IX. Андрей
18 мая 2023 г., 08:00
Андрей недоумевал. Не совсем понимал, что происходит. Не успел своим осознанием догнать стремительно разворачивающиеся события. Время вдруг скакануло вперёд так быстро, что ясный разум оставался очень-очень позади тела, и только на второй день, наконец, догнал. Только на второй день Андрей смог собрать пазл воедино.
И пазл этот вырисовывал просто полнейшую жопу.
Практически «Ночь. Улица. Фонарь. Аптека», только «Сука. Нахуй. Блять. Пиздец». Цензурные выражения совсем покинули голову в эти дни, мозг отказывался работать как раньше, и приходилось довольно скромно довольствоваться матами и междометиями. Хотелось рисовать и писать просто по привычке, но ни о каком вдохновении и речи быть не могло, потому что перед глазами стояло только одно, и было оно неизменным: Горшок, его сумасшедшие глаза и его окровавленные губы, растянутые в улыбку.
Вспоминая это так отчётливо, Андрей каждый раз вздрагивал. Даже спустя два дня это было слишком, это было чересчур. Он надеялся, что всё вот это вот непонятное, мутное, злое, что было между ними долгое время, начиная с самого знакомства, пройдёт как-нибудь по-другому, как-то иначе оно закончится. Андрей правда какое-то время даже мечтал о том, чтоб с Горшенёвым подружиться — у них был такой потенциал, об этом все говорили, Князь сам в это верил.
Но Андрей снова вспоминает, как больно кусается и как охуительно целуется Миха, и вздрагивает. Какая тут дружба? Какая тут группа? Как тут рисовать, писать, на репетиции ходить? Как всем в глаза смотреть?
Как с Горшком пересекаться, если он всё уже увидел, всё понял? До этого только так помоями поливал, а теперь даже поводов искать не надо, всё как на ладони, Андрей как на ладони, у него же всегда всё на лице написано. И это ведь надо было ещё умудриться поддаться ему, контроль потерять, в его руках поганых трястись, в поцелуе кусачем захлёбываться. О том, что тогда в штанах, под трусами происходило, Андрей изо всех сил старался не думать, а если думал, то краснел, сам от себя хотел спрятаться.
Он чувствовал: это — всё. Это конец, самый настоящий конец. И не находил себе места.
Андрей давно уже понял, что Горшок — это сам по себе пиздец, самое настоящее олицетворение пиздеца, и прочие описания или попытки описания всегда были лишними. Но он и не подозревал, какого на самом деле масштаба этот пиздец. Андрей не знал, не мог даже вообразить себе, что когда-нибудь этот выродок позволит себе перейти все мыслимые и немыслимые границы, позволит себе выкинуть что-то из ряда вон, а он взял и выкинул, да с такой силой, будто по голове с двух сторон лопатами вдарил. Именно так себя Андрей и ощущал. В буквальном смысле.
Он не отвечал на звонки домашнего телефона и никаким другим образом не выходил на связь. Он не мог этого сделать. При одной мысли о том, что нельзя сидеть в четырёх стенах вечно, ему хотелось, как в детстве, спрятаться с головой под одеяло, скрутиться клубком и зарыться лицом в собственные коленки.
Дело ведь было не только в том, что Горшок — охуевший мудила, которому удалось довести Андрея до крайней черты. Дело было ещё и в том, что Андрей даже в моменте не понял, что ему это понравилось. Вот, от чего на душе было в сто раз поганее, чем могло бы быть. Андрею ведь понравилось. И Горшок снова был прав.
Теперь Андрей не мог представить себя, находящегося в одной комнате с Горшенёвым. Перед глазами сразу вставала та же самая картина: пустая гримёрка, чужие руки, чужие губы, чужой язык в собственном на всё, сука, согласном рту, жар, возбуждение — и чужое, и собственное. Ему до последнего казалось, что этого просто не могло быть, но Андрей отчётливо помнил, с какой скоростью он нёсся по коридорам, потом — по улице, с какой скоростью он залетел в квартиру и с какой силой он захлопнул дверь, будто за ним действительно кто-то гнался. Теперь он понимал, что убегал он даже не от Михи, а от себя самого.
А ещё Андрей отчётливо помнил выражение лица Горшка. Оно было таким другим. Андрей никогда такого не видел и не поверил бы, что такое может быть, если бы сам взаправду не увидел.
Горшок тогда, в тот момент, когда собственную крышу снесло, и Князь орал, как резаный, стоял с совершенно необыкновенным выражением лица. Он даже не скалился, не усмехался противно-противно, как умел. Просто стоял и глядел на него, молчал, рот раскрыв с прокусанной губищей. Как будто действительно слушал, как будто впервые в жизни, наконец, услышал Андрея по-настоящему, словно ни разу до этого не слышал, не знал его. Пялился так пристально, так внимательно, и при этом так открыто. Совсем не колюче.
