VIII. Миха
17 мая 2023 г., 08:00
Трубадур послушным оказался — пиздец. Стоило только рявкнуть со всей силы, и всё, нате, пожалуйста, вот вам и беспрекословное подчинение, и смотрят на вас теперь, и слушают вас теперь, и даже прихуели так слегка. Практически удивительно.
Поначалу Князев выглядел каким-то даже ошарашенным, снова глазёнки свои пучил, но когда смекнул, что к чему, опять в костюм вредины оделся: насупился, нахмурился, руки в карманы сунул. Взглядом этим своим злобно-обиженным зырил в самую душу. Не повезло только, что душе этой не до немых диалогов было. Душа эта крови требовала — и точно не своей.
Миха костяшками пальцев хрустнул.
— Это чё за хуйню ты там устроил, а, Трубадур? — неспешно, но крайне опасно подходя ближе, практически ровным тоном поинтересовался Миша.
— Выступил, — смело бросил ему Князев, даже не шелохнувшись.
— О, — кажется, Миха даже не моргал, — классно выступил, малой, ничё не скажешь, — ещё пара шагов — и впритык стоять будут, но Михе всё равно, он не останавливается.
— И без Вашего Величества знаю, — язвит, дурак, в самый опасный момент; бояться и правда не умеет, и это было бы даже похвально, если бы не было так глупо.
Миха останавливается, когда между ними какие-то ничтожные миллиметры остаются.
— Извинений ждёшь, да? — шипит он. — Так ведь я прав. Ты сам знаешь.
Князев едва уловимо в лице меняется. Миха смекнул сразу, что тот понял, о чём речь. Речь именно о том, что произошло на прошлой пьянке. Он наверняка и сам об этом думал, потому что это было слишком очевидно, чтобы не заметить, чтобы не подумать об этом хоть раз самому. Этого придурка было на удивление легко читать — всё на лице написано. Горшок где-то на периферии воспалённого яростью и опьянением сознания отмечает, что они в этом даже, наверное, похожи, потому что он видит себя в отражении чужих глаз, видит в них своё лицо, видит в них свои глаза и те же чувства, что испытывает сам — ненависть, ярость.
Андрей с силой толкает в плечи, от себя отпихивая, и от неожиданности Горшенёв даже шаг назад делает. Всё, вот оно — новое столкновение. Уже, кажется, бесчисленное, потому что считать все давным-давно перестали
— Не жду я нихуя! — Князев кричит, кулаки сжимает, в грудь пальцем тычет. — От тебя мне ничего не надо! Только чтоб ты, наконец, отъебался от меня! Зачем ты постоянно это делаешь?! — кричит ещё громче, снова в грудки толкает. От удивления Миха даже рот закрывает. — Нахуя ты так себя ведёшь?! Я тебе ничего, блять, не сделал!
Андрюха совсем вне себя. Дышит тяжело, как будто, пока орал, устать успел, губу поджимает, желваки туда-сюда под кожей гоняет. Сам собой выражает абсолютно отчаянную ярость, но не сдаётся, нападает, себя защищая. И защита была бы успешной, у неё были все шансы.
Просто Миха не из тех, кто на нападение нападением не отвечает. Он из тех, кто делает именно так, кто делает только так, потому возвращает все толчки обратно и снова вперёд двигается.
— Да как я, блять, делаю?! Правду тебе говорю, а тебе ещё и не нравится, я в ахуе! — ещё шаг вперёд. — Хотел музыку делать — так делай, блять, музыку, и не вытрёпывайся! За Шуру не прячься, он тебе мамкой недолго будет!
Князев не уступает.
— Да при чём тут Шура?! Это ты выёбываешься! Горшок, — практически стоически отстраняется Князь — держать себя в руках пытается, надо же, — я реально терпел до последнего твои сраные выкрутасы. Мне уже похуй, говори, чё хочешь, делай, чё хочешь. Я не понимаю только одного: почему, блять, так? Почему я?
