий голос, мягкий как саван.
— Я видел, как догорал дом. Мендес не пустил меня внутрь.
Небо недобро хмурится.
— Ты знал Мендеса?..
Луис хмурится тоже — вспоминая.
— Ну да. Подкладывал ему кнопки на стул в церковно-приходской школе. Потом стоял коленями на горохе… Ну, ты знаешь.
Да с чего ты взял.
— У нас такого не было, — отвечает Леон спокойно. — Иногда голодом морили или на антресоли сажали на ночь, но, в целом… Приют нормальный был.
Нормальный.
Луиса разбирает нервный смех. Он пытается взять его за горло, продырявить пальцами, как воздушный шарик, но те от этого смеха — дрожат. Не из камня сделаны, как у некоторых, в конце-то концов.
— Славно, да?.. — он улыбается. Последний раз так улыбался, когда Мендес пытался засунуть его в бочку для рыбы за оскорбление веры. — Столько сказочных воспоминаний. Можем рассказывать их друг другу вместо колыбельной.
Леон почему-то не улыбается — совсем. Просто стоит, смотрит. «Извините, у вас рак», — написано на его лице.
Луис пытается, пытается.
Леону было хуже. Даже не обсуждается. Луис жил на улицах после ухода из деревни сколько-то лет, знает, что там творится — представить, что творится в запертых сиротских домах, где комната — паучья банка, из которой хода нет, несложно тем более.
И все же. Почему так трудно-то.
— Спасибо, — говорит наконец коротко, без улыбки, без вообще какого-либо выражения.
Леон поднимает брови: словно задумался, откликнулся на голос звериным рефлексом.
— За то, что убил Мендеса, — договаривает Луис. — Эту мразь. Я сразу не сказал… Как-то… Не смог.
Если честно — забыл. Забыл, как ненавидел его; забыл, что произошедшее с ним или с янки — другие называют… по-разному называют, но потом — щурят глаза в оскорбительной жалости.
— Не проблема, — тут же отзывается Леон. С той же вот интонацией предлагал вчера на руках понести. — Ты скажи, я… Могу еще кого-нибудь убить.
Это не шутка.
Он ведь правда может, если Луис укажет пальцем и попросит искренне. Он поможет, без лишних вопросов, ему не сложно — возможно, даже в радость. Отнимет чужую жизнь, и в его глазах все равно — отразится чистое небо.
— Да тут уже почти никого не осталось, — слабо улыбается Луис, и Леон в ответ слабо улыбается тоже. — Разве что мы с тобой.
Ведь янки и правда — вырезал всю его родную деревню. Почти всю.
Но то ли еще будет.
Луис помнит тот странный зеленый мультик с троллями и глупым ослом, и серой моралью, у которого как раз в этом году вышло продолжение… Словом, Луис помнит одну смешную сценку. Герои едут в неведомое и тридевятое, в луковичной карете, сквозь землю, воду и времена года, а этот нелепый бесноватый осел не может усидеть на месте и постоянно спрашивает: мы уже приехали?
Он спрашивает и спрашивает, и спрашивает, а в конце вытягивает свою длинную ослиную морду между отвернувшимися в разные стороны «родителями» и причмокивает губами в предгрозовой воздух.
Луис не знает, отчего именно это пришло ему в голову. Зябко и безнадежно кутается в куртку на своем втором ряду четырехместной моторной лодки. Ощущение такое, будто лет десять ездил с другом на пассажирском, но как только у того появилась подружка — тебя отсадили на галеры, не спросив и слова.
Тут скучно и холодно, и не с кем поговорить.
Луис неловко елозит в пропитанных влагой и солью штанах, прижимает язык к нёбу, но ему будто иголки под ногти засунули.
Опускает правую руку на правую спинку переднего сидения, левую — на левую. Подается вперед, почти равняясь с лицами на водительском и пассажирском.
Спрашивает лучезарно:
— Ну что, Ада? Как твои дела?
