6. Удар кинжала, погребальный костёр и необычный труп
8 апреля 2023 г., 17:34
Опустела земля, осиротел мир, наполнилось холодом и отчаянием нутро Изенфред с этой разлукой. Из неё будто силы ушли, не хотелось открывать глаза навстречу новому дню, бессмысленному и тоскливому, но долг звал её: «Вставай, иди!» Только долг у неё и остался, только обязательство, которое она дала, ступая на правдивый путь. Страшная кривда, чудовищная ложь с малиновым огнём в глазах и рокочущей пастью обжигала ей сердце... Она слышала голос короля обмана, повелителя коварства, величайшего мастера гордыни и самопревознесения. И вот этой-то гибельной силе её сестра-жрица себя отдала, позволила ей себя очаровать, поработить. И уже не было надежды на то, что Роинге когда-нибудь опомнится, выйдет из-под власти тьмы, её душа уже принадлежала её настоящему повелителю. Она была обречена.
Но хуже всего было даже не это. Одна жрица или даже целая обитель, полная отступниц — ещё не так страшно, но целый мир!.. Жрицы впустили в их общий дом такие силы, от коих никому и никогда не было добра, они запятнали, заразили Навь тьмой, и та росла, размножалась, как раковая опухоль. Как теперь с этим бороться, как противостоять? Один в поле не воин, Изенфред это понимала, трезво оценивая свои возможности. Может, другие жрицы, честные и не прельщённые тёмной силой Неназываемого, что-то предпримут? Уж наверняка они не станут сидеть сложа руки.
Сражаться с этой тьмой надо всем, кто понимает её опасность. И прежде всего, главнее всего — не допускать её хитрые щупальца в собственную душу! Начинать следовало с себя, что Изенфред и сделала, оставив путь кривды, хоть это и разорвало ей сердце в клочья. Но она должна была идти до конца по новому пути.
В последовавшие дни ей всё никак не удавалось связаться с Властительницей, чтобы доложить об измене и тайных планах сестры-жрицы. Она пыталась снова и снова, и ночью, и днём — тщетно. А время шло, Роинге понемногу делала своё дело, вела с князем «познавательные беседы» о новой вере, а на Изенфред смотрела с пронизывающей ненавистью, хотя на людях держала себя в руках. Отчуждение между сёстрами переросло в окончательный разрыв; Изенфред была всё время начеку, не ела и не пила с Роинге за одним столом, ничего не брала из её рук, но следила за ней. Они уже не действовали сообща, и отдаление послов из Нави друг от друга стали замечать и окружающие.
— Скажи, любезный Изенфред, отчего ты стал редко показываться мне на глаза и не присоединяешься к беседам, кои ведёт твоя сестрица? — спросил князь.
— Признаюсь честно, государь, я не силён в вопросах веры, — ответила навья-воин. — Это по части моей сестры. Хоть мы прибыли и вместе, но у каждого из нас свои обязанности: сестра отвечает за духовную часть нашей задачи, а в моём ведении — светские вопросы. Не сердись, княже, что стал видеться с тобой реже: я чрезвычайно занят исполнением своей работы. Мне нужно многое исследовать, многое увидеть и описать в отчёте для своей повелительницы. Всё это занимает немало времени.
У Изенфред завелось обыкновение по утрам наведываться на кухню, чтобы позавтракать и навестить свою маленькую приятельницу. Между ними завязались весьма тёплые отношения. Сирота, не знавшая материнской нежности и не видевшая особенно много ласки от своей вечно занятой тётки, рано состарившейся от тяжёлого труда, тянулась к навье, а та согревалась своим одиноким и печальным сердцем в лучах озорной улыбки девочки и наслаждалась бубенчатым звоном её заразительного смеха. Она норовила подкормить Веснянку, подзывая её к себе во время своего утреннего перекуса и делясь с нею своей пищей. Сажая девочку к себе на колени, навья скармливала ей самые вкусные кусочки.