Сказать, что Андрею было тяжко — ничего не сказать. Даже если он нашёл силы признаться себе в том, что, блять, да, это было просто крышесносно, это было охуенно, он еле удержался, едва-едва заставил себя очнуться, это не значило, что у него остались резервы для другого. Например, для того, чтобы показаться ребятам. Он не знал, как обстояли дела, но отчего-то был на все сто процентов уверен в том, что Горшок-то себе такой вольности не позволил. Ходил, поди, как и раньше на репетиции, может, даже радовался, что Трубадура больше нет с ними — в это очень легко верилось, он всё это время, с самого начала, только того и добивался.
Андрей понимал: возвращаться нужно. Да и хотелось ведь вернуться, чего таить, просто он не мог. Не мог и всё тут, не получалось взять себя в руки. Всё тело трястись начинало, стоило только подумать, что он опять увидит Горшенёва, опять посмотрит на эту шпалу длиннющую, увидит его губы, вспомнит всё и забыть не сможет, так на месте и пропадёт от одного только взгляда.
В общем, все эти недолгие два дня Князев мучился от себягнобления и от навязчивых воспоминаний. От первого — потому что трудно было справиться с тем, что у тебя встал на мужика, да и ладно бы на мужика — но на Горшка! Даже не так: встал из-за всех действий Горшка. От второго — потому что от собственных мыслей всё-таки не убежишь, как бы ни старался, и сознание настойчиво подкидывало только те воспоминания, которые от стыда хотелось стереть из памяти.
В самых лучших традициях: в дверь внезапно долбятся, из мыслей вязких вырывая. Долбятся так, будто прям с петель бедную снести хотят, и определённо сделают это, если Андрей не откроет сию секунду.
Выбора нет. Князь бежит к двери, в очередной раз ругается под нос: глазок сломан, даже посмотреть нельзя, кто пришёл по его душу, — и открывает.
— Попался! — вопит Балу, без раздумий налетая на него, в грудину толкая. Всё, сразу с порога с претензиями. Значит, настало время огребать. — Вот морда охеревшая! Так и знал, что даже не бухаешь, просто дома, скотина, сидишь!
За Шурой — ещё один Саня. Как-то неловко улыбается, рукой помахивает, но времени на поздороваться нет, потому что Балунов не останавливается:
— Теперь не отвертишься, — грозит он, за воротник помятой футболки хватая и утаскивая на кухню. — Пиздец вам, просто пиздец, не сомневайтесь.
И вот это «пиздец вам» заставляет в очередной раз вздрогнуть, мысли остервенело друг друга перегоняют, в чехарду играть начинают. Если «вам», то, значит не только Андрею. Если не только Андрею, значит и ещё кому-то. А кроме одного конкретного человека больше некому.
Андрей успевает впопыхах обернуться, когда видит, что в квартиру заходит он. Человек, которого здесь быть не должно никогда и ни при каких условиях.
Горшок мнётся на коврике, шею трёт, куда-то в ноги смотрит, даже глаз не поднимает. Выглядит, как обычно, недовольно. Всё это и без того катастрофа самая настоящая, и сердце в бешеном ритме заходится, норовя из груди выпрыгнуть. Андрей даже не слышит ругани Балу за звуком собственного сердцебиения, только послушно садится на стул, когда Шура отпускает, на кухню затащив следом за собой.
Всё, о чём может думать Андрей, это: «только не он, только не сюда, только не ко мне, только не на кухню». Он даже испытывает благодарность, когда понимает, что оставшиеся в прихожке двое не спешат разуваться.
— Всё, нахуй! — бьёт кулаком по столу Балу, вынуждая из панического транса выйти и на себя посмотреть. — Сил моих больше нет! Задрали вы меня уже, суки! — и быстро рявкает куда-то в коридор, очевидно, двум притормозившим товарищам. — Горшок, бегом сюда! Я сказал: бегом, блять!
Из коридора слышится шипящее «вот сука», затем — шаркающие шаги. В дверном проёме вырисовывается Миха. Руки в карманах косухи, на голове шухер. В сторону Андрея совсем не смотрит, только куксится, рожу кислую скорчив, и послушно — хотя всем видом выказывая собственное раздражение — садится на противоположной стороне стола. Всего этого хватает, чтобы Князев зарделся и отвернулся.
Балу разгневанной мамашей нависает над столом, не садится, и вещание продолжается:
— Чё за хуйню вы устроили? Мне уже даже неинтересно, кто из вас первый начал. Но, Андрюх, — поворачивается к краснощёкому, — от тебя я такой подставы не ожидал. Ладно Горшок, и так мозгов на два запева, но ты-то, блять, куда? — руками взмахивает, пока Миха возмущённо тянет:
— Э-э, ты за языком-то следи, ёлки, — но это возражение в ту же секунду и гасится:
— Заткнись! Допизделся уже, — Балу злобно в него пальцем тычет, пока Поручик тенью сзади проявляется, — и посмотри, к чему это привело! Ты опять чё-то, падла такая, натворил, я тебя знаю! Нас выступать зовут, это деньги, Миха, если ты не понял, а у нас второго вокалиста нет! — теперь на Андрея указывает, к нему поворачивается. — И к тебе это тоже относится!