Ада даже не вздрагивает. Поворачивает голову на номинальное число градусов, и ноздри лижет от соли и приглушенного жасмина.
Отвечает с тонкой улыбкой, которую за челкой не видно все равно:
— Лучше не бывало.
Леон справа по борту — не отвечает ничего.
Тишина в лодке загробная. Кажется, что штормовой ветер и плеск волн разбиваются о невидимую капсулу, внутри которой сосуществуют представители трех, не подлежащих скрещиванию видов.
Луис отталкивается назад от обеих спинок, обратно прилипает к собственной.
Странное ощущение. Дрянное, ирреальное. Будто он здесь лишний — и не только потому, что прерывает не начавшийся разговор неуместной ехидцей. Он будто находится там, где существовать не должен аксиоматично. Пытается вклеить себя в реальность хотя бы и через переводную кальку.
Вот, например, Ада слева. Безупречная и текучая, как патока. Сквозь черные волосы просвечивает белый край уха. Луис видит, как оно то и дело сдвигается на полдюйма — так бывает, когда скашиваешь взгляд, но не очень-то хочешь, чтобы твой жест заметили. Ада нужна, чтобы вести лодку.
Или Леон справа. Безупречный и сбитый, как ледяная скульптура. Неподвижная точка отсчета на оси координат. Если продолжит так упрямо глазеть на воду — неизбежно заклинит себе шею и застудит кости, ветер здесь зверский. Леон нужен, чтобы спасти Эшли.
А для чего теперь нужен он, Луис?..
Луиса подмывает поднять пальцы, потянуться, коснуться ободком ногтей задней стороны шеи, где пушок светлых волос и очертания крупного позвонка. Не успевает (да и не осмелился бы), потому что Леон вдруг неуловимо сдвигается. Оборачивается, цепляясь ладонью за теплое и сухое пятно, оставшееся на кожаной обивке после руки Луиса.
Спрашивает:
— ¿Estás bien?
Луис видит краем глаза, как на виске Ады проступает и исчезает хмурая линия. Так реагирует человек, у которого есть и карта дома, и ключ от входной двери, но приглашение внутрь — отозвали безвозвратно. Леон этого равнодушно не замечает, смотрит в Луиса — серьезно, спокойно, открыто — и продолжает смотреть.
Его голос, облаченный в родной язык, как кислота на пальцах. Тепло до сердца и больно до мяса, уютно греет, постепенно разъедает. Но, наверное, все же большое первое, чем второе.
— ¿Luís?..
И это звучит именно так, как пишется.
— Nunca estuve mejor, — Луис улыбается пополам устало, пополам озадаченно.
Все еще кажется, что свихнулся окончательно и принимает желаемое за действительное. Все еще кажется, что за крепостной стеной родного языка — можно спрятаться.
Леон смотрит еще одну длинную секунду: как будто сверяет слова с выражением лица. Кивает, медленно убирая руку. Отворачивается — целиком, почти на три четверти круга от точки «Луис» до точки «море», не взглянув по сторонам.
Сказать, что от этого не хочется довольно усмехнуться и показать Аде язык — солгать безбожно.
Лодка останавливается у скал спустя три мили гробовой тишины. Ада на остановке выходит первой, напоследок оглядывается, как человек, придерживающий ногой стремительно сдвигающиеся двери из литого металла. Прицельно смотрит на задние кресла.
— Хорошая попытка, Луис, — в ее голосе нет ни усталости, ни злости. — Но я же не Леон — тебе верить.
И исчезает.
Леон провожает ее силуэт нечитаемым взглядом, пересаживается за руль. Спрашивает, только когда Луис оказывается на пассажирском, с облегчением вжимаясь в нагретую кожу спиной:
— О чем она?
Луис вздыхает. Быть честным — просто ужасно.
— Я должен был отдать ей образец «Янтаря», как ты помнишь.
— И ты отдал перед отплытием — как я помню.
А ты — ничего не сказал. Ни единого слова.