— Ох, разбалуешь ты мне её, господин, — ворчала тётка. — К хорошему-то быстро привыкают... А уедешь ты к себе на родину — и что я с ней делать буду, с такой избалованной?
Глаза Веснянки грустнели, она прижималась к Изенфред и обнимала её за шею:
— Не уезжай...
— Я и не собираюсь пока, моя крошка, — успокаивала её навья, гладя по головке и шутливо теребя её русую растрёпанную косичку.
Но им пришлось разлучиться раньше, чем Изенфред предполагала.
С княжной она со дня их расставания не виделась, а тоску по ней пыталась вытеснить множеством дел и занятий. Но уж такой тоска коварный зверь, так непросто от неё отделаться! Присосалась к сердцу навьи, пила из него соки, а порой вгрызалась острыми зубами так, что у той наружу рвался волчий рык, сдавленный и горестный. И когда к ней прибежала от княжны служанка, ёкнуло изнывающее сердце и рванулось к любимой...
— Княжна будет тебя после обеда ждать у водопада Семь камней, — сообщила девушка. — Она там сегодня гулять будет, приходи.
— Хорошо, благодарю, голубушка, — ответила Изенфред. И, хмурясь, попыталась задержать посланницу: — Что-то я тебя не припомню... Ты какая-то новенькая?
Служанка только засмеялась и улизнула — только навья её и видела. Странное веяние коснулось сердца Изенфред, что-то необычное, непривычное мерещилось, холодным призраком щекотало и маячило, но не давало себя понять. Впервые княжна назначила ей свидание где-то за пределами дворца, да ещё и довольно далеко от него...
Водопад Семь камней был местом красивым, но если смотреть с высокой скалистой кручи вниз, на разбивающиеся о скользкие каменные глыбы струи — голова кружилась. Высота была серьёзная, саженей двадцать (около 42 метров — прим. авт.) а ширина водного потока — не менее двадцати пяти саженей (около 53 метров — прим. авт.). Вокруг рос редкий смешанный лесок, летом весьма богатый на душистую землянику. Почему водопад так назывался? Его основание или каменное ложе, о которое разбивалась вода, состояло из семи крупных глыб, изрядно обточенных струями. Глыбы эти наполовину состояли из скальной породы, наполовину — из ярко-синих самоцветов. Хоть и красивы были камушки, да только попытки их достать заканчивались плачевно, всех охотников смывали бурные струи воды. Можно было и тяжело искалечиться, и даже жизни лишиться. Охраняла богиня земных недр Огунь свои богатства: хоть и выставлены напоказ, а не возьмёшь, не позволено, только любоваться можно. А ещё ходило сказание, что семь каменных глыб — некий древний инструмент для извлечения звука, на котором играла свои песни сама Огунь. Могли на них играть и смертные, да не всякому было дано суметь добыть звук из поющих камней. Что-то в древнем сказании говорилось о сердце: коли богине оно нравилось, его обладатель мог заставить камни петь. И даже силу свою могла богиня ему подарить...
Несомненно, прекрасное было это место, здесь сама природа показывала свою мощь и рокотала, прославляя себя на всю округу песней водного потока. Однако Изенфред, добравшись сюда, никого не увидела... Может, разминулись они с княжной?
— Косана! — пытаясь перекричать шум водопада, позвала навья. — Ты звала меня? Я здесь!
Ни одна живая душа не отозвалась, и навья растерянно озиралась, а сердце в груди тревожно ныло. Неладное что-то творилось, недоброе! А может, Роинге с княжной что-то сделала?!
Ощутив лопатками жжение, Изенфред обернулась. Последним, что она увидела, стал чудовищный оскал сестры-жрицы и её пламенеющие смертельной ненавистью глаза. Беспощадная сталь вонзилась под сердце, и с губ падающей в объятия водопада навьи сорвалось:
— Косана...