Андрей изо всех сил старается не мямлить:
— Шур, да я же не знал… — жаль только, что не мямлить не получается.
— Потому что трубку брать надо, чтобы знать! — теперь Балу принимается круги перед столом наворачивать, как тигр в клетке зоопарка. — Что за ебучий цирк! Просто дурдомище! Я, конечно, тоже не святой, признаю, я тоже гондон, проёбываюсь, да, но вы, — по очереди на виновников торжества зыркает, — это просто какой-то пиздец. Это какими надо быть, сука, придурками, чтобы так себя вести?! Как будто мне больше всех надо! Это вы за первенство грызётесь с самого начала, это из-за вас мы вообще выступаем, а теперь я должен за вами бегать, за ручку таскать, чтоб вы о «Короле и Шуте» вспомнили! Да чё за хуйня?!
Андрею начинает казаться, что Шурик может так бесконечно кричать и по кругу ходить. В какой-то момент слова его (хотя они и правдивы, Князь даже не спорит) превращаются в один сплошной фоновый шум, и собственные мысли снова завладевают сознанием.
Андрею совсем не по себе. Знать, что Горшок сидит здесь, рядом прямо сейчас, просто невыносимо. Он боится даже глазком взглянуть на лохматого, потому что просто не может. Князь очень устал от той самой картины, вечно в голове всплывающей при одной только мысли о Михе, поэтому теперь его нахождение в собственном доме превращается в пытку. Самую, нужно сказать, жестокую пытку.
Становится ещё тяжелее вдруг ощущать чужой взгляд собственной кожей. Щёки ещё сильнее гореть начинают, пока Сашка продолжает свою гневную тираду, и Андрей чисто по инерции, неосознанно поворачивается, чувствуя пристальный взгляд.
Горшок смотрит на него. Сидит и смотрит, даже не моргает. Глаза его чернющие снова прямо в разум воспалённый глядят, и скрыться не получается — Андрей быстро и трусливо отворачивается, судорожно сглатывает и забывает, как дышать. Он чувствует: Миха всё ещё смотрит. Тоже, наверняка, Балу уже и не слушает совсем.
Накрывает такая немая паника, что хочется немедленно закурить, но Андрей знает — руки так трясутся, что сейчас даже сигарету не удержат, и он спалится окончательно.
Саня вновь бьёт кулаком по столу.
— Всё, нахуй! Чтоб когда я приду, вы всё вернули, как было, понятно?! Хотите — пиздитесь, хотите — на голове стойте, мне по барабану! Вот вам, — перехватывает из рук Пора пузырь водки, на бедный пострадавший стол с грохотом опускает, — чтоб думалось лучше. Всё! Пошли, Сань!
И зло по имени Саша исчезает в коридоре. Второй Санька пару секунд в дверях мнётся, щёку чешет, но всё-таки говорит напоследок:
— Мы, наверное, после двенадцати придём. Или позже. Может, утром там. Вы это, времени не теряйте, в общем, — неловко усмехается и следом за Балу исчезает.
Андрей вздрагивает, заслышав грохот закрывшейся входной двери.
Теперь точно всё. Это полный пиздец. Хуже и быть не могло.
Ему кажется, что если он сейчас вздумает пошевелиться, то точно умрёт. Сердце колотится так, что до инфаркта остаётся всего лишь пару минут, нужно только подождать, и все мучения кончатся сами собой. Просто не создано человеческое — или слабое Андрюхино — сердце для такого накала, не выдержит оно такой бури, сломается, заглохнет, как моторчик хилый и старенький, на который и без слёз-то не взглянешь.
Но мучения не заканчиваются. Тишина давит, словно потолок сверху медленно опускается вниз, и всё внутри накаляется и сжимается одновременно. Бездействие хуже действия, и действие хуже бездействия — себя некуда деть, хочется снова вскочить и слинять, сбежать, пока ноги держат, пока сердце ещё стучит, пока есть шанс. И при этом хочется с окружающей обстановкой слиться, невидимкой обратиться, чтоб больше никто и никогда не смог его увидеть.
Но Андрей снова чувствует этот чёртов взгляд и трусливо замирает, как заяц перед волком. Ему кажется, что шея его скрипит, когда он медленно поворачивает голову вбок.
Дыхание спирает в прямом смысле. Андрей воздухом давится, когда опять встречается взглядом с чужим — таким прямым, неприкрытым, острым, беспрерывным.
Миха смотрит. Молчит. Не шевелится.
Андрею хочется бежать, бежать скорее, пока есть ещё шанс. Но он сидит на месте. Молчит. Не шевелится.
Михин голос снова заставляет на месте подпрыгнуть, и Андрей успевает подумать о том, что он даже не заметил, когда стал таким нервным и дёрганым:
— Ну, чё? Ссышь, когда страшно, а, Трубадур?