— Я подменил его на обычного la plaga, рецессивного… Я же не идиот предавать Сэддлера и вручать смертельный вирус в руки нового фанатика, имя которого даже не знаю, — Луис видит только ровный профиль янки, но может поклясться, что сейчас тот пропитан негромкой, уютной улыбкой. — Словом, Ада меня раскусила. И, видимо, собирается искать доминантный сама… раз осталась на острове.
— Это был твой изначальный план? — спрашивает Леон, выкручивая руль мощным движением — от этого Луис придерживает ответ на пару дыханий.
— Целевой, — не лукавит. — Но я был готов поступиться принципами ради своего спасения.
Улыбка на губах янки не меняется. Разве что становится еще загадочней, и это невыносимо. Луис на этой улыбке распят, как на кресте — и сорваться с нее нет никакой возможности.
Леону впервые как будто бы начхать: на кривляния Луиса, на его испанские шуточки, на причастность к чудовищам, из-за которых они все здесь. Он не спрашивает и не смотрит подозрительно, не оборачивается тревожно через плечо. Просто ведет катер вдоль зубастых скал и наслаждается осенним бризом; просто останавливается у самопальной пристани, дожидаясь, когда Луис сойдет на берег. Просто сходит сам, без возражений берясь за протянутую в помощь ладонь.
— Прежде чем мы отправимся в местный Форт Боярд, — начинает Луис, разглядывая Леона, пока тот разглядывает остров через бинокль. — У меня вопрос.
Леон опускает бинокль. Тут же — опускает.
— Да?
Почему-то спрашивать напрямую, когда на тебя смотрят вот так — сложно до спазма в горле. Почему-то, если бы Леон продолжал пялиться в бинокль, делая вид, что Луис — местный кустарник алоэ, было бы проще.
— Почему ты не сказал, что знаешь испанский?
Вернее — почему ты сказал, что не знаешь?
Леон хмурится, расшифровывая фразу, прозвучавшую скороговоркой. Под конец выглядит по меньшей мере виноватым, по большей — как человек, который очень не хочет отвечать, но не может игнорировать баланс обоюдоострой честности.
Отзывается негромко:
— Не хотел лезть тебе в душу.
Луис засовывает в передние карманы озябшие пальцы, приподнимается на носках, чтобы откатиться на пятки. Закурить бы, но сигарета в пачке последняя, еще и дождь.
— Я должен признаться, mi cielo, — говорит, и Леон от обращения очевидно вздрагивает. — Я ни черта не понимаю, что ты имеешь в виду, кроме моментов, когда ты хочешь меня прибить.
Леон вскидывает взгляд на спасительный остров — на плещущие у резных камней волны, на затянутых в хламиды ублюдков за крученой проволокой. Раздражение в очертаниях плеч проступает иглами, тут же втягивается. Конечно же, предпочел бы протирать собой местные мины и ямы с кольями, но только не отвечать на очередной слишком-очевидный-вопрос.
— Сначала решил, что подтруниваешь, — начинает нехотя. — Потом… Люди говорят на другом языке, когда отгораживаются. Не хотят делиться, — еще пауза. — Мне… казалось странным… — и еще одна, — все, что ты говоришь. Я подумал, это защитный рефлекс. Вроде того, что люди говорят под наркозом.
Звучит ровно на тот уровень честности, когда лжешь, но клятвенно в свою же ложь веришь. А может, все правда. Может, он именно так и решил.
Луис привычно сдерживается, хотя хочет: приложить пальцы к переносице, прикрыть глаза, вставить в зубы сигарету и — на всякий случай — не отцеплять эти пальцы обратно уже никогда.
Леон в пелене дождя и ветра, до нитки промокший, теперь выглядит псом, прибившимся к приоткрытым воротам. Заглядывает мокрым носом в щель из света и вкусного запаха, вопросительно блестит глазами. Луису от этого больно и одновременно легко — с таким Леоном он знает, что делать.
Подходит, чуть притесняя янки к сложенной из булыжников стены. Наблюдает разом порозовевшие скулы и вздрогнувшую нижнюю губу, и сделавшийся колючим взгляд, падающий значительно ниже лица Луиса — гравитация, не иначе.