А Миху это только подстёгивает. Его так раздражает, что этот придурок пытается строить из себя какого-то мужика, пытается держать всё под контролем, это так бесит, что кровь бурлить начинает. Хочется головой обо что-нибудь приложить, чтобы дошло: плевать должно быть, почему всё именно так, почему именно он, почему именно они, плевать, потому что ничего от этого знания не изменится. Будут только они вдвоём и эта ненависть, потому что она их двигала, она энергию давала, она масла в огонь подливала, пламя разжигая сильнее, и всё это только на пользу шло. Это — хорошо, это — заебись. А он всё брыкается, брыкается, брыкается, свою линию тупую гнёт, мечтает о какой-то херне, мечтает о мире во всём мире.
С Михой бодается. Не слушает ни черта.
— Всё, чего я хотел, это с тобой, сука, подружиться! — вдруг выпаливает Князь, затыкая на полуслове. Гнев снова зашкаливает; хочется и самому проораться на него, а он ни копеечки не даёт вставить, и осознание всех сказанных им слов всё ещё не нагоняет Миху, мчащегося на всех порах и на всей своей ярости куда-то вперёд. — Я столько о тебе слышал: какой Горшок пиздатый, какой Горшок классный чувак, какой Горшок умный, какой Горшок музыкант ебейший. А на деле-то, — снова пальцем в грудь тычет, — Горшок тварью последней оказался. И похуй ему на всё, главное — чтоб все вокруг слушались и не мешали. Чё, не прав я?!
Михе кажется, что он и правда сейчас лопнет. Этот накал эмоций во всём теле пожар вызывает, и это практически невозможно выносить. Каждое слово Князева — повод по роже дать, и Горшок просто не понимает, как он ещё держится.
— Чё ты несёшь, придурок?! — Миша хватает борзого за воротник, специально выше тянет, к лицу своему, зная, что Князеву так стоять сложно — коротышка же. — Ни хера ты не прав, ё-моё!
— А чё ты тогда бесишься?! Чё ты тогда травишь меня, сука, как будто я паразит сраный?! — Князев тоже за воротник хватается, и теперь ему стоять легче.
Михе кажется, что у него сейчас мозг взорвётся. Просто лопнет, как арбуз, если на него сверху наковальню сбросить, и ошмётки по сторонам разлетятся. Неугомонный стук сердца, от бешенства заходящегося, по ушам собственным бьёт, почти оглушая, и хочется одновременно и избавиться от этого гнева, и дать ему волю, чтоб больше не мучил. Прочие слова Князева от этого слышатся совсем плохо, приглушённо, но мысли в собственной голове теперь буквально кричат: «нужно скорее хоть что-нибудь сделать». Потому что этого засранца хочется убить, уничтожить, раздавить, потому что зарвался он, всё, капут, границы он перешёл, и не будет ему никакого спасения.
Князев напротив от злости аж красный. Дышит тяжело, скалится, даже не моргает — как собака. В глазах такое пламя, такое зарево, что, наверное, при возможности бы Миху заживо спалило. И это тоже заставляет кровь гнать по венам с удвоенной силой. От этой злости некуда бежать, она и душит, и жизнь вдыхает, и сердце чаще бьётся, стучит так, что и не стучит вовсе — трещит, натурально трещит. Миша весь — ярость, и Князев весь — ненависть. Нужно быстрее расправиться, быстрее сделать хоть что-то, пока здесь всё на воздух не взлетело. Миха уже заносит кулак, успевает увидеть, как то же самое делает этот мелкий козёл, когда сознание выключается ко всем чертям. Чаша терпения переполняется настолько, что разбивается, и чёрная вода выплёскивается во все стороны. Это — всё. Черта пройдена.