Умереть с её именем в сердце...
Вышивка упала из рук княжны: острая боль пронзила грудь. Вокруг неё засуетились девушки: кто водицы подносил, кто платочком обмахивал. Косана ловила ртом воздух, а под сердцем засело что-то ледяное, жестокое, неумолимое... Нескоро боль отпустила, долго княжна лежала на постели, с трудом дыша: с каждым вздохом мучительно терзала её эта невидимая ледышка. Не могли облегчить её страдание ни снадобья, ни примочки, не существовало лекарства от этой беды чудовищной, от этого зла удушающего.
Когда всё-таки немного полегчало ей, услышала она какой-то шум, суету во дворце. Что-то недоброе чудилось в суете этой, что-то страшное, и княжна прошептала:
— Девушки, сбегайте, узнайте, что там стряслось...
А стряслась беда. Во дворец вернулась Роинге, до нитки вымокшая и стучащая зубами от холода. Её стали отогревать, в сухие одежды облачать, питьё горячее подносить да расспрашивать, что случилось. Князю, который в это время навещал свою супругу в её покоях и дитятком своим любовался, доложили тревожные новости, и он сразу устремился к Роинге, которая грелась на печной лежанке и потягивала горячую воду с мёдом.
— Что случилось, уважаемая Роинге? — воскликнул Орелец.
У жрицы катились по щекам слёзы, зубы выстукивали о кружку с питьём.
— Ох... Государь, беда... Несчастье нас постигло! — простонала она. — Лишилась я брата своего дорогого, настигла его кончина безвременная!
— Как?! — вскричал князь. — Как это случилось?!
Роинге рассказала, что гуляли они с братом у прекрасного водопада, и он по неосторожности поскользнулся и сорвался вниз. Видимо, ударившись головой о какой-то выступающий камень, потерял сознание и не смог воспользоваться для своего спасения способностью навиев ходить по воздуху. Роинге пыталась его спасти от гибели, отважно ринувшись следом в бурлящую водную стихию, но сама чуть не погибла в могучих струях водопада, её чуть потоком не унесло и о камни едва не разбило — насилу выбралась. Руки у неё были ободраны, на лице алели свежие ссадины, что свидетельствовало о её борьбе с опасным потоком в попытке прийти на выручку к брату.
— Надо отыскать его! — вскричал князь. — А если он всё же жив остался? Почему ты думаешь, что погиб он?
— Я видела кровь... Много крови, — пробормотала Роинге. — То, скорее всего, его череп разбился о камни... Не думаю, что мой бедный брат мог выжить... Ах, какое несчастье! Какая утрата постигла меня!
Князь всё же приказал отправить на поиски брата Роинге отряд своих людей. Он велел им отыскать его хоть живого, хоть мёртвого.
Узнав всё это, служанка прибежала к княжне. Бухнувшись на колени и заливаясь слезами, рассказала она о том, что услышала. Помертвело сердце Косаны, и без того измученное болью, но не было у неё сил ни выть, ни кричать, ни плакать. Лежала она на постели, точно изваяние неживое, мраморно-холодное, и глядела пустым взором куда-то вдаль. К вечеру её жар охватил, и в бреду срывались с её губ слова тихие, жалобные:
— Сокол мой ясный... Тебя сердце моё избрало...
Искали люди князя три дня и три ночи, вернулись ни с чем. Орелец велел другому отряду со свежими силами вновь отправиться на поиски.
— Ищите лучше! — горячился он, потрясая кулаком. — Ежели надобно будет, хоть сам водопад на камушки разберите, а найдите мне посла! Как я перед его государыней ответ держать за него буду, коли станет требовать?! На моей земле беда случилась, мне и отвечать придётся!
А тут ещё другая беда — расхворалась доченька. Князь разрывался между делами и больной Косаной, заглядывал к ней по три раза на дню, а бывало, и ночью заходил. Горела и бредила княжна, истаяло её личико прекрасное, исхудало, осунулось. И всё звала в бреду:
— Сокол ясный мой...