— В следующий раз, mi cariño… — и кладет руку на солнечное, чуть сводя пальцы, как кошачью лапу; и впитывает ответную дрожь кожей. — Скажи мне сразу. Не думай лишний раз, ¿vale?..
«В следующий раз» — довольно громкая фраза для их ситуации.
Патронов все меньше, усталости все больше. На одном из глухих поворотов в никуда, пока они прячутся под обвалившейся крышей от дождя и ветра, Леон вдруг говорит Луису спрятаться, и это не звучит, как предложение к обсуждению. Первая причина простая: сорок выстрелов, сделанных рукой янки — эффективнее, чем пополам, двадцать на двадцать. Вторая еще проще: Леон одиночный игрок, и работать в паре ему тяжело до судорог.
Особенно, когда твой напарник «не тянет», мысленно добавляет Луис. Или — когда ваши рабочие отношения прорастают ржавым страхом, вдобавок окисленным иррациональной заботой.
— Как скажешь, комрад, — кивает Луис и старается без кривляний.
Леон в ответ на это странно хмурится, недоверчиво заглядывает в глаза.
Запоздало отвечает:
— Не называй меня так, — и его просьба звучит железным звоном.
Пояснений не будет — но эта инструкция еще проще предыдущих.
Луис стискивает зубы, когда прячется; когда слепо вслушивается в звуки, от которых у обычных людей позвонки покрываются изморозью. Почти забывает, что у самого осталась одна только дежурная обойма — ну, на тот последний случай, если Леона…
В общем-то, целая обойма и правда ни к чему. Хватит одной пули.
Некоторые думают, что это просто — отсидеться за чужой спиной и в качестве запасной тени; подождать, пока все закончится, утихнет, как после торнадо. Только вот это не так. Эшли понадобилось всего-ничего, чтобы понять. Луису — и того меньше.
В голове все еще звучит, как потусторонний звон: «…ну куда ты лезешь?»
И Луис старается. Очень старается. Никогда бы раньше так не смог, даже и ради янки, но после встречи с Краузером он как будто живет взаймы. Черт его знает, что такое.
И каждый раз Леон возвращается. Спустя грохот и вопли, спустя похоронные секунды липкой тишины — появляется из-за угла, ищет взглядом родную тень, а находя — ощупывает и перетряхивает глазами, как мешок с припасами. Кивает бесстрастно.
И с каждым таким разом его спина горбится все сильнее.
— …тебе, блять, язык отрезали?
Луиса выдергивает из укрытия, вбивает в стену лопатками — больно и, что уж там, страшно. Леон возникает напротив, на расстоянии вытянутой руки, упирающейся Луису у головы — все, как в тех самых японо-корейских романчиках. Только янки изнутри сгоревший, в темной, как деготь, горячей крови и выражение лица у него — проснувшийся вулкан.
— Я трижды позвал. Так сложно ответить?
— Задумался, amigo, — честно отвечает Луис.
Как можно тут задуматься, спрашивает свирепый взгляд. Ты вообще видел, что за пиздец вокруг? ты нормальный?
Луис поднимает руку, кладет ладонь повыше солнечного. Ругается тихо — у Леона там снова дурацкая броня, толстая и исцарапанная чужими зубами, какая-то тварь посмела. Поднимает выше, успокаивающе укладывает на шею, вдоль линии ворота. Все это нехорошо: и разболтавшиеся у них обоих нервы, и эта вдребезги выходящая за пределы характера реакция.
Собирается с духом, предлагает искренне:
— Если тебе проще — можем пойти раздельно.
В висках стучит. Так и правда правильнее. Не оборачиваться пугливо на звуки, не думать, что за неосторожное движение — здоровьем и жизнью расплачиваться будет другой. Так и правда правильнее, но «правильно» вовсе не значит «хорошо».
— С ума сошел?..