Он притягивает Князева к себе, врезается лицом в лицо с такой зверской силой, что, кажется, немного левее — и они бы сломали друг о друга носы. Губы у него сухие, потрескавшиеся, на вкус — какая-то сладкая химозная жвачка, и Миха почти что сходит с ума, когда вгрызается в них клыками. Тут же становится пиздец как жаль, что зубов во рту совсем не тридцать два, потому что эти губы хочется разорвать, искусать в кровь, до чужого визга. Миха не думает в тот момент вообще ни о чём, живёт и двигается на непонятных инстинктах, и нет ему дела до всего остального. Руки быстро перебираются с воротника на взмокшую шею, держат, и пальцами почти до безумия хочется эту шею сдавить, придушить Князева, чтоб даже не рыпался.
Но тот и не рыпается. Миха даже не замечает, как свободно проникает своим языком в чужой рот. Напористо исследует его, с другим языком сплетается — хотя вернее сказать, что борется, — голову белобрысую выше тянет, заставляя её назад наклониться, сверху нависая. Ему отвечают так смело, так агрессивно, как будто уже дерутся — прям вот так, языками, — и эта отдача прошибает до мозга костей, когда Горшок понимает: Князев даже тут не уступает. Подхватывает, не робеет, не трусит.
Тело словно током бьёт.
Этот поцелуй — самое безумное, самое злобное, самое неуправляемое нечто. Князев цепляется за чужие руки, которые его шею держат, сам мордой вперёд толкается, но Миха не позволяет себя перебороть, стать ведущим, сам ведёт — внезапно к стене прижимает, заставив сделать несколько шаркающих шагов назад.
Миха чувствует вкус крови во рту, чувствует боль — Князев тоже кусается. Настоящая собака. Только не получается понять, чья именно это кровь, может, это уже их перемешанная, но Горшенёв об этом долго не думает, не до того сейчас. Продолжает в Князев рот языком толкаться, продолжает изнутри остервенело вылизывать, кажется, уже в самое горло пробирается, настолько глубоко и настойчиво заставляет себя пропустить, продолжает зубами губы израненные кусать, продолжает шею сжимать.
Это вдруг кажется таким правильным. Таким естественным.
Таким диким.
Как будто это логично, как будто именно к этому всё и вело. С самого начала и не могло быть по-другому, никак иначе, вся их взаимная ненависть могла выплеснуться только вот так вот — жёстко, агрессивно, страшно, резко, больно. Непредсказуемо.
Ширинка вдруг становится жутко тесной, а поцелуй — влажнее, слюнявее, горячее. Миха мимолётно ловит ртом чужой случайный гортанный стон. Князевы пальцы сжимают-разжимают запястья, губы отвечают, но никто уже не кусает в ответ, только терпит полубеззубые укусы. Миша не знает, сколько времени они проводят в этом злом поцелуе, но, когда чувствует чужой стояк, упирающийся прямо в ногу, возвращает весь огонь в отзывающийся рот. Сильнее руками на шею давит, только задушить уже не старается — как-то эта потребность сама собой пропала.
Князев внезапно по плечам начинает бить — не сильно, не больно, но всё-таки бить, — в рот чужой мычать уже не отзывчиво, а протестующе. Михе в первое мгновение даже не верится, злость снова берёт, потому что «ну чё, сука, опять ему надо, неужели нельзя просто не выёбываться и делать так, как делали?». Язык больно прикусывают, и теперь приходится с причмокивающим звуком быстро оторваться от краснющего лица.
Это тоже злит. Это самый настоящий облом.
— Ну чё ещё? — Как-то вдруг хрипло, но всё-таки резко и недовольно спрашивает он, руки упирая по бокам от белобрысой башки.
Князев дышит тяжело, но теперь совсем по-другому смотрит. Весь в стену вжался, голову в плечи втянул, снизу вверх глядит, моргает часто-часто, как будто сейчас разревётся, да и глаза как-то лихорадочно у него блестят.
— Горшок, — он натурально заикается, говорит почти шёпотом, уже совсем не смело — кажется, всю смелость в поцелуе растерял, паршивец, — это чё такое вообще?..