— Что за сокола она зовёт? — нахмурился Орелец.
Девушки молчали и тряслись от страха под грозными очами владыки. Князь к супруге пошёл, стал спрашивать, но и мать не знала, в чём дело: слишком была занята с сыночком, всё своё внимание и силы малютке отдавала, вот старшую дочку и упустила. А дочурка-то выросла, и какой-то «сокол» залётный сердечко её украл прямо под носом у родителей.
Стал князь тогда служанок допрашивать, пытать пригрозил. Конечно, он лишь на словах грозен был, пальцем девушек не тронул, а им и взгляда его сурового да голоса гневного хватило, чтобы расколоться. Во всём сознались они: и в том, что у их госпожи с послом из Нави любовь была, и в том, что они их встречи покрывали.
Заскрежетал Орелец зубами, велел всех девушек плёткой высечь, но не до смерти, а только так — чтоб урок хорошо выучили. К Роинге, которая всё ещё убивалась по брату, с суровыми речами князь подступиться не решился, да и разве сестра за брата в ответе? Могла и не знать. Всё-таки решившись с нею поговорить об этом, князь лишь сказал с укоризной:
— Что же это выходит, любезная госпожа Роинге? Получается, охмурил-таки братец твой мою дочку, а ты меня уверяла, что ничего такого не было!
Голоса он не повышал, держался с жрицей учтиво. Та, вскинув на него полные слёз глаза, ответила тихо и горестно:
— Государь! Для меня самой это оказалось новостью! Я даже подумать не могла, что брат мой такими недостойными делами занимается у меня под боком... Клянусь, ничего не знала об этом, а когда брата перед тобой защищала, сама искренне верила, что ни в чём не виновен он! Ах, владыка, но ведь теперь уж нет его, разве погибшего судят? Не оправдываю его ни в коем случае, сама возмущена до глубины души! И прошу у тебя прощения за низкое и дурное поведение брата. Но горе разрывает мою душу, а моё сердце погружено во мрак скорби. И я всё же смею надеяться, что открывшиеся обстоятельства не подорвут нашу с тобой дружбу и доверие, государь.
— На тебя я обиды не держу, любезная госпожа Роинге, — мягко молвил князь. — Не отвечает сестра за дела брата, да и успел я уже к тебе проникнуться уважением, видя великую мудрость твою. Верю, что не ведала ты ничего. А за дружбу нашу не страшись, ничего не изменится к худшему. Более того, я хочу, чтобы ты поступила ко мне на службу и стала советницей моей.
Роинге низко поклонилась.
— О, государь! Я с радостью и облегчением слышу твои слова! За предложение службы я тебе весьма признательна, но ведь я подданная своей повелительницы, ей и служу. Но я готова оказывать тебе помощь в меру своих возможностей, а также делиться своими знаниями и силой во благо сей прекрасной земли!
Князь выразил соболезнование убитой горем женщине и пообещал, что тело её брата обязательно отыщут и обеспечат ему достойное погребение. Он настолько подпал под её хитрые чары и так верил ей, что даже мысли у него не возникло, что перед ним — убийца.
Роинге же была спокойна, что тело с раной от кинжала не должны найти: она наложила на земли вокруг водопада и на отрезок вдоль реки значительной протяжённости магические чары, не позволявшие поисковым отрядам ничего обнаружить. Она даже дальше пошла в своих стараниях замести следы: каждому новому поисковому отряду она выдавала перед отправкой своё «благословение», а на самом деле накладывала чары на их глаза, чтоб они ничего не нашли.