— Нет, — поджимает губы, — я серьезно. Я не Эшли. Потерять меня — не значит провалить задание.
— Не в этом дело…
— Не в этом. Я не уверен, что ты выдержишь, — перебивает Луис. Не знал бы своих мотивов — первым кричал про непомерное эго и зашкаливающую самоуверенность. Честно заканчивает: — Мою потерю.
Леон замирает. Взгляд тоскливый, обнаженный: «неужели я настолько очевиден?..»
— Ты сам рассказал мне про Аду, — Луис берет в руки невидимый нож и пластает, пластает, как мясник. Но любой знает: если из раны не удалить мертвые ткани — она загниет. — Столько лет, а ты не забыл. Скажешь, у нас с тобой проще?
— Это другое, — такой упрямый, как новорожденный щенок в своих попытках взобраться на лестничную ступеньку.
— Я работал на «Амбреллу». На Сэддлера. Понимал ли, что делаю?.. Ну, я же не настолько тупой, — черная, как зола, усмешка. — И ты просто… делаешь вид, что этого не существует. Не расспрашиваешь, не уточняешь. Как будто не хочешь знать. Как будто то, что получаешь взамен — стоит твоих принципов.
Леон усмехается тоже. Нехорошо, едко, страшно.
— Пытаешься от меня избавиться? Сейчас? Передумал?..
И вот сейчас — он настолько очевиден.
Луис отвечает спокойно:
— Я не буду причиной твоей смерти.
Леон отталкивается ладонью и телом. «Я этого не слышал». Рефлекторно оглядывается на шевелящий лапками сумрак, поворачивая взгляд, как камера видеонаблюдения. Смотрит на укрепленные постройки и далекие тысячи дверей, под одной из которых ход в каморку, где держат Эшли.
— Мне не проще, — сжимает челюсть до желваков, как будто все последующие слова лучше не произносить. — И раздельно мы не пойдем.
Уперся насмерть.
Луис думает: слава богу. Он не из вежливости это предложил, но: слава богу.
Рассматривает Леона и его реакцию, и в голове щелкает — как щелкнул затвор цепи под потолком впервые, когда они встретились взглядами по-настоящему.
Говорит вслух:
— Dame un beso.
Расслабься. Хотя бы улыбнись.
Лицо Леона подергивается нервной тенью — еще до того, как слова спицей войдут в мозг, еще до того, как тот дорисует краткий перевод и сопроводительную картинку. Расслабляться, очевидно, не собирается, улыбаться — тоже.
Луис, как обычно, вступает на тонкое, как бумага, лезвие всем весом. Просматривает Леона насквозь своими зелеными, как ядовитое болото, глазами; позволяет ухмылку — из того арсенала, который больше про блестящий конфетный фантик, чем начинку под ним. Никакой цели ведь нет — один, не самый мудрый порыв его не самой сдержанной души.
Перенервничал — и сам сорвался.
— Oh, vamos… — хер его знает, но Луис уверен: если скажет все то же на английском, мир расколется напополам и взорвется вместе с островом. — Sólo un beso, ¿acaso es mucho pedir?..
Дурак, нет. За стенкой чье-то разлагающееся тело, похожее на соплю из гноя и крови; впереди — полоса препятствий, цена ошибки на которой — твои конечности и кое-что еще. И все же…
Леон смотрит недоверчиво, в пол-оборота, и имеет на то полное право. Отличный момент, чтобы прикинуться, что на испанский у него понимание крайне избирательное и вообще — пару часов назад он пошутил. А что, Луис бы даже поверил. Из вежливости.
— Soy adicto. Te lo dije, — добивает.
Взгляд у Леона, когда он оборачивается до конца — подрагивает между уже звучавшим «ты больной?» и… Луис не знает, как это назвать. Этот клятый взгляд входит осколком между вторым и третьим ребром и щекочет краешек той большой мясной штуки, которая на левой стороне груди.
— Puedo traducir, si…
— Нет!
Спрятать довольную ухмылку не выходит — даже притушить не получается.