Михе вот вообще не до этого, ему это обсуждать не хочется — точно, блять, не сейчас, не когда джинсы лопнут с минуты на минуту. Он раздражённо цокает, руки снова нетерпеливо на чужую красную шею возвращает, к себе тянет — так-то у них получше выходило разговаривать, когда без слов, но с языками и с зубами. Почти диалог, только без ебучих слов — диалог мечты.
Андрей руками в грудь упирается, не даёт себя приблизить, в глаза перестаёт смотреть. Теперь его перепуганный взгляд быстрым зайцем мечется из стороны в сторону, туда-сюда носится, лишь бы в глаза напротив не смотреть.
— Прекрати, — шипит Князев, всё ещё заикаясь.
— Это ты прекрати, — «снова он всё портит», и тут же — «нет, нахуй, не позволю»; Миха ближе к его лицу наклоняется, грудью к груди прижимается, своим возбуждением — в чужое бедро, заставляя в своих руках подпрыгнуть, — я ж чувствую, ну чё ты, блять?
Руки чужие вдруг слабеют слегка, но всё ещё не дают себя схватить окончательно.
— Горшок, блять, — снова злиться начинает — уже хорошо, снова подстёгивает, запал, значит, вернулся, — чё за угар? Мы же сосались!
— Да, я, блять, заметил, — Миха коленом показательно меж чужих ног упирается, не сильно, но именно так, чтобы чужой стояк подразнить вместе с его не очень гордым обладателем, — и тебе понравилось, я ж вижу.
Князев снова вздрагивает, пальцами чужую кофту сжимает, краснеет гуще. Только сейчас Миха замечает, что его губы зацелованы совсем, нижняя прокусана до крови, и эта картина опять норовит мозг отключить. Какая-то она очень яркая, слишком важная, — ещё не осознав, Миша чувствует, что запомнит её надолго.
— Нет, нахуй, нет, нет, — Трубадур в руках метаться начинает, да так бодро, что собственная хватка слабее становится. — Пусти меня. Отпусти!
Хочется со всей дури встряхнуть человека перед собой, потому что «ну в смысле, сука, «нет»? Ты же сейчас буквально «да», ты даже «да-да-да», какое вообще может быть «нет», откуда оно взялось?». Был бы Миша не такой пьяный, наверное, смог бы удержать это бойкое недоразумение, но оно как-то удивительно ловко — или трезво — выкручивается из хватки, пулей в сторону дёргаясь.
Злость снова накатывает, опять от того, что всё не по плану идёт, не так, как хочется. Всё из-за него, из-за Князева, постоянно одно и то же. Это и не злость уже, Миша даже не понимает, что это такое, но он испытывает странное дурацкое чувство, которое раздражает. Практически отчаяние, практически исступление.
Но Князев, весь красный, перепуганный, лохматый, запыхавшийся, вдруг штаны вниз оттягивает. Ещё сильнее краснеет.
И почему-то от этой сцены Михе хочется ржать. Он, в общем, себе в удовольствии не отказывает. Это так по-детски и так смешно, потому что он вдруг считывает в чужих глазах «ты прав, но я специально не признаюсь»; и это тоже из тех вещей, в которых они, кажется, похожи.
— Ты совсем ёбнулся? — не так уж и напуганно вопрошают под звук неудержимого смеха. — Чё ты ржёшь?
— А ты себя видел, ё-моё? — Миха даже пальцем тычет в него; смешно — обоссаться можно.
— А ты себя видел? — тут же возвращает Андрей, хмурится. — Смотри — штаны, блять, не порви.
И всё как-то само собой проходит. Всё — злость, гнев, ярость, желание придушить. Миха вдруг больше не чувствует ничего из этого, как и смущения, хотя ситуация однозначно располагает. Ему как-то не кажется неправильным то, что сейчас произошло. Он застал этого неуязвимого дебила в самый уязвимый момент, он увидел всю его суть, потому что он увидел его таким, каким Князев никогда не мог позволить показаться другим. Отчего-то эти мысли казались абсолютно истинными, правдивыми, и Миха в них ни капли не сомневался.