И не нашли бы! Она сделала всё для этого — совершенно всё, что было в её силах, а ей было подвластно многое. Пять княжеских отрядов ничего не добились в течение месяца поисков; уж зима наступила, выпал снег, а водоёмы оделись льдом. Кого этак можно отыскать? Разве только весной покойник всплывёт... Да и то, если он не станет добычей водной живности. Честно говоря, надежда отыскать останки уже иссякла, когда к князю прискакал с донесением человек из его дознавательной службы. Жители деревушки в двадцати вёрстах от княжеского дворца во время зимней рыбалки вытащили сетями страшный улов — мёртвое тело. Покойник имел длинные тёмные волосы, заплетённые в косу, тёмную растительность на щеках, зубы его походили на волчьи... Прочие подробности его описания указывали на то, что это тот, кого они искали.
Тело привезли на княжеский двор ночью. Немного оправившаяся после недуга княжна спала, и князь строго приказал её не тревожить. Воины еле поспевали с горящими светочами за Роинге, которая выбежала к саням в такой спешке, что не набросила на себя никакой тёплой одежды. Её волосы развевались на ветру, и снег облеплял пряди серебряным пухом, а глаза сверкали безумными отблесками огней.
— Закутайте её, кто-нибудь! — распорядился князь, провожая жрицу сострадательным взглядом. Он-то думал, что от горя всё это... Знал бы он правду!
На плечи Роинге была заботливо наброшена меховая накидка. Выхватив у воина факел, жрица склонилась над санями и жадно осматривала тело. Она сорвала рогожу, которым оно было прикрыто, и в свете огней, окруживших сани, показалось бескровное лицо. Тёмные брови и ресницы резко проступали на нём, бакенбарды схватились льдом, да и всё тело было твёрдым, как ледышка. Одежда на нём сохранилась на удивление хорошо, оставшись почти целой, хотя тело долго несло по течению, и она должна была истрепаться о коряги и камни. Более того, она настолько примёрзла, что снять её не представлялось возможным. Само тело тоже было в удивительной сохранности, не тронутое разложением.
— Надо же... Как живой, — пробормотал Орелец, также подошедший к саням. — Будто спит...
Тело имело раны, которые могли быть причинены ударами о камни. Обнаружилась рана на голове, под волосами, а вот на груди нельзя было разглядеть никаких подозрительных повреждений, сколько жрица ни всматривалась. Там должна была находиться рана, которая могла её изобличить, но одежда смёрзлась в такую твёрдую корку, что даже каких-либо дырок в ней невозможно было различить.
— Опознаёшь ли ты своего брата, госпожа Роинге? — мягко, участливо спросил князь.
Жрица долго рассматривала тело, жутковато сверкая глазами. Её лицо стало почти таким же бескровным, как у трупа.
— Да, государь... Это он, — слетело с её чуть заметно двинувшихся губ.
Её взгляд был прикован к груди трупа. Есть там рана или нет?! Она сама ничего не могла разобрать, и в её интересах было убедить князя и его людей не снимать с него одежду, не изучать внимательно повреждения — как есть, так и похоронить побыстрее.
Тело решено было до погребения хранить на морозе: коли оттает — ещё пахнуть начнёт. Сани завели в холодный дровник: не под открытым небом же держать. У входа поставили охрану. Роинге не отходила от тела, повторяя:
— Позвольте мне остаться с ним!
Все думали, что она во власти горя, и жалели её, тогда как на самом деле она была готова караулить останки, чтобы никто не подходил к ним близко и ничего не заметил.
— Любезная госпожа Роинге, — учтиво и сочувственно взяв её за плечи, молвил князь. — Я понимаю и уважаю твою скорбь, но негоже тебе сидеть здесь, в холоде... Ничего уже с твоим братом не случится, всё худшее произошло... Его мои люди постерегут. Прошу тебя, ступай лучше в свои покои и отдыхай... Как бы не застудиться тебе...
— Нет, нет! — настойчиво, с одержимым блеском в глазах повторяла Роинге. — Я буду с ним! Холод мне не страшен.