На чужом языке проще, не так ли? Говорить всякое разное, слушать украдкой, отгораживаться.
Леон делает шаг вперед. Вспыхивает.
— Зачем?.. Сейчас вот — зачем?
И как ему объяснить, что эмоции не просто параметры на мониторе человеческих лиц. Даже если забьешь их себе под череп, вытянешь губы в линию и проглотишь заживо — они никуда не деваются. Вязнут в воздухе взвесью, закручиваются в спираль, и ты не знаешь, в какой момент она разожмется.
И как ему объяснить, что он не в порядке, и скорая помощь может быть нужна не только телу.
В этом пыльном углу достаточно темно, чтобы Леон позволил себе разглядывать Луиса как бы издалека, вести взглядом по лицу, считывая мимические морщинки и линии, делать очередные малопонятные выводы, хмуря светлые брови. Но здесь недостаточно темно, чтобы Луис этого не заметил.
В этот раз он ничего — буквально — не делает.
Стоит смиренно, как божий агнец, даже на взгляд не отвечает, даже сам ему навстречу не тянется.
Леон от такого смелеет, и не показать, что заметил–увидел-удержался от улыбки — задача со звездочкой.
Янки подступается сначала порывисто — я тебе покажу — замирает. Руки опущены, ладони вздрагивают в неоформленном жесте. Понятия не имеет, что делать — вот так просто и без лицемерной причины помочь. Луис не ранен, его не нужно обмазывать лекарством, не нужно подставлять плечо и обхватывать под пояс, помогая идти.
Краешек сознания цепляет невозможная мысль: а когда предлагал на руках понести, в чем на самом деле причина была?..
Луис садистически молчит, сегодня инструкций не будет. На самом деле — самого колотит. В очередной раз пошутил, в очередной раз и расплачивается.
Взгляд напротив потемневший до того стального и серого, каким показался Луису еще в самом начале. По взгляду ясно — не поцелует. Просто не допрыгнет одним рывком до этой ступеньки с ровного нуля.
Но Леон все же щурится — задумчиво и неуверенно, будто вспоминает, как делал Луис; пытается подобрать ответное. На языке так и вертится — перестань, сделай, как хочешь, как желается. Только если спросить янки про его желания — наверняка впадет в ступор, и до Эшли они уже никогда не доберутся.
Эшли. Мысль проскальзывает, колет отравленной виной — но это ведь всего на пять минут, так?.. Малодушно исчезает, когда Луис видит краешком глаза ломкое движение слева.
Стертые до мозолей пальцы промелькивают опасно близко, следующее за тем прикосновение — невозможно мягкое, осторожно отводит прядь ему за ухо. Леон следом за ним — наклоняется, убийственно медленно, будто ждет, что ему в грудь упрется жесткая ладонь или дуло пистолета — и Луис зачем-то задерживает дыхание.
Теодор Рузвельт, начинает перечислять про себя. Уильям Тафт. Вудро Вильсон. Кожа на шее под чужими растрескавшимися губами становится такой тонкой, что от прикосновения больно.
Уоррен Гардинг. Калвин Кулидж. Пятно прикосновения размывается, когда Леон задевает зубами начало плеча; возвращается выше, словно определиться не может. Вдавливается губами; нездорово, слишком быстро разгоняется — слышно по охриплому дыханию, срывающемуся и перебитому.
Герберт Гувер. Франклин Рузвельт. Пальцы уводят волосы глубже за ухо, больше нужного давят на череп. Давай, соглашается Луис без иронии, сломай его к херам, сил терпеть это у меня уже нет. Заставляет себя вспоминать, чтобы успокоиться: Дуайт Эйзенхауэр. Или пропустил одного?.. Потом — Джон Кеннеди. Конечно же, Джон Кеннеди.
Американские президенты больше не помогают. Осуждающе смотрят мертвыми глазами и качают головой.
Каким образом Леона стало так много — каким образом его левая рука уже под курткой, сминает складками рубашку, пытаясь пробраться под кожу, внутрь сосудов и костей. Что вообще здесь происходит и как они к этому пришли.