Да и Князев ведь не уходит. Стоит, краснеет, стояк свой поправляет, стесняется, храбрится.
Не уходит.
Приступ смеха, наконец, заканчивается, и Миха смело, непринуждённо подходит ближе. Шаг к Князеву — шаг Князева назад. И это тоже забавно, но веселиться больше не хочется. Собственная выпуклость в районе ширинки требует не совсем смеха, потому что такие дела решаются совсем не смехом.
— Не подходи, — предупреждает Андрей, хмурится сильнее.
— А ты не отходи, ёпт, — Миха всё равно подходит.
— А ты не подходи, — и опять оно, опять это, как будто ему лишь бы попререкаться разок-другой.
— Да чё за хуйня?! — Миха руками взмахивает — ему точно не до этих игрищ. — Чё ты ломаешься-то, а?
— В смысле «ломаешься»?! — в возмущении шипит Князев. — Горшок, ты ёбнулся! Ты меня поцеловал!
— Да, а у тебя хуй встал, когда я тебя поцеловал, и у меня хуй встал, когда я тебя поцеловал, и чё? — всё, дальше идти некуда. Князёк-то затупил, тут ведь четыре стены, и он снова упёрся спиной в одно из препятствий.
— Да это ненормально, блять! — тоже руками взмахивает, но выглядит теперь практически жалобно, словно это последняя его попытка, и всё, и он сдастся. — Что ты вообще делаешь?! Ты же меня гнобишь с первого дня! А теперь что?! Чё за хуйня?! И чё мне теперь делать?!
Миха понимает: кого-то накрыло. Трубадур психует и делает это, кажется, абсолютно искренне. Тут же Горшок замечает, что глаза напротив блестят как-то уж слишком неестественно, брови, светлые и редкие, хмурятся совсем не от злости, а взгляд носится туда-сюда не потому, что его обладатель вдруг застеснялся, а по какой-то другой, более веской причине. Возмущение чужое норовит перерасти в истерику:
— Да как так можно вообще?! — Чужие кулаки снова бьют в плечи и в грудь, отталкивая. — Какого хуя ты творишь?! Зачем было это делать?! Просто ебучий мудак!
И возмущение действительно превращается в истерику. Князев психует, и начинает бить с каждым словом всё сильнее. Постепенно Миха начинает чувствовать боль и заставляет себя сделать пару шагов назад.
Почему-то такая реакция Андрея не вызывает ничего, кроме странного волнения. Миша чувствует, что переживает, и это отрезвляет лучше любого нашатыря.
Как и осознание: «какого хуя я вообще о нём беспокоюсь?».
А Князев продолжает:
— И что теперь делать?! Скажи, раз я такой тупой, а ты — сраная всезнайка! Говори! — сам ближе подходит. И вроде как сейчас расплачется, и вроде как сейчас убьёт. — Это ты заварил всю эту кашу! Как дальше-то быть?! Я ничего не понимаю! — вдруг останавливается, руки опуская. — Я ничего не понимаю. Я просто нихуя не понимаю…
И голос его совсем стихает. Миха смотрит со стороны, видит, как медленно опускается белобрысая голова, как поджимаются и без того узкие плечи. Отчего-то эта картина не кажется Горшенёву смешной и забавной. Вот такой Князев: по-настоящему загнанный, лопнувший, не выдержавший, — совсем не веселит его. Его не хочется троллить и дальше. Миха так жаждал увидеть этого придурка раздавленным, побеждённым, так мечтал довести его, что теперь эти мысли кажутся ему абсолютно отвратительными.
Холодком по спине быстро пробегает лёгкий отголосок стыда.
Миха неосознанно делает шаг навстречу, руку к дрожащему плечу тянет, когда по ней же получает и слышит гневное, но тихое шипение:
— Пошёл ты, — и Князев вылетает из гримёрки, не поднимая головы и даже не хлопая дверью.