Даже подойти к ней побаивались. Вид у неё был тот ещё: растрёпанные, спутанные и разбросанные в беспорядке волосы, пристально-неподвижный взгляд, устремлённый на тело, небрежно и наспех натянутая одежда. Она села на край саней и не сводила с лица покойника своих застывших, неотступных глаз. Если кто-то, по её мнению, слишком приближался к телу, она скалилась и рычала. Все были озадачены и растеряны, даже князь не решался отдать приказ силой увести её. Все были уверены, что навья-жрица так чуднó ведёт себя от горя, сочувствовали ей и удивлялись её столь великой сестринской преданности и любви.
Погребение было решено провести как можно скорее и тише. Ещё ослабленную после хвори Косану Орелец велел оберегать и настрого запретил даже сообщать ей новости о страшной находке, а тем временем на значительном удалении от дворца, посреди заснеженного поля возводили целую башню из дров для погребального костра. Мёрзлое тело могло плохо поддаваться огню, поэтому на дрова не скупились: лучше пусть лишние будут, чем не хватит.
Зимнее утро не отличишь от ночи. Открыв глаза, княжна села на постели.
— Свет, — потребовала она. — Свет зажгите!
Служанки захлопотали, во тьме затрепетало пламя масляного светильника.
— Ох, что ж тебе не лежится-то, не отдыхается, княжна, — приговаривали они. — Спала бы ещё, темень вон какая...
— Он здесь, — сказала девушка с жутковатой твёрдостью. Мороз по коже бежал от её пронзительного взора, устремлённого во тьму за окном.
Чем-то выражение их с Роинге лиц было схоже, у княжны лишь не было этой чудовищной тьмы внутри. Вся её фигурка излучала свет и чистоту, и только блеск широко распахнутых, пронизывающих пространство очей немного пугал и наводил на нерадостную мысль об опасности столь тягостных испытаний для её рассудка. Если он ещё не повредился, то был в холодящей душу близости от этого.
— Кто «он», княжна? — испугались девушки.
Впрочем, о ком, кроме своего сокола ненаглядного, Косана могла думать и говорить?
— Подайте мне одёжу, я пойду к нему, — потребовала она.
Её стали умолять, уговаривать остаться, но она рвалась, грозилась уйти в одной сорочке и босиком. Стражи у её дверей не было, князь больше не видел в охране надобности; вырвавшись от девушек, Косана бросилась во двор в том, в чём спала, только шубку на плечи набросила и ноги босые в домашние меховые чуни сунула.
Князь был давно одет и готов в любой момент выезжать, ждал только доклада, что к погребению всё готово. Ему сообщили, что дочка по двору мечется почти раздетая, и он сперва рассердился:
— Кто ей разболтал?!
Его клятвенно заверили, что никто княжне ничего не говорил, согласно повелению владыки. Видать, как-то сама узнала или сердцем почуяла... Не было времени разбираться, и Орелец бросился княжне наперерез. Он успел её перехватить по дороге к страшному дровнику, преградил путь, крепко сжал в объятиях.
— Доченька, дитятко, не надо, — приговаривал он, прижимая её к себе и гладя по голове.
Косана затряслась в беззвучном рыдании.
— Батюшка... Пусти... Дай хоть попрощаться...
Князь держал её надёжно, не давая вырваться, и всё шептал: «Не надо, не надо». Силы её покинули, ноги подкосились, и князь, подхватив дочь на руки, понёс её назад в терем. Она потеряла один меховой башмачок, кто-то из княжеских людей подобрал его, догнал и надел на её маленькую босую ножку.
В опочивальне уже ждала матушка. Оставив младенца с няньками, она устремилась к дочери, чтобы заключить её в утешительные объятия. Княжна тихо стонала:
— Попрощаться... Дайте хоть напоследок поглядеть...
Князь с княгиней переглянулись.
— Как она узнала-то? — пробормотал Орелец в недоумении. — Сказал ей, что ли, кто-то вопреки моему запрету?