Сзади холодно от промокшей стены, спереди — горячо, тоже от стены, но только человеческой. Леон сплошной и плотный, вертикальный, прямолинейный. На какой-то дюйм ниже, но его настолько больше, что Луис перестает понимать, где находится. Ничего не видит. Ничего не слышит. Осталось одно единственное — осязание. Связно думать невозможно тоже, потому что логические цепочки Леон игнорирует и нарушает, и предсказать его действия — все равно что гадать по океанским волнам.
Ладонь под курткой жжется сквозь рубашку и бинты, и мазь. Теплые губы, влажные от кончика языка, уже под краем челюсти. Луис откуда-то знает, что Леон выше не поднимется. Не столько от страха, сколько забылся. По-звериному вылизывает-выцеловывает Луиса как получается, как любимую игрушку. Бессловесно реагирует на тепло и кожу, на неразборчивые ответные вздохи-стоны, на табачный запах, усиливающийся от пота и от того, что в этой капсуле времени слишком жарко. Прихватывает зубами кожу уже без аккуратности, тянет Луиса назад за затылок, открывая шею целиком, чтобы коротким движением скользнуть левее — туда, где кожа еще целая, не припухшая от пятнышек-синячков, на которых стылый воздух вспыхивает, как при ожоге.
Скорее всего, сейчас он очень далеко отсюда. Где-то, где не существует проклятого острова и людям не нужны глупые имена, потому что людей там — ровно двое.
Когда Луис неловко сдвигается, прижимаясь удобнее и ближе, слышит тихое ворчание. Леон цепляется за его тонкую рубашку, собирает слабую ткань в горсть, недовольно тянет на себя до треска. Кажется, навсегда утратил человеческую речь, которой и так пользовался через раз.
Ну и ладно. У них, в конце концов, передышка.
Луис расслабленно подставляется под поцелуи, легонько гладит в ответ, куда может дотянуться ладонями, зажатыми между ним и янки, как капканом. Вряд ли Леон чувствует что-то из этого. Вряд ли сам понимает, через какой рубеж собственной воли только что перешел. Или сорвался с края. И сколько ему понадобилось?.. Всего лишь одно касание, пусть и острие у той иглы — прорезало бы и стекло.
Пожалуй, раздельно они действительно не пойдут. Теперь это физиологически неосуществимо.
Теперь ты и правда мой. Не в порядке подначки и дурацкой шутки, а на самом деле. И эта мысль не должна быть такой страшной, какой она есть.
Леон ее как будто слышит. Хватка становится подтверждающей — нехорошей, отчаянной. Не отберешь и не вывернешься. Больно и не хочется, чтобы кончалось.
Луис даже не думает, когда взлетает пальцами вверх, по наитию находит знакомый выступ скулы, успокаивающе обнимает ладонью. Возвращается по шажкам: шея и сбитые в камень плечи, и стальной хребет, позвонок за позвонком, отлитые из сплава, из которого куют мечи в не иначе, как небесной кузнице.
Тише, mi corazon. Никто не пытается у тебя забрать, ничего и никого.
Леон затихает, прислушивается как по команде. Вздыхает раз, второй, третий. Возвращается на землю вместе с глотком местного ядовитого воздуха. Неловко закашливается от того, как резко, и больно, и вообще не хотел сюда. Утыкается лбом в стену за спиной Луиса, случайно задевая губами край уха.
Выдох тихий и подрагивающий, как рябь на воде. В противовес произошедшему — насмешливо беззащитный.
— Прости.
Луис в ответ усмехается устало, ободряюще сжимает пальцы на плечах.
— В тихом омуте.
Осталось так немного, прежде чем можно будет прыгнуть в него с головой.
Осталась Эшли. И Сэддлер. Возможно, тот противный парень в безвкусной шапке.
Луис знает, как сложно будет, но, возможно, не понимает до конца — как эту самую сложность они только что подняли до уровня, на котором смертные люди не играют.