Княгиня Гледа вздохнула и покачала головой. Укутав дочь в объятия, она кивнула супругу:
— Ступай, княже... Я с нею побуду.
Поцеловав дочь, Орелец с тяжёлым сердцем пошёл на двор, где его уже ждал конь. К нему подбежали с докладом, что всё готово, и он кивнул:
— Выезжаем.
Дочь была в надёжных и ласковых матушкиных руках и не видела, как из дровника вывели сани, укрытые рогожей, как развевались на ветру волосы Роинге, сидевшей рядом с телом. Она ни на миг не отходила от него, даже переодеться не отлучалась — так и поехала, в чём была, растрёпанная и ощетинившаяся, как дикий зверь.
Она немного расслабилась, только когда тело, неподатливое и застывшее, подняли на вершину дровяной башни. По знаку князя дрова подожгли с четырёх сторон, и все смотрели, как они разгораются, как пламя разрастается и подбирается к вершине. Пых! Добравшись до тела, огонь как будто подавился им, закашлялся, заплевался искрами и маленькими взрывами, а тело начало таять, будто восковое. В считанные мгновения его не стало.
Никто не мог объяснить такого горения, а Роинге хранила каменное молчание. Ну, а раз она ничего не говорила, значит, так и должно быть. Посол ведь иномирный, мало ли, как у них тела сгорают...
Вот только и навья-жрица увидела то, чего не ожидала увидеть и не могла объяснить, но виду не подала. Она была готова поклясться, что провела всю ночь с телом Изенфред, что это она, её сестра. Что же это было? Что произошло? Почему оледеневший труп расплавился, как воск, и испарился? Никакой особой магии в способ убийства она не вкладывала, ничто не могло повлиять на свойства тела таким образом... Оно должно было сперва оттаять в огне, потом обуглиться и медленно сгореть. Возможно, не полностью, обгоревшие кости могли остаться. Но это... Она никогда не видела ничего подобного, и это приводило её на грань паники. Чья-то магия? Но чья? Кто приложил к этому руку? И что всё это значило?
Когда всё было кончено, все поехали назад. К Роинге подвели коня, но она отказалась. Едва добравшись до своей комнаты, она приказала принести ей горячей воды для мытья, после чего наконец привела себя в порядок.
Странные это были похороны, жутковатые, тихие, совсем не пышные, без почестей и большого собрания народа. Когда они закончились, никто не говорил об увиденном. Все просто вернулись и продолжили заниматься своими делами. Не было ни поминального угощения, ни плакальщиц... Плакала только Веснянка, забившись в кухне в уголок, и никто её не трогал, не гнал работать — пусть выплачется... Все её жалели. Один раз она осиротела, когда её родители померли от хвори, а сейчас — во второй раз. Весь последний месяц, пока иномирного гостя искали, ещё была надежда, но теперь уж всё, конец. Больше никогда не придёт господин Изенфред на кухню завтракать, не усадит Веснянку на колени и не будет кормить вкусненьким... Больше не подхватят её его сильные руки, не закружат, не защекочут.
Князь не сразу пошёл к дочери, сперва переоделся, чтоб не принести с собой запах страшного костра. Косана лежала в постели, глядя немигающим взглядом в стену, и подушка около её лица промокла.
— Ну, как она тут? — спросил Орелец супругу, которая сидела возле неё.
— Сам видишь, — вздохнула она.
Хоть и не видела княжна того костра, но выжег он её душу дотла. За месяц, пока хворала, какими только мыслями она себя не травила! Даже до того дошла, что себя винить начала. Чудилось ей, грезилось в горьких снах, что скажи она тогда Изенфред иные слова, может, всё иначе сложилось бы... И не случилось бы того, что случилось. Если бы не грызла сердечко её ясного сокола тоска-кручина, не висела камнем на его шее, может, и не поскользнулась бы его ножка, и не упал бы он в пучину водную, в струи безжалостные, не разбилось бы его тело о камни твёрдые...
Так плакала, так причитала её душа, хотя наружу ни словечка не вырывалось. Не хотела она выздоравливать и к жизни возвращаться, незачем стало жить, но хворь всё равно понемногу отступала, как ни просила её княжна задержаться, замучить посильнее, может, даже и до смерти.
А во сне она видела своего сокола ненаглядного живым, снова чувствовала на себе его объятия и утопала в его поцелуях, и снова ликовала её душа, плясала в пламени его очей нежно-жгучих. Неважно, какого он был пола, мужского или женского. Он навеки остался её ясным соколом, ненаглядным, родным, хорошим. Единственным, кто её сердце оживил и разжёг в ней посреди холода осеннего весенний огонь любви.
А порой вспыхивала, терзая сердце, безумная надежда: а если жив он?! Если выплыл из потока ревущего?! Но если выплыл, то почему сразу назад не пришёл? А может, выплыл он, да пока лежал раненый да разбитый, звери дикие его растерзали...
Ей не дали даже в последний раз поглядеть на него. И целую ночь он пролежал здесь, рядом, но не с ней на перине мягкой и тёплой, не в её объятиях, а на морозе лютом. Холодна была его последняя постель, и некому было покрыть его лоб поцелуями, некому омочить его щёки горячими слезами, некому отогреть его руки дыханием, как он когда-то грел её озябшие пальцы...
И не могли её утешить матушкины ласковые объятия, одна она осталась, одинёшенька, сама от себя уставшая, самой себе опостылевшая. И вроде её верные девушки рядом, и дворец полон народа, и матушка здесь, и батюшка, но всё равно окутывал её холодный туман одиночества, опустела грудь, угасло внутри сердце, как уголёк в той печке, у которой они сидели в последний раз.
Так ли уж нужна она была, эта правда треклятая? Вот она, цена правды этой. Всем пришлось за неё заплатить, всё потерять. Всё поправимо, кроме смерти: покуда люди живы, они могут что-то придумать, как-то выкрутиться, а теперь уже ничего поделать нельзя.
Что-нибудь придумали бы они, нашли бы какой-то способ быть вместе. Но что толку теперь об этом думать? Случилось непоправимое, ушёл свет из души, ослабели руки, и иголка вышивальная стала тяжелее бревна. Зачем ей теперь переживать эту зиму и ждать весны цветущей, птиц перелётных? Зачем ей солнышко, земля и небо? Опустело всё, осиротело. Померкло, поблёкло, стало тусклым и ненужным, невыносимым.
Ничего уж не придумать, не исправить, отнесли её сокола на погребальный костёр, и пожрал огонь всё то, что она так любила: его пронзительно-нежные глаза и сильные руки, его горячие губы, целовавшие её так сладко.
Лила княжна слёзы в подушку, лила, да так и уснула потихоньку. Дрёма навалилась, окутала её, будто тёплое, тяжёлое одеяло, под которым она ни рукой, ни ногой не могла двинуть. А сквозь морок сонный будто бы услышала она знакомое дыхание, и оно защекотало, согрело ей лицо, высушило мокрые ресницы. Родные и самые нужные на свете губы покрывали её поцелуями и шептали: «Не плачь, не горюй, ягодка моя. Я с тобой».
Может, и не плакали бы её глаза так горько, если бы она знала, что на том костре сгорел вовсе не её ясный сокол. А Роинге не вздохнула бы с таким облегчением, если бы ей открылось, что ночь в холодном дровнике она провела вовсе не с бренными останками своей сестры.
Оттого тело и горело так странно, ведь это было вообще не тело. Но с погребением слишком спешили, потому этого никто и не понял, даже хитроумная жрица. А всё потому, что она хотела поскорее замести следы своего преступления, которые едва не выплыли наружу. Замести-то она замела, вот только хвостом своим хитрым подметала совсем не там.